— Хорошо, — кивнула Сонечка, победно оглядев родителей. — Но ты же нас на свадьбу пригласишь? Я еще ни разу на настоящей свадьбе не была…
   — Обещаю тебе, милая, торжественным обещанием Дракона, — усмехнулся Майзель. — Если до этого когда-нибудь дойдет… Я велю посадить тебя по левую руку невесты.
   — А по правую?
   — Со-о-ня-а…
   — По правую буду я сам.
   — Ладно. Ты обещал! — Сонечка встала на сиденье и обняла Майзеля за шею. — Вы только очень долго не думайте, а то я вырасту, мне уже не так интересно будет…
   Майзель тихонько похлопал ее по руке:
   — Давайте договоримся. Никаких вопросов о планах и о детях. Я особо оговариваю не касаться именно этих тем, поскольку последствия могут быть непредсказуемыми. Особенно про детей. Слово?
   — Ну, понятно.
   — А почему?
   — Соня…
   — Просто не нужно. Я тебя очень прошу, милая. Хорошо?
   — Хорошо. Я не буду. И никогда нельзя?
   — Когда-нибудь можно будет. Но не теперь.
   — Ну, ладно, — тяжко вздохнула Сонечка и прижалась щекой к его щеке. — Поехали!
   — Что-нибудь со здоровьем? — тихо спросила Татьяна.
   — Со здоровьем более-менее в норме, — Майзель усмехнулся. — Была одна печальная история в конце восьмидесятых. А машину времени я пока не построил, Танечка.
   — Ах, Господи.
   — Ничего.
   Своего «прорвемся» он на этот раз не добавил. Потому что совершенно не представлял, куда и каким способом прорываться.

ПРАГА, «ЛОГОВО ДРАКОНА». РОЖДЕСТВО

   Корабельщиковы, вспоминая прочитанную книгу, ожидали увидеть кого-нибудь вроде современной Долорес Ибаррури, и, встретив вместо Пассионарии нежную, как весенняя верба, милую светловолосую женщину с дивным, изнутри светящимся, лицом, словно сошедшим с полотен Крамского или Перова, с яркими небесно-синими глазами, казавшуюся еще моложе из-за своей хрупкости, обалдели. А Майзель… Он так обнял ее и поцеловал в висок, когда они вошли, а она так прильнула к нему, что Татьяна мгновенно все поняла. И слезы закипели у нее, и сердце сжалось от какого-то странного предчувствия, и мурашки по спине пробежали… И она стиснула руку Андрею, — молчи, молчи, не смей ничего говорить.
   — Ну, вот… Прошу любить и жаловать… А это — Сонечка.
   Елена присела перед девочкой и протянула ей маленького, с ладонь, плюшевого зайца на короткой цепочке с кольцом:
   — Здравствуй. Это тебе. Для школьного ранца, у нас все дети здесь носят такое, очень модно…
   — Спасибо… Тетя Леночка, — просияла Сонечка. — Можно, я тебя так буду называть?
   — Конечно, дорогая. Пойдем, там тебя еще разные другие сюрпризы ждут, — Елена осторожно взяла Сонечку за протянутую с готовностью руку, и, улыбнувшись Корабельщиковым, скрылась с девочкой в глубине дома, и Майзель, тоже подмигнув им заговорщически и указав подбородком в сторону кухни, потопал следом.
   Татьяна с усмешкой посмотрела на мужа:
   — Что?
   — Вот это да… Крышу срывает. И она тоже…
   — Тоже?
   — Тоже снегурочка…
   — Что значит — снегурочка?
   — Он всегда таких… выбирал…
   — Каких?!
   — Снегурочек. Только раньше они другие были все… Как будто уже не снегурочки… А сейчас — нет. Настоящая.
   — Понравилась?
   — Таня… Ну ты что… Я же не об этом…
   — Я тоже не об этом. Потому, что с ним, — поэтому… Господи, только бы сладилось у них как-нибудь…
   — Такая женщина… Невероятно.
   — Что невероятно?
   — Сонька…
   — А… Красивые люди, Андрюшенька. И снаружи, и внутри. Это все чувствуют, дети — особенно.
   — Я понимаю.
   — А вот, что детей у нее нет, и… Это ужас, Андрюша.
   — Ну, наверное, не всем же…
   — Женщина без детей — это инвалид, понимаешь? И физически, и морально. Не может такого быть, не должно. Не по-божески это, Андрюша. Хотя бы один…
   — И ты можешь представить… его, читающего ребенку сказку на ночь?!
   — Могу. Очень даже могу. Ты разве не помнишь, тогда, первый раз, когда мы в апреле гостили?! И я, когда эту картинку вижу, я… Мне реветь хочется. Что я сейчас и сделаю, кажется…
   Ее планы нарушил Майзель, объявившийся на пороге:
   — Ну, девушки там чего-то лепить уселись, Елена пластилин какой-то умопомрачительный купила, так что мы с вами пока чайку…
   — Сонька ее уморит.
   — Ничего. Не страшно…
   Вошла Елена:
   — Простите… Я сама обожала в детстве с пластилинами возиться… Мы еще там полепим, ладно? Вы тут справитесь?
   — Обязательно, — кивнул Майзель.
   — Я…
   — Тетя Леночка! — позвала Сонечка. — Тетя Леночка, иди сюда скорей, смотри, что я придумала!
   И Елена так взвилась на этот зов, с таким лицом… У Майзеля задергалась щека, и он судорожно за нее схватился, а Татьяна зажмурилась.
   Потом, когда Сонечка, наконец, угомонилась и уснула, они уселись вчетвером на кухне, и пили чай с конфетами, опять совсем как в добрые старые времена, и Майзель слушал Андрея, которому нужно было и выговориться, и выслушать слова поддержки и одобрения, и понять, что все делается правильно и идет по плану…
   — Знаешь, мне иногда кажется, что они думают, будто я для себя это делаю…
   — Ты действительно делаешь это в первую очередь для себя, Андрей. Для себя, для своей семьи, для своих близких. Если всего этого не хотеть для себя, то тогда ничего не нужно. Так что ты их не разубеждай особенно. Наоборот, кивай. И показывай все, что я тебе дал. Пусть они знают, что тот, кто для себя чего-нибудь хочет, хочет и может и для других. А кто вопит «свобода, свобода», тому место в дурдоме, а не в политике.
   — Без свободы нельзя сделать людей ни сытыми, ни здоровыми…
   — Одной свободой этого тоже сделать нельзя, Танюша. Должен быть стратегический план реформ, должны быть созданы институциональные предпосылки осуществления этого плана. Нужно заручиться поддержкой соответствующих структур с тем, чтобы с наступлением свободы произошли те самые массированные финансовые и интеллектуальные вливания, без которых свобода превратится в хаос, а народ решит, что лучше сыр в мышеловке, чем мышеловка без сыра.
   — И что, уже прямо есть такой план?
   — Обязательно, Танечка. Есть даже немножко людей. И мы завтра с ними будем разговаривать… А с этими… Ну, старайся не очень близко принимать это к сердцу, Дюхон…
   — Мне в самом деле с ними тяжело, Дан. С людьми, которые на земле, куда легче. Даже странно. Казалось бы, чем человек образованнее, тем лучше он должен понимать, что к чему…
   — Образование, дружище, частенько не устраняет заблуждений. Напротив, укрепляет, внушая человеку уверенность, что он-то как раз все правильно понимает, раз у него диплом на руках. У нас это тоже все было. Да и теперь никуда не делось. Они думают, что мы обязаны им сначала все объяснить, получить их одобрение…
   — Кто это «они», Даник?
   — Они, Танюша. Интеллигенция. Интеллектуалы. Соль земли, цвет нации, титаны духа. А вот это вряд ли… Мы не можем ждать, пока все поймут. Нет времени. Столько дел… Надо сделать, и сразу все станет видно. А рефлексировать — это потом…
   — Ну, хорошо. А за что вообще на вас так интеллигенция-то ополчилась? И местная, и европейская?
   — Местная-то как раз и не вся, кстати… Вот Корсак, например…
   — Это кто?
   — Директор Государственного департамента музеев и галерей, — пояснила Елена.
   — Но не сразу. Сразу — чуть не съел ведь нас… За то, что мы превратили их музеи в дома, наполненные жизнью и детским смехом. А картинки маслом и золотую посуду выселили, вместо того, чтобы хапнуть это себе и тем самым оправдать их обличительный пафос… Только потом понял, что так правильно…
   — Это он про Град и дворцы, — сочла нужным пояснить Елена. — Это так…
   — А что, была такая необходимость? — удивилась Татьяна.
   — Технической необходимости не было, — покачал головой Майзель. — Была идеологическая. И мифологическая… Все должно быть живым и настоящим. В королевском дворце должен жить король и его семья, а не бродить, раззявив рты, туристы… Иначе все рассыпается, как не подкрашивай и не латай…
   — И что они с ними сделали, с дворцами? Приватизировали?
   — Ну, этого вы от них не дождетесь, — улыбнулась Елена. — Это же король Артур с Ланселотом, они не оставили ни единого шанса на них напуститься… Его величество арендует дворцы у народа, которому все принадлежит по конституции, и платит… квартирную плату из личных средств… Сумасшедшие суммы, кстати.
   — А как же иначе?! Мы что, для себя, что ли, это устраиваем, чтобы жрать на золоте и гадить в золото?! Не-е-ет, уж это вряд ли…
   — Ну, вы только посмотрите на него, — вздохнула Елена. — Надежда человечества… Они выкинули все музеи из Града, стащили туда Сенат, Госсовет и Генеральный штаб, перекопали всю скалу, и сделали это так быстро… Когда мы опомнились, уже было бесполезно выступать. Все уже было сделано…
   — Инструменты должны быть под рукой. Это аксиома, как Вацлав говорит.
   — А музеи-то?!.
   — Для музеев они такой комплекс… отгрохали, — Елена улыбнулась. — С транспортными развязками, стоянками, научными лабораториями, хранилищами, специальным климатом, освещением, охраной… Туристам нравится.
   — Обязательно. Но это интелям не нравится. Что бы мы не делали… Они все равно будут нас обличать. За то, что мы сказали: революция кончилась, нужно строить государство. Это тяжелая работа, иногда грязная, всегда утомительная, и для ее выполнения требуются профессионалы, а не болтуны и прекраснодушные мечтатели. И вчерашние истопники пусть пишут мемуары о своем беспримерном мужестве в моральном противостоянии тоталитаризму. Пожалуйста, сколько влезет, но это не повод получать посты в правительстве. За то, что не отменили смертную казнь за преступления против личности и терроризм. За то, что мы верим в Б-га, а не в «гуманизьм». За то, что мы строим национальное, а не общечеловеческое государство. За то, что вышвырнули в Канаду цыганский табор, который дико сопротивлялся наведению порядка и требовал предоставить ему культурную автономию, разрешив воровать и торговать дурью…
   — Данек!
   — Это так и было, Елена. У них было — и есть — авторитетное самоуправление, институт общины, и мы разговаривали с этими людьми: мы им сказали — бизнес? Пожалуйста! Поможем, научим, дадим где и как, даже разрешим первые двадцать лет компактное проживание, если хотите. Не можете заставить? Не умеете? Вон. Если канадцы согласились это терпеть — ради Б-га. Мы не согласились… За то, что перекрыли границы, перестреляли бандитов и неисправимых взяточников, за «Преторианцев»…
   — Это еще кто?
   — Это специальный отряд, который расстреливал и рубил головы коррупционерам и руководителям преступных сообществ. Без всякого суда, разумеется. И в самом буквальном смысле. А во главе этого отряда стоял ваш старый друг, и все это делалось при полном согласии его величества, — Елена посмотрела на Майзеля. — Я правильно излагаю сюжетную канву, дорогой?
   — Не совсем. Я не возглавлял отряд, я просто по мере сил участвовал. Обязательно.
   — О Боже.
   — Порядок. Ключевое слово. За это. За возрождение скаутского движения «Королевских соколов», за стопятидесятидневную информационную блокаду сразу после того, как мы взяли власть, за монархию, за армию, за Косово, за Хорватию и Боснию… Я могу это часами перечислять. Похвалить они нас никогда не будут готовы. Хотя — где бы они все были, если бы не мы…
   — Я тебя хвалю, — улыбнулась Елена, потрепав Майзеля по затылку. — Хотя совсем не за это…
   — И мне достаточно, поверь. Мы не для этих болтунов работали и работаем, как проклятые.
   — Но внутри, как я понимаю, уже порядок…
   — Обязательно. Ну, более или менее…
   — Более или менее?! Ну, ты даешь…
   — А снаружи что творится, Дюхон? Ты думаешь, если мы перекрыли границы и даже друзей и родственников тау-визорами сканируем насквозь, мы сможем удержать порядок и благополучие, с таким трудом построенные?! Никогда. Надо идти и наводить порядок вокруг тоже. И снова не стесняться в средствах. И головы будут лететь, и кровь литься рекой. И они нас опять будут ненавидеть, — за то, что мы готовы на это. За то, что мы не общечеловеки. За то, что мы расисты. За то, что нашли в себе мужество открыто заявить и себе, и людям: есть люди и есть нежить. И если мы хотим жить, мы должны с нежитью покончить. Всеми способами. В том числе и совсем не общечеловеческими. Понимаешь? Потому что те, кто таскает расчлененные трупы по улицам своих городов, обливая их бензином и поджигая, и прыгая и вопя при этом от радости, — это не люди и даже не звери. Это нежить. С ними не о чем разговаривать. Не о чем договариваться. Это первое. Мы сказали — мы на войне. Еще до взрыва Биржи, до попытки взорвать ООН, до всего. А на войне действуют законы военного времени. Законы военного времени гласят, что врагов убивают там, где застанут. Не судят их долго и нудно, с адвокатами и присяжными, а убивают. И если кто-то не понял, что идет война, то это не наши, а их проблемы. Мы не можем позволить себе иметь пятую колонну. Вот как хотите. Поэтому придется молчать. Но поскольку мы все же люди, а не нежить, мы их просто слегка поприжали, а не убили и не сожгли заживо. И как поприжали… Просто им денег негде взять на свои фокусы. Мы не посадили никого, не стали никого выгонять, потому что это люди, и это наши люди, и каждый из них бесконечно нам дорог. Мы никого не трогали, разрешили уйти, создать этот клятый Новый университет, потому что в Карловом, кузнице наших кадров, нет и не может быть места для всяких слабоумных мазохистов, которые хотят, чтобы их таскали кусками по улицам. А вся эта европейская «сицилистская» муть, которая выросла на троцкистской болтовне и маоистских бреднях, вперемешку с пидорами и марафетчиками… Ну, нежить их просто использует, а они настолько тупы, что этого даже не понимают. Не понимают, что, если нежить придет в наши города, то их расчленят и сожгут первыми. Просто потому, что они даже не сопротивляются. Хотя бы поэтому. Они читают Коран, как читали когда-то Маркса, не понимая вообще ничего, — ни исторического контекста, ни социокультурного феномена, из которого это родилось… Не понимают самого главного, — что бы они не делали, все это — «мерзость в глазах Аллаха». И в прямом смысле, и в переносном. Что, как и у Маркса, все, что там есть верного, то не ново, а все новое — неверно. А со мной — это вообще отдельная история…
   — То есть?
   — Я — с точки зрения общечеловеческой — преступник. Я убийца, махинатор, заговорщик и антидемократ. Что есть абсолютная правда. Погоди, Дюхон… Мы наводили порядок — и здесь, в стране, и вокруг нас, очень жестко. Это именно так. Потому что мы на войне. Мы поступали и поступаем с теми, кто не строится, как с дезертирами, — лоб зеленкой. И это, конечно, никак не въезжает в их общечеловеческие ворота. А я — еще и еврей. Я — жид. Я — средоточие их комплексов и ужасов. Это меня они сжигали в газовых камерах своим молчаливым попустительством, а то и прямым потворством. И они никогда не простят мне этого. И не простят Вацлаву дружбу со мной. Потому что им не хочется чувствовать себя виноватыми. Это неприятно. Я думаю, я тоже бы нервничал, если бы чувствовал за собой вину. А я ее не чувствую. И это их тоже приводит в неистовство. Они не хотят, чтобы я их спасал. Они хотят, чтобы я сдох. Лучше всего — вместе со всеми евреями и сочувствующими. Так вот — не дождутся. И уж точно — после них. Не до и уж никак не вместо.
   — И это правда, — вздохнула Елена. — Это ужасно, но это так на самом деле… Я долго отказывалась даже думать об этом, но это, увы, правда…
   — И Мельницкого Ребе они королю никогда не простят. И дружбу с Израилем. И того, что каждый раз, когда израильтяне превращают в кровавый зонтик очередного насраллу, мы громко и радостно поздравляем их с победой. А не молчим, отвернувшись, как американцы, и не поднимаем стон и плач в унисон всей европейской интеллигентской сволочи и их правительствам, как будто шлепнули не террориста, а как минимум Махатму Ганди…
   — Не уподобляйся.
   — О! Слышите?! Я не хочу уподобляться. Я категорически возражаю против того, чтобы гангрену лечили детской присыпкой. Резать! Один раз…
   — Он всегда так витийствует?
   — Что? А… Ну, нет, не всегда. Но часто. Сейчас уже реже, потому что я с ним уже редко спорю по существу, — Елена улыбнулась.
   — И кроме идеологических противоречий, тут еще и деньги замешаны. Во-первых, я отказываюсь просто так кормить голодных. Я говорю: учите голодных, как жить, чтобы перестать попрошайничать. А они не умеют этого. Они хотят быть добренькими. Исусиками. А вот это вряд ли. На это я денег не дам…
   — Даник, но ведь кормить голодных тоже необходимо…
   — Вот-вот. Вы все болтаетесь на седьмой ступени.
   — Что?
   — Танюша, ты наверняка не читала Маймонида…
   — Нет. Я даже не знаю алфавита, — Татьяна улыбнулась.
   — Я читала, — кивнула Елена. — Я думаю, его уже даже стараниями Ребе на русский перевели. Но я не знаю, о чем ты…
   — О самом главном. О том, что настоящее милосердие — это дать нуждающемуся возможность самому обеспечить себе достойную жизнь. А не заставлять его давиться гороховым супом и делать при этом вид, что он вам страшно благодарен… Это и есть первая ступень. Именно то, к чему мы стремимся. Поймите, мы не можем успеть везде, мы не боги, а распылять силы я не разрешаю, потому что их очень мало. И мы выработали приоритетные направления, на которых работаем очень успешно. По-другому никак не получится. Но они не понимают, что лучше частями, чем никак. Им, видите ли, подавай сразу. Я говорю — «нет», а кто не понимает, больно бью по рукам, чтобы не лезли и не мешали. Вот они на меня и зверятся. Потому что структуры, которые мы контролируем, не дают им ни геллера. Ни цента. Ничего. А поскольку таких структур все больше, у них начались настоящие проблемы с финансированием.
   — И они полезли за деньгами к шейхам.
   — В яблочко, Дюхон, в яблочко! И это отлично.
   — Почему?!
   — Потому что, как теперь говорят в России, кто девушку ужинает, тот ее и танцует. Так они и пляшут теперь. И все больше сползают в кликушество, в оголтелое юдофобство, в непрофессионализм и разврат. И тем дальше они от людей. Пусть уходят. Пусть уходят совсем. Пусть превратятся в такую же нежить, как шейхи. Тогда у нас не будет болеть за них душа. И мы со спокойной душой их всех вместе отправим.
   — Отправим?! Куда?!?
   — А вот это пока секрет, Дюхон. Туда, откуда нет и не может быть сюда возврата. А убивать их всех — это слишком дорого, утомительно и приводит к совершенно необратимым последствиям для человеческой психики. Достаточно того, что мы уже сделали и что еще предстоит… Пусть они там сами друг друга убивают.
   — Я совершенно не понимаю, о чем ты говоришь. Ты что, на Марс их хочешь запустить?!
   — Всему свое время, Дюхон. Всему свое время…
   — Ну, а Беларусь тут при чем, Даник? Еще один плацдарм?
   — Нет, Таня. Не только и не столько даже. Еще одну страну от тьмы оторвать. Еще один народ…
   — Вы его аккуратно слушайте, — вздохнула Елена. — У него полная голова сказок про стену славянских монархий от Балтии до Эллады и от Лабы до Берингова пролива. Не империю…
   — Нет. Империи нежизнеспособны. Жизнеспособны и успешны только национальные государства. За ними, такими, — будущее. И не за слабоумными так называемыми демократиями.
   — Да, да, конечно, — кивнула Елена. — И прекрасный новый мир без «чучмеков»… Самое смешное, что получается…
   — И будет получаться. Обязательно.
   — А венгры с румынами, они ведь не славяне? А японцы?
   — Дух первичен, ребята. Дух…
   — А как же — остальная Европа?
   — Они все паутиной заросли. Развели у себя кругом в городах чучмекистаны, ни любить, ни воевать не умеют больше, только мешают работать со своими демократиями, которые, как чемодан без ручки, — и тащить не под силу, и бросить жаль…
   — Вот, видите, — кивнула Елена. — Так и не вырос…
   — Мужики, — усмехнулась Татьяна.
   — Воспитывайте нас, воспитывайте… Вы думаете, она чего со мной возится? — Майзель указал подбородком на Елену. — Она моим воспитанием занимается…
   — Курощением и низведением, — улыбнулась Елена. — Дурак, бешеный огурец…
   Он впервые услышал сегодня, как Елена говорит по-русски. Он сам уже почти отвык от этого языка, он перестал быть для него таким живым и ярким, как в юности, когда был единственным языком, на котором он мог и умел выразить себя до конца. Потом был английский, потом — после всего — языков стало пять или шесть, и чешский занял место русского — не только в голове, но и в сердце. Но что-то все же осталось, — осталось, потому что когда он услышал, как Елена говорит, не отдельные фразы, не цитаты из тех же книг, что читал и он в те же годы, а говорит, — с Корабельщиковыми, с Сонечкой, — Майзель понял, что любит ее так, как никогда и никого в жизни не думал, что может любить. Это было — как последняя капля, которая ломает плотину.
   Но опять промолчал.

ПРАГА. РОЖДЕСТВО

   На следующий вечер, после встречи во дворце, они гуляли по присыпанной рождественским снежком Праге, завалились впятером к Втешечке поужинать, и говорили опять обо всем на свете, и Сонечка держала их обоих, Елену и Майзеля, за руки, и такое было у Елены лицо…
   Утром Корабельщиковы улетали домой. Доргой в аэропорт Сонечка сидела на заднем сиденье между Еленой и Татьяной и все время о чем-то шепталась с Еленой. Майзель смотрел на них в зеркало больше, чем на дорогу, — Елена наклонялась к малышке, и улыбалась, и убирала таким знакомым любимым движением прядку волос за ухо… Майзелю, глядевшему на это, хотелось завыть.
   Они прошли через VIP-терминал, прямо к посадочному рукаву:
   — Ну, давайте прощаться, — сказал Майзель и поднял Сонечку. — Понравилось тебе в этот раз?
   — Да, — кивнула девочка. И, обняв Майзеля за шею, прошептала ему прямо в ухо: — Я тебя люблю. И тетю Леночку тоже люблю, очень-очень…
   — Спасибо. И я тебя, милая, — он поцеловал Сонечку в щеку и опустил на пол.
   Сонечка, повернувшись к Елене, протянула к ней руки:
   — Тетя Леночка, я к тебе тоже приеду опять! До свидания!
   — До свидания, милая, — Елена тоже обняла девочку, и, быстро отстранившись, помахала ей рукой. — Приезжай.
   Сонечка вдруг сунула руку в карман полушубка и, достав оттуда что-то, протянула Елене:
   — Возьми, тетя Леночка. Это тебе…
   — Что это? — Елена взяла у нее из рук осторожно — это оказалась пластилиновая фигурка, напоминающая крокодила Гену.
   — Это дракончик, — сказала Сонечка. — Он добрый. Хороший. Он тебя любит… Пусть у тебя будет, а себе я еще слеплю…
   Она на нее похожа, вдруг подумал Майзель. И испугался. Г-споди, что же это такое?!.
   Елена поцеловала Сонечку в лоб:
   — Спасибо тебе, дорогая. Замечательный дракончик, мне очень нравится…
   — До свидания, до свидания!
   Сонечка махала им ладошкой, пока не скрылась вместе с родителями в повороте посадочного рукава.
   Только теперь Елена, наконец, дала себе волю и развела настоящую сырость.
   — Прости, — прошептал Майзель, прижимая ее к себе. — Прости меня, я не должен был…
   — Ничего, — Елена быстро промокнула слезы и улыбнулась дрожащим лицом. — Ничего, Дракончик… Все хорошо. Правда. Все было чудесно. Спасибо.
   — За что?!
   — За все.
   — Елена…
   — Все, все. Я в порядке. Я просто старая сентиментальная женщина. Все нормально.
   — Да?
   — Да. Смотри, какой замечательный портрет ребенок вылепил. Хочешь, поставь у себя в кабинете.
   — Это я, что ли?
   — А кто?! Сказала же — дракончик. Кто у нас дракончик, а? — Елена дернула Майзеля за нос и ловко увернулась, когда он попытался ее схватить…

ПРАГА. ФЕВРАЛЬ

   Она решилась, наконец. Он снова улетел почти на целые сутки в Сан-Паулу. Она не полетела с ним, сказав, что ей нужно работать. Ей нужно было побыть без него какое-то время, чтобы решиться. Разрубить все раз и навсегда. Спасти его и спастись самой… Спрятаться. Уползти, зализать раны и снова ринуться в бой. Только на этот раз не против него, а заодно с ним. Но отдельно. В другом окопе. Ей самой хотелось поверить, что рядом она быть не должна…
   Возможно, она так и не собралась бы сделать это, если бы не натолкнулась в Сети на «Мегаполис-Экспресс». Тот самый, с двумя заметками подряд… Елена иногда читала кое-что из российской прессы. Как бы там ни было, но время, проведенное ею в Москве, в России, среди этих людей, оставило в ее жизни глубокую борозду. И язык ей нравился. И стихи…
   Она просто бездумно щелкнула кнопкой мыши по ссылке. И чуть не закричала.
   Елена ничего не забыла. Но давно не держала никакого зла на этого человека. Он был… всего лишь одним из тех слабаков и трусов, которые словно нарочно попадались ей на ее женском пути. Словно из всего, что было, сознательно или нет, она всегда выбирала себе «кучку поменьше». Чтобы было не жалко бросить… Чтобы составить такой чудовищный, невероятный контраст с Майзелем. Чтобы его и без того незаурядная фигура выглядела просто исполинской. И то, что Дракон унизился до мести, — простой человеческой мести, тем более странной в его положении, — взбесило Елену. Она металась по дому, как оцелот в клетке, — как он посмел так унизить ее своей жалостью, в которой она вовсе не нуждалась?! Какое право имел так залезть в ее жизнь, все разнюхать, все решить, всем расставить отметки, словно они школьники, никого и ни о чем не спросив?! И не убил — искалечил. И оставил ползать по земле. Это было просто выше ее понимания. Или ниже. Но в любом случае — чудовищно, дико, первобытно жестоко…