эту лилипутскую софистику о том, "с какого конца лучше разбивать яйца - с
тупого или с острого!" - восклицает он, подхватывая злую сатирическую
метафору Свифта. Обращение к наследию Свифта в речи Байрона - не случайно.
Со времени знаменитых памфлетов Свифта английская литературная публицистика
не знала более страстного и негодующего выступления в защиту ирландского
народа, чем вторая парламентская речь молодого Байрона.
С нарочитой "непарламентской" прямотою Байрон характеризует положение
ирландского народа общепонятными, жизненными сравнениями, из которых каждое
должно было звучать под сводами палаты лордов как пощечина угнетателям
Ирландии. Он издевается над лицемерным законом о "союзе" Ирландии с Англией,
принятом после подавления ирландского восстания и "нанесшим смертельный удар
независимости Ирландии". Союз этот может быть назван союзом, говорит Байрон,
лишь в том смысле, в каком является союзом "союз акулы с ее добычей: хищник
проглатывает свою жертву, и таким образом они составляют нераздельное
единство. Так и Великобритания поглотила парламент, конституцию,
независимость Ирландии и отказывается изрыгнуть хотя одну привилегию, даже
если это необходимо для облегчения ее собственного распухшего, больного
политического организма".
Байрон беспощадно разоблачает ханжество и лицемерие поборников
националистической политики угнетения Ирландии. "Одни из них говорят нам,
что католики все равно никогда не будут довольны, другие, - что они и так
слишком счастливы". Он добирается до экономической подоплеки этой политики:
"Кто сделал их нищими? Кто обогатился грабежом их предков?" Его возмущение
легализованным порабощением ирландцев усугубляется мыслью об "утраченных
возможностях", о "погибших талантах народа", которые, при других условиях,
могли бы развиться на благо обществу, - мыслью, чрезвычайно характерной для
всего творчества Байрона.
Положение ирландского народа Байрон сатирически иллюстрирует, в духе
Свифта, житейской притчей - "историей о барабанщике, которому было
приказано, по долгу службы, отодрать одного своего приятеля. Его просили
пороть повыше - и он порол, его просили пороть ниже - и он порол; ему было
сказано пороть посредине - и он порол; но порол ли он выше, ниже или
посредине - его приятель продолжал кричать и жаловаться с самым наглым
упорством до тех пор, пока барабанщик, усталый и взбешенный, не бросил плеть
и не воскликнул: "Чорт бы тебя побрал, никак тебе не угодить, по какому
месту ни пори!" Совершенно так же и вы, - продолжает Байрон, - вы пороли
католиков и высоко, и низко, и здесь, и там, и, увы, они никогда не
оставались этим довольны. Правда, время, опыт и усталость, сопровождающая
даже варварские поступки, научили вас пороть их немножко осторожнее. Но вы
все-таки продолжаете бичевать их и будете поступать так до тех пор, пока,
возможно, плеть не будет вырвана из ваших рук и не обратится против вас
самих и вашего потомства".
Эта злая притча, как и вся речь в целом, свидетельствуют о том, как
мало иллюзий питал Байрон в отношении попыток крохоборческого реформистского
"облегчения" участи четырехмиллионного ирландского народа. Ирландские
крестьяне, по его горькому замечанию, ничего не проиграли бы, родись они
неграми. Британских реакционеров, вершителей ирландской политики, Байрон
презрительно сравнивает, перефразируя старую пословицу, с мышами, которым
вообразилось, что они произведут на свет гору.
Оба крупнейших парламентских выступления Байрона открыли ему глаза на
лжедемократизм британской парламентской системы. Вопреки его пылким и
убедительным призывам, Ирландия осталась, как и была, тюрьмой для своего
народа. Кровавые репрессии обрушились на рабочих луддитов. В марте 1812 г.,
вскоре после первой речи Байрона, состоялся суд над луддитами в Ноттингэме.
В июне казнили восьмерых луддитов в Ланкашире; в январе 1813 г. было
повешено 15 рабочих-луддитов в Йорке. Зловещие тени виселиц протянулись над
Англией. Реакция, казалось, торжествовала победу внутри страны.
В этой обстановке парламентские выступления молодого Байрона имели
очень существенные, далеко идущие последствия для всего позднейшего
творчества поэта. Особенно разительно сказались эти последствия в первом
периоде творчества Байрона.
Еще до начала своей парламентской деятельности Байрон, как видно из его
переписки с матерью и друзьями, достаточно скептически относился к обеим
парламентским партиям и их борьбе; теперь его личный опыт политического
вмешательства в судьбы эксплуатируемого и порабощенного народа с трибуны
палаты лордов укрепил в нем на всю жизнь глубокое презрение к британскому
парламентаризму. Байрон воочию убедился в том, что парламент являл собою
лишь кучку представителей господствующих классов страны, и что продажная и
лицемерная деятельность этих представителей, каким бы ораторским
красноречием она ни прикрывалась, была заведомо чужда и враждебна интересам
народных трудящихся масс.
В отличие от буржуазных либералов, Байрон поэтому не только не дорожит
внутрипарламентскими "победами" оппозиции над ториями, но сравнительно
равнодушно относится и к борьбе за парламентскую реформу в собственном
смысле слова. Существо своих расхождений с либералами он сам показал с
полной наглядностью в интереснейшем письме Ли Генту от 29 января 1816 г.
Письмо это написано в ответ на появившуюся накануне в либеральной газете Ли
Гента "Исследователь" (28 января 1816 г.) статью "Талантливые люди в
парламенте", где Ли Гент задавался вопросом о том, почему Байрон не
выступает в парламенте более активно. "Если бы вы знали, - пишет Байрон, -
какое безнадежное и летаргическое прибежище скуки и тягучей болтовни
представляет собой во время дебатов наш госпиталь и какая масса коррупции
отравляет его пациентов, вы удивлялись бы не тому, что я выступаю очень
редко, но тому, что, при моей независимости (а я полагаю, что я независим),
я вообще пытался когда-либо это делать. Однако, когда должное настроение
проявится "за дверями" парламента, я постараюсь не оставаться праздным
внутри него. Как вам кажется, не приближается ли это время? Мне думается,
что проблески его заметны".
Но в ту пору, которая последовала непосредственно за его политическими
выступлениями в палате лордов, Байрон не только не замечал вокруг себя этих
"проблесков" оживления внепарламентской народной оппозиции, но, напротив,
приходил к выводу о торжествующем наступлении реакции по всей линии.
Луддитское движение внутри страны, казалось, было разгромлено.
Внешнеполитические события 1812-1813 гг., связанные с поражениями Наполеона,
в эту пору осмысляются Байроном еще односторонне; позднее, в свете
национально-освободительной борьбы народов Европы начала 20-х годов, ему
предстояло глубже понять огромное прогрессивное историческое значение победы
русского народа над наполеоновской Францией в Отечественной войне 1812 г.
("Бронзовый век"). Но в 1813-1814 гг. Байрон усматривает в разгроме
Наполеона лишь безотрадное знамение победы международной реакции. "Люди, -
пессимистически заносит он в свой дневник 23 ноября 1813 г., - никогда не
продвигаются вперед дальше известной точки; итак, мы возвращаемся вспять к
косной, глупой старой системе - устанавливаем равновесие Европы, балансируем
соломинку на королевских носах, вместо того, чтобы свернуть их на сторону!"
Отвергнув "парламентское балаганство" (запись в дневнике от 14 ноября
1813 г.) и не находя, до поры до времени, реальной общественной опоры для
своего протеста за стенами парламента, потрясенный кажущимся триумфом
внутриполитической и международной реакции, Байрон вступает в полосу
мучительного духовного кризиса. На вершине шумного литературного успеха
"Чайльд-Гарольда" и первых "восточных поэм" он терзается сознанием своего
политического одиночества и вынужденного бездействия, при избытке кипучих,
рвущихся к жизни сил. Могучая, страстная жажда революционизирующей
общественной деятельности и убеждение в том, что деятельность эта для него
исторически недоступна и невозможна, вступают друг с другом в трагический
конфликт. О напряженности этого конфликта (с особой силой отразившегося в
творчестве Байрона в поэмах 1813-1815 гг., в "Манфреде" и "Тьме") дает
представление замечательный "Дневник" 1813 г. В уже цитированной записи от
23 ноября Байрон с горечью говорит о неосуществимости своей заветной мечты
"стать первым человеком - не диктатором, не Суллой, но Вашингтоном или
Аристидом - вождем по праву таланта и истины... Франклином, Пенном, а если
не ими, то или Брутом или Кассием - даже Мирабо или Сен-Жюстом. Я никогда не
буду ничем, или, вернее, всегда останусь ничем. Самое большее, на что я могу
надеяться, это - что некоторые скажут: "Он мог бы, пожалуй, если бы
захотел"". В этой записи красноречиво заявляет о себе абстрактность и
ретроспективность тех политических идеалов Байрона, которые возникали на
почве буржуазной революционности. В его перечне исторических деятелей,
вдохновляющих его своим примером, отчетливо проявляются
д_е_м_о_к_р_а_т_и_ч_е_с_к_и_е симпатии поэта, но нельзя не заметить, что
Мирабо соседствует с якобинцем Сен-Жюстом, а призрачные тени античных
республиканцев, стоявшие у колыбели французской буржуазной революции, идут
бок о бок с квакером Пенном, основателем Пенсильванской колонии. Попытка
обрести в политическом опыте этих столь разнородных деятелей, выдвинутых
минувшими историческими эпохами, руководство для собственной борьбы в
сложнейших новых условиях была безнадежно утопичной; она сама по себе не
могла не усиливать трагического чувства бесперспективности и скованности,
которое в эту пору овладевало Байроном.
Но вместе с этим существенно и другое. Как бы ни потрясло Байрона
крушение его попыток активного прямого вмешательства в
общественно-политическую жизнь, он наотрез отверг всякую капитуляцию перед
существующим порядком вещей. Глухая стена реакции, казалось, навсегда
закрыла ему выход к общественно-исторической деятельности. Но, отказываясь
сложить оружие, он мысленно, в своем воображении, рвется к действию с той же
"яростью отчаяния", какая поражала его в повстанцах-луддитах. Именно этим, а
отнюдь не барским аристократическим позерством объясняется подчеркнутое
нежелание Байрона этого периода "уйти в литературу", позволить купить себя
соблазнительной приманкой литературной славы. (Недаром отношение Байрона к
собственному литературному творчеству резко меняется в последнем,
"итальянском" периоде, когда он находит для своей поэзии путь к прямому,
боевому вмешательству в общественно-политическую борьбу.) 24 ноября 1813 г.
Байрон записывает в своем "Дневнике": "Я думаю, что предпочтение,
оказываемое п_и_с_а_т_е_л_я_м перед д_е_я_т_е_л_я_м_и - шумиха, поднимаемая
вокруг сочинительства и сочинителей ими самими и другими - есть признак
изнеженности, вырождения и слабости. Кто стал бы писать, если бы мог делать
что-нибудь получше? "Действия - действия - действия", - говорил Демосфен.
"Действий - действий, - говорю я, - а не сочинительства, - и менее всего,
стихов".
Трагически-напряженный конфликт между страстной жаждой
революционизирующей общественной деятельности и отсутствием для нее реальной
исторической почвы в условиях наступления политической реакции определил
характер так называемых "восточных поэм" Байрона.
Это условное и не вполне точное название объединяет поэмы: "Гяур.
Отрывок из турецкой повести" (The Giaour. A Fragment of a Turkish Tale,
1813), "Абидосская невеста. Турецкая повесть" (The Bride of Abydos. A
Turkish Tale, 1813), "Корсар. Повесть" (The Corsair. A Tale, 1814), "Лара.
Повесть" (Lara. A Tale, 1814). Сюда же относятся написанные в 1815 г. и
изданные в начале 1816 г. одним сборником поэмы "Осада Коринфа" (The Siege
of Corinth) и "Паризина" (Parisina).
В реакционном литературоведении стало традиционным "общим местом"
представление о "восточных поэмах" как о едином аморфном конгломерате,
объединяемом исключительно формальными жанровыми признаками. Это фальшивое
представление должно быть отброшено. Байрон как создатель "восточных поэм"
был бесконечно далек от того, чтобы ставить себе убогие формальные задачи,
которые приписывали ему буржуазные литературоведы, выискивавшие в "Гяуре",
"Корсаре" и "Ларе" то повторяющуюся схему "гаремной трагедии", то
литературные традиции "готического романа" и т. п. Это были произведения,
художественное новаторство которых рождалось в поисках решения мучительно
волновавших Байрона идейных задач. Поиски эти вели поэта вперед. Уже в
"Ларе" появляются некоторые новые черты, отличающие эту поэму от ее
предшественниц. А в "Осаде Коринфа" и "Паризине", созданных в новых
исторических условиях 1815 г., черты нового, как увидим, преобладают
настолько, что дают основание выделить эти поэмы из общего "восточного"
цикла.
Содержание поэм 1813-1815 гг. характеризуется страстным, всеотрицающим
протестом против феодально-буржуазной действительности. Протест этот более,
чем когда-либо ранее у Байрона, романтически абстрактен. Поэт, еще недавно с
фактами в руках угрожавший правительству с парламентской трибуны гневом и
мщением народных масс, не видит для себя никакой опоры в реальной жизни
своего времени. Поэтому, по сравнению с "Чайльд-Гарольдом", "восточные
поэмы" односторонне развивают субъективную, индивидуалистическую сторону
байроновского романтизма: широкая, критически освещенная панорама
европейской политической борьбы, развернутая в "Чайльд-Гарольде", здесь
исчезает. В "Гяуре", в страстном лирическом отступлении в начале поэмы,
автор скорбит о смерти греческой свободы и снова возвращается к этой теме в
третьей песне "Корсара". Но собирательный, коллективный образ народа,
поднявшегося на освободительную борьбу (столь ярко обрисованный в
"Чайльд-Гарольде" в связи с войной в Испании), в "Гяуре", "Абидосской
невесте" и "Корсаре" отсутствует. Герой Байрона, как и он сам, выступает в
этих поэмах как трагически одинокий бунтарь.
"Байрон мало заботился о планах своих произведений или даже вовсе не
думал о них. Несколько сцен, слабо между собою связанных, было ему
достаточно для сей бездны мыслей, чувств и картин", - писал Пушкин в заметке
"О трагедии Олина "Корсер"" (1828) {Пушкин. Полное собр. соч. в одном томе.
М., Гослитиздат, 1949, стр. 1300.}. Эти замечания Пушкина особенно применимы
к поэмам 1813-1815 гг. Им присуща нарочитая фрагментарность построения;
герой их не имеет ни прошлого, ни будущего. Средства художественного
раскрытия его характера всецело принадлежат поэтике романтизма. Это -
страстная лирическая исповедь-монолог самого героя, полная пробелов и
недомолвок; это - многозначительные, но загадочные намеки автора...
Но прежде всего - и в этом едва ли не основное отличие поэтики
революционно-романтических поэм Байрона от поэтики реакционного романтизма -
характеры его героев раскрываются в б_о_р_ь_б_е. Ее цели различны, а
зачастую и неясны. Но руководит ли героем жажда мести, оскорбленная гордость
или вольнолюбие изгоя, его мятежные страсти проявляются в "действиях", к
которым тщетно рвался в эту пору сам Байрон. Стремительная и напряженная
динамика в развитии событий отличает сюжетное движение этих поэм. С
непревзойденным мастерством Байрон экспериментирует над английским стихом,
испробуя различные метрические формы, различные ритмы (чаще всего -
4-стопный и 5-стопный ямб) для передачи этого неукротимого, порывистого и
бурного движения. Впоследствии, в 20-х годах, приближаясь к эстетике
реализма, поэт осудит романтическую гиперболичность поэм 1813-1815 гг. Но в
эту пору он дает волю своему воображению и с вызывающей, демонстративной
дерзостью противопоставляет холодному лицемерию и чопорному ханжеству
британского "света" - мир небывало ярких и смелых чувств, не знающих узды и
компромиссов. В его изобразительных приемах в эту пору нет места полутонам;
он признает только ослепительно резкие краски, взаимоисключающие контрасты.
Ненависть его героев прочнее, чем любовь, а любовь уступает только смерти.
Внешние проявления их страстей романтически необычайны. Борода разгневанного
Гассана извивается от ярости. Отрубленная рука убитого продолжает с трепетом
сжимать сломанную саблю. Черные кудри Гяура нависают над его бледным челом,
как змеи Горгоны, и вид его не принадлежит ни небу, ни земле...
Подчеркнутая романтическая исключительность судьбы, характера и самого
внешнего облика героя этих поэм как бы подчеркивает его отъединенность от
общества, с которым он находится в состоянии непримиримой смертельной
вражды.
"Ярость отчаяния", обращенная против буржуазно-аристократического
деспотизма, которую Байрон уловил и воспринял в народных массах Англии,
кипит и клокочет в поэмах 1813-1815 гг. Но эта "ярость отчаяния" облекается
здесь в форму сугубо бесперспективного, романтического, оторванного от
реальной исторической почвы индивидуального бунта. В самом выборе тем,
ситуаций, героев этих поэм заключался дерзкий вызов: автор живописал
поэтическими красками характеры и поступки, которые с точки зрения
буржуазно-аристократического мира британских собственников являлись пределом
беззакония и преступности. Он славил несгибаемую волю и могучие страсти
бунтарей-отщепенцев, властно преступающих на своем пути все преграды,
воздвигаемые "священной" собственностью, общественной иерархией, религиозной
моралью. Своим индивидуальным "беззаконным" насилием они как бы мстят
обществу за его узаконенный деспотизм. Преступники в глазах общества, они в
действительности, с байроновской точки зрения, оказываются одновременно и
его жертвами, и судьями, и грозными исполнителями приговора.
Между строк, в зашифрованной романтической форме, но с нарастающей
поэтической силой в бунтарских поэмах 1813-1815 гг., возникает и развивается
мысль об ответственности общества за судьбу человека. В "Гяуре", "Корсаре",
"Ларе" заключена горячо волнующая Байрона гуманистическая тема - тема
неиспользованных героических возможностей, неизрасходованных сил,
могущественной энергии, таланта, чувства, не нашедших себе истинного
применения.

Мне прозябанье слизняка
В сырой темнице под землею
Милей, чем мертвая тоска,
С ее бесплодною мечтою.
(Перевод С. Ильина)

- восклицает в отчаянии Гяур, терзаемый мыслью о бесплодности своих
нерастраченных чувств (waste of feelings unemploy'd). Мучительно тяготится
навязанным ему бездействием Селим. Конрад, герой "Корсара", рожден с
"сердцем, созданным для нежности", которое обстоятельства заставили
окаменеть и обратиться ко злу. Лара "в своих юношеских грезах о добре
опередил действительность", и это трагическое сознание неосуществимости его
идеалов превратило Лару, человека, "наделенного большей способностью к
любви, чем земля дарует большинству смертных", в одинокого и угрюмого
затворника. Неизменно и настойчиво Байрон дает понять читателям, что судьба
его трагических героев могла бы быть иной, что при других обстоятельствах, в
иных условиях они могли бы найти себе светлую дорогу в жизни, обратить свои
силы на благо людям.
Бунтарскими поэмами 1813-1815 гг. Байрон продолжал свою борьбу с
реакционным романтизмом. В то время как поэты "Озерной школы", переводя на
язык литературы принципы политической реакции, воспевали как идеал
человечности елейное смиренномудрие, общественный квиетизм и терпеливую
покорность "провидению", Байрон провозглашает борьбу - смыслом жизни.
Гневно и страстно Байрон ниспровергал всю систему реакционной этики и
эстетики поэтов "Озерной школы". Их излюбленные герои - блаженные юродивые,
кающиеся грешники, благочестивые пастыри, божьи избранники, безропотно
следующие мистической воле промысла, - встретили могучих противников в его
мятежных бунтарях. Реакционным попыткам "лэйкистов" увидеть
"сверхъестественное - в естественном" и "естественное - в
сверхъестественном" Байрон противопоставляет гуманистический взгляд на
человеческую природу, согласно которому именно естественные земные
человеческие страсти в их высшем напряжении, в столкновении и борьбе,
составляли достойный предмет искусства. Знаменательно, что за исключением
разве лишь одного эпизода "Осады Коринфа" (явление Альпу тени Франчески)
мистический элемент, царивший в поэзии "Озерной школы", совершенно
отсутствовал в поэмах 1813-1815 гг., да и в "Осаде Коринфа" он не имел
сколько-нибудь существенного значения для идейного замысла поэмы
(достоинство которой Пушкин справедливо усматривал "в трогательном развитии
сердца"). Судьба героев этих поэм решалась на земле, в земных битвах.
Таинственность, окружавшая Гяура, Корсара, Лару, не заключала в себе ничего
мистического; она служила объективным художественным следствием отсутствия в
революционном романтизме Байрона этой поры жизненно-конкретных, осознанных
самим поэтом социально-исторических перспектив. Характерно, что туман,
скрывавший очертания социальной судьбы героев этих поэм, стал, начиная с
"Лары", понемногу рассеиваться. Элементы историзма снова проникают в поэмы
Байрона, по мере того как в ходе политической борьбы 1814-1815 гг. начал
вырисовываться выход из тупика, в который, как казалось ему двумя годами
ранее, пришла его страна.
Байрон предостерегал издателя "Лары", Джона Меррея, от слишком
буквального истолкования некоторых внешних черт местного колорита поэмы. В
"Ларе", писал он, "испанским является только имя; действие происходит не в
Испании, а на Луне" (24 июля 1814 г.). Но существенно, что уже в "Ларе" бунт
героя-одиночки сливается, по ходу сюжета, с антифеодальной народной борьбой:
феодал по рождению и положению в обществе, Лара становится вождем восставших
крестьян, рвущих свои "феодальные цепи". Правда, в этом решении героя
преобладают скорее мотивы личной мести и самосохранения, чем сознательное
единение с народом. Самый образ восставшего народа в "Ларе" разработан
гораздо менее глубоко, чем в "Чайльд-Гарольде", где Байрон стоял намного
ближе к жизни. Недисциплинированность, стихийность крестьянского восстания
дает пищу романтическим обобщениям о бессмысленности в_с_я_к_о_й войны (в
противоположность тому смелому и глубокому противопоставлению народной войны
- войнам деспотов, "анархов", которое Байрон высказал в "Чайльд-Гарольде").
Антиисторические тенденции романтизма Байрона проявляются в "Ларе" в
пессимистически-универсальном заключении о суетности всякой борьбы, под
любым лозунгом, с любыми целями: "Религия - Свобода - Месть - что угодно,
одного слова достаточно, чтобы заставить людей совершать убийства", - а в
итоге все сведется к тому, что "волки и черви будут накормлены" ("Лара", II,
8).
Но при всей беспросветности этих выводов, Байрон и здесь не приходит к
отречению от борьбы. Несмотря на свою бесперспективность, народное
восстание, во главе которого становится Лара, составляет в изображении поэта
идейную и художественную вершину поэмы. Здесь наиболее полно и свободно
проявляются героические черты характера главного действующего лица - его
мужество, воинская доблесть, вдохновляющие и объединяющие вокруг него его
ближайших соратников. Картина смерти Лары, отказавшегося от христианского
"утешения", погибающего бестрепетно, "нераскаянно-угрюмо-бесстрастно", как
бы подчеркивает, что Байрон попрежнему настаивает на своем тезисе - смысл
жизни в борьбе, даже если эта борьба и не имеет, казалось бы, реальных
исторических перспектив.
В "Осаде Коринфа" обращают на себя внимание зачатки критической
переоценки индивидуалистического бунтарства. Образ одинокого изгоя Альпа,
венецианца, перешедшего на сторону турок, во многом сродни Гяуру, Корсару,
Ларе. Но сам поэт уже не смотрит на мир глазами индивидуалиста-отщепенца,
мстящего обществу за свои обиды. Он принимает теперь для своей оценки
происходящего о_б_щ_е_с_т_в_е_н_н_ы_й критерий. Речь идет не об оправдании
обидчиков-аристократов Венеции, которых ненавидит Альп, не о восстановлении
достоинства попранного им христианства. Речь идет о борьбе с турецкими
захватчиками, о родине, находящейся в опасности и преданной героем во имя
личного самолюбия.
В соответствии с этим новым идейным замыслом поэмы, Байрон
перестраивает по-новому и систему образов. Ренегат Альп, изменивший родине,
оказывается, при всей своей личной храбрости и стойкости, мнимым героем. Ему
противостоит в поэме образ старого военачальника, патриота Минотти. Подвигом
Минотти и завершается поэма: когда сопротивление туркам, ворвавшимся в
осажденный Коринф, становится безнадежным, Минотти взрывает пороховой погреб
и погибает сам вместе с наступающими врагами.
Осуждение Альпа в "Осаде Коринфа" проявляется не только в
противопоставлении ему образов Минотти и Франчески. Байрон раскрывает
внутреннее смятение и душевную опустошенность Альпа. Его попытка
предательством свести счеты с родною Венецией оборачивается против самого
изменника. В трактовке образа Альпа Байрон подходит к развенчанию