Страница:
пятидесяти по фамилии Желонкин, уверял, что возмущен и испуган и что
заявляет это он как санитарный врач, но отсутствие на нем халата, желательно
белого, делало его профессионально уязвимым. Он и часа два назад носился по
двору, уговаривал каждого не принимать внутрь пролитого сверху. При этом он
запугивал простодушное население. Будто бы от этого неизвестно чего,
пролившегося неизвестно откуда, все непременно отравятся и окочурятся. "Как
же! Отравимся! -- отвечали ему. -- А чего мы пьем и едим изо дня в день?"
Отвечали чаще сердито, иные могли и прибить. Будто бы в Желонкине и
содержалась причина, по какой они день изо дня пили и ели то, что пили и
ели. А не нечто замечательное. К тому же во многих и впрямь вспыхивали
страхи: "А вдруг отравимся?" Желонкин же давал этим страхам медицинские
основания. И он просто мешал. Но теперь, когда все они стояли перед
Желонкиным живые и не ощущали расстройств, влекущих в известные места (даже
покушавший гуталина и тот повеселел), когда страхи опали и была подтверждена
жизнестойкость останкинских граждан, они смотрели на Желонкина с
состраданием и посмеивались над ним, но по-доброму. И даже наивные просьбы
Желонкина не употреблять жидкость более, а незамедлительно сдать ее на
анализы, если не ради здоровья, то хотя бы ради чистой науки, вызывали лишь
смех, дружный, но беззлобный.
Вторым подстрекателем разговоров был высокомерный малый лет двадцати
семи, вышедший к людям в предзимнем сероклетчатом пальто с поднятым
воротником и в клетчатой же кепке. Во рту он держал трубку, но не дымил. Его
сейчас же произвели в инспектора Варнике. От всяких стран и народов в
московскую торговлю приплывали теперь наряды для разных мирских нужд, доселе
как будто бы здесь и неизвестных. Добытчики денег хватали их, не всегда
установив, к чему и для каких надобностей. Охотно выходили в свет в легких
одеждах и туфлях хороших фирм, предназначенных, правда, как вдруг
выяснялось, лишь для единственной кладбищенской церемонии. Случайно ли
вырядился наш малый в теплый день так кинодетективно образно или он и впрямь
содержал в себе сыщика, публике оставалось лишь гадать. Но проявлял себя
малый вовсе не инспектором Варнике, а знатоком проблем и интересов высших
цивилизаций. Иногда он, сужая глаза, давал понять, что и сам он, может быть,
оттуда, но до поры до времени... и не это главное. Естественно, Пузырь был
внеземного происхождения. Пусть для кого-то будет Пузырь, для кого-то
Дредноут, снисходительно допускал инспектор Варнике, но на самом деле это...
не будем сейчас называть, дабы не вызвать спазмы человеческого разумения. И
если санитарный врач Желонкин умолял пожертвовать приобретения и принести их
на алтарь романтической науки, инспектор Варнике, даже и не осаживая
Желонкина, предлагал всем откушавшим следить за собой и записывать, что с
кем произойдет в дальнейшем: кто получит валютное наследство из Ивано-
Франковска, кто вернется в дзэн-буддизм, кто приватизирует столовую возле
платформы Северянин, кто влюбится в певицу Бичевскую, кто обретет чувство
полета, у кого отрастет вторая голова. И тому подобное. Конечно, все будет
фиксироваться и в Пузыре, но частные хроники хода опытов также важны.
"Опыты! Какие над нами еще такие опыты! Не допустят! Да мы тебя!" -- кричали
на малого с трубкой, особенно яро -- гражданки. "Ну вот! Опять! -- как бы
даже и расстраивался малый. -- Отчего вы не можете привыкнуть к тому, что
Земля всего лишь плантация. Человеческая плантация!" -- "Какая еще
плантация!" -- "Обыкновенная, -- с терпением миссионера разъяснял инспектор
Варнике. -- Бывают плантации кофе. Бывают плантации кукурузы. Бывают
плантации опийного мака. А Землю выбрали для плантации человеческой. Сюда
опустили рассаду человеков. Кто выбрал и опустил? Вам потом скажут. А может,
и нет". -- "И что же, и сегодня лилось ради опыта?" -- "Несомненно! --
уверял инспектор Варнике. -- И наверняка задачи ставились как глобальные,
так и узкие. Кто-нибудь ощутил вкус картофеля? А? Ни единый подопытный! А
всем известно -- Россия не выжила бы в войну без картошки. Нынче же
картофель не был включен в рацион кормления. Возможно, изучалась жизненная
приспособленность останкинских желудков". Упоминание картофеля отчего-то
особенно возбудило спорщиков, они стали надвигаться на малого с трубкой,
требуя, чтобы тот немедленно отказался от признания Земли плантацией. Двое
чернокожаных разнополых рокеров на ижевском громоходе не разпытались
сдвинуть дискутантов с тротуара, теперь они приехали снова, отделили
инспектора Варнике, все еще следовавшего снисходительному просветительству,
от наседавших, при этом девица радостно выкрикнула: "Да на вас Пузырь просто
помочился! Терпел, терпел и пустил струю! Или справил большую нужду! А вы
всю свою посуду выставили и довольны!" Эти удивительно деликатные, будто из
изящного прошлого, слова были незамедлительно переведены на современный
московский язык гоготом приятеля девицы. "Молодое дурье! -- бросили им
вслед. -- Титомиры! Гулькины! А хоть бы и помочился!" Толпа опять
надвинулась на инспектора Варнике, приписывая ему воспитание на человеческой
плантации подобных Титомиров и Гулькиных. Лишь те, что поблагоразумнее,
стали расспрашивать предзимнего малого, а так ли уж плохи выделения Пузыря и
нет ли в них все-таки и чего-то полезного?
Суждения посвященного во внеземные секреты сейчас не слишком волновали
Шеврикуку. Сам же малый его отчасти заинтересовал. Шеврикука еще побродил бы
неподалеку от спорщиков, как бы находясь в раздумьях или в воспоминаниях о
былом, но ему надоел добродетельный гражданин Радлугин. Радлугин, хотя и был
оратор и авторитет, в присутствии Шеврикуки слов сегодня не произносил, а
только слушал. Иногда рот его открывался и правая рука вздымалась, но тут же
Радлугин взглядывал на Шеврикуку и застывал. И порой Радлугин будто хотел
подать знак Шеврикуке. Шеврикука догадывался о чем. Радлугин мог его
спросить: "Куда подевалось "дупло"?" "На задании", -- ответил бы Шеврикука.
Но отвечать не хотел. Он понимал, что долгое его присутствие вблизи
спорщиков может быть истолковано Радлугиным превратно и дать свежайшее
направление усердиям доброхота. Это пусть. Но Радлугин мог и посчитать, что
Шеврикука заинтересовался мелкими явлениями, а потому, возможно, и сам не
столь значителен. Такое недоумение Шеврикука возбудить в Радлугине отчего-то
теперь не пожелал и ушел с улицы.
Уже у Уткиных Шеврикука отругал себя. И хорошо, что Радлугин маялся,
жаждал беседы с ним и тем самым заставил уйти. А то ведь чуть ли не вступил
в полемику с инспектором Варнике после высказанных тем картофельных
соображений. Чуть было не сделал заявление. "А без картошки мы не жили, что
ли?" Конечно, поклон картофелю! Поклон Христофору Колумбу! Поклон земле
американской! Поклон землеумельцам страны инков! И нашим отечественным
агрономам поклон, неизвестно, правда, кому, ну хотя бы Андрею Тимофеевичу
Болотову! Но ведь жили и без картошки, и сколько веков! Как же можно было
забыть про репу, в разных видах и прелестях, пареную, прежде всего, про
тыкву, про брюкву, про все наши каши! Или, может, этот малый с трубкой, этот
инспектор Варнике, этот знаток плантаций, о пареной репе и вообще ничего не
слыхал? Хорош гусь... Вот что чуть было не наговорил сгоряча Шеврикука.
Какой стыд испытывал бы он теперь. Постановил же: ни во что самому не
ввязываться!
Но ведь и не ввязался. Не ввязался! Ну и молодец! Ну и сиди дома.
Сидел. Исполнял мелкие будничные обязанности по привычке и от скуки.
Листал альбомы и книги с картами, цветными картинками (на одной из таких в
Малой энциклопедии были собраны все примечательные водяные жители, будто в
аквариуме, и местный наш истринский пескарь грустил там на щупальцах
бискайского кальмара), в богатых квартирах вызывал звучание компакт-дисков.
Удивительно, никто его не искал. Может, из Обиталища Чинов пришла в
Останкино депеша, чернильная или воздушная, с распоряжением от него отстать?
Или вдруг всех останкинских домовых уже полонили Отродья Башни? Такого не
могло быть. Однажды, когда Шеврикука выслушивал старую запись "Дон Карлоса"
с Марией Каллас, Тито Гобби, Борисом Христовым, в нем возникло никак не
связанное ни с музыкой, ни с судьбами пиренейских несчастливцев томление,
сменившееся вскоре тоской, тоска же обернулась стремлением вскочить и сейчас
же нестись куда-то на юг. Будто где-то, невдалеке от Останкина, происходило
нечто, требовавшее его непременного присутствия. "Обойдутся", -- тяжело
остановил себя Шеврикука и продолжил выслушивать жалобы короля Филиппа.
Дня через два, попрыгав взглядом по заголовкам двух городских газет и
одной -- космических значений, Шеврикука вернулся к расслабляюще-
сладостному чтению книги "Птицы Подмосковья", сейчас как раз шли описания
красногрудой горихвостки обыкновенной. "Нет, что-то там мелькнуло..." -- не
мог рассматривать горихвостку Шеврикука. Пододвинул к себе городскую газету.
Вот, вот что репьем вцепилось в его внимание. Заметка в сорок строк и слова
над ней: "Троя в Марьиной Роще". Узнать из заметки в точности, что
происходило на самом деле, не было возможности, но сюжетные частности все же
проступали. В Марьиной Роще, надо полагать, севернее театра "Сати-рикон", но
южнее путепроводов, по правой стороне, если смотреть от Кремля, улицы
Шереметьевской, метрах в ста двадцати на восток от тротуара произвели
раскопки. Упоминалось предполагаемое время начала раскопок, и это было то
самое время, когда посреди океана Верди Шеврикуку забрало томление. Копали
четверо в темно-зеленых халатах и резиновых масках якобы от пыли и древесной
трухи. Скорее, и не копали, а разрывали. В руках у четверых были не лопаты,
а сложные, возможно, конверсионные землеуглубительные инструменты. Они могли
грызть асфальт, крушить кирпичи и дерево. Часа через два к раскопу потекли
зеваки, им объяснили, что да, испытывают для коммунальных нужд достижения
конверсии. Зеваки успокоились, так и стояли бы молча, если бы не утверждение
подгулявшего старожила, занесенного к раскопу ветром: "А-а! И тут клад ищут!
А что! Молодцы! -- поощрил работников подгулявший. -- В Марьиной Роще клады
не все откопаны. Это у нас тут какая проходит линия, какой проезд? Ага,
понятно... Ба, да тут же небось стояла Дуськина малина! Она самая, как
сейчас вижу!" С этими словами старожил удалился в иные пространства рублевой
зоны. Оживившиеся зеваки сразу же стали давать советы, как и в каком углу
искать клад. Но работники то ли смутились, то ли обиделись, присмирили
испытываемые инструменты и, не сказав ни слова, ушли. Ранним утром
следующего дня собаки, прогуливавшие хозяев, открыли новую для себя яму с
отвалами желто-бурой земли вокруг. Яма, как промерили позже, была длиной в
двенадцать метров, шириной -- в семь и глубиной -- в девять. Милиция
посчитала: надо вызывать археологов. Бревна, торчавшие внизу ямы, вполне
могли быть свидетелями или соучастниками преступлений, на раскрытие тайн
которых у сегодняшних сыщиков не было полномочий. Археологи понаехали из
двух институтов и из манежных ям, где в ту пору, как помните, устраивали
подземный Гараж Тысячелетия. Археологи понаехали и потребовали установить
забор вокруг марьинорощинской ямы. И Марьину Рощу и Останкино сейчас же
ужалило соображение, что и в их пределах задумали устроить Гараж
Тысячелетия, а с ними ни центом не поделятся. Из новостей московского канала
Шеврикука узнал о первых находках археологов. Глубины ямы они пока не
исследовали, зато перекопали свежие отвалы. Находки (предметы кухонной
утвари, искореженные детали швейной машины и коломенского патефона, в том
числе гнутая ручка завода пружины, фрагменты кровати стиля модерн, осколки
трехстворчатого зеркала, флаконы из-под духов, набор пуговиц, наперстки,
некоторые интимные вещи и т. д.) по большей части относились к двадцатому
столетию, к предвоенной и даже к послевоенной поре (пример тому -- запись
"на костях" песни Петра Лещенко "Зачем, зачем любить, зачем, зачем
страдать...", сделанная именно в сороковые годы), и, с известной долей
вероятности, их можно связать с легендарной марьинорощинской щеголихой
Дуськой. Были ли в Дуськином особняке, снесенном в пятидесятые годы, или под
ним схоронения богатого добра? Кто знает. Кладоискатели, вырывшие яму,
утекли. Может, они и отыскали схоронения, а может, и нет. Если они и нашли
клад, то вряд ли перевяжут его лентой и отправят в детский дом. Сколько у
нас развелось варваров, грабителей и наглецов и сколько расцветает вокруг
остолопов и ораторов. Впрочем, Дуськины сокровища археологов не волнуют. А
культурные слои московской земли в раскопе были прорезаны. И кое-что
открылось там просвещенному взору. Но об этом преждевременно говорить. Вот,
скажем, в отвалах обнаружен пивной котел странных форм. Пустой, к сожалению,
пустой. Использовался ли он Дуськой и ее сожителями или же служил людям иных
временных пластов? Ответить на это удастся лишь после месяцев, да, месяцев
скрупулезнейших исследований. А известно: поселения вятичей на землях
Марьиной Рощи возникли в девятом столетии. Или раньше. А потому возможны
открытия в раскопе остатков каких-либо древних жилых построек или же
мастерских ремесленников. И кто знает, а вдруг именно здесь и явится из
земли с волнением ожидаемая первая московская берестяная грамота.
"А не одарить ли москвичей собственной берестяной грамотой?! --
возбудился Шеврикука. -- Чем мы хуже новгородцев, псковичей или
старорусичей?" Укрыть в раскопе до поры до времени кусок бересты с
нацарапанным на нем посланием или даже осколок глиняной таблички с облитой и
обожженной распиской о получении долга, дабы показать, каков был уровень
грамотности посадского и слободского московского населения в четырнадцатом
веке? Были случаи, Шеврикука проказничал и нет-нет, а одаривал столичную
науку преподношениями. Но сейчас-то зачем он думает о глупостях? Дурачить он
пытается самого себя. Желает забыть о чертеже из портфеля Петра Арсеньевича.
А не может. Чертеж тот был сделан черной тушью на карточке из плотной
бумаги, под ним следовали слова: "Малина. 11 проезд Марьиной Рощи. Подпол.
Четыре спуска".
Возобновить тень Фруктова и ночью послать ее к марьинорощинской яме,
постановил Шеврикука. Не ночью, а сейчас же. И чтобы Фруктов по крупинке
провеял все, что попало в отвалы из того подпола и четырех спусков. Вздор!
Вздор! Никак нельзя было отправлять тень Фруктова из дома с археологическим
поручением. Никак! Отставить! Прекратить! Забыть о чертеже Дуськиного дома!
Забыть о портфеле Петра Арсеньевича! Забыть о самом Петре Арсеньевиче!
Шеврикука даже глаза закрывал с намерением выгнать из памяти светло-бежевую
карточку с линиями черной туши. Но при опущенных веках карточка с чертежом
превращалась в плотную реальность, и в этой реальности возникали смутные
фигуры, вроде бы темно-зеленые и в масках, они стояли, обступив некий
предмет, а потом с усилиями поднимали его и стремились куда-то унести.
Шеврикука открывал глаза и приказывал себе: сиди и ни о чем не думай!
Но, может быть, объявился Пэрст-Капсула?
Установление нарушать не потребовалось. Из дома Шеврикука не вышел.
Пэрст-Капсула спал на раскладушке в получердачье. Шеврикука неожиданно
обрадовался: ну наконец-то! Словно бы некое близкое ему существо исчезало и
надо было уже объявлять розыск. "Вот еще! -- осадил себя Шеврикука. --
Может, еще и нюни распустить? Какие тут могли быть поводы для беспокойств!"
Присутствовал в получердачье четырехслойный запах, составили его
дешево-тягостные духи "Алиса", вьетнамские сигареты, губная помада и крем
для усыхающей кожи "Жасмин" из цыганских парфюмерий.
-- Ну ладно, спи, -- произнес Шеврикука.
Но Пэрст сейчас же открыл глаза, и ноги его через секунду уже были на
полу. Вид он имел виновато-радостный, готов был вытянуться перед Шеврикукой,
но Шеврикука движением руки предложил ему сидеть.
-- Примите извинения! Вы отсутствовали, не смог отпроситься, --
заговорил Пэрст-Капсула. -- Если достоин наказания за неповиновение властям,
накажите!
-- Ты что! -- удивился Шеврикука. -- Где тут власти? И какие такие
неповиновения? Ты от... от подруги, что ли?
-- От нее. Сверловщица. С тормозного завода. Общежитие на Кашенкином
лугу. Но переходит в коммерческие структуры, -- Пэрст-Капсула был словно
осчастливленный судьбой. -- Вот фотокарточка. Взгляните.
-- Смышленое лицо, -- пробормотал Шеврикука и вернул кавалеру реликвию.
-- Вы чем-то озабочены? -- сообразил Пэрст-Капсула.
-- Не так чтобы очень... -- протянул Шеврикука. -- Но... -- И он
рассказал о раскопе в Марьиной Роще. О чертеже Петра Арсеньевича и словах,
сообщающих о подполе и четырех спусках, упоминать не счел нужным. Свой
интерес к раскопу он обосновал уважением к московской старине и давним
увлечением археологией.
-- Вдруг и берестяную грамоту там наконец отыщут, -- заключил он с
интонацией энтузиаста. И сам себе стал неприятен. Сразу же смутившись, он
проговорил неясные слова о том, что, может быть, клад искали там, где
некогда служил его приятель, и не без пользы было бы узнать, не осталось ли
чего от приятеля.
Пэрст-Капсула уверил Шеврикуку в том, что его променады с подругой и
разнообразные диалоги с ней ничего не расстроили в нем, а, напротив, вызвали
приток энергетических поступлений и он хоть сейчас готов произвести
углубленные исследования.
-- Ночью, -- посоветовал Шеврикука. -- Ночью.
Утром Шеврикуке было доложено о ночных наблюдениях и открытиях.
Пэрст-Капсула и к трудам археологов отнесся с вниманием, но о них он полагал
рассказать, если возникнет необходимость, и в последнюю очередь. Б. Ш.,
Белый Шум, или Белые Шумы, или кто-либо из их компании, если это для
Шеврикуки существенно, яму в Марьиной Роще не рыли. Ничего не искали и
ничего не крошили. А те, кто рыл, те искали. Возможно, что и нашли. Среди
прочего трясли и колотили пивной котел, предмет довольно громоздкий. Клад
или схороненное добро могли упрятать и в котел. Кто были те четверо в
халатах, посчитаем, маскировочных, и резиновых масках, сказать трудно, но
кое-какие мелочи для предположений имеются. Не исключено, что среди четверых
или хотя бы вблизи раскопа находился хорошо понимаемый Шеврикукой домовой из
Землескреба Продольный. К этой мысли Пэрста-Капсулу привели интуитивные
соображения и косвенные улики. Примечательно, что в ночь раскопок исчез
домовой с улицы Цандера Большеземов, более известный по прозвищу Фартук.
Тихая, но тяжелая молва, какая и бывает отголоском истинного знания,
признала это исчезновение серьезным и связанным с кладоисканием. Будто бы
Большеземов-Фартук нежился, нежился, как обычно, но вдруг вскочил и понесся
в направлении Марьиной Рощи. А знали, Большеземов-Фартук водил хороводы с
Продольным и шушукался с ним о делах. Пэрст-Капсула провеял в отвалах всю
землю, явно времен беспокойной и шальной Дуськиной (Евдокии Игнатьевны
Полтьевой) жизни, кое-какие примечательные вещицы обнаружил, например,
шкатулку с бумажными деньгами -- лик Екатерины на них, золотой червонец и
всякие другие вещицы более позднего происхождения, они сложены теперь в
фанерный ящик, укрыты невдалеке, и если Шеврикука их востребует, они сейчас
же будут ему доставлены.
-- Хорошо, -- кивнул Шеврикука.
-- Если бы у меня был перечень разыскиваемого или предполагаемого... --
произнес Пэрст-Капсула, как бы выражая сожаление об очевидном, взглянул на
Шеврикуку и тут же отвел глаза.
-- Я не мог представить тебе такой перечень, -- сказал Шеврикука.
Возникла двусмыслица. Пэрст-Капсула мог обидеться или оставить на
хранение в уме нечто малоприятное Шеврикуке.
-- Я сам не знаю, что следует разыскивать и что предполагать, -- тускло
выговорил Шеврикука. Он ждал, Пэрст-Капсула выскажет ему недоумение.
Порядочно ли давать поручения или вынуждать к действиям существо, какому не
доверяешь и какое держишь в неведении? Но услышал от временного жителя
получердачья иное:
-- Может быть, вот это осталось от вашего приятеля? -- Шеврикуке
Пэрст-Капсула протянул две металлические фигурки, перочинный нож и
стеклянный шарик. На костяной ручке ножа когда-то выцарапали "ПА",
стеклянный шарик, размером с грецкий орех, был полупрозрачный, с лилово-
оранжевыми переливами и хранил в себе холод ямы и ночи. Фигурки (металл их
красили коричневым) были из тех, что ставили на письменных столах у
чернильных приборов. Два коричневых странника (в еловую шишку ростом), в
коричневых балахонах, близнецы, но один держал посох в правой руке, другой
-- в левой, примечательными у них были головы, голые, с ушами, ртами,
носами, глазами, но состоящие как бы лишь изо лбов, покатых, уходящих в
поднебесье. Не с Востока ли прибрели эти большелобые путники иди мудрецы?
-- Отчего ты решил, что они остались от моего приятеля? -- спросил
Шеврикука.
-- Мне так показалось... -- сказал Пэрст-Капсула и опять отвел глаза.
-- Ну ладно... -- пробормотал Шеврикука.
-- Вы же сами просили отыскать что-нибудь... -- сказал Пэрст-Капсула,
стараясь облегчить положение Шеврикуки, -- я так, на всякий случай... Еще
взял копилку. Фарфорового бульдога. В нем что-то звенит. Сюда, правда, не
принес. Принесу... Был бы, конечно, перечень...
-- Ну ладно, -- повторил Шеврикука. -- Некультурный Дуськин слой можно
более не трогать. А культурными слоями пусть занимаются археологи. Ты спи,
гуляй, только ради приличия не забывай о Радлугине. Если не пропало
желание...
Стеклянный шарик, перочинный нож, большеголовых коричневых путников
Шеврикука был намерен отправить в мусоропровод. Но не отправил. Нож и шарик
положил в карманы, а металлических людей (впрочем, может быть, и вовсе не
людей) разместил (пока) на ореховом серванте пенсионеров Уткиных.
Так, размышлял Шеврикука. Сначала Петр Арсеньевич. Потом Тродескантов.
Теперь Большеэемов-Фартук с улицы Цандера. Большеземова Шеврикука знал
плохо, не поинтересовался при мимолетных разговорах о нем, за какие заслуги
и привязанности Большеземова наградили Фартуком. Как и Продольный,
Большеземов был из привозных и пробивающихся. Судачили об одной из его
причуд. Этот Большеземов был изобретатель. В своих квартирах установил
собственные кустарные поделки, те издавали звуки: храпы, стоны, зевки,
покряхтывания, повизгивания, смешки с прищелкиваниями, зубовные стуки.
Возникали эти звуки не каждый день, а после тихих выдержек, и успокаивали
квартиросъемщиков, убеждая их в том, что они не хуже других, не обделены и у
них есть домовой, он с ними и трудится. И надзиратели Большеземова не имели
оснований быть недовольными его службой. В квартиры Большеземов не
заглядывал, а лишь нежился, слушал пение Марии Мордасовой, предавался
греховным мыслям, полоскал горло и шастал по Москве в поисках дурных
привычек. И вот после марьинорощинских раскопок он исчез. И коли теперь он
был поставлен в ряд с Петром Арсеньевичем и Тродескантовым, значит, он не
просто исчез, а, выражаясь изысками балбеса Ягупкина, сгиб.
"Надо поговорить с Велизарием Аркадьевичем", -- подумал Шеврикука. Он
посчитал, что пришла пора отнести бумагу из Обиталища Чинов в присутствие.
После погрома в музыкальной школе останкинское присутствие сначала
перебралось в секретное помещение, то есть неизвестно куда. В последние же
успокоенные ночи служебные рвения добростарателей присутствия стали
осуществляться на улице Королева в овощном магазине. Возобновились, как
услышал Шеврикука, и ночные дружеские общения домовых, и встречи по
интересам, и облегченно-просветительские заседания клуба, правда, без
кутежей. Возобновились в известной домовым Большой Утробе, героическом
объекте гражданской обороны, в годы корейской войны -- недостижимом вражьим
налетам останкинском бомбоубежище.
В овощном присутствии кто-то скрипел, кто-то стучал одним пальцем по
клавишам пишущей машинки, кто-то грыз тыквенные семечки и слушал в безделье
оптимистическую рок-трагедию "МММ накормит вас". Из квартальных верховодов
Шеврикука встретил лишь домового четвертой степени Поликратова. Взор
Поликратов имел пламенный, щеки аскета прорезали вертикальные впадины
морщин, на плечи верховод набросил желтовато- зеленый бушлат для окопных
сидений, выслушивая Шеврикуку, пил кипяток из жестяной кружки и вполне
выглядел полевым командиром. К бумаге от Увещевателя Шеврикука относился с
иронией и снисходительным высокомерием, но полагал, что в Останкине ей
удивятся и примутся отгадывать и выводить смыслы, из бумаги намеренно
извлеченные. Верховод Поликратов ни слова не произнес, а сунул бумагу в
латунный ларь, раздосадовав Шеврикуку или даже обидев его. Глядел он в
историю и, похоже, был готов, кратко упомянув об остроте оперативной
обстановки, послать Шеврикуку возводить надолбы. Но и этого не случилось.
Был бы в присутствии иной верховод, Шеврикука -- и громко! -- потребовал бы
разъяснений, является ли он действительным членом деловых посиделок или не
является, и если является, то когда и кем будут принесены ему извинения.
Потребовал хотя бы для того, чтобы из ответов личностей, основы сберегающих,
заявляет это он как санитарный врач, но отсутствие на нем халата, желательно
белого, делало его профессионально уязвимым. Он и часа два назад носился по
двору, уговаривал каждого не принимать внутрь пролитого сверху. При этом он
запугивал простодушное население. Будто бы от этого неизвестно чего,
пролившегося неизвестно откуда, все непременно отравятся и окочурятся. "Как
же! Отравимся! -- отвечали ему. -- А чего мы пьем и едим изо дня в день?"
Отвечали чаще сердито, иные могли и прибить. Будто бы в Желонкине и
содержалась причина, по какой они день изо дня пили и ели то, что пили и
ели. А не нечто замечательное. К тому же во многих и впрямь вспыхивали
страхи: "А вдруг отравимся?" Желонкин же давал этим страхам медицинские
основания. И он просто мешал. Но теперь, когда все они стояли перед
Желонкиным живые и не ощущали расстройств, влекущих в известные места (даже
покушавший гуталина и тот повеселел), когда страхи опали и была подтверждена
жизнестойкость останкинских граждан, они смотрели на Желонкина с
состраданием и посмеивались над ним, но по-доброму. И даже наивные просьбы
Желонкина не употреблять жидкость более, а незамедлительно сдать ее на
анализы, если не ради здоровья, то хотя бы ради чистой науки, вызывали лишь
смех, дружный, но беззлобный.
Вторым подстрекателем разговоров был высокомерный малый лет двадцати
семи, вышедший к людям в предзимнем сероклетчатом пальто с поднятым
воротником и в клетчатой же кепке. Во рту он держал трубку, но не дымил. Его
сейчас же произвели в инспектора Варнике. От всяких стран и народов в
московскую торговлю приплывали теперь наряды для разных мирских нужд, доселе
как будто бы здесь и неизвестных. Добытчики денег хватали их, не всегда
установив, к чему и для каких надобностей. Охотно выходили в свет в легких
одеждах и туфлях хороших фирм, предназначенных, правда, как вдруг
выяснялось, лишь для единственной кладбищенской церемонии. Случайно ли
вырядился наш малый в теплый день так кинодетективно образно или он и впрямь
содержал в себе сыщика, публике оставалось лишь гадать. Но проявлял себя
малый вовсе не инспектором Варнике, а знатоком проблем и интересов высших
цивилизаций. Иногда он, сужая глаза, давал понять, что и сам он, может быть,
оттуда, но до поры до времени... и не это главное. Естественно, Пузырь был
внеземного происхождения. Пусть для кого-то будет Пузырь, для кого-то
Дредноут, снисходительно допускал инспектор Варнике, но на самом деле это...
не будем сейчас называть, дабы не вызвать спазмы человеческого разумения. И
если санитарный врач Желонкин умолял пожертвовать приобретения и принести их
на алтарь романтической науки, инспектор Варнике, даже и не осаживая
Желонкина, предлагал всем откушавшим следить за собой и записывать, что с
кем произойдет в дальнейшем: кто получит валютное наследство из Ивано-
Франковска, кто вернется в дзэн-буддизм, кто приватизирует столовую возле
платформы Северянин, кто влюбится в певицу Бичевскую, кто обретет чувство
полета, у кого отрастет вторая голова. И тому подобное. Конечно, все будет
фиксироваться и в Пузыре, но частные хроники хода опытов также важны.
"Опыты! Какие над нами еще такие опыты! Не допустят! Да мы тебя!" -- кричали
на малого с трубкой, особенно яро -- гражданки. "Ну вот! Опять! -- как бы
даже и расстраивался малый. -- Отчего вы не можете привыкнуть к тому, что
Земля всего лишь плантация. Человеческая плантация!" -- "Какая еще
плантация!" -- "Обыкновенная, -- с терпением миссионера разъяснял инспектор
Варнике. -- Бывают плантации кофе. Бывают плантации кукурузы. Бывают
плантации опийного мака. А Землю выбрали для плантации человеческой. Сюда
опустили рассаду человеков. Кто выбрал и опустил? Вам потом скажут. А может,
и нет". -- "И что же, и сегодня лилось ради опыта?" -- "Несомненно! --
уверял инспектор Варнике. -- И наверняка задачи ставились как глобальные,
так и узкие. Кто-нибудь ощутил вкус картофеля? А? Ни единый подопытный! А
всем известно -- Россия не выжила бы в войну без картошки. Нынче же
картофель не был включен в рацион кормления. Возможно, изучалась жизненная
приспособленность останкинских желудков". Упоминание картофеля отчего-то
особенно возбудило спорщиков, они стали надвигаться на малого с трубкой,
требуя, чтобы тот немедленно отказался от признания Земли плантацией. Двое
чернокожаных разнополых рокеров на ижевском громоходе не разпытались
сдвинуть дискутантов с тротуара, теперь они приехали снова, отделили
инспектора Варнике, все еще следовавшего снисходительному просветительству,
от наседавших, при этом девица радостно выкрикнула: "Да на вас Пузырь просто
помочился! Терпел, терпел и пустил струю! Или справил большую нужду! А вы
всю свою посуду выставили и довольны!" Эти удивительно деликатные, будто из
изящного прошлого, слова были незамедлительно переведены на современный
московский язык гоготом приятеля девицы. "Молодое дурье! -- бросили им
вслед. -- Титомиры! Гулькины! А хоть бы и помочился!" Толпа опять
надвинулась на инспектора Варнике, приписывая ему воспитание на человеческой
плантации подобных Титомиров и Гулькиных. Лишь те, что поблагоразумнее,
стали расспрашивать предзимнего малого, а так ли уж плохи выделения Пузыря и
нет ли в них все-таки и чего-то полезного?
Суждения посвященного во внеземные секреты сейчас не слишком волновали
Шеврикуку. Сам же малый его отчасти заинтересовал. Шеврикука еще побродил бы
неподалеку от спорщиков, как бы находясь в раздумьях или в воспоминаниях о
былом, но ему надоел добродетельный гражданин Радлугин. Радлугин, хотя и был
оратор и авторитет, в присутствии Шеврикуки слов сегодня не произносил, а
только слушал. Иногда рот его открывался и правая рука вздымалась, но тут же
Радлугин взглядывал на Шеврикуку и застывал. И порой Радлугин будто хотел
подать знак Шеврикуке. Шеврикука догадывался о чем. Радлугин мог его
спросить: "Куда подевалось "дупло"?" "На задании", -- ответил бы Шеврикука.
Но отвечать не хотел. Он понимал, что долгое его присутствие вблизи
спорщиков может быть истолковано Радлугиным превратно и дать свежайшее
направление усердиям доброхота. Это пусть. Но Радлугин мог и посчитать, что
Шеврикука заинтересовался мелкими явлениями, а потому, возможно, и сам не
столь значителен. Такое недоумение Шеврикука возбудить в Радлугине отчего-то
теперь не пожелал и ушел с улицы.
Уже у Уткиных Шеврикука отругал себя. И хорошо, что Радлугин маялся,
жаждал беседы с ним и тем самым заставил уйти. А то ведь чуть ли не вступил
в полемику с инспектором Варнике после высказанных тем картофельных
соображений. Чуть было не сделал заявление. "А без картошки мы не жили, что
ли?" Конечно, поклон картофелю! Поклон Христофору Колумбу! Поклон земле
американской! Поклон землеумельцам страны инков! И нашим отечественным
агрономам поклон, неизвестно, правда, кому, ну хотя бы Андрею Тимофеевичу
Болотову! Но ведь жили и без картошки, и сколько веков! Как же можно было
забыть про репу, в разных видах и прелестях, пареную, прежде всего, про
тыкву, про брюкву, про все наши каши! Или, может, этот малый с трубкой, этот
инспектор Варнике, этот знаток плантаций, о пареной репе и вообще ничего не
слыхал? Хорош гусь... Вот что чуть было не наговорил сгоряча Шеврикука.
Какой стыд испытывал бы он теперь. Постановил же: ни во что самому не
ввязываться!
Но ведь и не ввязался. Не ввязался! Ну и молодец! Ну и сиди дома.
Сидел. Исполнял мелкие будничные обязанности по привычке и от скуки.
Листал альбомы и книги с картами, цветными картинками (на одной из таких в
Малой энциклопедии были собраны все примечательные водяные жители, будто в
аквариуме, и местный наш истринский пескарь грустил там на щупальцах
бискайского кальмара), в богатых квартирах вызывал звучание компакт-дисков.
Удивительно, никто его не искал. Может, из Обиталища Чинов пришла в
Останкино депеша, чернильная или воздушная, с распоряжением от него отстать?
Или вдруг всех останкинских домовых уже полонили Отродья Башни? Такого не
могло быть. Однажды, когда Шеврикука выслушивал старую запись "Дон Карлоса"
с Марией Каллас, Тито Гобби, Борисом Христовым, в нем возникло никак не
связанное ни с музыкой, ни с судьбами пиренейских несчастливцев томление,
сменившееся вскоре тоской, тоска же обернулась стремлением вскочить и сейчас
же нестись куда-то на юг. Будто где-то, невдалеке от Останкина, происходило
нечто, требовавшее его непременного присутствия. "Обойдутся", -- тяжело
остановил себя Шеврикука и продолжил выслушивать жалобы короля Филиппа.
Дня через два, попрыгав взглядом по заголовкам двух городских газет и
одной -- космических значений, Шеврикука вернулся к расслабляюще-
сладостному чтению книги "Птицы Подмосковья", сейчас как раз шли описания
красногрудой горихвостки обыкновенной. "Нет, что-то там мелькнуло..." -- не
мог рассматривать горихвостку Шеврикука. Пододвинул к себе городскую газету.
Вот, вот что репьем вцепилось в его внимание. Заметка в сорок строк и слова
над ней: "Троя в Марьиной Роще". Узнать из заметки в точности, что
происходило на самом деле, не было возможности, но сюжетные частности все же
проступали. В Марьиной Роще, надо полагать, севернее театра "Сати-рикон", но
южнее путепроводов, по правой стороне, если смотреть от Кремля, улицы
Шереметьевской, метрах в ста двадцати на восток от тротуара произвели
раскопки. Упоминалось предполагаемое время начала раскопок, и это было то
самое время, когда посреди океана Верди Шеврикуку забрало томление. Копали
четверо в темно-зеленых халатах и резиновых масках якобы от пыли и древесной
трухи. Скорее, и не копали, а разрывали. В руках у четверых были не лопаты,
а сложные, возможно, конверсионные землеуглубительные инструменты. Они могли
грызть асфальт, крушить кирпичи и дерево. Часа через два к раскопу потекли
зеваки, им объяснили, что да, испытывают для коммунальных нужд достижения
конверсии. Зеваки успокоились, так и стояли бы молча, если бы не утверждение
подгулявшего старожила, занесенного к раскопу ветром: "А-а! И тут клад ищут!
А что! Молодцы! -- поощрил работников подгулявший. -- В Марьиной Роще клады
не все откопаны. Это у нас тут какая проходит линия, какой проезд? Ага,
понятно... Ба, да тут же небось стояла Дуськина малина! Она самая, как
сейчас вижу!" С этими словами старожил удалился в иные пространства рублевой
зоны. Оживившиеся зеваки сразу же стали давать советы, как и в каком углу
искать клад. Но работники то ли смутились, то ли обиделись, присмирили
испытываемые инструменты и, не сказав ни слова, ушли. Ранним утром
следующего дня собаки, прогуливавшие хозяев, открыли новую для себя яму с
отвалами желто-бурой земли вокруг. Яма, как промерили позже, была длиной в
двенадцать метров, шириной -- в семь и глубиной -- в девять. Милиция
посчитала: надо вызывать археологов. Бревна, торчавшие внизу ямы, вполне
могли быть свидетелями или соучастниками преступлений, на раскрытие тайн
которых у сегодняшних сыщиков не было полномочий. Археологи понаехали из
двух институтов и из манежных ям, где в ту пору, как помните, устраивали
подземный Гараж Тысячелетия. Археологи понаехали и потребовали установить
забор вокруг марьинорощинской ямы. И Марьину Рощу и Останкино сейчас же
ужалило соображение, что и в их пределах задумали устроить Гараж
Тысячелетия, а с ними ни центом не поделятся. Из новостей московского канала
Шеврикука узнал о первых находках археологов. Глубины ямы они пока не
исследовали, зато перекопали свежие отвалы. Находки (предметы кухонной
утвари, искореженные детали швейной машины и коломенского патефона, в том
числе гнутая ручка завода пружины, фрагменты кровати стиля модерн, осколки
трехстворчатого зеркала, флаконы из-под духов, набор пуговиц, наперстки,
некоторые интимные вещи и т. д.) по большей части относились к двадцатому
столетию, к предвоенной и даже к послевоенной поре (пример тому -- запись
"на костях" песни Петра Лещенко "Зачем, зачем любить, зачем, зачем
страдать...", сделанная именно в сороковые годы), и, с известной долей
вероятности, их можно связать с легендарной марьинорощинской щеголихой
Дуськой. Были ли в Дуськином особняке, снесенном в пятидесятые годы, или под
ним схоронения богатого добра? Кто знает. Кладоискатели, вырывшие яму,
утекли. Может, они и отыскали схоронения, а может, и нет. Если они и нашли
клад, то вряд ли перевяжут его лентой и отправят в детский дом. Сколько у
нас развелось варваров, грабителей и наглецов и сколько расцветает вокруг
остолопов и ораторов. Впрочем, Дуськины сокровища археологов не волнуют. А
культурные слои московской земли в раскопе были прорезаны. И кое-что
открылось там просвещенному взору. Но об этом преждевременно говорить. Вот,
скажем, в отвалах обнаружен пивной котел странных форм. Пустой, к сожалению,
пустой. Использовался ли он Дуськой и ее сожителями или же служил людям иных
временных пластов? Ответить на это удастся лишь после месяцев, да, месяцев
скрупулезнейших исследований. А известно: поселения вятичей на землях
Марьиной Рощи возникли в девятом столетии. Или раньше. А потому возможны
открытия в раскопе остатков каких-либо древних жилых построек или же
мастерских ремесленников. И кто знает, а вдруг именно здесь и явится из
земли с волнением ожидаемая первая московская берестяная грамота.
"А не одарить ли москвичей собственной берестяной грамотой?! --
возбудился Шеврикука. -- Чем мы хуже новгородцев, псковичей или
старорусичей?" Укрыть в раскопе до поры до времени кусок бересты с
нацарапанным на нем посланием или даже осколок глиняной таблички с облитой и
обожженной распиской о получении долга, дабы показать, каков был уровень
грамотности посадского и слободского московского населения в четырнадцатом
веке? Были случаи, Шеврикука проказничал и нет-нет, а одаривал столичную
науку преподношениями. Но сейчас-то зачем он думает о глупостях? Дурачить он
пытается самого себя. Желает забыть о чертеже из портфеля Петра Арсеньевича.
А не может. Чертеж тот был сделан черной тушью на карточке из плотной
бумаги, под ним следовали слова: "Малина. 11 проезд Марьиной Рощи. Подпол.
Четыре спуска".
Возобновить тень Фруктова и ночью послать ее к марьинорощинской яме,
постановил Шеврикука. Не ночью, а сейчас же. И чтобы Фруктов по крупинке
провеял все, что попало в отвалы из того подпола и четырех спусков. Вздор!
Вздор! Никак нельзя было отправлять тень Фруктова из дома с археологическим
поручением. Никак! Отставить! Прекратить! Забыть о чертеже Дуськиного дома!
Забыть о портфеле Петра Арсеньевича! Забыть о самом Петре Арсеньевиче!
Шеврикука даже глаза закрывал с намерением выгнать из памяти светло-бежевую
карточку с линиями черной туши. Но при опущенных веках карточка с чертежом
превращалась в плотную реальность, и в этой реальности возникали смутные
фигуры, вроде бы темно-зеленые и в масках, они стояли, обступив некий
предмет, а потом с усилиями поднимали его и стремились куда-то унести.
Шеврикука открывал глаза и приказывал себе: сиди и ни о чем не думай!
Но, может быть, объявился Пэрст-Капсула?
Установление нарушать не потребовалось. Из дома Шеврикука не вышел.
Пэрст-Капсула спал на раскладушке в получердачье. Шеврикука неожиданно
обрадовался: ну наконец-то! Словно бы некое близкое ему существо исчезало и
надо было уже объявлять розыск. "Вот еще! -- осадил себя Шеврикука. --
Может, еще и нюни распустить? Какие тут могли быть поводы для беспокойств!"
Присутствовал в получердачье четырехслойный запах, составили его
дешево-тягостные духи "Алиса", вьетнамские сигареты, губная помада и крем
для усыхающей кожи "Жасмин" из цыганских парфюмерий.
-- Ну ладно, спи, -- произнес Шеврикука.
Но Пэрст сейчас же открыл глаза, и ноги его через секунду уже были на
полу. Вид он имел виновато-радостный, готов был вытянуться перед Шеврикукой,
но Шеврикука движением руки предложил ему сидеть.
-- Примите извинения! Вы отсутствовали, не смог отпроситься, --
заговорил Пэрст-Капсула. -- Если достоин наказания за неповиновение властям,
накажите!
-- Ты что! -- удивился Шеврикука. -- Где тут власти? И какие такие
неповиновения? Ты от... от подруги, что ли?
-- От нее. Сверловщица. С тормозного завода. Общежитие на Кашенкином
лугу. Но переходит в коммерческие структуры, -- Пэрст-Капсула был словно
осчастливленный судьбой. -- Вот фотокарточка. Взгляните.
-- Смышленое лицо, -- пробормотал Шеврикука и вернул кавалеру реликвию.
-- Вы чем-то озабочены? -- сообразил Пэрст-Капсула.
-- Не так чтобы очень... -- протянул Шеврикука. -- Но... -- И он
рассказал о раскопе в Марьиной Роще. О чертеже Петра Арсеньевича и словах,
сообщающих о подполе и четырех спусках, упоминать не счел нужным. Свой
интерес к раскопу он обосновал уважением к московской старине и давним
увлечением археологией.
-- Вдруг и берестяную грамоту там наконец отыщут, -- заключил он с
интонацией энтузиаста. И сам себе стал неприятен. Сразу же смутившись, он
проговорил неясные слова о том, что, может быть, клад искали там, где
некогда служил его приятель, и не без пользы было бы узнать, не осталось ли
чего от приятеля.
Пэрст-Капсула уверил Шеврикуку в том, что его променады с подругой и
разнообразные диалоги с ней ничего не расстроили в нем, а, напротив, вызвали
приток энергетических поступлений и он хоть сейчас готов произвести
углубленные исследования.
-- Ночью, -- посоветовал Шеврикука. -- Ночью.
Утром Шеврикуке было доложено о ночных наблюдениях и открытиях.
Пэрст-Капсула и к трудам археологов отнесся с вниманием, но о них он полагал
рассказать, если возникнет необходимость, и в последнюю очередь. Б. Ш.,
Белый Шум, или Белые Шумы, или кто-либо из их компании, если это для
Шеврикуки существенно, яму в Марьиной Роще не рыли. Ничего не искали и
ничего не крошили. А те, кто рыл, те искали. Возможно, что и нашли. Среди
прочего трясли и колотили пивной котел, предмет довольно громоздкий. Клад
или схороненное добро могли упрятать и в котел. Кто были те четверо в
халатах, посчитаем, маскировочных, и резиновых масках, сказать трудно, но
кое-какие мелочи для предположений имеются. Не исключено, что среди четверых
или хотя бы вблизи раскопа находился хорошо понимаемый Шеврикукой домовой из
Землескреба Продольный. К этой мысли Пэрста-Капсулу привели интуитивные
соображения и косвенные улики. Примечательно, что в ночь раскопок исчез
домовой с улицы Цандера Большеземов, более известный по прозвищу Фартук.
Тихая, но тяжелая молва, какая и бывает отголоском истинного знания,
признала это исчезновение серьезным и связанным с кладоисканием. Будто бы
Большеземов-Фартук нежился, нежился, как обычно, но вдруг вскочил и понесся
в направлении Марьиной Рощи. А знали, Большеземов-Фартук водил хороводы с
Продольным и шушукался с ним о делах. Пэрст-Капсула провеял в отвалах всю
землю, явно времен беспокойной и шальной Дуськиной (Евдокии Игнатьевны
Полтьевой) жизни, кое-какие примечательные вещицы обнаружил, например,
шкатулку с бумажными деньгами -- лик Екатерины на них, золотой червонец и
всякие другие вещицы более позднего происхождения, они сложены теперь в
фанерный ящик, укрыты невдалеке, и если Шеврикука их востребует, они сейчас
же будут ему доставлены.
-- Хорошо, -- кивнул Шеврикука.
-- Если бы у меня был перечень разыскиваемого или предполагаемого... --
произнес Пэрст-Капсула, как бы выражая сожаление об очевидном, взглянул на
Шеврикуку и тут же отвел глаза.
-- Я не мог представить тебе такой перечень, -- сказал Шеврикука.
Возникла двусмыслица. Пэрст-Капсула мог обидеться или оставить на
хранение в уме нечто малоприятное Шеврикуке.
-- Я сам не знаю, что следует разыскивать и что предполагать, -- тускло
выговорил Шеврикука. Он ждал, Пэрст-Капсула выскажет ему недоумение.
Порядочно ли давать поручения или вынуждать к действиям существо, какому не
доверяешь и какое держишь в неведении? Но услышал от временного жителя
получердачья иное:
-- Может быть, вот это осталось от вашего приятеля? -- Шеврикуке
Пэрст-Капсула протянул две металлические фигурки, перочинный нож и
стеклянный шарик. На костяной ручке ножа когда-то выцарапали "ПА",
стеклянный шарик, размером с грецкий орех, был полупрозрачный, с лилово-
оранжевыми переливами и хранил в себе холод ямы и ночи. Фигурки (металл их
красили коричневым) были из тех, что ставили на письменных столах у
чернильных приборов. Два коричневых странника (в еловую шишку ростом), в
коричневых балахонах, близнецы, но один держал посох в правой руке, другой
-- в левой, примечательными у них были головы, голые, с ушами, ртами,
носами, глазами, но состоящие как бы лишь изо лбов, покатых, уходящих в
поднебесье. Не с Востока ли прибрели эти большелобые путники иди мудрецы?
-- Отчего ты решил, что они остались от моего приятеля? -- спросил
Шеврикука.
-- Мне так показалось... -- сказал Пэрст-Капсула и опять отвел глаза.
-- Ну ладно... -- пробормотал Шеврикука.
-- Вы же сами просили отыскать что-нибудь... -- сказал Пэрст-Капсула,
стараясь облегчить положение Шеврикуки, -- я так, на всякий случай... Еще
взял копилку. Фарфорового бульдога. В нем что-то звенит. Сюда, правда, не
принес. Принесу... Был бы, конечно, перечень...
-- Ну ладно, -- повторил Шеврикука. -- Некультурный Дуськин слой можно
более не трогать. А культурными слоями пусть занимаются археологи. Ты спи,
гуляй, только ради приличия не забывай о Радлугине. Если не пропало
желание...
Стеклянный шарик, перочинный нож, большеголовых коричневых путников
Шеврикука был намерен отправить в мусоропровод. Но не отправил. Нож и шарик
положил в карманы, а металлических людей (впрочем, может быть, и вовсе не
людей) разместил (пока) на ореховом серванте пенсионеров Уткиных.
Так, размышлял Шеврикука. Сначала Петр Арсеньевич. Потом Тродескантов.
Теперь Большеэемов-Фартук с улицы Цандера. Большеземова Шеврикука знал
плохо, не поинтересовался при мимолетных разговорах о нем, за какие заслуги
и привязанности Большеземова наградили Фартуком. Как и Продольный,
Большеземов был из привозных и пробивающихся. Судачили об одной из его
причуд. Этот Большеземов был изобретатель. В своих квартирах установил
собственные кустарные поделки, те издавали звуки: храпы, стоны, зевки,
покряхтывания, повизгивания, смешки с прищелкиваниями, зубовные стуки.
Возникали эти звуки не каждый день, а после тихих выдержек, и успокаивали
квартиросъемщиков, убеждая их в том, что они не хуже других, не обделены и у
них есть домовой, он с ними и трудится. И надзиратели Большеземова не имели
оснований быть недовольными его службой. В квартиры Большеземов не
заглядывал, а лишь нежился, слушал пение Марии Мордасовой, предавался
греховным мыслям, полоскал горло и шастал по Москве в поисках дурных
привычек. И вот после марьинорощинских раскопок он исчез. И коли теперь он
был поставлен в ряд с Петром Арсеньевичем и Тродескантовым, значит, он не
просто исчез, а, выражаясь изысками балбеса Ягупкина, сгиб.
"Надо поговорить с Велизарием Аркадьевичем", -- подумал Шеврикука. Он
посчитал, что пришла пора отнести бумагу из Обиталища Чинов в присутствие.
После погрома в музыкальной школе останкинское присутствие сначала
перебралось в секретное помещение, то есть неизвестно куда. В последние же
успокоенные ночи служебные рвения добростарателей присутствия стали
осуществляться на улице Королева в овощном магазине. Возобновились, как
услышал Шеврикука, и ночные дружеские общения домовых, и встречи по
интересам, и облегченно-просветительские заседания клуба, правда, без
кутежей. Возобновились в известной домовым Большой Утробе, героическом
объекте гражданской обороны, в годы корейской войны -- недостижимом вражьим
налетам останкинском бомбоубежище.
В овощном присутствии кто-то скрипел, кто-то стучал одним пальцем по
клавишам пишущей машинки, кто-то грыз тыквенные семечки и слушал в безделье
оптимистическую рок-трагедию "МММ накормит вас". Из квартальных верховодов
Шеврикука встретил лишь домового четвертой степени Поликратова. Взор
Поликратов имел пламенный, щеки аскета прорезали вертикальные впадины
морщин, на плечи верховод набросил желтовато- зеленый бушлат для окопных
сидений, выслушивая Шеврикуку, пил кипяток из жестяной кружки и вполне
выглядел полевым командиром. К бумаге от Увещевателя Шеврикука относился с
иронией и снисходительным высокомерием, но полагал, что в Останкине ей
удивятся и примутся отгадывать и выводить смыслы, из бумаги намеренно
извлеченные. Верховод Поликратов ни слова не произнес, а сунул бумагу в
латунный ларь, раздосадовав Шеврикуку или даже обидев его. Глядел он в
историю и, похоже, был готов, кратко упомянув об остроте оперативной
обстановки, послать Шеврикуку возводить надолбы. Но и этого не случилось.
Был бы в присутствии иной верховод, Шеврикука -- и громко! -- потребовал бы
разъяснений, является ли он действительным членом деловых посиделок или не
является, и если является, то когда и кем будут принесены ему извинения.
Потребовал хотя бы для того, чтобы из ответов личностей, основы сберегающих,