Марвин отвернулся от чёрной пасти туннеля, твёрдо решив больше не смотреть в ту сторону, и увидел вдалеке огни.
   Вздохнув, он кое-как запахнул на груди патрицианский плащ, который отдал ему Лукас, постарался укутать ребенка поплотнее и пошёл вперёд по тропе, спускавшейся вдоль подножия холма в долину.
   Деревенька пряталась в лощине и была заметна только с возвышенности, да и то благодаря огням, и Марвин не сомневался, что днём почти наверняка прошёл бы мимо неё, уверенный, что людей здесь нет. От форта до неё не вело ни следов, ни дороги — похоже, туннель был намного длиннее, чем показалось Марвину, или его проложили под замысловатым углом, но только он и впрямь уводил от форта очень далеко. Хорошо это или плохо, Марвин судить не брался, но вот что было не просто хорошо, а прямо-таки удивительно — это то, что рядом с деревенькой, прямо в лощине, обнаружился храм Единого. Именно он и сиял огнями: похоже, патрицианцы готовились к утренней молитве. Пока Марвин доковылял до храма по сугробам, начало светать, и раскрытая длань Единого, высящаяся над воротами в сером предрассветном свете, казалась ему спасительным маяком, горевшим ярче, чем все огни мира.
   Храм оказался крошечный и запущенный — то ли не хватало священнослужителей, то ли они не проявляли достаточного рвения. Ни перед каменной оградой, ни за ней никого не было. Марвин, спотыкаясь, подбрёл ко входу и, переступив порог, привалился плечом к холодному камню. Ему хотелось закрыть глаза, но он слишком устал даже для этого. К тому же он боялся, что, если закроет их, то открыть уже не сможет.
   Тепла из храма не шло, только свет, но Марвин чувствовал, что этот свет греет его — как будто изнутри. Постепенно слабое бормотание, доносящееся из глубины зала, становилось разборчивее, и наконец обрело невероятную звучность и остроту. Окружающий мир оставался подёрнутым мглой, но сквозь неё пробивался спасительный храмовый свет — и монотонный голос, рассказывавший историю, которую каждый житель Хандл-Тера знал с младых лет.
   — И там, на самой высокой горе, он увидел человека, который рубил лёд. От холода одежда Святого Патрица примёрзла к его телу, но человек, рубивший лёд, был гол по пояс и размахивал киркой и топором, лихо и весело, будто работал в кузне, а по шее и спине его тёк пот. «Что ты делаешь здесь?» — спросил его Святой Патриц, отдавая дань уважения столь великой силе и мужеству, и человек, рубивший лёд, ответил: «Разве не видишь? Я прокладываю путь для тебя и твоего народа». «Но, — сказал на это Святой Патриц, — Единый повелел моему народу идти на юг до тех пор, пока льды не отступят перед нашим упорством». И тогда человек, рубивший лёд, засмеялся и сказал: «Ты много лет ходишь по этим землям, и разве видишь ты конец этим льдам? Им нет конца, и это я говорю тебе, и лучше бы ты мне поверил». «Кто ты?» — спросил тогда его Святой Патриц, и человек, который рубил лёд, ответил: «Я тот, кто рубит лёд».
   Марвин слушал и кивал, чувствуя, как пьяная улыбка расползается по губам. Он сотни раз слышал эту историю — её на все лады рассказывали няньки своим воспитанникам, учителя своим ученикам, матери детям, о ней слагали песни менестрели и писали учёные книги те, кому пергамент и перо виделись более благородными предметами, чем меч и доспех. И эта история всякий раз была другой, и всякий раз хороша. Марвин никогда не слышал, чтобы её излагали в храме, хотя именно там её и рассказали впервые — и сделал это Святой Патриц, когда собрал своих первых рыцарей для того, чтобы рассказать им о встрече с Ледорубом.
   Это была хорошая история; история о том, что не всегда надо рубить лёд. Марвин именно сейчас был готов её слушать, как никогда, и ему хотелось, чтобы этот странный ровный голос не замолкал.
   — «Я прорублю лёд до самой земли, и, если ты постоишь тут со мной ещё немного, то сам почувствуешь, как она горяча», — сказал человек, который рубил лёд, и так он лихо махал своим топором, что Святой Патриц и вправду поверил, что этак он очень быстро прорубит и лёд до самой земли, и землю до самого ада. Но он помнил, что Единый велел ему идти вперёд, а не прорубать дорогу вниз, и сказал об этом человеку, который рубил лёд. «Это долгий путь, — ответил ему на то человек, рубивший лёд, — и девяносто девять из ста твоих людей умрут по дороге, но если ты останешься и постоишь тут со мной чуть-чуть, то, увидишь, я скоро закончу и вам станет тепло».
   — И Святой Патриц встал, и стоял, и смотрел, как лихо взлетает топор, и лицо его покрывалось льдом, и руки его покрывались льдом, и разум его покрывался льдом, а топор всё летал и летал, как летал он тысячи лет до того, и как летает ныне, в сей миг, и как будет летать ещё тысячи лет. И Святой Патриц уже почти сам стал льдом, когда человек, рубивший лёд, остановился, чтобы утереть пот, и капля его упала Святому Патрицу на руку. И пот человека, рубившего лёд, прожёг плоть Святого Патрица насквозь, будто жгучий яд, и кровь его полилась по льду, растапливая его. Тогда Святой Патриц очнулся и, выхватив освободившейся рукою топор у человека, рубившего лёд, ударил им по другой своей руке, и разлетелась она тысячей осколков. «Вот так, — сказал Святой Патриц, — я прорубаю путь». И холод отпустил его, и он ушёл, а человек, рубивший лёд, сказал: «Ты можешь вернуться, когда захочешь, я буду ждать тебя здесь до скончания веков». И Святой Патриц ушёл, поливая лёд своею кровью, а топор человека, рубившего лёд, пел песню о коротком пути…
   — Нет, Лодвин. Остановись. До того было хорошо, но про короткий путь не надо. Ты должен донести историю до слушателя, а не толковать её.
   Второй голос был сухим и картавым, неприятным, и хуже того — он прервал историю, которую Марвин любил больше всех других, и это было просто возмутительно. Он набрал было воздуха в грудь, чтобы заявить об этом неведомо кому — да хоть бы и человеку, рубившему лёд! — но неожиданно понял, что уже говорит, да не просто говорит — отвечает на вопрос, которого не слышал и не помнил.
   — …на минуту. Только одну минуту. Это святой храм, ведь так? Святое место?
   Он понял, что это его собственный голос, и затряс головой, потрясённый тем, что не может контролировать свою речь. Мир вокруг прояснился, и Марвин увидел перед собой внимательные сочувствующие глаза. «Карие, — тупо подумал он. — Не голубые. И лёд… где же тут лёд?»
   — Вы хотите похоронить дитя?
   Марвин с ужасом уставился на младенца, которого сжимал в руках. Он чуть не потерял сознание от мысли, что собственноручно удушил ребёнка, потом подумал, что наследник не выдержал пути, и потом только понял, что ребёнок дышит. Но был он таким тихим, посиневшим и сморщенным, что понять это сразу было не так-то легко, если не чувствовать тепла его тельца.
   — Освятить, — выдавил Марвин, изо всех сил пытаясь удержать сонм полубезумных мыслей, вертящихся в голове и на языке, и говорить только самое важное. — Освятить его надо.
   Священнослужитель посмотрел на ребёнка внимательнее, потом кивнул.
   — Вы правы. Дитя не должно отойти в объятия Единого неосвящённым. Вы можете свидетельствовать?
   Марвин молча провёл ладонью по лицу. Это было больше, чем просто ответом, но священнослужитель вряд ли понял, только кивнул снова.
   — У меня сейчас как раз есть время до утренней службы. Идёмте со мной.
   Потом снова был туман. Марвин помнил мальчика со звонким ровным голосом и крепкими крестьянскими руками, который хотел забрать у него ребёнка, но Марвин не отдал. Ещё помнил проплешины на макушке священнослужителя, и его руки тоже — широкие, как лопата, в бурых пятнах коросты. Ещё помнил, как его спросили, не патрицианец ли он сам, и он, поразившись вопросу, яростно затряс головой, и только когда ритуал уже начался, сообразил, что это из-за плаща Лукаса. Временами ему казалось, что священнослужитель — это и есть Лукас, и что мальчик-слуга говорит голосом Лукаса, и ещё кто-то говорит с ними хором, а потом Марвин опять увидел того мерзкого старикашку с острыми зубами и услышал пронзительное хихиканье, и, слыша его, прижимал к себе своего будущего короля так крепко, что священнослужитель попросил его не сдавливать ребёнка.
   А потом он спросил:
   — Каким же именем нарекаешь его?
   И Марвин не сразу понял, что вопрос обращён к нему.
   Он долго смотрел на сморщенное личико младенца, на лоб, помазанный кровью священнослужителя и талой водой. Ещё там была грязь, и Марвин не знал, то ли она и прежде была, то ли чашу для святой воды чистили плохо и грязь попала в воду со дна.
   Священнослужитель дважды повторил вопрос, прежде чем Марвин ответил:
   — Паттерик.
   И у него возникло всеобъемлющее, очень спокойное и полное уверенности чувство: самое важное, что мог и был должен, он совершил.
   Закончив ритуал, священнослужитель послал мальчика за колодезной водой для омовения рук, а Марвину сказал:
   — Вы тоже больны. Я могу предложить вам наш скромный кров для восстановления сил. И, если хотите, позже помогу похоронить дитя.
   Щемящая благодарность, охватившая Марвина в начале его речи, сменилась холодной яростью. Дымка снова спала, он вдруг с пугающей ясностью увидел грязь и мрачность помещения, в котором находился. Священнослужитель говорил ровно и складно, но в его внешности была неопрятность, а во взгляде — равнодушие. Марвин стиснул зубы.
   — Благодарствую, — сказал он, — но мне бы нужна кормилица для ребёнка и… кто-нибудь, кто указал бы дорогу.
   Священнослужитель посмотрел на него с лёгким удивлением, смешанным с жалостью. Потом пожал плечами.
   — В деревне есть кормящая, но вряд ли она согласится на ещё один голодный рот. Зима нынче лютая. К тому же ребёнок всё равно не выживет. Вы помогли ему дотянуть до освящения, — мягко добавил он, будто пытаясь утешить Марвина, — чем уже отпустили грехи и ему, и себе.
   — Я хочу исповедаться, — сказал Марвин. И, когда священник милостиво кивнул, добавил: — Но не могу. Благодарю вас, святой брат. Простите, что нет пожертвования. Единый вас сохранит.
   Он вышел, едва замечая изумлённый взгляд священнослужителя, у которого столь нагло украл прощальное благословение, и почувствовал себя едва ли не бульшим богохульником, чем Лукас. Странно, но эта мысль не потрясла его, а развеселила. Выходя из храма и запахивая плащ, он все ещё улыбался.
   Уже рассвело, и деревенька просыпалась. Кормилицу Марвин нашёл быстро, но она, как его и предупреждали, указала ему на порог. Даже не спросила, есть ли у Марвина деньги — похоже, по нему было видно, что нет. По правде говоря, Марвин даже примерно не представлял себе, на кого стал похож за время, проведённое в подземелье Нордема. Но уж не на благородного рыцаря, это точно… Так что он никого ни в чём не винил.
   От деревеньки дорога вела на север, и Марвин пошёл на север.
   Он наткнулся на домик лесника и выпросил у него молока для младенца. Лесник расщедрился даже на чёрствую краюху хлеба для самого Марвина. Марвин заключил, что его приняли за нищего, но к тому времени у него не осталось сил хотя бы возмутиться этому, пусть бы и в глубине души. Он шёл; ребёнок то спал, то пищал и хныкал, и всё не умирал, вопреки обещанию патрицианца из деревенского храма. Напротив, иногда он заходился криком и орал, и тогда Марвин тряс его и кричал: «Успокойся, да успокойся же, заткнись же ты наконец!» — то есть ему казалось, что он кричит. Не раз и не два он был близок к тому, чтобы просто бросить ребёнка в снег и уйти. Он не спал и почти не ел, и ему казалось, что это длилось долгие месяцы, хотя на самом деле он шёл от домика лесника всего несколько часов, когда снова увидел горбуна с зубами юноши.
   И только тогда Марвин остановился.
   День был пасмурный, но не очень холодный и безветренный. Марвин стоял среди деревьев, не представляя, где находится, и смотрел на омерзительного старика, усевшегося на кочке прямо перед ним. Старик был лыс, только одна длинная тоненькая прядь блекло-серых волос свисала за ухом на плечо. В костлявых пальцах он сжимал клюку, довольно увесистую на вид, колотил ею по земле перед собой и хихикал. Марвин смотрел на него с ненавистью.
   — Что тебе надо? — спросил он наконец.
   Он был уверен, что старик вот-вот сгинет, но тот, услышав обращённый к нему вопрос, широко распахнул бесцветные глазки и захихикал ещё громче, обнажив длиннющий ряд зубов, вдвое больший, чем у любого человека. Марвин с тоской подумал, что сходит с ума. А может быть, просто умирает.
   — Я тебя уже видел! — повысив голос, сказал он. — Зачем ты ходишь за мной?
   — Не за тобой, глупый южный мальчик, — прогнусавил старик (голос у него оказался такой же мерзкий, как и всё остальное), и ткнул клюкой в сторону младенца. — За ним.
   Марвин осторожно, но крепко сжал щуплое тельце. Младенец запищал.
   — Сгинь, — посоветовал Марвин. Горбун захихикал.
   — Даже и не подумаю. Это моё дитя, и я его получу.
   — Сгинь, сгинь, изыди прочь, тварь поганая! — крикнул Марвин.
   Горбун скептично наблюдал, как Марвин осеняет его, себя и ребёнка святым знамением. Потом поинтересовался:
   — Думаешь, поможет? Уж больно-то тебе твой дружок-единобожец в своём заплесневелом храмике помог? Подарил, как это там у вас… у-те-ше-ние, — пропел старик и снова продемонстрировал зубы. У Марвина уже в ушах звенело от его хихиканья.
   — Мой король тебе не достанется, — смело проговорил он. — Даже если умрёт. Я успел его освятить, и Единый…
   — Глупости, глупый южный мальчик болтает глупости, как ему в общем-то и положено. Дитя родилось на нашей земле. Оно наше. Не видишь, что ли?
   — Что это я должен видеть? — подозрительно осведомился Марвин, и горбун улыбнулся. Не ухмыльнулся, а просто улыбнулся, не открывая рта — и эта улыбка неожиданно оказалась очень тёплой.
   — Глупый, глупый южный мальчик. Вы все там такие? Все, все, — сказал старик. Ребёнок захныкал снова. Марвин посмотрел на него. Пелена снова спала — на миг. Это уже стало почти привычно.
   Марвин пользовался мгновением ясности в голове и смотрел.
   Сын Мессеры, наследник династии Артенитов, оторванный от матери, уже Единый знает сколько времени лишённый еды и сна, замёрзший, надорвавшийся от крика — был всё ещё жив.
   Как и Марвин, хотя избитое тело вот-вот готовилось ему отказать, а левую руку заливали кровь и гной.
   — Сгинь, — неуверенно повторил Марвин, отказываясь признавать очевидное. Старик возмущённо зашамкал, причмокивая плоскими губами и колотя клюкой по земле.
   — Упрямец! Неблагодарный, глупый, упрямый южный мальчик! Или кровь твоя не смёрзлась ещё в твоих тощеньких жилках? Иль вонища ран твоих не распугала ещё всё зверьё лесное? Или путь твой не лежал вдали от людского жилья? Или смерть твоя тебя за ворот не тянет? И чтоб ты без меня делал-то? Неблагодарный!
   — Это не ты! — возмутился Марвин. — У меня свой Бог, и я его…
   — Глупый южный мальчик, — мягко сказал горбун. — Бог для всех един.
   Марвину только и оставалось, что потрясённо уставиться на него. Налетевший неведомо откуда порыв ветра стряхнул снег с ветвей и дёрнул седую прядь старика, зашвырнув её прямо в его оскалившийся рот.
   — Мальчик мой. Не ты, глупый южный заморыш, а это дитя. Оно родилось на этой земле. Оно моё. Оно само это знает, и не ты ему указ. Всё, что вышло изо льда, льду принадлежит. А лёд не бросает своих в беде. Ясно тебе? — старик погрозил ему клюкой. Марвин почувствовал себя несправедливо обвинённым, но промолчал. Не хватало ещё спорить с собственным горячечным бредом… Старик какое-то время молчал, будто ждал ответа, потом улыбнулся: — А ты честный. Глупый, но честный. Хотя и южный мальчик, да уж. Что за недомерки у вас там растут! Стыдоба.
   — Недомерки?! — снова возмутился Марвин — это уже было слишком.
   — А то! Погоди, вот вырастет мой мальчик, сам поглядишь. Богатырь вырастет, да! Гляди-ка, не жравши второй день, всё на морозе, а вона как пищит. У-ути, мой славный, ню-ню-ню, — гадко засюсюкал старик и потянулся вперёд.
   — Тронешь, башку скручу, — предупредил Марвин. Старик воззрился на него в недоумении. В его бесцветных глазах мелькнула обида, но лапы он убрал.
   — Ну ладно. Иди уж. Дорожку я вам завернул, тут недалеко уже, скоро выйдете. А здешнюю гайнель я знаю, она вас не тронет. Хотя нынешняя что-то бешеная такая стала… ну да ладно. Бывай, мой славный мальчик! И ты бывай, глупый южный заморыш, — сказал горбун и исчез.
   Марвин долго стоял и смотрел на кочку, на которой сидел старик — круглую, как шар, и покрытую девственным, нетронутым снегом. Потом перелез через неё, оставляя на ней свои следы.
   Паттерик, сын Артеньи, завёрнутый в плащ патрицианца, тихо сопел в его руках.
   Ещё прежде, чем стало смеркаться, Марвин вышел к Мекмиллену. Это было невозможно, немыслимо, ведь Мекмиллен остался южнее, а Марвин шёл на север. Но он не думал об этом — и обрадовался. Он понял, что именно сюда и шёл. Всё время, с самого начала. Это было единственное место, куда он мог пойти.
   — Месстрес Ив, — сказал Марвин, увидев перед собой её широко распахнутые глаза — только их, всё остальное если и существовало, то не имело значения. — Этот ребёнок — сын герцогини Пальмеронской. Он освящён по обряду и воле Единого. Храните его, это наш король.
   Потом он ещё сказал:
   — До чего же мерзкие эти ваши древние духи, один другого гаже.
   И тут же добавил:
   — Ну, я не хочу оскорбить вашу Хозяйку, я просто…
   И дальше уже не договорил.
* * *
   Не думать. Не думать, не думать. Просто не думать об этом больше. Он не добавлял «никогда» — даже мысленно, потому что уже в двенадцать лет, когда впервые отдал себе этот приказ, был чужд детского максимализма и понимал, что зарекаться глупо и бессмысленно и что клятва, которую заведомо не сможешь сдержать, смешна вдвойне. Впрочем, клятвы сами по себе стали смешить его несколько позже. А тогда он просто отдал себе спокойный холодный приказ: не думать об этом. Очень постараться. Постараться изо всех сил.
   И у него отменно получилось. Именно потому, что он не ограничивал себя условием, которого не смог бы выполнить.
   Наверное, подсознательно он понимал, что рано или поздно обещание будет нарушено.
   Не думать, спокойно повторил Лукас про себя. Эти два слова были будто нерушимый заслон, который он выстраивал вокруг яростного роя мыслей, что вились в его голове, выпустив ядовитые жала. Каждое новое «не думать» — ещё один кирпич в этой стене. Не думать. Не думать. Не думать. Это просто. Так просто, что за прошедшие двадцать пять лет он свыкся с этим беззвучным лейтмотивом, стоявшим на страже его памяти. Одно неосторожное движение — и сторож поднимет тревогу. А там тысячи и тысячи «не думать» мигом облепят незаконную мысль и задушат её прежде, чем она успеет осознать сама себя.
   Нет, конечно, он никогда не рассуждал об этом именно так. Но так было. И, знает это Лукас или нет, в какой-то момент перестало быть важно.
   И всё было хорошо, да. Всё было так хорошо, пока он не выехал из Таймены — снова на север, снова за Марвином, но уже как Птицелов. Такой поворот, если призадуматься, довольно забавен… был бы забавен. Должен был быть. Лукас знал это, но почему-то единственным, что он чувствовал, была мрачная, чёрная тоска, и это было непостижимо, это было неправильно , поэтому он попытался понять, что же с ним произошло…
   И тут же его разом ожгло огненным ливнем сотен и тысяч «не думать». НЕ ДУМАТЬ ОБ ЭТОМ!!!
   Прежде он фыркнул бы, тряхнул головой и — подчинился, но сейчас что-то было не так. «Не думать» больше не защищали его — напротив, они сами жалили почти так же сильно, как те мысли, от которых он пытался себя оградить. К несчастью, у него было очень много времени. Он ехал на пределе скорости и сил, сменяя коней на каждом постоялом дворе, он старательно выматывал себя, но напряжено было лишь его тело, а мозгу было решительно нечем себя занять. Лукас пытался вспоминать о Дереке, о короле, об игре, в которую оказался втянут, но это были те же «не думать», просто звучали они теперь иначе, и всё равно жалили его. В конце концов Лукас понял, что больше не может этого выносить. Тогда он сдался.
   Конечно, дело было в Ив.
   Лукас всё понял, когда Марвин заговорил о ней, хотя и не назвав её по имени. То, как изменился его голос, то, что в нём зазвучало, сказало Лукасу достаточно. В конце концов, он ведь был Птицеловом. Он умел улавливать такие вещи. И играть на них. Он и тогда бы сыграл, если бы его язык не присох к нёбу и ноги не вросли в землю. И он только стоял и слушал удаляющиеся шаги Марвина, пока тысячи заботливых «не думать» быстро ткали свою паутину в его голове.
   Но теперь он не просто слышал об Ив. Он ехал к Ив. Он ехал к ней, в её замок Мекмиллен. Он возвращался к ней, хотя когда-то сказал себе, что не вернётся. Нет, он не добавил «никогда». Он не добавлял этого слова ни к одному из своих обещаний.
   Просто знать, что она есть, было ещё терпимо. Знать же, что скоро он окажется рядом с ней, сможет посмотреть на неё, заговорить, даже дотронуться — знать это с такой же неотвратимостью, как знаешь о том, что смертен, — было выше его сил. Поэтому он одним взмахом вымел из своего сознания вязкую паутину «не думать» — и поразился тому, до чего же плотной и липкой она была. И ещё больше — тому, что увидел под ней.
   Лукас подумал: «Селест».
   И тут же понял, насколько сильна была привычка — мысль, казавшуюся бессмысленной, опять стало затягивать паутиной. Лукас в ярости разорвал её и снова подумал, мысленно смакуя каждый звук: «С-е-л-е-с-т ». Он ничего о ней не знал. Никогда ей не верил. Не видел ни малейшего смысла в их связи, помимо того что они подходили друг другу в постели. И в её гибели не было его вины. Так в чём же дело? Если всё так просто, так чисто, так наплевательски безмятежно — почему мысль о ней попала в ведомство его внутренних сторожей? «Я виноват, — подумал Лукас и ничего не почувствовал. — Виноват? Глупости. Я ни в чём перед ней не виноват, нет. Я даже не знал, что она впуталась в заговор. Я совершенно ничего ей не сделал. Ничего плохого. Даже и в мыслях не было. Ничего не было: ни плохого, ни хорошего… Перед ней я не виноват.
   Прекрасно, просто отлично, давай-ка пойдём дальше: а перед кем тогда виноват?»
   Лукас подумал: «Рысь».
   Он закрыл глаза.
   Нет, решил он после мучительного раздумья. Не виноват. Она сама меня нашла. Ладно, допустим, она не лгала, она действительно была моей дочерью — или считала себя ею. И допустим, что я с первого же взгляда это понял. Но мне стало любопытно, как далеко она способна зайти, пытаясь меня убедить. Разве мог я предположить, что настолько далеко? В ней оказалось слишком много от Марвина — того Марвина, которым он оказался, а не которым Лукас хотел его видеть. При этой мысли он поморщился. Марвин вывалил ему всё то же дерьмо, которое его так раздражало в Рыси: бездумное следование глупым представлениям о чести, безрассудный риск в ситуациях, которые того не стоили, и катастрофическое неумение проявить твёрдость, когда это необходимо, и неумение следовать принятому решению до конца. Последнее Лукас ненавидел больше всего. Непредсказуемость других людей была тем единственным, что могло в любой момент спутать все его планы. Но в то же время именно непредсказуемость его и завораживала — потому, что он так и не смог её понять. Это примиряло его с Дереком, это привлекло его в Селест, это заинтриговало в Марвине и это же заставляло его быть снисходительным к Рыси. Интересно, знает ли Марвин, что сперва Рысь искала Лукаса, чтобы убить его? Дескать, он разбил сердце её матери — мелкой провинциальной дворяночке, которая охотно раздвинула перед Лукасом ноги, когда сам он был ещё сопляком, и которую он едва помнил. Девчонке не хватило ума проявить вероломство и напасть на него неожиданно — ей, видите ли, захотелось прежде получить объяснения. Получив же их, она напрочь забыла о мщении. В конце концов, Лукас не просто так называл себя Птицеловом.
   Быть Птицеловом — это временами походило на «не думать». Тоже паутина, только теперь её сплетал и набрасывал он сам. Нитями служили страсти, страхи, желания и душевные муки самой жертвы, и порой она затягивала эти нити сама, без помощи Лукаса, а ему оставалось только подкрасться и впрыснуть яд. Это было захватывающее занятие, столь захватывающее, что вытесняло всё остальное, всё, о чём было проще забыть. И он забывал. Даже с чего всё началось, сумел забыть — так крепко, что и разорванный покров не обнажил этого воспоминания. Иногда, особенно в самом начале, его игру раскрывали, и тогда приходилось либо удирать, либо убивать. Второе он делал чаще, исключительно из-за природной лени: убегать было слишком утомительно. А Лукас никогда не любил суеты. Он и пташек своих ловил не спеша, с толком, с расстановкой, чтобы быть готовым к любому повороту событий. Такой подход всегда играл ему на руку: нити паутины, сотканные без спешки, получались прочнее и надёжнее. А ещё он успевал скопить яд.
   Он очень, очень много успел его скопить. И много лет этот яд жёг его изнутри, и сжёг бы, если бы не стена спасительных «не думать». Но теперь она дала трещину. И он знал, что это произойдёт, для этого и искал кого-нибудь… кого-нибудь вроде Марвина.
   Лукас подумал: «Марвин», — и улыбнулся. Даже теперь, всё равно. Первой его реакцией на поведение мальчишки в Нордеме был шок, потом — злость, а теперь он понимал, что всё это к лучшему. И сейчас Лукас был больше чем когда-либо уверен, что именно Марвин его убьёт. Эта мысль, превратившись из забавной фантазии в почти осязаемое, близкое будущее, будоражила его больше, чем что-либо за последние годы. «Этот маленький глупый щенок убьёт меня», — подумал Лукас в восхищении. Он уже знает, как. Сам ещё не понимает, но — знает. Теперь, после того как Лукас спас его из Нордема, пожертвовав для этого Рысью. Знает, но, гадёныш, не хочет, так что придётся его заставить.