Страница:
— Данек… Принеси, пожалуйста, распечатку моего медицинского файла.
— Елена…
— Пожалуйста. И я хочу поговорить с доктором без тебя, — Елена посмотрела на Майзеля так, что он, по-собачьи громко вздохнув, поднялся и направился выполнять ее просьбу.
Врач вопросительно посмотрел на Елену:
— Я что-нибудь должен узнать важное?
— Невероятно важное, пан Ковач.
— Хорошо, — он пожал плечами и повернулся, услышав шаги возвращающегося к ним Майзеля.
Тот протянул врачу стопку бумаги:
— Это займет некоторое время. Не хотите перекусить чего-нибудь?
— О, нет-нет, благодарю вас, пан Данек…
— Иди, Данечку. Пожалуйста.
— Хорошо, — желваки прыгнули у него на скулах, и он уже развернулся.
— Стой, — вдруг проговорила Елена. — Иди ко мне.
Он, поколебавшись, подошел к ней. Елена поманила его рукой, и когда Майзель наклонился, взяла его за огромные уши, притянула к себе и поцеловала в губы:
— Иди теперь. Я тебя позову.
Он выпрямился, — и теперь совсем другое было у него лицо, словно посветлело. Не говоря больше ни слова, он скрылся на другой половине дома.
— Вы читайте, доктор, — повернулась Елена к врачу. — Только очень внимательно, пожалуйста…
Ковач, все еще ничего не понимавший, сдвинул очки на кончик носа и развернул страницу… Читал он долго. Так долго, что Елена уже начала терять терпение. Наконец, он перевернул последний лист, отложил бумаги и задумчиво уставился на Елену.
— Что вы так смотрите, пан Ковач?
— Я думаю, пани Елена.
— О чем?!
— О том, что я ни черта не смыслю в Божьем замысле, хорошая моя.
— Вот как…
— А что, по-вашему, может сказать на такое акушер-гинеколог с тридцатью годами стажа за плечами?! — он с сердцем стукнул ладонью по распечатке. — Что вы хотите, чтобы я сказал вам, голубушка?
— Я хочу знать, как такое возможно.
— Никак.
— То есть?
— Никак невозможно. Это называется чудо, пани Елена.
— Вы смеетесь?!
— Мне не до смеха, голубушка. Я и понятия не имел, что у вас за ситуация.
— Ну, хоть какое-нибудь объяснение, черт возьми, существует?!
— А зачем оно вам? — улыбаясь как-то странно, тихо спросил врач. — Зачем вам объяснения, пани Елена? Ну, хорошо, я могу сейчас начать лепетать о том, что… э-э… регулярная интимная жизнь вносит в организм женщины определенные весьма положительные изменения… иногда радикально положительные… что вы молоды, здоровы, что вам очень хотелось… вы мне поверите? Ну, конечно, поверите. Потому что вам хочется поверить. Но это ерунда, пани Елена.
— Почему?
— Потому… Потому что есть на свете вещи, которые не стоит объяснять. И не стоит даже пытаться. Это я вам как акушер-гинеколог говорю. С тридцатилетним стажем. Не стоит, чтобы не спугнуть чудо. Пусть будет чудо, пани Елена. Пусть то, что произошло, останется просто чудом, без всяких объяснений. И пусть люди узнают, что чудеса случаются. Не смотря ни на что. И пусть у всех нас будет надежда…
Майзель слышал, конечно. Сидел, сгорбившись, на диване, изо всех сил вцепившись ногтями в щеки, чтобы не закричать, не броситься к ним…
Елена знала, что он слышит. Но не сердилась на него совершенно.
Когда доктор ушел, Майзель связался с помощниками, сказал, что проведет совещание из дому. Совещание пришлось на самом интересном месте прервать, потому что Елене опять сделалось нехорошо. Майзель собрался позвонить врачу, но Елена остановила его:
— Пожалуйста, не дергайся. Тебе же сказали, что это в порядке вещей. Потерпи.
— Я-то потерплю…
— Дракончик, у меня все хорошо. Ты даже не можешь себе представить, как восхитительно я себя чувствую. А тошнота… Ну, что это такое, по сравнению… Понимаешь?
— Я просто очень за тебя боюсь.
— Это приятно. Но это совсем лишнее. Иди, пожалуйста, занимайся своими делами, а я посплю. Часочек. А потом поеду к Сонечке.
— Вместе поедем.
— А дела?
— Дела подождут.
— Что?! О-о… Это что-то новенькое…
— Ничего. Привыкай, елочка-иголочка… А, кто там еще? — он потянул из кармана завибрировавший телефон.
Звонил понтифик:
— Ну, Даниэле, все подтвердилось?
— Ты уже знаешь? Что, Вацлав звонил?
— Конечно. Я прилечу послезавтра, поговорим. А пока поздравляю!
— Спасибо…
— Ты что?
— Ничего. Я просто никак поверить не могу, что это со мной и на самом деле…
— Всякому да воздастся по делам его, а некоторым — даже на этом свете. Господь любит вас, друг мой. Вот и весь секрет… Привет Елене. До встречи, Даниэле!
— До встречи, дружище…
Елена ничего не поняла, поскольку говорили они по-итальянски, но легко догадалась, кто звонил:
— Уже и Ватикан в курсе… Что ты за невозможный тип…
— Это не я, — Майзель, словно защищаясь, выставил вперед ладони. — Это величество, как сорока какая, ей-Б-гу… Тебе привет и пожелания. Примите и прочее.
— Спасибо…
— Он прилетает. Послезавтра.
— Господи…
— Да не Господи, а Рикардо.
— Благодарю за разъяснения, дорогой. Сама я ни за что бы не догадалась… Я всего-навсего беременная, а не чокнутая, Данек. Запиши это себе в телефон, чтобы не забыть.
— Ага, щучка-колючка! — просиял Майзель. — Я вижу, ты опять в форме… Жизнь продолжается!
— Я в форме. Пообещай мне одну вещь.
— Да.
— Если все закончится благополучно…
— Когда все закончится благополучно.
— Если когда. Неважно. Обещай мне, что мы все, абсолютно все, будем делать сами. Я и ты. Я не хочу никаких бабок и нянек. Понимаешь?
— Понимаю, Елена. И у кого из нас мифологическое сознание?
— Ты обещаешь?
— Да. Обещаю.
— Смотри.
— Ты мой ангел. Я люблю тебя.
— Что-то ты стал подозрительно часто это говорить. Семь раз за два дня.
— Ты считаешь, сколько раз?
— Считаю. Каждое твое слово считаю, птеродактиль несчастный.
— Глупая беременная женщина.
— Старая глупая беременная женщина.
— Хватит кокетничать.
— Как ты относишься к этой королевской идее?
— Какой? Дорогая, у Вацлава идей почти столько же, сколько и у меня.
— Ты знаешь. Про Людвиково крыло.
— Ну… Это не приводит меня в такой уж восторг, как можно было бы ожидать… Но… почему бы нам не снять у друзей уютную квартирку? У них довольно большой… особняк.
— Этот вариант мне в голову не приходил…
— Неудивительно. Я же говорю — ты заметно поглупела в последнее время.
— Я боюсь.
— Да. Я тоже.
— А вдруг молока не будет? Совсем?
— Елена, я тебя сейчас отшлепаю.
— Иди, иди… Я посплю, наконец!
ПРАГА, ГОСПИТАЛЬ СВЯТОЙ ЕЛЕНЫ. МАЙ
ПРАГА. МАЙ
ПРАГА, «ЛОГОВО ДРАКОНА». МАЙ
ПРАГА, «ЛОГОВО ДРАКОНА». МАЙ
ПРАГА, ЮЗЕФОВ. МАЙ
— Елена…
— Пожалуйста. И я хочу поговорить с доктором без тебя, — Елена посмотрела на Майзеля так, что он, по-собачьи громко вздохнув, поднялся и направился выполнять ее просьбу.
Врач вопросительно посмотрел на Елену:
— Я что-нибудь должен узнать важное?
— Невероятно важное, пан Ковач.
— Хорошо, — он пожал плечами и повернулся, услышав шаги возвращающегося к ним Майзеля.
Тот протянул врачу стопку бумаги:
— Это займет некоторое время. Не хотите перекусить чего-нибудь?
— О, нет-нет, благодарю вас, пан Данек…
— Иди, Данечку. Пожалуйста.
— Хорошо, — желваки прыгнули у него на скулах, и он уже развернулся.
— Стой, — вдруг проговорила Елена. — Иди ко мне.
Он, поколебавшись, подошел к ней. Елена поманила его рукой, и когда Майзель наклонился, взяла его за огромные уши, притянула к себе и поцеловала в губы:
— Иди теперь. Я тебя позову.
Он выпрямился, — и теперь совсем другое было у него лицо, словно посветлело. Не говоря больше ни слова, он скрылся на другой половине дома.
— Вы читайте, доктор, — повернулась Елена к врачу. — Только очень внимательно, пожалуйста…
Ковач, все еще ничего не понимавший, сдвинул очки на кончик носа и развернул страницу… Читал он долго. Так долго, что Елена уже начала терять терпение. Наконец, он перевернул последний лист, отложил бумаги и задумчиво уставился на Елену.
— Что вы так смотрите, пан Ковач?
— Я думаю, пани Елена.
— О чем?!
— О том, что я ни черта не смыслю в Божьем замысле, хорошая моя.
— Вот как…
— А что, по-вашему, может сказать на такое акушер-гинеколог с тридцатью годами стажа за плечами?! — он с сердцем стукнул ладонью по распечатке. — Что вы хотите, чтобы я сказал вам, голубушка?
— Я хочу знать, как такое возможно.
— Никак.
— То есть?
— Никак невозможно. Это называется чудо, пани Елена.
— Вы смеетесь?!
— Мне не до смеха, голубушка. Я и понятия не имел, что у вас за ситуация.
— Ну, хоть какое-нибудь объяснение, черт возьми, существует?!
— А зачем оно вам? — улыбаясь как-то странно, тихо спросил врач. — Зачем вам объяснения, пани Елена? Ну, хорошо, я могу сейчас начать лепетать о том, что… э-э… регулярная интимная жизнь вносит в организм женщины определенные весьма положительные изменения… иногда радикально положительные… что вы молоды, здоровы, что вам очень хотелось… вы мне поверите? Ну, конечно, поверите. Потому что вам хочется поверить. Но это ерунда, пани Елена.
— Почему?
— Потому… Потому что есть на свете вещи, которые не стоит объяснять. И не стоит даже пытаться. Это я вам как акушер-гинеколог говорю. С тридцатилетним стажем. Не стоит, чтобы не спугнуть чудо. Пусть будет чудо, пани Елена. Пусть то, что произошло, останется просто чудом, без всяких объяснений. И пусть люди узнают, что чудеса случаются. Не смотря ни на что. И пусть у всех нас будет надежда…
Майзель слышал, конечно. Сидел, сгорбившись, на диване, изо всех сил вцепившись ногтями в щеки, чтобы не закричать, не броситься к ним…
Елена знала, что он слышит. Но не сердилась на него совершенно.
Когда доктор ушел, Майзель связался с помощниками, сказал, что проведет совещание из дому. Совещание пришлось на самом интересном месте прервать, потому что Елене опять сделалось нехорошо. Майзель собрался позвонить врачу, но Елена остановила его:
— Пожалуйста, не дергайся. Тебе же сказали, что это в порядке вещей. Потерпи.
— Я-то потерплю…
— Дракончик, у меня все хорошо. Ты даже не можешь себе представить, как восхитительно я себя чувствую. А тошнота… Ну, что это такое, по сравнению… Понимаешь?
— Я просто очень за тебя боюсь.
— Это приятно. Но это совсем лишнее. Иди, пожалуйста, занимайся своими делами, а я посплю. Часочек. А потом поеду к Сонечке.
— Вместе поедем.
— А дела?
— Дела подождут.
— Что?! О-о… Это что-то новенькое…
— Ничего. Привыкай, елочка-иголочка… А, кто там еще? — он потянул из кармана завибрировавший телефон.
Звонил понтифик:
— Ну, Даниэле, все подтвердилось?
— Ты уже знаешь? Что, Вацлав звонил?
— Конечно. Я прилечу послезавтра, поговорим. А пока поздравляю!
— Спасибо…
— Ты что?
— Ничего. Я просто никак поверить не могу, что это со мной и на самом деле…
— Всякому да воздастся по делам его, а некоторым — даже на этом свете. Господь любит вас, друг мой. Вот и весь секрет… Привет Елене. До встречи, Даниэле!
— До встречи, дружище…
Елена ничего не поняла, поскольку говорили они по-итальянски, но легко догадалась, кто звонил:
— Уже и Ватикан в курсе… Что ты за невозможный тип…
— Это не я, — Майзель, словно защищаясь, выставил вперед ладони. — Это величество, как сорока какая, ей-Б-гу… Тебе привет и пожелания. Примите и прочее.
— Спасибо…
— Он прилетает. Послезавтра.
— Господи…
— Да не Господи, а Рикардо.
— Благодарю за разъяснения, дорогой. Сама я ни за что бы не догадалась… Я всего-навсего беременная, а не чокнутая, Данек. Запиши это себе в телефон, чтобы не забыть.
— Ага, щучка-колючка! — просиял Майзель. — Я вижу, ты опять в форме… Жизнь продолжается!
— Я в форме. Пообещай мне одну вещь.
— Да.
— Если все закончится благополучно…
— Когда все закончится благополучно.
— Если когда. Неважно. Обещай мне, что мы все, абсолютно все, будем делать сами. Я и ты. Я не хочу никаких бабок и нянек. Понимаешь?
— Понимаю, Елена. И у кого из нас мифологическое сознание?
— Ты обещаешь?
— Да. Обещаю.
— Смотри.
— Ты мой ангел. Я люблю тебя.
— Что-то ты стал подозрительно часто это говорить. Семь раз за два дня.
— Ты считаешь, сколько раз?
— Считаю. Каждое твое слово считаю, птеродактиль несчастный.
— Глупая беременная женщина.
— Старая глупая беременная женщина.
— Хватит кокетничать.
— Как ты относишься к этой королевской идее?
— Какой? Дорогая, у Вацлава идей почти столько же, сколько и у меня.
— Ты знаешь. Про Людвиково крыло.
— Ну… Это не приводит меня в такой уж восторг, как можно было бы ожидать… Но… почему бы нам не снять у друзей уютную квартирку? У них довольно большой… особняк.
— Этот вариант мне в голову не приходил…
— Неудивительно. Я же говорю — ты заметно поглупела в последнее время.
— Я боюсь.
— Да. Я тоже.
— А вдруг молока не будет? Совсем?
— Елена, я тебя сейчас отшлепаю.
— Иди, иди… Я посплю, наконец!
ПРАГА, ГОСПИТАЛЬ СВЯТОЙ ЕЛЕНЫ. МАЙ
Когда Сонечка проснулась, она увидела сидящего на кровати рядом с ней Майзеля и стоящую за его спиной Елену, держащую его руками за плечи.
— Дядя Даник… Тетя Леночка… Мы где?
— В больнице, милая, — Майзель взял Сонечку за руку. — Ты уже выздоравливаешь…
— Значит, это был не сон, — девочка вздохнула, и глаза ее наполнились слезами. — Я думала, мне все приснилось. Я так хотела проснуться…
— Ты помнишь, что случилось?
— Да…
— Данек, перестань, — простонала Елена. — Ну, не сейчас…
— Сейчас. Потом я не смогу, — он сжал руку девочки так, что она побелела. — Ты знаешь, что случилось с мамой и с папой, милая?
— Знаю, — две большие прозрачные слезы выкатились из Сонечкиных глаз и покатились по щекам. — Их Боженька к себе забрал. Они теперь на небе с ангелами поют. Мне тетя Леночка рассказала…
— Да, милая, — хрипло сказал Майзель и почувствовал, как Елена вцепилась руками изо всех сил ему в плечи. Он, продолжая держать Сонечку, взялся другой рукой за горло, в котором что-то пискнуло. — Да, милая… Ты не бойся.
— Я не боюсь, — Сонечка прерывисто вздохнула. — Им там хорошо, и они на меня смотрят… Я не боюсь. Только я с ними попрощаться не успела.
— Ты знаешь, это я виноват, — снова заговорил Майзель. — Я опоздал. Я должен был успеть, но я опоздал. Прости меня, милая.
— Господи, Данек, прекрати же…
Он перебросил руку и стиснул запястье Елены, не давая ей продолжать:
— Ты слышишь меня, Сонечка?
— Слышу, — Сонечка быстро вытерла слезы и снова длинно, прерывисто вздохнула. — Ты тетю Леночку спас… И меня спас… А их не успел… Я знаю… Всех сразу нельзя никогда спасти, дядя Даник… Так только в сказках бывает… А мы не сказочные… Мы люди обычные… Они… Они на тебя не сердятся, мама и папа, я знаю. Ты хороший. А можно, я с вами буду жить? Я вам буду как будто ваша дочка… Тетя Леночка сказала, что можно… Если ты разрешишь…
— Конечно, милая. Ты будешь жить с нами. Мы будем жить все вместе. И у нас будет большая собака с золотистой шерстью. И ты будешь играть с принцессами. Каждый день… И у меня еще одна новость для тебя есть… У нас с тетей Леночкой будет… будет малыш…
— Мальчик или девочка? — быстро спросила Сонечка, приподнявшись на подушках.
— Пока не знаю, милая.
— Вот, тетя Леночка, — Сонечка улыбнулась и посмотрела на Елену. — Вот видишь, как все… Как в настоящей сказке все получилось… А ты не верила…
— Никто не верил, милая.
— Лучше мальчик чтобы был… — Сонечка посмотрела на Майзеля, потом опять на Елену. — Ну, девочка же… Я же девочка… И я уже есть…
Майзель понял, что сейчас взвоет, как укушенный бегемот. Он прикрыл глаза, продолжая держать обеих, Сонечку и Елену, за руки. Справившись с собой, он заговорил снова:
— Что бы ни случилось, милая… Что бы ни случилось… Мы с тетей Леночкой очень тебя любим. Мы всегда будем тебя любить. Ты должна это знать. И ты должна мне верить… Ты мне веришь?
— Да.
— Вот и хорошо. А теперь поспи.
— Я не хочу…
— Нужно, милая. Тебе нужно набраться сил. А во сне дети летают и выздоравливают.
— Ладно… Я попробую… Только вы далеко не уходите…
— Нет-нет, милая. Мы будем с тобой. Мы всегда теперь будем с тобой. Так, тетя Леночка?
— Так, Данечку, так…
— Дядя Даник… Тетя Леночка… Мы где?
— В больнице, милая, — Майзель взял Сонечку за руку. — Ты уже выздоравливаешь…
— Значит, это был не сон, — девочка вздохнула, и глаза ее наполнились слезами. — Я думала, мне все приснилось. Я так хотела проснуться…
— Ты помнишь, что случилось?
— Да…
— Данек, перестань, — простонала Елена. — Ну, не сейчас…
— Сейчас. Потом я не смогу, — он сжал руку девочки так, что она побелела. — Ты знаешь, что случилось с мамой и с папой, милая?
— Знаю, — две большие прозрачные слезы выкатились из Сонечкиных глаз и покатились по щекам. — Их Боженька к себе забрал. Они теперь на небе с ангелами поют. Мне тетя Леночка рассказала…
— Да, милая, — хрипло сказал Майзель и почувствовал, как Елена вцепилась руками изо всех сил ему в плечи. Он, продолжая держать Сонечку, взялся другой рукой за горло, в котором что-то пискнуло. — Да, милая… Ты не бойся.
— Я не боюсь, — Сонечка прерывисто вздохнула. — Им там хорошо, и они на меня смотрят… Я не боюсь. Только я с ними попрощаться не успела.
— Ты знаешь, это я виноват, — снова заговорил Майзель. — Я опоздал. Я должен был успеть, но я опоздал. Прости меня, милая.
— Господи, Данек, прекрати же…
Он перебросил руку и стиснул запястье Елены, не давая ей продолжать:
— Ты слышишь меня, Сонечка?
— Слышу, — Сонечка быстро вытерла слезы и снова длинно, прерывисто вздохнула. — Ты тетю Леночку спас… И меня спас… А их не успел… Я знаю… Всех сразу нельзя никогда спасти, дядя Даник… Так только в сказках бывает… А мы не сказочные… Мы люди обычные… Они… Они на тебя не сердятся, мама и папа, я знаю. Ты хороший. А можно, я с вами буду жить? Я вам буду как будто ваша дочка… Тетя Леночка сказала, что можно… Если ты разрешишь…
— Конечно, милая. Ты будешь жить с нами. Мы будем жить все вместе. И у нас будет большая собака с золотистой шерстью. И ты будешь играть с принцессами. Каждый день… И у меня еще одна новость для тебя есть… У нас с тетей Леночкой будет… будет малыш…
— Мальчик или девочка? — быстро спросила Сонечка, приподнявшись на подушках.
— Пока не знаю, милая.
— Вот, тетя Леночка, — Сонечка улыбнулась и посмотрела на Елену. — Вот видишь, как все… Как в настоящей сказке все получилось… А ты не верила…
— Никто не верил, милая.
— Лучше мальчик чтобы был… — Сонечка посмотрела на Майзеля, потом опять на Елену. — Ну, девочка же… Я же девочка… И я уже есть…
Майзель понял, что сейчас взвоет, как укушенный бегемот. Он прикрыл глаза, продолжая держать обеих, Сонечку и Елену, за руки. Справившись с собой, он заговорил снова:
— Что бы ни случилось, милая… Что бы ни случилось… Мы с тетей Леночкой очень тебя любим. Мы всегда будем тебя любить. Ты должна это знать. И ты должна мне верить… Ты мне веришь?
— Да.
— Вот и хорошо. А теперь поспи.
— Я не хочу…
— Нужно, милая. Тебе нужно набраться сил. А во сне дети летают и выздоравливают.
— Ладно… Я попробую… Только вы далеко не уходите…
— Нет-нет, милая. Мы будем с тобой. Мы всегда теперь будем с тобой. Так, тетя Леночка?
— Так, Данечку, так…
ПРАГА. МАЙ
Понтифик прилетел рано утром, почти без свиты — не больше полудюжины человек. Майзель встречал его прямо на летном поле, вместе с Вацлавом, но без протокола и журналистов. Вацлав с Мариной настояли, чтобы Урбан ХХ остановился в королевском дворце, несмотря на абсолютно приватный характер визита. Наконец, все церемонии остались позади, и Майзель с понтификом смогли пообщаться с глазу на глаз.
— Ну, рассказывай. Ты ведь женишься на ней, не правда ли?
— Ну да. Только я не очень понимаю, какой у всего этого будет статус… Рикардо… Я хочу, чтобы все было по-настоящему. Перед Ним. Перед людьми. Я не хочу просто жить с любимой женщиной. То есть я могу, хочу и буду, но… Она моя жена. Не просто любимая. Не просто мать моего ребенка. А моя половина. Моя жизнь. Понимаешь?
— Понимаю. Я священник, поэтому я понимаю… Я завтра буду говорить с Ребе. Мы с ним все это обсудим. Я думаю, что мы найдем решение, Даниэле.
— Тем не менее, я беспокоюсь…
— Я знаю, друг мой. Я знаю, какое это имеет для тебя значение. Мы подумаем, как это можно уладить. Ты сам с ним разговаривал?
— Я не могу с ним разговаривать. Да он меня просто побьет своей палкой. И будет с его точки зрения совершенно прав. Что я ему скажу? «Ребе, я люблю а гойше [72] , можно, я на ней женюсь»? Ничего из того, что я делаю, не вписывается в его картину мира. А это уж — тем более…
— Как с вами тяжело, народ жестоковыйный, — понтифик покачал седой головой. — А с Еленой ты говорил?
— Как говорить? О чем? Я сказал ей все на свете слова, Рикардо. Я люблю ее. Я сказал ей — ты моя жена. Что еще я могу сказать ей? Что обсуждать? Платье? Кольца? Церемонию?
— Ты думаешь, ей не хочется обсудить это?
— Не со мной. Марина будет счастлива в этом поучаствовать… Я не могу. Я ничего в этом не смыслю. Я даже не хочу предлагать ей никаких рецептов, никаких… Я не верю в обряды. Я не верю, что они нужны. Потому что когда моя жена любит все то же, что люблю я, и верит во все, во что я верю, — а может, еще сильнее, — то что значат все эти глупые условности? Но… Но все-таки — я еврей. Я это ощущаю так четко… Я просто хочу, чтобы она это понимала. И чтобы Ребе это понял, наконец. Чтобы он признал мой выбор. Мое право выбрать ту самую, единственную женщину моей жизни, и, видит Б-г, мне все равно… Чтобы вы оба признали это. Ты — с ее стороны. А он — с моей. А обряды… Я не попрошу его нарушать законы. И тебя не попрошу.
— Друг мой, — улыбнулся понтифик, — ради тебя, ради нее, ради вашей любви я многое, очень многое могу позволить себе нарушить. Ребе куда сложнее.
— Я знаю. Я только не знаю, как это рассказать…
— Ну, хорошо. Как ты думаешь выпутываться из всего этого?
— Понятия не имею, святейшество. Это ты наместник святого Петра, а не я. Придумай что-нибудь…
— Я попробую. Поехали к тебе, я с начала с Еленой поговорю.
— Ну, рассказывай. Ты ведь женишься на ней, не правда ли?
— Ну да. Только я не очень понимаю, какой у всего этого будет статус… Рикардо… Я хочу, чтобы все было по-настоящему. Перед Ним. Перед людьми. Я не хочу просто жить с любимой женщиной. То есть я могу, хочу и буду, но… Она моя жена. Не просто любимая. Не просто мать моего ребенка. А моя половина. Моя жизнь. Понимаешь?
— Понимаю. Я священник, поэтому я понимаю… Я завтра буду говорить с Ребе. Мы с ним все это обсудим. Я думаю, что мы найдем решение, Даниэле.
— Тем не менее, я беспокоюсь…
— Я знаю, друг мой. Я знаю, какое это имеет для тебя значение. Мы подумаем, как это можно уладить. Ты сам с ним разговаривал?
— Я не могу с ним разговаривать. Да он меня просто побьет своей палкой. И будет с его точки зрения совершенно прав. Что я ему скажу? «Ребе, я люблю а гойше [72] , можно, я на ней женюсь»? Ничего из того, что я делаю, не вписывается в его картину мира. А это уж — тем более…
— Как с вами тяжело, народ жестоковыйный, — понтифик покачал седой головой. — А с Еленой ты говорил?
— Как говорить? О чем? Я сказал ей все на свете слова, Рикардо. Я люблю ее. Я сказал ей — ты моя жена. Что еще я могу сказать ей? Что обсуждать? Платье? Кольца? Церемонию?
— Ты думаешь, ей не хочется обсудить это?
— Не со мной. Марина будет счастлива в этом поучаствовать… Я не могу. Я ничего в этом не смыслю. Я даже не хочу предлагать ей никаких рецептов, никаких… Я не верю в обряды. Я не верю, что они нужны. Потому что когда моя жена любит все то же, что люблю я, и верит во все, во что я верю, — а может, еще сильнее, — то что значат все эти глупые условности? Но… Но все-таки — я еврей. Я это ощущаю так четко… Я просто хочу, чтобы она это понимала. И чтобы Ребе это понял, наконец. Чтобы он признал мой выбор. Мое право выбрать ту самую, единственную женщину моей жизни, и, видит Б-г, мне все равно… Чтобы вы оба признали это. Ты — с ее стороны. А он — с моей. А обряды… Я не попрошу его нарушать законы. И тебя не попрошу.
— Друг мой, — улыбнулся понтифик, — ради тебя, ради нее, ради вашей любви я многое, очень многое могу позволить себе нарушить. Ребе куда сложнее.
— Я знаю. Я только не знаю, как это рассказать…
— Ну, хорошо. Как ты думаешь выпутываться из всего этого?
— Понятия не имею, святейшество. Это ты наместник святого Петра, а не я. Придумай что-нибудь…
— Я попробую. Поехали к тебе, я с начала с Еленой поговорю.
ПРАГА, «ЛОГОВО ДРАКОНА». МАЙ
Еще на пороге понтифик сказал:
— Оставь нас. Мы поговорим, как священник с прихожанкой…
— Хорошо, — Майзель, вздохнув, виновато посмотрел на Елену. Она махнула ему рукой — иди, иди… Майзель скрылся в другой половине дома.
Елена серьезно посмотрела на понтифика:
— Что вы хотели спросить, Ваше Святейшество?
— Ты ведь любишь его, дитя мое, не так ли?
— Да, — просто сказала Елена.
— И ты понимаешь, что тебе предстоит?
— Не думаю, Ваше Святейшество. Не думаю, что он сам это до конца себе представляет… Что кто-нибудь вообще это может себе представлять. Но я не боюсь, если вы об этом.
— Мы ведь уже договаривались, помнишь, — что ты будешь называть меня просто «падре», хорошо? — Елена кивнула в ответ. — Ну, вот… На самом деле я вовсе не об этом, дитя мое. Ты понимаешь, что твоя прежняя жизнь закончилась?
— Да, конечно…
— Что ты теперь отвечаешь не только за себя, но и за две жизни — ту, которую спасла и ту, что принесешь в этот мир? Что ты не сможешь больше — быть может, и никогда — метаться по свету, как раньше? И что тебе придется хранить твой дом и очаг, пока твой муж сражается со всем злом этого мира? Ты ведь понимаешь, что речь не о кастрюлях…
— Я ничего не имею против кастрюль, — Елена улыбнулась. — Да, падре. Я понимаю. Конечно, не полностью. Но мне не жаль моей прежней жизни. Возможно, мне будет не хватать ее приключений и стычек. Но теперь все так изменилось, что мне ни капельки не жаль. Я просто никогда не могла представить себе, что это может со мной случиться… Я просто перестала надеяться…
— Я знаю, дитя мое. Ты никак не могла поверить, что счастье возможно. Твое собственное маленькое счастье. Ты так похожа на него… — Понтифик вздохнул. — Вы оба хотели счастья для всех, сами живя — или пытаясь жить — без него. Нет, нет, — он поднял руку и улыбнулся, предупреждая попытку Елены возразить. — Разумеется, вы не были несчастны. Вы трудились, не покладая рук, и добивались многого, иногда — невозможного, но настоящего счастья не было. Потому что человек не может быть один…
— А вы? А как же вы, падре?!
— Мне далеко за восемьдесят, дитя мое. И у меня больше миллиарда детей, не считая всех остальных… Я священник, и Церковь — моя жизнь. Но я скажу тебе, Елена, почему я стал священником. Потому, что я любил. И был счастлив в любви. И потерял свою любовь. И только Церковь смогла занять ее место…
— О Господи, падре… Почему?
— Это уже в прошлом, девочка. Так случилось. Была война, и мы теряли в бою друзей и любимых… Лучших из нас. И потом… Но я дал себе клятву: всегда делать все мыслимое и немыслимое, чтобы приходить на помощь Любви. Чтобы больше никогда не терять ее. Именно поэтому я здесь, именно поэтому я говорю с тобой, потому что вижу — ты нуждаешься в этом… Скажи, ты еще сомневаешься? В нем? Или в себе?
— Нет, падре. Теперь… когда это случилось… И когда он наконец сказал… Мне просто нелегко представить себе, как все будет. Но я уже не сомневаюсь в себе… И в нем я больше не сомневаюсь. Больше — нет…
— Ах, дитя мое… Ты сможешь. Я знаю. Я вижу, — он поднялся, подошел к Елене и положил руку ей на голову. — Я благословляю вашу любовь, дитя мое. Пусть Всевышний даст вам силы и мужество для того, чтобы хранить ее до самого последнего дня вашего земного пути. Аминь.
— Они жили счастливо и умерли в один день, — Елена вдруг улыбнулась. — Теперь я понимаю, что это значит…
— Оставь нас. Мы поговорим, как священник с прихожанкой…
— Хорошо, — Майзель, вздохнув, виновато посмотрел на Елену. Она махнула ему рукой — иди, иди… Майзель скрылся в другой половине дома.
Елена серьезно посмотрела на понтифика:
— Что вы хотели спросить, Ваше Святейшество?
— Ты ведь любишь его, дитя мое, не так ли?
— Да, — просто сказала Елена.
— И ты понимаешь, что тебе предстоит?
— Не думаю, Ваше Святейшество. Не думаю, что он сам это до конца себе представляет… Что кто-нибудь вообще это может себе представлять. Но я не боюсь, если вы об этом.
— Мы ведь уже договаривались, помнишь, — что ты будешь называть меня просто «падре», хорошо? — Елена кивнула в ответ. — Ну, вот… На самом деле я вовсе не об этом, дитя мое. Ты понимаешь, что твоя прежняя жизнь закончилась?
— Да, конечно…
— Что ты теперь отвечаешь не только за себя, но и за две жизни — ту, которую спасла и ту, что принесешь в этот мир? Что ты не сможешь больше — быть может, и никогда — метаться по свету, как раньше? И что тебе придется хранить твой дом и очаг, пока твой муж сражается со всем злом этого мира? Ты ведь понимаешь, что речь не о кастрюлях…
— Я ничего не имею против кастрюль, — Елена улыбнулась. — Да, падре. Я понимаю. Конечно, не полностью. Но мне не жаль моей прежней жизни. Возможно, мне будет не хватать ее приключений и стычек. Но теперь все так изменилось, что мне ни капельки не жаль. Я просто никогда не могла представить себе, что это может со мной случиться… Я просто перестала надеяться…
— Я знаю, дитя мое. Ты никак не могла поверить, что счастье возможно. Твое собственное маленькое счастье. Ты так похожа на него… — Понтифик вздохнул. — Вы оба хотели счастья для всех, сами живя — или пытаясь жить — без него. Нет, нет, — он поднял руку и улыбнулся, предупреждая попытку Елены возразить. — Разумеется, вы не были несчастны. Вы трудились, не покладая рук, и добивались многого, иногда — невозможного, но настоящего счастья не было. Потому что человек не может быть один…
— А вы? А как же вы, падре?!
— Мне далеко за восемьдесят, дитя мое. И у меня больше миллиарда детей, не считая всех остальных… Я священник, и Церковь — моя жизнь. Но я скажу тебе, Елена, почему я стал священником. Потому, что я любил. И был счастлив в любви. И потерял свою любовь. И только Церковь смогла занять ее место…
— О Господи, падре… Почему?
— Это уже в прошлом, девочка. Так случилось. Была война, и мы теряли в бою друзей и любимых… Лучших из нас. И потом… Но я дал себе клятву: всегда делать все мыслимое и немыслимое, чтобы приходить на помощь Любви. Чтобы больше никогда не терять ее. Именно поэтому я здесь, именно поэтому я говорю с тобой, потому что вижу — ты нуждаешься в этом… Скажи, ты еще сомневаешься? В нем? Или в себе?
— Нет, падре. Теперь… когда это случилось… И когда он наконец сказал… Мне просто нелегко представить себе, как все будет. Но я уже не сомневаюсь в себе… И в нем я больше не сомневаюсь. Больше — нет…
— Ах, дитя мое… Ты сможешь. Я знаю. Я вижу, — он поднялся, подошел к Елене и положил руку ей на голову. — Я благословляю вашу любовь, дитя мое. Пусть Всевышний даст вам силы и мужество для того, чтобы хранить ее до самого последнего дня вашего земного пути. Аминь.
— Они жили счастливо и умерли в один день, — Елена вдруг улыбнулась. — Теперь я понимаю, что это значит…
ПРАГА, «ЛОГОВО ДРАКОНА». МАЙ
Майзель проводил понтифика и почти сразу вернулся. Молча взял Елену за руку, привел на кухню, усадил, присел перед ней на корточки:
— Прежде чем ты окончательно решишься на что-нибудь… Я должен сказать тебе это, Елена.
Он поднялся, прошелся по кухне… Опять, подумала Елена, опять дракон… Господи, да что же творится с тобой, бедный мой мальчик… Она вздохнула и приготовилась слушать. И когда Майзель повернулся к ней, содрогнулась от его взгляда:
— Мир, в котором мы с тобою живем сейчас, — другой, чем он должен быть. Лучше, чем должен быть… Очень многое двинулось за эти годы. Я вижу картинку целиком — поверь, никто, ни один человек ее так не видит… Знаешь, на что это похоже? На трехмерную модель атмосферных потоков. Только вместо ветров, облаков и дождей — люди… Каждый человек. Как в микроскопе… Я знаю, чтобы передать это, слов нет в человеческих языках. И я не знаю, что это. Это происходит не постоянно, даже не каждый день — но когда происходит, мне кажется, что останавливается время, потому что на самом деле я вижу эту картинку какие-то доли секунды, а вспоминаю увиденное, проступает оно перед мысленным взором — часами. Я понимаю так ясно, что картинка эта — не у меня в голове. Что кто-то — или что-то — транслирует ее вот сюда, — Майзель постучал пальцем себя по виску. — Кто — или что — я не знаю. Как это происходит — не знаю. Почему? Нет ответа. Я могу лишь сказать — иногда мне кажется, этому… Ему… Если это Он… что Ему все равно, что будет. Все едино, как повернется… Он словно говорит мне — играй, играй дальше, человечек, теперь твой ход… Посмотрим, что ты можешь… Я делаю ход — и мир становится другим. Но люди… Все равно люди гибнут, Елена. Это не цугцванг, конечно, но только потому, что фигур на доске очень много — миллиарды. Такая страшная игра…
— Остановись.
— Нельзя! — закричал и он, и такая боль была в его крике, что Елену хлестнуло ею, как плетью по глазам. И продолжил — уже обычным голосом, даже тише, словно извиняясь за срыв: — Нельзя, Елена… Это как волчок, если перестанет крутиться и упадет, — все, конец… Всему конец. Другой мир ворвется сюда, и наш — навсегда исчезнет, растворится в нем. Другой мир, в котором я ничего не менял и не смогу изменить. Другой мир, в котором взрываются набитые пассажирами поезда, а самолеты с полными баками керосина влетают в небоскребы. Мир, в котором нет ни Вацлава, ни Михая, ни Александра, ни Бориса, ни Квамбинги, где абсолютно все мои друзья мертвы, а враги — сильны и живы… Мир, в котором умирает от голода в десятки, в сотни раз больше людей. Мир, в котором резня и войны вспухают, как гнойные вулканы, распространяя смерть и смрад на тысячи километров вокруг… Мир, где люди боятся выйти на улицу с наступлением темноты и где дети замерзают насмерть в нетопленных квартирах… Мир, в котором наша любимая родина — бардак для налитых пивом краснорожих швабов, заезжающих сюда трахнуть наших и украинских девчушек, свезенных к границе албанскими и чеченскими бандитами… Мир, в котором нет ни сейсмодемпферов, ни спасателей в экзоскафандрах, ни палладиевых реакторов, ни климатоконцентраторов, ни тау-приборов, ни ионно-обменных аккумуляторов, двигающих наши машины, наши суда, морские, воздушные, космические… Где нет ничего, чем мы пользуемся, чтобы держать демонов в клетках, — и демонов свободы, в том числе… Мир, в котором жирные, как насосавшиеся клопы, нефтяные шейхи свергают наши правительства и рассылают повсюду своих вонючих бородатых шахидов, чтобы взрывать нас в наших домах… Мир, где торгуют оружием и наркотиками, как жвачкой, где корпорации превращают все в пустыню, где Америка бьется за нефть, уничтожая себя и свою веру в Б-га и в свободу… Мир, где любовь и смерть сражаются так же, как в нашем мире, но где сила — у смерти, не у любви… — Он перевел дух. — Иногда мне кажется, что наш мир существует лишь у меня в голове. Что на самом деле нет ничего, только я и Он за шахматной доской… Я не могу говорить ни с кем об этом — ни с Ребе, ни с Рикардо… Даже если они поверят мне… Они найдут тысячу слов, чтобы убедить меня в том, что все это — морок… Но я знаю, что знаю. И я буду драться за этот мир, пока я дышу. Только один — я не могу больше…
Елена смотрела на него, — и не плакала, нет, просто слезы неостановимо катились по ее лицу. Она понимала, о чем он. Теперь, после всего, что было — понимала… И вспомнила свой мгновенный ужас перед его одиночеством — тогда, в самый первый день их знакомства. Но не испугалась теперь. И протянула к нему руки:
— Иди ко мне…
Он повернулся, посмотрел на Елену. И, шагнув к ней, опустился перед ней на колени:
— Не оставляй меня, Елена. Я люблю тебя.
— Мой мальчик, — прошептала Елена, обнимая его, прижимая его голову к своей груди и гладя по волосам, — мой бедный, мой маленький, мой родной… Я так тебя люблю… Я буду с тобой, мой мальчик. Я клянусь, что никогда не оставлю тебя. Я буду жить с тобой долго-долго и умру с тобой в один день… Я только одну вещь тебе скажу. Ты ничего не отвечай мне, ладно? Я думаю, Ему не все равно. Раз все так получилось… Возможно, не все равно. Ты ведь мне веришь?
— Тебе? Тебе я верю, мой ангел. И я так хочу, чтобы ты оказалась права…
Господи, подумала в отчаянии Елена. Да как же это можно-то — постоянно жить на таком градусе, с таким надрывом?! Нет. Нет, я должна что-то сделать с этим, просто обязана. Немедленно. Прямо сейчас…
— Я тоже должна тебе кое-что сказать, — Елена вытерла слезы и взяла Майзеля за уши. — Что-то очень важное. Ужасно важное, Дракончик. Ты готов?
— Да. Да, жизнь моя. Я готов…
— Я не настоящая блондинка.
— Что?!?
— Я крашеная.
— Г-споди, Елена…
— Правда-правда. У меня цвет волос на самом деле какой-то пегий, так что я очень давно осветляюсь, еще с гимназических лет. Ты сильно разочарован?
Майзель так долго молчал, что Елена уже и в самом деле встревожилась. И вдруг спросил с надеждой:
— А глаза?
— Глаза — увы, настоящие, — Елена вздохнула.
Майзель сел на пол, закрыл лицо руками, и плечи его затряслись. Елена сначала замерла, а потом поняла, что он так смеется.
И засмеялась сама.
— Прежде чем ты окончательно решишься на что-нибудь… Я должен сказать тебе это, Елена.
Он поднялся, прошелся по кухне… Опять, подумала Елена, опять дракон… Господи, да что же творится с тобой, бедный мой мальчик… Она вздохнула и приготовилась слушать. И когда Майзель повернулся к ней, содрогнулась от его взгляда:
— Мир, в котором мы с тобою живем сейчас, — другой, чем он должен быть. Лучше, чем должен быть… Очень многое двинулось за эти годы. Я вижу картинку целиком — поверь, никто, ни один человек ее так не видит… Знаешь, на что это похоже? На трехмерную модель атмосферных потоков. Только вместо ветров, облаков и дождей — люди… Каждый человек. Как в микроскопе… Я знаю, чтобы передать это, слов нет в человеческих языках. И я не знаю, что это. Это происходит не постоянно, даже не каждый день — но когда происходит, мне кажется, что останавливается время, потому что на самом деле я вижу эту картинку какие-то доли секунды, а вспоминаю увиденное, проступает оно перед мысленным взором — часами. Я понимаю так ясно, что картинка эта — не у меня в голове. Что кто-то — или что-то — транслирует ее вот сюда, — Майзель постучал пальцем себя по виску. — Кто — или что — я не знаю. Как это происходит — не знаю. Почему? Нет ответа. Я могу лишь сказать — иногда мне кажется, этому… Ему… Если это Он… что Ему все равно, что будет. Все едино, как повернется… Он словно говорит мне — играй, играй дальше, человечек, теперь твой ход… Посмотрим, что ты можешь… Я делаю ход — и мир становится другим. Но люди… Все равно люди гибнут, Елена. Это не цугцванг, конечно, но только потому, что фигур на доске очень много — миллиарды. Такая страшная игра…
— Остановись.
— Нельзя! — закричал и он, и такая боль была в его крике, что Елену хлестнуло ею, как плетью по глазам. И продолжил — уже обычным голосом, даже тише, словно извиняясь за срыв: — Нельзя, Елена… Это как волчок, если перестанет крутиться и упадет, — все, конец… Всему конец. Другой мир ворвется сюда, и наш — навсегда исчезнет, растворится в нем. Другой мир, в котором я ничего не менял и не смогу изменить. Другой мир, в котором взрываются набитые пассажирами поезда, а самолеты с полными баками керосина влетают в небоскребы. Мир, в котором нет ни Вацлава, ни Михая, ни Александра, ни Бориса, ни Квамбинги, где абсолютно все мои друзья мертвы, а враги — сильны и живы… Мир, в котором умирает от голода в десятки, в сотни раз больше людей. Мир, в котором резня и войны вспухают, как гнойные вулканы, распространяя смерть и смрад на тысячи километров вокруг… Мир, где люди боятся выйти на улицу с наступлением темноты и где дети замерзают насмерть в нетопленных квартирах… Мир, в котором наша любимая родина — бардак для налитых пивом краснорожих швабов, заезжающих сюда трахнуть наших и украинских девчушек, свезенных к границе албанскими и чеченскими бандитами… Мир, в котором нет ни сейсмодемпферов, ни спасателей в экзоскафандрах, ни палладиевых реакторов, ни климатоконцентраторов, ни тау-приборов, ни ионно-обменных аккумуляторов, двигающих наши машины, наши суда, морские, воздушные, космические… Где нет ничего, чем мы пользуемся, чтобы держать демонов в клетках, — и демонов свободы, в том числе… Мир, в котором жирные, как насосавшиеся клопы, нефтяные шейхи свергают наши правительства и рассылают повсюду своих вонючих бородатых шахидов, чтобы взрывать нас в наших домах… Мир, где торгуют оружием и наркотиками, как жвачкой, где корпорации превращают все в пустыню, где Америка бьется за нефть, уничтожая себя и свою веру в Б-га и в свободу… Мир, где любовь и смерть сражаются так же, как в нашем мире, но где сила — у смерти, не у любви… — Он перевел дух. — Иногда мне кажется, что наш мир существует лишь у меня в голове. Что на самом деле нет ничего, только я и Он за шахматной доской… Я не могу говорить ни с кем об этом — ни с Ребе, ни с Рикардо… Даже если они поверят мне… Они найдут тысячу слов, чтобы убедить меня в том, что все это — морок… Но я знаю, что знаю. И я буду драться за этот мир, пока я дышу. Только один — я не могу больше…
Елена смотрела на него, — и не плакала, нет, просто слезы неостановимо катились по ее лицу. Она понимала, о чем он. Теперь, после всего, что было — понимала… И вспомнила свой мгновенный ужас перед его одиночеством — тогда, в самый первый день их знакомства. Но не испугалась теперь. И протянула к нему руки:
— Иди ко мне…
Он повернулся, посмотрел на Елену. И, шагнув к ней, опустился перед ней на колени:
— Не оставляй меня, Елена. Я люблю тебя.
— Мой мальчик, — прошептала Елена, обнимая его, прижимая его голову к своей груди и гладя по волосам, — мой бедный, мой маленький, мой родной… Я так тебя люблю… Я буду с тобой, мой мальчик. Я клянусь, что никогда не оставлю тебя. Я буду жить с тобой долго-долго и умру с тобой в один день… Я только одну вещь тебе скажу. Ты ничего не отвечай мне, ладно? Я думаю, Ему не все равно. Раз все так получилось… Возможно, не все равно. Ты ведь мне веришь?
— Тебе? Тебе я верю, мой ангел. И я так хочу, чтобы ты оказалась права…
Господи, подумала в отчаянии Елена. Да как же это можно-то — постоянно жить на таком градусе, с таким надрывом?! Нет. Нет, я должна что-то сделать с этим, просто обязана. Немедленно. Прямо сейчас…
— Я тоже должна тебе кое-что сказать, — Елена вытерла слезы и взяла Майзеля за уши. — Что-то очень важное. Ужасно важное, Дракончик. Ты готов?
— Да. Да, жизнь моя. Я готов…
— Я не настоящая блондинка.
— Что?!?
— Я крашеная.
— Г-споди, Елена…
— Правда-правда. У меня цвет волос на самом деле какой-то пегий, так что я очень давно осветляюсь, еще с гимназических лет. Ты сильно разочарован?
Майзель так долго молчал, что Елена уже и в самом деле встревожилась. И вдруг спросил с надеждой:
— А глаза?
— Глаза — увы, настоящие, — Елена вздохнула.
Майзель сел на пол, закрыл лицо руками, и плечи его затряслись. Елена сначала замерла, а потом поняла, что он так смеется.
И засмеялась сама.
ПРАГА, ЮЗЕФОВ. МАЙ
Понтифик, чуть пригнувшись, вошел в молитвенный зал Старо-Новой синагоги. На нем была простая белая сутана, перепоясанная белым кушаком, и белая шапочка, до боли напоминающая праздничную ермолку, какую надевают в Йом-Кипур [73] правоверные евреи.
Мельницкий Ребе сидел возле арон-кодеша [74] с книгой, — совершенно один. Услышав шаги гостя, он обернулся и с видимым усилием поднялся. Понтифик приблизился, и они пожали друг другу руки. Это была их первая в жизни встреча с глазу на глаз. Еще никогда Ребе — ни он, ни другой — и наместник престола святого Петра не встречались вот так… Ребе указал гостю на скамейку напротив себя, а сам опустился на место. Он знал, что понтифик владеет ивритом. И заговорил первым, проведя по седой бороде едва заметно подрагивающей, в старческих пигментных пятнах, рукой:
— Ты [75] наверняка хотел поговорить со мной об этом апикойресе, падре… Что еще он натворил?
— Не называй его этим словом, рабби. Он мой друг, и я люблю его.
— Пожалуй…
— Он любит женщину, рабби. И она — не еврейка.
— Ох, и это я знаю. И это почему-то совсем не удивляет меня…
— Они вместе остановили войну, рабби. Возможно, самую страшную из всех войн на Земле.
— Лучше бы он учил Тору, — вздохнул Ребе. — Продолжай, падре.
— У них будет ребенок.
— Ах, вот что… И что же я должен по этому поводу сказать?
— Откуда мне знать? — пожал плечами понтифик. — Я думаю, хотя бы то, что это событие стало поводом для нашей встречи, уже достойно быть занесенным на скрижали истории…
— Несомненно, — Ребе неожиданно молодо прищурился. — Ты хороший друг, падре. Я думаю, у него есть право гордиться такими друзьями. Но ведь ты понимаешь, что…
— Я боюсь, рабби, что тебе придется выслушать кое-что, прежде чем ты примешь какое-нибудь решение…
— Хорошо. Я слушаю.
— Я думаю, имя этой женщины тебе известно. И кто она…
— Да. Продолжай.
— Когда ей было восемнадцать, она приехала учиться в Россию, в Москву. И там случилось то, что случается сплошь и рядом с юными и горячими девушками, когда они уезжают далеко от дома. Он был такой модный в богемных кругах музыкант, веселый и скабрезный любитель выпивки и женщин, и он так задушевно пел песни и так красиво рассказывал стихи… Для него это было забавным приключением — уложить в постель хорошенькую иностраночку из «братской республики», смотревшую на вавилонские башни Кремля с ужасом и интересом… Ей так хотелось узнать поближе этот народ, капля крови которого текла и в ней тоже, который двадцать лет назад отутюжил ее родину, ее любимую Злату Прагу танками только за то, что они осмелились мечтать о другой, лучшей жизни. Посмотреть ему в глаза. Изведать, — неужели все они ненавидели ее страну за это? И этот человек показался ей другом, и она раскрылась ему навстречу, ей даже почудилось, что она полюбила его… Конечно же, она совсем не думала ни о чем. Она ведь была так молода… И когда узнала о том, что он женат, и вовсе не борец он, а мелкий пакостник и лживый болтун, — она была беременна. Он уговаривал ее избавиться от ребенка, хныкая и ползая перед ней по полу в пьяной блевотине. Ей стало страшно — ребенок? Сейчас? От этого алкоголика и ничтожества?! И это было сделано. По-советски убого и грязно… Конечно, она опомнилась потом. Когда уже ничего нельзя было исправить… Она вернулась домой, и вышла замуж, и очень хотела детей. Но приговор врачей был неумолим: невозможно. Никогда. Ее родители умерли в один год, один за другим, и с мужем она рассталась. Она многое преодолела, многому научилась за время, прошедшее с той поры, и сделала себя сама, став больше, чем писателем, — став в ряды тех, кого называют совестью нашего мира… Немногие мужчины способны пережить то, что пришлось пережить ей, и не сломаться, не сдаться, а стать знаменитой, и бросать миру в лицо такие горькие и правдивые слова, как делает это она… Она носилась по всему свету, лезла в самое пекло, словно ища гибели. Своими огненными, яростными словами она спасла от голода, войн и сиротства стольких детей… Лишь своего собственного не довелось ей кормить и ласкать. Ее считали — и считают — резкой, бесстрашной, язвительной, остроумной, безжалостной. Она и на самом деле такая. Была такой, пока не встретилась с ним. Пока судьба не швырнула их друг к другу. Он тоже многое пережил — и смерть близких, и потерю друзей, и даже — собственную смерть. И тоже все преодолел. И собрал стольких людей, и возвысил из души, и повел их на битву со Злом. И спас он стольких детей и женщин — и только своей мадонны с младенцем не было у него. И она полюбила его — всем сердцем, так тосковавшим по любви и обыкновенному счастью. И он почувствовал, что дороже ее нет у него никого и ничего на свете. Что все его планы и свершения — это на самом деле всего лишь жажда любви. Он был этим оглушен и испуган, — так же, как и она. Они оба, которые не боялись и смерти самой, плюя ей в лицо… Они оба знали, что обречены на одиночество, даже если будут вместе. Она не раз пыталась бежать от любви, зная о своей беде… И он знал — и каждый раз вырывал ее из лап смерти. И чудо случилось. Вопреки всему… Я думаю, что Всевышний закончил испытывать эту женщину и этого мужчину. И я хочу спросить тебя, рабби — веришь ли ты, что у нас с тобой есть право испытывать их и дальше?
Мельницкий Ребе сидел возле арон-кодеша [74] с книгой, — совершенно один. Услышав шаги гостя, он обернулся и с видимым усилием поднялся. Понтифик приблизился, и они пожали друг другу руки. Это была их первая в жизни встреча с глазу на глаз. Еще никогда Ребе — ни он, ни другой — и наместник престола святого Петра не встречались вот так… Ребе указал гостю на скамейку напротив себя, а сам опустился на место. Он знал, что понтифик владеет ивритом. И заговорил первым, проведя по седой бороде едва заметно подрагивающей, в старческих пигментных пятнах, рукой:
— Ты [75] наверняка хотел поговорить со мной об этом апикойресе, падре… Что еще он натворил?
— Не называй его этим словом, рабби. Он мой друг, и я люблю его.
— Пожалуй…
— Он любит женщину, рабби. И она — не еврейка.
— Ох, и это я знаю. И это почему-то совсем не удивляет меня…
— Они вместе остановили войну, рабби. Возможно, самую страшную из всех войн на Земле.
— Лучше бы он учил Тору, — вздохнул Ребе. — Продолжай, падре.
— У них будет ребенок.
— Ах, вот что… И что же я должен по этому поводу сказать?
— Откуда мне знать? — пожал плечами понтифик. — Я думаю, хотя бы то, что это событие стало поводом для нашей встречи, уже достойно быть занесенным на скрижали истории…
— Несомненно, — Ребе неожиданно молодо прищурился. — Ты хороший друг, падре. Я думаю, у него есть право гордиться такими друзьями. Но ведь ты понимаешь, что…
— Я боюсь, рабби, что тебе придется выслушать кое-что, прежде чем ты примешь какое-нибудь решение…
— Хорошо. Я слушаю.
— Я думаю, имя этой женщины тебе известно. И кто она…
— Да. Продолжай.
— Когда ей было восемнадцать, она приехала учиться в Россию, в Москву. И там случилось то, что случается сплошь и рядом с юными и горячими девушками, когда они уезжают далеко от дома. Он был такой модный в богемных кругах музыкант, веселый и скабрезный любитель выпивки и женщин, и он так задушевно пел песни и так красиво рассказывал стихи… Для него это было забавным приключением — уложить в постель хорошенькую иностраночку из «братской республики», смотревшую на вавилонские башни Кремля с ужасом и интересом… Ей так хотелось узнать поближе этот народ, капля крови которого текла и в ней тоже, который двадцать лет назад отутюжил ее родину, ее любимую Злату Прагу танками только за то, что они осмелились мечтать о другой, лучшей жизни. Посмотреть ему в глаза. Изведать, — неужели все они ненавидели ее страну за это? И этот человек показался ей другом, и она раскрылась ему навстречу, ей даже почудилось, что она полюбила его… Конечно же, она совсем не думала ни о чем. Она ведь была так молода… И когда узнала о том, что он женат, и вовсе не борец он, а мелкий пакостник и лживый болтун, — она была беременна. Он уговаривал ее избавиться от ребенка, хныкая и ползая перед ней по полу в пьяной блевотине. Ей стало страшно — ребенок? Сейчас? От этого алкоголика и ничтожества?! И это было сделано. По-советски убого и грязно… Конечно, она опомнилась потом. Когда уже ничего нельзя было исправить… Она вернулась домой, и вышла замуж, и очень хотела детей. Но приговор врачей был неумолим: невозможно. Никогда. Ее родители умерли в один год, один за другим, и с мужем она рассталась. Она многое преодолела, многому научилась за время, прошедшее с той поры, и сделала себя сама, став больше, чем писателем, — став в ряды тех, кого называют совестью нашего мира… Немногие мужчины способны пережить то, что пришлось пережить ей, и не сломаться, не сдаться, а стать знаменитой, и бросать миру в лицо такие горькие и правдивые слова, как делает это она… Она носилась по всему свету, лезла в самое пекло, словно ища гибели. Своими огненными, яростными словами она спасла от голода, войн и сиротства стольких детей… Лишь своего собственного не довелось ей кормить и ласкать. Ее считали — и считают — резкой, бесстрашной, язвительной, остроумной, безжалостной. Она и на самом деле такая. Была такой, пока не встретилась с ним. Пока судьба не швырнула их друг к другу. Он тоже многое пережил — и смерть близких, и потерю друзей, и даже — собственную смерть. И тоже все преодолел. И собрал стольких людей, и возвысил из души, и повел их на битву со Злом. И спас он стольких детей и женщин — и только своей мадонны с младенцем не было у него. И она полюбила его — всем сердцем, так тосковавшим по любви и обыкновенному счастью. И он почувствовал, что дороже ее нет у него никого и ничего на свете. Что все его планы и свершения — это на самом деле всего лишь жажда любви. Он был этим оглушен и испуган, — так же, как и она. Они оба, которые не боялись и смерти самой, плюя ей в лицо… Они оба знали, что обречены на одиночество, даже если будут вместе. Она не раз пыталась бежать от любви, зная о своей беде… И он знал — и каждый раз вырывал ее из лап смерти. И чудо случилось. Вопреки всему… Я думаю, что Всевышний закончил испытывать эту женщину и этого мужчину. И я хочу спросить тебя, рабби — веришь ли ты, что у нас с тобой есть право испытывать их и дальше?