Страница:
— Не слишком ли много и часто вы объясняетесь в любви к христианству, — для еврея, которым себя провозглашаете?
— Ощущаю, дорогая, — Майзель улыбнулся. — Ощущаю. Дьявол вновь спрятался в детали… Нет. Я не христианин, но я друг христианства, как вам известно. Мне оно нравится. Я ощущаю с ним некоторое родство, если хотите…
— А буддизм? Индуизм? Как быть с ними? Про ислам я не спрашиваю, иначе вы не слезете со своего любимого конька недели две.
— Пани Елена, вы чудо, — Майзель посмотрел на нее с такой нежностью, что Елене захотелось выскочить из кабинета. — Мне симпатичен буддизм, потому что он неагрессивен. А индуизм — вещь настолько в себе и специфическая, что никак моей цивилизации не угрожает. И с продвижением ее в эту часть света он так же не выдержит конкуренции с христианством. Потому что именно христианская религиозно-этическая доктрина как нельзя лучше способствует цивилизационным процессам. Она для этого предназначена. И совместить цивилизацию с языческими верованиями, даже тщательно структурированными и детально проработанными тысячелетней практикой, не получится. Потому что это невозможно. Но все хотят иметь телевизор, компьютер и автомобиль, веселиться и путешествовать, и желательно в безопасности. Поэтому в какой-то момент храмы Шивы и Парвати превратятся из действующих культовых учреждений в музеи.
— Это просто чудовищно. Как вы можете?!
— Что же в этом чудовищного? — удивился Майзель. — Никто не собирается взрывать эти храмы и объявлять их священнослужителей прислужниками дьявола. Больше того, — если кто-нибудь в порыве священного рвения попытается это сделать, то получит жесточайший укорот. Мы не какие-нибудь обдолбавшиеся анашой талибы. Это угасание произойдет само собой, прежде всего потому, что языческая доктрина просто перестанет быть адекватной моделью действительности для тех самых людей, которые ее нынче исповедуют. Как и ислам, кстати.
— Мы договорились не касаться сегодня этой темы.
— Ах, простите, дорогая, — Майзель шутовски поклонился. — Конечно.
— А какова в этом случае судьба иудаизма?
— Есть доктрины, с которыми возможно мирное сосуществование и сотрудничество. К ним относятся иудаизм и буддизм. Про всех остальных мы помолчим, по вашей настоятельной просьбе.
— Но вы-то?!
— А что я? — Майзель пожал плечами. — Я человек не религиозный. Я не признаю обрядовую сторону религий, отдавая должное роли обрядов в становлении и укреплении религии. Я убежден в том, что религия, провозглашающая веру в Б-га, а человека — венцом творения, продуктивнее и полезнее, чем вера в науку или в то, что Версаче завершил историю одежды на земле. Я деист, как и просветители или отцы-основатели Америки. О нет, не надо так улыбаться, я же не меряюсь с ними, я просто на них равняюсь… Но, в отличие от них, я считаю монархию наилучшим способом государственного устройства. Потому что только тот, кто не должен думать о завтрашних выборах, у кого впереди вечность, может делать настоящее дело, а не играть в политические бирюльки. Разумеется, для этого необходимо чувство ответственности и уровень профессиональной подготовки, совсем не характерный для обычного среднестатистического гражданина. Но, дорогая, признайтесь себе шепотом, — разве случайно люди становились князьями, военачальниками, монархами? Разве аристократия — это выдумка? Это ведь не что иное, как попытка закрепить некоторые наследственные признаки, необходимые для эффективной цивилизационной деятельности. Только не нужно замыкаться и возводить все в абсурд. Аристократия как институт должна быть открыта для лучших, чтобы свежая кровь всегда присутствовала и давала новые ветки…
— Вы евгеник какой-то…
— Есть вещи, незаслуженно забытые или напрасно ошельмованные. А также бессмысленно поминаемые всуе. Разве это для вас новость?
— Какое отношение имеет весь этот чудовищно эклектичный доктринальный коктейль к иудаизму? Хоть убейте, никак не пойму.
— А перечитайте на досуге книгу Царств, пани Елена. И фундаментальное исследование нашего большого израильского друга, профессора университета Бар-Илан Биньямина Рошаля, о становлении института царской власти в еврейском государстве библейской эпохи. И поймете, что имеют. К тому же самое непосредственное. И то, что этого не видно в первом приближении, вовсе не значит, что это вообще не так. В иудаизме как доктрине очень много вещей, которые я нахожу правильными и вполне современными. Нет ничего странного, что я их использую. А то, что я монархист, так и вовсе вытекает из факта моего еврейского происхождения. Потому что евреи — подразделение армии Царя Вселенной, как иначе мы можем относиться к отражению власти Всевышнего в этом мире, которым является королевская или царская власть?
— Все равно это дикость.
— Дикость — совершенно не обязательно и не всегда плохо. Дикость не в смысле необузданность и неуправляемость, а дикость как первозданность и близость к истокам, конечно же.
— Но вы и ваш любимый король — именно необузданные и неуправляемые дикари. Насколько вы близки к истокам, мне судить трудно, но то, что вы оба — удивительно первозданные существа с потрясающе мифологическим сознанием, абсолютно верно. Непонятно, как его величество, будучи тем, кто он на самом деле есть, умудрился получить академическую степень…
— Быть доктором философии отнюдь не обязательно означает быть при этом еще и толстовствующим исусиком, пани Елена. А я — так и вообще учился в основном стихийно и на практике, — Майзель виновато вздохнул и потупился.
— С вами тяжело спорить, — пожаловалась Елена.
— Да? Отчего же?
— Вы практически не злитесь.
— Это плохо?!
— Когда человек злится, он теряет контроль и раскрывается. И выбалтывает что-нибудь по настоящему важное. А вы — никогда не злитесь. Иногда делаете вид, но это не в счет, это приемчик такой… Я сама так умею. По-настоящему вы не злитесь. Это удивительно и обезоруживает. Возникает ощущение, что вы знаете нечто, всем остальным неведомое, и не доводите это до нашего сведения, руководствуясь исключительно заботой о нашем душевном равновесии.
— Откуда вы это взяли?
— Что?
— Откуда вы знаете то, что сказали сейчас?
Елена подняла на Майзеля глаза, и ей сделалось страшно. Потому что спрашивал ее сейчас вовсе не человек, а самый настоящий дракон. И то, что он оставался при этом в человеческом облике, не имело ровным счетом никакого значения.
— Вы сумасшедший, — тихо сказала Елена, не в силах отвести взгляд. — Просто сумасшедший. Опасный сумасшедший.
— Если бы вы знали, как близки сейчас к истине, — Майзель вздохнул, и драконье выражение исчезло с его лица, а глаза перестали жечь.
— Когда я была близка к истине? — Елена уже опомнилась и вцепилась в Майзеля совершенно бульдожьей хваткой. — Когда сказала, что вы сумасшедший, или когда обмолвилась о некоем знании?
— Это неразделимо, дорогая, — он усмехнулся.
— И что это за знание?
— Когда-нибудь… Возможно, я скажу вам. Если…
— Если что? Если заслужу?
— Если я увижу, что вы готовы.
— Я готова.
— Нет. Пока нет, пани Елена. Поверьте, я знаю.
Елена никак не могла прогнать от себя картину, только что представшую перед ее глазами, — как человек превращается в дракона. О, нет, это не было дьявольщиной… Это было именно лицо дракона. Дракон мог быть с ее стороны, а не с той. Но это был, без всякого сомнения, дракон. И это пугало Елену больше всего.
— Вы часто корчите эту рожу?
— Рожу?
— А что же это?!
— Ну… Вы первая это так назвали, — он улыбнулся.
— Если вы ждете от меня благоговения и трепета, то совершенно напрасно. Я стремлюсь понять вас, понять, что вы такое, как стали таким и почему… — Елена пожала плечами и поежилась. — А для благоговения и трепета найдите себе кого-нибудь попроще.
— Что я такое и почему… — повторил Майзель задумчиво и покачал головой.
Какая красивая у него голова, вдруг подумала Елена. Большая, красивая… Господи, что это такое?!.
— Я сам не знаю, что я такое. А уж тем более — почему, — он посмотрел на Елену и усмехнулся чуть грустно. — Я только знаю одно. Чтобы сделать что-то хорошее, надо сделать сначала плохое. Или не сначала, но тоже… Почему все устроено именно так, я не знаю… Наверное, просто хорошее больше не из чего делать. И вы ведь тоже, пани Елена… С вами тоже это плохое случилось. Плохое и страшное. Но вы сильная, вы не сдались, а сделались лучше, мудрее и чище. И гораздо отважнее, чем прежде…
Господи, да что же ты знаешь такое, в ужасе подумала Елена, чувствуя, как немеет спина от тысяч вонзившихся в нее ледяных иголочек. И откуда ты знаешь это, чудище?!
— А рожа… Ну, что — рожа… Нет, — он снова посмотрел на Елену. — Иногда это происходит помимо моего желания, и мне это не нравится. Вообще-то я использую эту, как вы изволили выразиться, рожу исключительно по мере надобности, степень которой определяю лишь сам. Но иногда… Я вас напугал? Только честно.
— Да. Я испугалась. Но не вас. За вас.
— Почему?
— Опять?!
— Извините, — Майзель улыбнулся.
Когда он так улыбался, Елена была готова еще не то ему простить.
— Почему? — снова спросил он, на этот раз совершенно по-человечески.
— Предлагаю обмен. Вы скажете мне все, что вы знаете, а я отвечу на ваш вопрос. По рукам?
— Нет, пани Елена, — Майзель укоризненно покачал головой. — Это шантаж. Меня никто не может шантажировать. Только я могу и буду делать это со всеми. Это моя привилегия. Даже вам я этого не позволю…
— Даже? Как интересно. Я вас предупреждала, чтобы вы не смели меня клеить. А вы все время пытаетесь.
— То есть? — он приподнял правую бровь.
— Что вы бровями играете?! Вы… вы все время кружите так… Вы что же, думаете, я не вижу ничего?! И… черт вас подери совсем!
— Я не виноват. Я тут вообще ни при чем. Это происходит само собой.
— Прекратите.
— Нет, правда. Вы в зеркало вообще смотритесь?
— Ну, все, — рассвирепела Елена и поднялась. — До свидания, пан Данек. На сегодня хватит.
— Как скажете, дорогая, — Майзель оскалился, достал брелок и распахнул двери. — Завтра в шесть. Пожалуйста, осторожно на поворотах…
Не говоря больше ни слова, Елена стремительно вышла.
Как же упоительно ты хороша, когда сердишься, улыбнулся Майзель ей вслед. Смотрелась ли ты в зеркало и уверилась ли ты… Ангел мой… О, Г-споди, испугался он. Это же невозможно… Г-споди, да что же это такое?!.
ПРАГА. ИЮЛЬ
— Ощущаю, дорогая, — Майзель улыбнулся. — Ощущаю. Дьявол вновь спрятался в детали… Нет. Я не христианин, но я друг христианства, как вам известно. Мне оно нравится. Я ощущаю с ним некоторое родство, если хотите…
— А буддизм? Индуизм? Как быть с ними? Про ислам я не спрашиваю, иначе вы не слезете со своего любимого конька недели две.
— Пани Елена, вы чудо, — Майзель посмотрел на нее с такой нежностью, что Елене захотелось выскочить из кабинета. — Мне симпатичен буддизм, потому что он неагрессивен. А индуизм — вещь настолько в себе и специфическая, что никак моей цивилизации не угрожает. И с продвижением ее в эту часть света он так же не выдержит конкуренции с христианством. Потому что именно христианская религиозно-этическая доктрина как нельзя лучше способствует цивилизационным процессам. Она для этого предназначена. И совместить цивилизацию с языческими верованиями, даже тщательно структурированными и детально проработанными тысячелетней практикой, не получится. Потому что это невозможно. Но все хотят иметь телевизор, компьютер и автомобиль, веселиться и путешествовать, и желательно в безопасности. Поэтому в какой-то момент храмы Шивы и Парвати превратятся из действующих культовых учреждений в музеи.
— Это просто чудовищно. Как вы можете?!
— Что же в этом чудовищного? — удивился Майзель. — Никто не собирается взрывать эти храмы и объявлять их священнослужителей прислужниками дьявола. Больше того, — если кто-нибудь в порыве священного рвения попытается это сделать, то получит жесточайший укорот. Мы не какие-нибудь обдолбавшиеся анашой талибы. Это угасание произойдет само собой, прежде всего потому, что языческая доктрина просто перестанет быть адекватной моделью действительности для тех самых людей, которые ее нынче исповедуют. Как и ислам, кстати.
— Мы договорились не касаться сегодня этой темы.
— Ах, простите, дорогая, — Майзель шутовски поклонился. — Конечно.
— А какова в этом случае судьба иудаизма?
— Есть доктрины, с которыми возможно мирное сосуществование и сотрудничество. К ним относятся иудаизм и буддизм. Про всех остальных мы помолчим, по вашей настоятельной просьбе.
— Но вы-то?!
— А что я? — Майзель пожал плечами. — Я человек не религиозный. Я не признаю обрядовую сторону религий, отдавая должное роли обрядов в становлении и укреплении религии. Я убежден в том, что религия, провозглашающая веру в Б-га, а человека — венцом творения, продуктивнее и полезнее, чем вера в науку или в то, что Версаче завершил историю одежды на земле. Я деист, как и просветители или отцы-основатели Америки. О нет, не надо так улыбаться, я же не меряюсь с ними, я просто на них равняюсь… Но, в отличие от них, я считаю монархию наилучшим способом государственного устройства. Потому что только тот, кто не должен думать о завтрашних выборах, у кого впереди вечность, может делать настоящее дело, а не играть в политические бирюльки. Разумеется, для этого необходимо чувство ответственности и уровень профессиональной подготовки, совсем не характерный для обычного среднестатистического гражданина. Но, дорогая, признайтесь себе шепотом, — разве случайно люди становились князьями, военачальниками, монархами? Разве аристократия — это выдумка? Это ведь не что иное, как попытка закрепить некоторые наследственные признаки, необходимые для эффективной цивилизационной деятельности. Только не нужно замыкаться и возводить все в абсурд. Аристократия как институт должна быть открыта для лучших, чтобы свежая кровь всегда присутствовала и давала новые ветки…
— Вы евгеник какой-то…
— Есть вещи, незаслуженно забытые или напрасно ошельмованные. А также бессмысленно поминаемые всуе. Разве это для вас новость?
— Какое отношение имеет весь этот чудовищно эклектичный доктринальный коктейль к иудаизму? Хоть убейте, никак не пойму.
— А перечитайте на досуге книгу Царств, пани Елена. И фундаментальное исследование нашего большого израильского друга, профессора университета Бар-Илан Биньямина Рошаля, о становлении института царской власти в еврейском государстве библейской эпохи. И поймете, что имеют. К тому же самое непосредственное. И то, что этого не видно в первом приближении, вовсе не значит, что это вообще не так. В иудаизме как доктрине очень много вещей, которые я нахожу правильными и вполне современными. Нет ничего странного, что я их использую. А то, что я монархист, так и вовсе вытекает из факта моего еврейского происхождения. Потому что евреи — подразделение армии Царя Вселенной, как иначе мы можем относиться к отражению власти Всевышнего в этом мире, которым является королевская или царская власть?
— Все равно это дикость.
— Дикость — совершенно не обязательно и не всегда плохо. Дикость не в смысле необузданность и неуправляемость, а дикость как первозданность и близость к истокам, конечно же.
— Но вы и ваш любимый король — именно необузданные и неуправляемые дикари. Насколько вы близки к истокам, мне судить трудно, но то, что вы оба — удивительно первозданные существа с потрясающе мифологическим сознанием, абсолютно верно. Непонятно, как его величество, будучи тем, кто он на самом деле есть, умудрился получить академическую степень…
— Быть доктором философии отнюдь не обязательно означает быть при этом еще и толстовствующим исусиком, пани Елена. А я — так и вообще учился в основном стихийно и на практике, — Майзель виновато вздохнул и потупился.
— С вами тяжело спорить, — пожаловалась Елена.
— Да? Отчего же?
— Вы практически не злитесь.
— Это плохо?!
— Когда человек злится, он теряет контроль и раскрывается. И выбалтывает что-нибудь по настоящему важное. А вы — никогда не злитесь. Иногда делаете вид, но это не в счет, это приемчик такой… Я сама так умею. По-настоящему вы не злитесь. Это удивительно и обезоруживает. Возникает ощущение, что вы знаете нечто, всем остальным неведомое, и не доводите это до нашего сведения, руководствуясь исключительно заботой о нашем душевном равновесии.
— Откуда вы это взяли?
— Что?
— Откуда вы знаете то, что сказали сейчас?
Елена подняла на Майзеля глаза, и ей сделалось страшно. Потому что спрашивал ее сейчас вовсе не человек, а самый настоящий дракон. И то, что он оставался при этом в человеческом облике, не имело ровным счетом никакого значения.
— Вы сумасшедший, — тихо сказала Елена, не в силах отвести взгляд. — Просто сумасшедший. Опасный сумасшедший.
— Если бы вы знали, как близки сейчас к истине, — Майзель вздохнул, и драконье выражение исчезло с его лица, а глаза перестали жечь.
— Когда я была близка к истине? — Елена уже опомнилась и вцепилась в Майзеля совершенно бульдожьей хваткой. — Когда сказала, что вы сумасшедший, или когда обмолвилась о некоем знании?
— Это неразделимо, дорогая, — он усмехнулся.
— И что это за знание?
— Когда-нибудь… Возможно, я скажу вам. Если…
— Если что? Если заслужу?
— Если я увижу, что вы готовы.
— Я готова.
— Нет. Пока нет, пани Елена. Поверьте, я знаю.
Елена никак не могла прогнать от себя картину, только что представшую перед ее глазами, — как человек превращается в дракона. О, нет, это не было дьявольщиной… Это было именно лицо дракона. Дракон мог быть с ее стороны, а не с той. Но это был, без всякого сомнения, дракон. И это пугало Елену больше всего.
— Вы часто корчите эту рожу?
— Рожу?
— А что же это?!
— Ну… Вы первая это так назвали, — он улыбнулся.
— Если вы ждете от меня благоговения и трепета, то совершенно напрасно. Я стремлюсь понять вас, понять, что вы такое, как стали таким и почему… — Елена пожала плечами и поежилась. — А для благоговения и трепета найдите себе кого-нибудь попроще.
— Что я такое и почему… — повторил Майзель задумчиво и покачал головой.
Какая красивая у него голова, вдруг подумала Елена. Большая, красивая… Господи, что это такое?!.
— Я сам не знаю, что я такое. А уж тем более — почему, — он посмотрел на Елену и усмехнулся чуть грустно. — Я только знаю одно. Чтобы сделать что-то хорошее, надо сделать сначала плохое. Или не сначала, но тоже… Почему все устроено именно так, я не знаю… Наверное, просто хорошее больше не из чего делать. И вы ведь тоже, пани Елена… С вами тоже это плохое случилось. Плохое и страшное. Но вы сильная, вы не сдались, а сделались лучше, мудрее и чище. И гораздо отважнее, чем прежде…
Господи, да что же ты знаешь такое, в ужасе подумала Елена, чувствуя, как немеет спина от тысяч вонзившихся в нее ледяных иголочек. И откуда ты знаешь это, чудище?!
— А рожа… Ну, что — рожа… Нет, — он снова посмотрел на Елену. — Иногда это происходит помимо моего желания, и мне это не нравится. Вообще-то я использую эту, как вы изволили выразиться, рожу исключительно по мере надобности, степень которой определяю лишь сам. Но иногда… Я вас напугал? Только честно.
— Да. Я испугалась. Но не вас. За вас.
— Почему?
— Опять?!
— Извините, — Майзель улыбнулся.
Когда он так улыбался, Елена была готова еще не то ему простить.
— Почему? — снова спросил он, на этот раз совершенно по-человечески.
— Предлагаю обмен. Вы скажете мне все, что вы знаете, а я отвечу на ваш вопрос. По рукам?
— Нет, пани Елена, — Майзель укоризненно покачал головой. — Это шантаж. Меня никто не может шантажировать. Только я могу и буду делать это со всеми. Это моя привилегия. Даже вам я этого не позволю…
— Даже? Как интересно. Я вас предупреждала, чтобы вы не смели меня клеить. А вы все время пытаетесь.
— То есть? — он приподнял правую бровь.
— Что вы бровями играете?! Вы… вы все время кружите так… Вы что же, думаете, я не вижу ничего?! И… черт вас подери совсем!
— Я не виноват. Я тут вообще ни при чем. Это происходит само собой.
— Прекратите.
— Нет, правда. Вы в зеркало вообще смотритесь?
— Ну, все, — рассвирепела Елена и поднялась. — До свидания, пан Данек. На сегодня хватит.
— Как скажете, дорогая, — Майзель оскалился, достал брелок и распахнул двери. — Завтра в шесть. Пожалуйста, осторожно на поворотах…
Не говоря больше ни слова, Елена стремительно вышла.
Как же упоительно ты хороша, когда сердишься, улыбнулся Майзель ей вслед. Смотрелась ли ты в зеркало и уверилась ли ты… Ангел мой… О, Г-споди, испугался он. Это же невозможно… Г-споди, да что же это такое?!.
ПРАГА. ИЮЛЬ
А ведь мне действительно придется это все проштудировать, все эти труды, названиями которых он сыпет, словно у него библиотечный каталог перед глазами раскрыт, сердито подумала Елена. Вот уж не было печали… Хотя бы для того, чтобы оперировать теми же понятиями, что и он, иначе с ним по-настоящему непросто спорить. А он ведь, наверное, в подлинниках все это читал, аж завидно… Что за невозможный тип… И так смотрит на меня все время… Он даже меня не клеит, это правда, — просто так смотрит… И так часто произносит мое имя… Конечно, он знает, что это мне нравится, как и всем остальным, но… А я… Что же это такое, Господи?!.
Этим утром они едва успели поздороваться, — и Елена опять бросилась в схватку, которую посчитала незаконченной. Потому что не умела отступать. Как и он…
— Но все-таки, почему именно монархия? Что такого не устраивает вас по-настоящему в демократической форме правления?
— В демократической — все устраивает, дорогая. В республиканской — не все. И пожалуйста, не нужно совмещать эти два понятия. Они вовсе не тождественны, пани Елена. И наша страна — один из ярчайших тому примеров.
— А еще?
— Вы знаете историю про датского монарха и евреев, которых он не выдал нацистам в период оккупации?
— Ну, все было вовсе не так сказочно…
— Но было, пани Елена. Или не было?
— Было. Я и не собиралась это оспаривать.
— И народ — весь народ — поддержал своего монарха. Хотя речь шла всего о каких-то восьми тысячах человек. Евреев, дорогая. Которые наверняка не были ангелами и уж точно не пользовались никакой особенной любовью датчан. Может, их и не ненавидели, но и любить наверняка не любили. Зато датчане любили своего короля и безгранично доверяли ему. Его благородству и чувству справедливости. И сделали так, как он повелел.
— Евреев спасали от нацистов везде. И в самой Германии, и в Чехии, и в других странах — везде. При чем здесь монархия?
— Везде, это так. Но везде это был личный душевный порыв честных, благородных, справедливых людей. Но не было, да и не могло быть, государственной волей. А в Дании — было. И в Болгарии. И в Испании, хотя вместо короля там был кровавый деспот и диктатор Франко. Который позже вернул народу монархию, потому что понимал, что это значит, хотя у него и не все получилось, как он задумывал… Только настоящий государственный муж способен на поступок. Только сильная власть. Сильная и честная. Как у нас. И заметьте, пани Елена — даже нацисты, у которых не было ничего святого, утерлись и проглотили это — и в Дании, и в Болгарии. Не посмели открыто нарушить королевскую волю. Да они убили Бориса Третьего, но волю его нарушить не осмелились. Вот что такое настоящий монарх. А князь Лихтенштейна? Эту историю вы знаете?
— Про нынешнего?
— Нет. Про его отца, Франца-Йозефа. Некоторым казачьим частям и подразделениям Русской освободительной армии удалось в мае сорок пятого прорваться в княжество. По договору со Сталиным союзнички обязаны были выдать этих людей на смерть в ГУЛАГе. А князь сказал — через мой труп. В самом прямом смысле. Хотите — попробуйте прийти и взять силой. И узнаете, кто в этих горах хозяин. И что вы думаете? Проглотили. Великие державы. Победители Вермахта. Столпы демократии. Утерлись, как сявки. И Сталин утерся. Про это мало кто знает, увы, ведь казаки и крестьяне из РОА — не евреи. Не такие голосистые и писучие…
— Сколько их было… Единицы, — вздохнула Елена.
— Сотни. С женщинами и детьми, — прищурился Майзель, и желваки скакнули у него на щеках. — Какая разница, сколько их было?! Была воля монарха. Настоящего мужчины, благородного, честного и отважного. Хотя наверняка и ему было, что терять. И страшно ему тоже было, уж я-то знаю… Но он дал слово. И никто из этих продажных болтунов и соглашателей не посмел даже вякнуть. Или, упаси Г-сподь, что-нибудь предпринять. И сам Гуталин не посмел. Потому что власть монарха на земле подобна власти Всевышнего на небе, дорогая. И только так это работает. А теперь скажите, что я дикарь, чудовище и что у меня мифологическое сознание.
— Это так. И иногда ваши сказки приводят меня в самое настоящее бешенство.
— Какие же это сказки, что вы, пани Елена? — удивился Майзель. — Разве я выдумал все это?!
— Нет. Но это сказки, потому что случаются они в обыденной жизни так редко. И в этом их прелесть. В этом смысл чуда, если хотите. А вы… Вы обладаете непостижимым умением доводить концентрацию сказки в жизни до такого градуса, что граница между жизнью и сказкой перестает быть видна! Так не бывает, понимаете?!
— Просто вам нечего возразить по существу.
— Есть. Все на самом деле гораздо сложнее…
— Потому, что вы этого хотите. А мы не хотим. Мы хотим простоты, настоящей простоты, — когда враг — это враг, а брат и друг — это брат и друг, а не баланс интересов, когда отвага и мужество — это отвага и мужество, а любовь — это любовь. Когда данное слово — умри, но сдержи. И если смерть — то смерть в бою, стоя, с мечом в руках, на вершине горы мертвых вражеских тел. А не в подворотне от передозировки наркотиков, потому что нет ни настоящего дела, ни даже работы. А только телевизор с сисястыми девками и рекламой пиццы, зажаренной гламурчиками в фирменной духовке прямо вместе с зубной пастой с соседней кнопки…
— Это просто ужасно. Так не бывает, черт вас подери совсем!!!
— Будет, пани Елена. Хотеть — значит мочь, — и Майзель оскалился отчаянно-весело.
Им пришлось срочно оборвать разговор, потому что позвонил король. Поговорив с ним буквально несколько секунд, Майзель, пробормотав извинение, опять включил «глушилку» — устройство, не позволявшее Елене слышать, о чем он говорит со своими собеседниками. Она очень смутно представляла себе, как работает эта штуковина, но догадывалась, что в области всяких приспособлений и технологий с Майзелем мало кто может поспорить. Не даром же он так обожает японцев…
Ей ничего другого не оставалось, как наблюдать за его мимикой — и, судя по обозначившемуся на лице Майзеля драконьему оскалу, происходили какие-то не слишком веселые вещи. Елена направилась к дивану, где оставила портфельчик, вытащила свой «макинтош» и быстро просмотрела несколько новостных лент в Интернете, — в кабинете действовала радиорелейная локальная сеть, к которой Елене разрешили подключиться. Ничего заслуживающего внимания ей обнаружить не удалось, — Майзель, как всегда, все новости узнавал первым и регулировал их дальнейшее продвижение в медиа-контент. Во всяком случае, те новости, которые каким-то образом имели к нему касательство…
По донесшимся до нее звукам Елена поняла, что «глушилка» выключилась. Она закрыла крышку компьютера и посмотрела на Майзеля:
— Что-нибудь случилось?
— Случилось, — он взглянул на нее, и драконий оскал медленно превратился в грустную усмешку. — Ничего страшного, слава Б-гу. Очередной обдолбанный сопляк взорвался возле нашего посольства в Малайзии. Это они нас так оскорбляют и позорят… Идиотизм.
— Ну, отчего же. Очень даже по-самурайски, — смертельно оскорбить врага, вспоров себе живот на пороге его дома…
— Ну, если бы я хотел оскорбить их чувство святости, я бы, возможно, так и поступил. Но я ведь хочу совсем другого. Я просто хочу, чтобы люди были людьми… Нет, никогда я этого не пойму, — Майзель горько вздохнул. — Если бы он эту дурацкую бомбу попытался подложить. Или бросить. И при этом погиб. Это смерть в бою, достойная места в Валгалле. Но взорваться самому, чтобы развесить свои кишки на оконных решетках?! — он пожал плечами, покачал головой. — Что это за религиозные авторитеты, которые такое санкционируют? Это даже не религия. Это сатанизм какой-то, — мир так плох, что нужно уничтожить его и себя к бениной матери…
— Если вы вспомните, то христианство в эпоху своей юности тоже отнюдь не могло похвастаться вегетарианскими принципами…
— Да. Это было. Но теперь все стало иначе. Дикость ушла из нашего мира. Почти ушла… И я хочу, чтобы это состояние продолжалось не только, пока я жив. А вечно.
— Зачем?
— У моих друзей есть дети, пани Елена. И я их люблю… Ну, ладно, отставим пафос, — он подошел к окну, засунул руки в карманы, покачался с пяток на носки. — Его величество сам разберется с этим. Проклятые чучмеки…
— Что?!
— Что? — удивился Майзель.
— Вот уж не думала, что услышу от вас подобное, — у Елены брезгливо приподнялся уголок рта. — Вы же постоянно распинаетесь тут передо мной про торжество цивилизации. Или это кто-то другой?
— А вы разве не слышали, что я расист, сексист и лабильный тип, даже не подозревающий о таких вещах, как политическая корректность?
— Разумеется, слышала. Я даже имею счастье наблюдать это собственными глазами.
— Вот видите…
— При этом я полагала, что еврей-расист — это выдумка исламских идеологов, — продолжала Елена, не обратив внимания на его реплику. — Хотите сказать, что я ошибалась?
— Не знаю, — он пожал плечами. — Что касается всех прочих, я не знаю. Но я — точно расист. Обязательно. При этом я делю всех на две расы — людей и чучмеков. И чучмеков я постараюсь убрать из моего мира, чтобы они не мешали людям жить.
— Интересно. И как же вы отличаете одних от других?
— Легко, дорогая. Люди — это те, кто, вне зависимости от формы носа, ушей и цвета кожи живут нормальной человеческой жизнью, учатся, работают, любят, рожают и воспитывают детей. А чучмеки — это те, кто мешает им это делать.
— А что, у чучмеков разве нет жен и детей?
— Есть. Только они, вместо того, чтобы любить их и заботится о них, обвязывают их «семтексом» и посылают взрываться в автобусах в Иерусалиме или в московском метро. И я сначала уничтожу их — всех, а потом пролью скупую мужскую слезу над их останками. Вот такой вот расизм в действии, дорогая.
— Вы не ответили на мой вопрос, пан Данек. Как вы будете отличать одних от других, пока эти другие еще не взорвались? Как будете отделять их друг от друга? «Мочить в сортире», паля по площадям, как делают это россиянские вояки? Я не думаю, что вы имеете готовое решение этой проблемы. Или я опять ошибаюсь?
— Не совсем. Готового решения нет. Но мы работаем над этим.
— Сообщите мне, когда закончите. Я просто умираю от любопытства. Только не рассказывайте мне, что вы цивилизованный человек. Потому что цивилизованные люди обсуждают проблемы на переговорах, а не размахивают дубиной при каждом удобном и неудобном случае…
— Дорогая, вы же практически только что оттуда, — Майзель укоризненно покачал головой. — Вы видели там цивилизованных людей?
— Представьте себе. И немало. Вы, вероятно, невнимательно читали мою книгу. Или прочитали только то, что хотели. То, что вам понравилось, что совпадает с вашими представлениями и мыслями. А то, что вам не понравилось, вы просто вынесли за скобки…
— Я все же отношусь к цивилизованным особям, хотя вы и готовы отказать мне в этом, пани Елена. Я не избиваю женщин и детей, как бы они меня не раздражали. Я не злоупотребляю алкоголем и табаком и не употребляю наркотиков и галлюциногенов. Я говорю о своих чувствах и проблемах. Я принимаю душ каждый вечер, а летом, бывает, и дважды. Я образован, я занят на работе значительную часть времени суток, я плачу налоги из своего жалованья и контролирую распределение общественных фондов через тайные справедливые выборы, ограниченные избирательным цензом. Я не просто ценю, но почитаю священными личную свободу, частную собственность и частную инициативу. Я сугубый индивидуалист и присоединяюсь к массовым акциям общественного протеста только в том случае, если происходит непосредственное и явное попрание вышеупомянутых ценностей в период или в случае, когда не могу осуществить свою волю посредством выборов…
— Замечательно. Считайте, что вы сорвали аплодисменты. А теперь наберите в грудь побольше воздуха, сосчитайте до десяти, только медленно, и признайтесь — самому себе, прежде всего, как я понимаю, — что этот портрет истязаемого чучмеками белого гетеросексуального образованного женатого европейца с двумя детьми и развитым гражданственно-правовым сознанием — это не ваш портрет… Это портрет кого-то другого…
— Дорогая, вы, как всегда, попадаете не в бровь, а в глаз. Есть, по крайней мере, два существенных отличия нарисованного мной портрета от меня самого. У меня нет семьи и нет правового сознания в общепринятом смысле этого слова.
— Да уж. Это я имела возможность заметить… Вы цивилизованны, пока вам это выгодно. А когда невыгодно или надоедает, из вас вылезает на Божий свет чудовище, сеющее ужас и смерть вокруг…
Он смотрел на нее с такой странной, мальчишеской улыбкой, что Елена смешалась и, замолчав, выжидательно уставилась на него. Майзель тихо проговорил:
— Вы удивительная женщина, пани Елена. Я сам до сих пор не понимаю, почему я выслушиваю от вас все эти выпады…
— Возможно, потому, что вам надоели те, кто слушает вас с открытым ртом, ловя каждое ваше слово, как истину в последней инстанции…
— Ну, это вряд ли. Я, помнится, говорил вам, что мои помощники и соратники вовсе не отличаются сервильностью. Да, я действительно, не задумываясь, меняю костюм на боевые доспехи, когда этого требуют обстоятельства. И считаю это вовсе не недостатком, а совершенно наоборот — достоинством. Достоинством, которым вы, истинно цивилизованные люди, не обладаете. Потому что плохо учили психологию и социологию. Вы проецируете свои жизненные установки и навыки в том числе и на чучмеков. И пытаетесь играть в шахматы с теми, кто лупит вас доской по голове. Я же нахожу подобное поведение не только глупым или опасным, но самоубийственным. И у вас не выйдет утащить меня с собой на дно, связав меня по рукам и ногам правилами поведения цивилизованного человека. Примите и прочее.
— Я не могу принять этого, пан Данек, — покачала головой Елена. — И, боюсь, что никогда не смогу… Там люди, понимаете? Такие же, как мы с вами, из костей и мяса, с красной кровью…
— Вы понимаете это. Чудесно. Проблема в том, что они никак не желают этого понять.
— Это просто дети…
— Это не просто дети. Это дети, нашедшие на помойке атомную бомбу, затащившие ее на крышу нашего дома и собирающиеся взорвать ее, потому что это убьет всех взрослых, и тогда наступит бесконечный праздник непослушания. И эти дети — вовсе не кудрявые ангелочки. Это злые, туповатые подростки из неблагополучных семей, уже попробовавшие наркотики, грязный секс в подвале безо всякого намека на нежность, без капли раздумья подрезавшие прохожих ради двадцатки на дозу, дети, в жизни которых авторитет и насилие суть тождества… Вам не удастся уговорить их образумиться, пани Елена. Они не станут вас слушать. Они станут, сопя, насиловать вас скопом, дня два, а потом, когда им это наскучит, примутся гасить о вашу кожу свои окурки и «косячки», радуясь при этом, как самые настоящие дети. А когда им наскучит и это, когда ваши стоны и хрипы перестанут их развлекать, они примутся пинать вас ногами и бить по голове обрезком водопроводной трубы, до тех пор, пока вы не перестанете дышать. Просто чтобы вы не мешали им устраивать их праздник. А я случайно оказался рядом, и у меня в кармане есть пистолет. И я умею им пользоваться. И воспользуюсь. Обязательно.
Этим утром они едва успели поздороваться, — и Елена опять бросилась в схватку, которую посчитала незаконченной. Потому что не умела отступать. Как и он…
— Но все-таки, почему именно монархия? Что такого не устраивает вас по-настоящему в демократической форме правления?
— В демократической — все устраивает, дорогая. В республиканской — не все. И пожалуйста, не нужно совмещать эти два понятия. Они вовсе не тождественны, пани Елена. И наша страна — один из ярчайших тому примеров.
— А еще?
— Вы знаете историю про датского монарха и евреев, которых он не выдал нацистам в период оккупации?
— Ну, все было вовсе не так сказочно…
— Но было, пани Елена. Или не было?
— Было. Я и не собиралась это оспаривать.
— И народ — весь народ — поддержал своего монарха. Хотя речь шла всего о каких-то восьми тысячах человек. Евреев, дорогая. Которые наверняка не были ангелами и уж точно не пользовались никакой особенной любовью датчан. Может, их и не ненавидели, но и любить наверняка не любили. Зато датчане любили своего короля и безгранично доверяли ему. Его благородству и чувству справедливости. И сделали так, как он повелел.
— Евреев спасали от нацистов везде. И в самой Германии, и в Чехии, и в других странах — везде. При чем здесь монархия?
— Везде, это так. Но везде это был личный душевный порыв честных, благородных, справедливых людей. Но не было, да и не могло быть, государственной волей. А в Дании — было. И в Болгарии. И в Испании, хотя вместо короля там был кровавый деспот и диктатор Франко. Который позже вернул народу монархию, потому что понимал, что это значит, хотя у него и не все получилось, как он задумывал… Только настоящий государственный муж способен на поступок. Только сильная власть. Сильная и честная. Как у нас. И заметьте, пани Елена — даже нацисты, у которых не было ничего святого, утерлись и проглотили это — и в Дании, и в Болгарии. Не посмели открыто нарушить королевскую волю. Да они убили Бориса Третьего, но волю его нарушить не осмелились. Вот что такое настоящий монарх. А князь Лихтенштейна? Эту историю вы знаете?
— Про нынешнего?
— Нет. Про его отца, Франца-Йозефа. Некоторым казачьим частям и подразделениям Русской освободительной армии удалось в мае сорок пятого прорваться в княжество. По договору со Сталиным союзнички обязаны были выдать этих людей на смерть в ГУЛАГе. А князь сказал — через мой труп. В самом прямом смысле. Хотите — попробуйте прийти и взять силой. И узнаете, кто в этих горах хозяин. И что вы думаете? Проглотили. Великие державы. Победители Вермахта. Столпы демократии. Утерлись, как сявки. И Сталин утерся. Про это мало кто знает, увы, ведь казаки и крестьяне из РОА — не евреи. Не такие голосистые и писучие…
— Сколько их было… Единицы, — вздохнула Елена.
— Сотни. С женщинами и детьми, — прищурился Майзель, и желваки скакнули у него на щеках. — Какая разница, сколько их было?! Была воля монарха. Настоящего мужчины, благородного, честного и отважного. Хотя наверняка и ему было, что терять. И страшно ему тоже было, уж я-то знаю… Но он дал слово. И никто из этих продажных болтунов и соглашателей не посмел даже вякнуть. Или, упаси Г-сподь, что-нибудь предпринять. И сам Гуталин не посмел. Потому что власть монарха на земле подобна власти Всевышнего на небе, дорогая. И только так это работает. А теперь скажите, что я дикарь, чудовище и что у меня мифологическое сознание.
— Это так. И иногда ваши сказки приводят меня в самое настоящее бешенство.
— Какие же это сказки, что вы, пани Елена? — удивился Майзель. — Разве я выдумал все это?!
— Нет. Но это сказки, потому что случаются они в обыденной жизни так редко. И в этом их прелесть. В этом смысл чуда, если хотите. А вы… Вы обладаете непостижимым умением доводить концентрацию сказки в жизни до такого градуса, что граница между жизнью и сказкой перестает быть видна! Так не бывает, понимаете?!
— Просто вам нечего возразить по существу.
— Есть. Все на самом деле гораздо сложнее…
— Потому, что вы этого хотите. А мы не хотим. Мы хотим простоты, настоящей простоты, — когда враг — это враг, а брат и друг — это брат и друг, а не баланс интересов, когда отвага и мужество — это отвага и мужество, а любовь — это любовь. Когда данное слово — умри, но сдержи. И если смерть — то смерть в бою, стоя, с мечом в руках, на вершине горы мертвых вражеских тел. А не в подворотне от передозировки наркотиков, потому что нет ни настоящего дела, ни даже работы. А только телевизор с сисястыми девками и рекламой пиццы, зажаренной гламурчиками в фирменной духовке прямо вместе с зубной пастой с соседней кнопки…
— Это просто ужасно. Так не бывает, черт вас подери совсем!!!
— Будет, пани Елена. Хотеть — значит мочь, — и Майзель оскалился отчаянно-весело.
Им пришлось срочно оборвать разговор, потому что позвонил король. Поговорив с ним буквально несколько секунд, Майзель, пробормотав извинение, опять включил «глушилку» — устройство, не позволявшее Елене слышать, о чем он говорит со своими собеседниками. Она очень смутно представляла себе, как работает эта штуковина, но догадывалась, что в области всяких приспособлений и технологий с Майзелем мало кто может поспорить. Не даром же он так обожает японцев…
Ей ничего другого не оставалось, как наблюдать за его мимикой — и, судя по обозначившемуся на лице Майзеля драконьему оскалу, происходили какие-то не слишком веселые вещи. Елена направилась к дивану, где оставила портфельчик, вытащила свой «макинтош» и быстро просмотрела несколько новостных лент в Интернете, — в кабинете действовала радиорелейная локальная сеть, к которой Елене разрешили подключиться. Ничего заслуживающего внимания ей обнаружить не удалось, — Майзель, как всегда, все новости узнавал первым и регулировал их дальнейшее продвижение в медиа-контент. Во всяком случае, те новости, которые каким-то образом имели к нему касательство…
По донесшимся до нее звукам Елена поняла, что «глушилка» выключилась. Она закрыла крышку компьютера и посмотрела на Майзеля:
— Что-нибудь случилось?
— Случилось, — он взглянул на нее, и драконий оскал медленно превратился в грустную усмешку. — Ничего страшного, слава Б-гу. Очередной обдолбанный сопляк взорвался возле нашего посольства в Малайзии. Это они нас так оскорбляют и позорят… Идиотизм.
— Ну, отчего же. Очень даже по-самурайски, — смертельно оскорбить врага, вспоров себе живот на пороге его дома…
— Ну, если бы я хотел оскорбить их чувство святости, я бы, возможно, так и поступил. Но я ведь хочу совсем другого. Я просто хочу, чтобы люди были людьми… Нет, никогда я этого не пойму, — Майзель горько вздохнул. — Если бы он эту дурацкую бомбу попытался подложить. Или бросить. И при этом погиб. Это смерть в бою, достойная места в Валгалле. Но взорваться самому, чтобы развесить свои кишки на оконных решетках?! — он пожал плечами, покачал головой. — Что это за религиозные авторитеты, которые такое санкционируют? Это даже не религия. Это сатанизм какой-то, — мир так плох, что нужно уничтожить его и себя к бениной матери…
— Если вы вспомните, то христианство в эпоху своей юности тоже отнюдь не могло похвастаться вегетарианскими принципами…
— Да. Это было. Но теперь все стало иначе. Дикость ушла из нашего мира. Почти ушла… И я хочу, чтобы это состояние продолжалось не только, пока я жив. А вечно.
— Зачем?
— У моих друзей есть дети, пани Елена. И я их люблю… Ну, ладно, отставим пафос, — он подошел к окну, засунул руки в карманы, покачался с пяток на носки. — Его величество сам разберется с этим. Проклятые чучмеки…
— Что?!
— Что? — удивился Майзель.
— Вот уж не думала, что услышу от вас подобное, — у Елены брезгливо приподнялся уголок рта. — Вы же постоянно распинаетесь тут передо мной про торжество цивилизации. Или это кто-то другой?
— А вы разве не слышали, что я расист, сексист и лабильный тип, даже не подозревающий о таких вещах, как политическая корректность?
— Разумеется, слышала. Я даже имею счастье наблюдать это собственными глазами.
— Вот видите…
— При этом я полагала, что еврей-расист — это выдумка исламских идеологов, — продолжала Елена, не обратив внимания на его реплику. — Хотите сказать, что я ошибалась?
— Не знаю, — он пожал плечами. — Что касается всех прочих, я не знаю. Но я — точно расист. Обязательно. При этом я делю всех на две расы — людей и чучмеков. И чучмеков я постараюсь убрать из моего мира, чтобы они не мешали людям жить.
— Интересно. И как же вы отличаете одних от других?
— Легко, дорогая. Люди — это те, кто, вне зависимости от формы носа, ушей и цвета кожи живут нормальной человеческой жизнью, учатся, работают, любят, рожают и воспитывают детей. А чучмеки — это те, кто мешает им это делать.
— А что, у чучмеков разве нет жен и детей?
— Есть. Только они, вместо того, чтобы любить их и заботится о них, обвязывают их «семтексом» и посылают взрываться в автобусах в Иерусалиме или в московском метро. И я сначала уничтожу их — всех, а потом пролью скупую мужскую слезу над их останками. Вот такой вот расизм в действии, дорогая.
— Вы не ответили на мой вопрос, пан Данек. Как вы будете отличать одних от других, пока эти другие еще не взорвались? Как будете отделять их друг от друга? «Мочить в сортире», паля по площадям, как делают это россиянские вояки? Я не думаю, что вы имеете готовое решение этой проблемы. Или я опять ошибаюсь?
— Не совсем. Готового решения нет. Но мы работаем над этим.
— Сообщите мне, когда закончите. Я просто умираю от любопытства. Только не рассказывайте мне, что вы цивилизованный человек. Потому что цивилизованные люди обсуждают проблемы на переговорах, а не размахивают дубиной при каждом удобном и неудобном случае…
— Дорогая, вы же практически только что оттуда, — Майзель укоризненно покачал головой. — Вы видели там цивилизованных людей?
— Представьте себе. И немало. Вы, вероятно, невнимательно читали мою книгу. Или прочитали только то, что хотели. То, что вам понравилось, что совпадает с вашими представлениями и мыслями. А то, что вам не понравилось, вы просто вынесли за скобки…
— Я все же отношусь к цивилизованным особям, хотя вы и готовы отказать мне в этом, пани Елена. Я не избиваю женщин и детей, как бы они меня не раздражали. Я не злоупотребляю алкоголем и табаком и не употребляю наркотиков и галлюциногенов. Я говорю о своих чувствах и проблемах. Я принимаю душ каждый вечер, а летом, бывает, и дважды. Я образован, я занят на работе значительную часть времени суток, я плачу налоги из своего жалованья и контролирую распределение общественных фондов через тайные справедливые выборы, ограниченные избирательным цензом. Я не просто ценю, но почитаю священными личную свободу, частную собственность и частную инициативу. Я сугубый индивидуалист и присоединяюсь к массовым акциям общественного протеста только в том случае, если происходит непосредственное и явное попрание вышеупомянутых ценностей в период или в случае, когда не могу осуществить свою волю посредством выборов…
— Замечательно. Считайте, что вы сорвали аплодисменты. А теперь наберите в грудь побольше воздуха, сосчитайте до десяти, только медленно, и признайтесь — самому себе, прежде всего, как я понимаю, — что этот портрет истязаемого чучмеками белого гетеросексуального образованного женатого европейца с двумя детьми и развитым гражданственно-правовым сознанием — это не ваш портрет… Это портрет кого-то другого…
— Дорогая, вы, как всегда, попадаете не в бровь, а в глаз. Есть, по крайней мере, два существенных отличия нарисованного мной портрета от меня самого. У меня нет семьи и нет правового сознания в общепринятом смысле этого слова.
— Да уж. Это я имела возможность заметить… Вы цивилизованны, пока вам это выгодно. А когда невыгодно или надоедает, из вас вылезает на Божий свет чудовище, сеющее ужас и смерть вокруг…
Он смотрел на нее с такой странной, мальчишеской улыбкой, что Елена смешалась и, замолчав, выжидательно уставилась на него. Майзель тихо проговорил:
— Вы удивительная женщина, пани Елена. Я сам до сих пор не понимаю, почему я выслушиваю от вас все эти выпады…
— Возможно, потому, что вам надоели те, кто слушает вас с открытым ртом, ловя каждое ваше слово, как истину в последней инстанции…
— Ну, это вряд ли. Я, помнится, говорил вам, что мои помощники и соратники вовсе не отличаются сервильностью. Да, я действительно, не задумываясь, меняю костюм на боевые доспехи, когда этого требуют обстоятельства. И считаю это вовсе не недостатком, а совершенно наоборот — достоинством. Достоинством, которым вы, истинно цивилизованные люди, не обладаете. Потому что плохо учили психологию и социологию. Вы проецируете свои жизненные установки и навыки в том числе и на чучмеков. И пытаетесь играть в шахматы с теми, кто лупит вас доской по голове. Я же нахожу подобное поведение не только глупым или опасным, но самоубийственным. И у вас не выйдет утащить меня с собой на дно, связав меня по рукам и ногам правилами поведения цивилизованного человека. Примите и прочее.
— Я не могу принять этого, пан Данек, — покачала головой Елена. — И, боюсь, что никогда не смогу… Там люди, понимаете? Такие же, как мы с вами, из костей и мяса, с красной кровью…
— Вы понимаете это. Чудесно. Проблема в том, что они никак не желают этого понять.
— Это просто дети…
— Это не просто дети. Это дети, нашедшие на помойке атомную бомбу, затащившие ее на крышу нашего дома и собирающиеся взорвать ее, потому что это убьет всех взрослых, и тогда наступит бесконечный праздник непослушания. И эти дети — вовсе не кудрявые ангелочки. Это злые, туповатые подростки из неблагополучных семей, уже попробовавшие наркотики, грязный секс в подвале безо всякого намека на нежность, без капли раздумья подрезавшие прохожих ради двадцатки на дозу, дети, в жизни которых авторитет и насилие суть тождества… Вам не удастся уговорить их образумиться, пани Елена. Они не станут вас слушать. Они станут, сопя, насиловать вас скопом, дня два, а потом, когда им это наскучит, примутся гасить о вашу кожу свои окурки и «косячки», радуясь при этом, как самые настоящие дети. А когда им наскучит и это, когда ваши стоны и хрипы перестанут их развлекать, они примутся пинать вас ногами и бить по голове обрезком водопроводной трубы, до тех пор, пока вы не перестанете дышать. Просто чтобы вы не мешали им устраивать их праздник. А я случайно оказался рядом, и у меня в кармане есть пистолет. И я умею им пользоваться. И воспользуюсь. Обязательно.