времени, когда запел соловей, детишки оправились, забегали, запели,
защебетали.
Вот тогда прошлое потешного флота Петра и наличие самого детского
ботика, все вместе связалось, как будто сам Петр обрадовался детям и отменил
свой суровый указ о возмездии.


    ДЕТИ



Двадцать лет тому назад мы пришли на Ботик и, прикоснувшись к местной
природе, в себе самих открыли детей, способных радоваться при добывании себе
пищи ружьем в лесу и сетью в озере. С нами был пожилой художник, совершенный
ребенок душой, и, глядя на него, нам приходило в голову, что, может быть,
каждый настоящий художник хранит в себе ребенка своего, как нежная мать, и
воспитывает его, как разумный отец. Мы сами тогда благодаря художнику
настроились, как дети, и восхищались природой.
Какие были тогда над Ботиком звезды!
Теперь мы пришли сюда, измученные не своим личным горем, а ужасным
бедствием всего человечества на земле, общественным горем, ломающим всякую
личную жизнь.
И вот они опять над Ботиком, те же самые большие блестяще-лучистые
звезды. Какие они теперь стали холодные, какие стойко-равнодушные к
человеческому горю! Очень больно было при виде этих пустых звезд
расставаться. Со всем лучшим в своем прошлом: никаких сказок мы больше не
видели за этими благополучно-неизменными украшениями небесного свода. Но,
конечно, это были только сокровенные поэтические чувствования, мы не могли к
звездам предъявить какие-то требования, все разочарование было только
оттого, что мы сами больше уже не были просты, как дети. Но когда потом
прибежали к нам дети, в их глазах мы узнали сказки детства, теперь как будто
сошедшие со звезд. Мы очень обрадовались этому чувству, как будто вдруг
нашли свое лучшее распределенным в этих карих, и синих, и черных, и голубых
детских чистых глазах.
Мы брали их за руки и на руки, мы позволяли каждому прикоснуться к
нашей одежде и очень внимательно слушали их щебет и лепет.
Ленинградские дети, никогда еще не имевшие тесной близости с живой
природой, рассказали прежде всего о сером быстро бегущем зайце.
- С огромным хвостом! - выкрикнул голос из толпы.
- Неправда, - ответили мы, - у зайца хвост - небольшая белая пуховочка,
и у охотников называется не хвостом, а цветком.
- Неправда, - выкрикнул тот же голос, - у всех зайцев, может быть, и
цветок, а у нашего, все мы видели, вот какой огромный хвостище!
Еще рассказали нам о котенке, который забрался к вороне в гнездо, и
ворона выклевала ему глаз.
- Глядите, вон он идет, одноглазый.
- Ах, бедный!
- Нет, он не бедный, так ему и надо: зачем он лез в чужое гнездо.
Еще рассказали о лягушке: она прыгала, ее поймали, пожали немного,
чтобы удержать, а она после того прыгать больше не стала.
- Ах вы, безобразники! Вы замучили лягушку, а это, может быть, и была
сама лягушка-царевна.
И рассказали им по-своему, как выйдет, о лягушке-царевне. Вероятно,
вышло неплохо, все дети были растроганы, все жалели лягушку-царевну и
обещались никогда лягушек не душить.
- Пусть себе прыгают!
- Лягушек не будем душить, - сказал один маленький бутузик, - но если
медведь придет?
- Медведей тут близко нет, медведь не придет.
- Как же так: вчера ночью к нам медведь приходил. Ночью я сам слышу:
стук-стук! - отворяется дверь, и входит огромный медведь, и прямо ко мне, а
я во весь голос орать. Прибежали скоро няни, а медведь убежал.
- Медведей, - сказали мы, - не бойся: они очень человека боятся.
И рассказали им действительный случай с нами на севере, когда мы целый
месяц в тайге искали встречи с медведем и не могли встретиться. Но когда
сели в лодку и поехали, то медведь вышел из лесу и долго смотрел нам вслед,
как мы ехали вниз по реке.
- Чего же вы его не били?
- А не видели.
- А как же узнали, что он глядел?
- После один охотник рассказал: он видел с другого берега из своего
шалаша. И еще этот охотник рассказал, будто бы, когда река повернула и мы
скрылись из виду, медведь залез на высокое дерево и оттуда опять долго
глядел. А под конец он помахал нам лапой, язык нам показал, слез с дерева и
убежал в лес.
Рассказывая о медведе, мы сидели на широком пне, а дети плотно
прижались к нам, как, бывает, многочисленные отпрыски обступают тесно пень
материнского дерева. Все дети были чистенько и заботливо убраны, вполне
здоровые, с розовыми и загорелыми личиками. Но только как-то уж очень плотно
они к нам прижимались, слишком тянулись к нам. Так бывает в лесу, когда
срежут дерево и корневая сила выбрасывает пуки свежих отпрысков, и листки на
них как-то очень уж зелены, кора слишком нежная, стволики чересчур частые,
кругом обнимают пустое место, дерева-матери нет, а внизу пень.
Маленькая девочка Мария-Тереза, дочь испанской комсомолки, умершей в
Ленинграде, гордая, нелюдимая, робко-застенчиво опустив глаза, спросила не
позволим ли мы ей называть нас папой и мамой. Вслед за Терезой все начали
просить нас об этом. Так мы были на месте умершего дерева-матери, и бедные
человеческие отпрыски спрашивали нас:
- Не вы ли пришли, наши папа и мама?
Что нам было сказать... Когда видишь крошечные существа четырех, пяти
лет, тянущиеся к нам с вопросом: "Не вы ли папа и мама?" - это потрясает.


    ЖИЗНЬ ВОЗЛЕ ПНЯ



Нигде не найдешь в лесу жизни более обильной и страстной, как возле
старого пня. И мы тут сидели на пне, радуясь, что ребятишки так жадно
слушают нас. Мы спросили одного мальчугана:
- Скажи, милый, кого ты больше любишь папу или маму?
- Папу, - ответил мальчик, - я, конечно, больше люблю: папа с нами
играл, наш папа был, как мы.
- А мама?
- Мама готовила на кухне, стирала белье.
Это значило у мальчика, что папа мог играть с ним, а маме было трудно.
И еще это значило: мама умерла, но это страшно, об этом лучше молчать, а
папа жив.
- Твой папа на фронте, что он там делает?
- Пишет письма.
Значит, есть надежда, что он вернется и опять будет играть. Короче
говоря, мальчик ответил, как ответил бы любой из побегов, обступающих старый
пень:
- Мне хочется жить, и это я "больше люблю".
Бедный мальчуган! Сколько весен еще надо петь соловью свою песенку,
чтобы ребячьему сердцу победить пережитое, чтобы снова вошла в это
испуганное сердечко и навсегда там осталась прекрасная мама его первого
детства.


    ПАПА-ДОКТОР



Доктор в колонии чуть ли не единственный мужчина в женском царстве,
обслуживающем семейку человек в триста. Приводят к нему мальчика Мишу с
накожной болезнью, последствием ленинградского голодания. Приходится сделать
небольшую операцию.
Доктор готовит инструменты. Мальчик бледнеет.
- Не бойся, мальчик, я хочу тебе помочь. Не будешь бояться?
- Не буду.
- Начинаю, держись.
- Держусь.
- Больно?
- Не хочу больно, держусь.
- Молодец... Вот и все.
Миша счастлив. Миша очарован добрым доктором, возбудившим в нем
мужество, преодолевающее боль. И вот тогда из безобманной, целомудренной,
застенчивой природы сердечной поднимается чувство благодарности.
Неуверенно, робко, вспыхнув, Миша говорит:
- Доктор, разреши мне звать тебя папой.
- А разве нет у тебя папы?
- Папа на фронте, далеко, тот папа мой, а ты будешь нашим папой.
Доктор согласился при обещании мальчика держать договор в тайне.
Вечером, при обходе, в спальне все дети разом закричали доктору:
- Наш папа идет!
Доктор не обрадовался этому назначению своему - быть общим папой. Он
человек деловой, должен блюсти дисциплину, он им доктор, не папа. Да так и
запретил, и тому мальчику Мише запретил за то, что он не сохранил тайны.
- Болтун! - сказал он строго.
И поворчал в нашу сторону:
- Извольте понимать эту мудрость: "Будьте, как дети", если дети эти -
плуты и разбойники.
После занятий доктор, однако, своим перочинным ножом сделал змей для
детей, запустил его вместе с ними, и тут дети забыли запрещение и опять
сделали доктора папой. И видно было, что сам доктор радовался, как ребенок.
Тогда мы подошли к доктору, запускавшему змея, и повторили его слова:
- Извольте понимать эту мудрость: "Будьте, как дети".


    КОЗОЧКА



Из Берендеева на Ботик стала ходить повариха, хорошая, ласковая
женщина, Аграфена Ивановна; никогда к детям она не придет с пустыми руками,
и одевается всегда чистенько, дети это очень ценят. Женщина она бездетная,
за мужем своим бывало ходила, как за ребенком, но муж пропал без вести на
фронте. Поплакала, люди утешили: не одна она ведь такая осталась на свете, а
на людях и смерть красна.
Очень полюбилась этой бездетной вдове в детдоме на Ботике одна девочка,
Валя, - маленькая, тонкая в струнку, личико всегда удивленное, будто
молоденькая козочка. С этой девочкой стала Аграфена Ивановна отдельно
прогуливаться, сказки ей сказывала, сама утешалась ею, конечно, как дочкой,
и мало-помалу стала подумывать, не взять ли и вправду ее себе навсегда в
дочки. На счастье Аграфены Ивановны, маленькая Валя после болезни вовсе
забыла свое прошлое в Ленинграде, и где там жила, и какая там у нее была
мама и кто папа. Все воспитательницы в один голос уверяли, что не было
случая, когда бы Валя хоть один раз вспомнила что-либо из своего прошлого.
- Вы только посмотрите, - говорили они, - на ее личико, не то она
чему-то удивляется, не то вслушивается, не то вспоминает. Она уверена, что
вы ее настоящая мама. Берите ее и будьте счастливы.
- То-то вот и боюсь, - отвечала Аграфена Ивановна, - что она удивленная
и как будто силится что-то вспомнить; возьму ее, а она вдруг вспомнит, что ж
тогда?
Крепко подумав, все взвесив, совсем было решилась вдова взять себе в
утешение Валю, но при оформлении вдруг явилось препятствие. Хотя в детдоме
все были уверены, что отец Вали погиб, об этом говорили и прибывшие с фронта
бойцы: погиб у них на глазах, - но справки о смерти не было, значит, по
закону нельзя было отдать на сторону девочку.
- Возьмите, - говорили ей, - условно, приедет отец - возвратите.
- Будет вам шутить, - отвечала Аграфена Ивановна, - дочку так брать
страшно, все будет думаться - придет час, и отберут: нет уж, что уж тут,
брать так брать, а так уж, что уж тут!
После этих слов повариха целый месяц крепилась, не заглядывала на
Ботик. Но, конечно, дома, в своем желтом домике в Берендееве, тосковала по
дочке, плакала, а девочка тоже не могла утешиться ничем: мама ее бросила! А
когда повариха не выдержала и опять пришла с большими гостинцами - вот была
встреча! И опять все уговаривали взять условно, и опять Аграфена Ивановна
упорно повторяла свое:
- Брать так брать, а то уж, что уж так-то брать.
Так длилось месяца два. В августе пришла бумага о смерти отца Вали, и
Аграфена Ивановна увезла свою дочку в Берендеево.
Кого прельстит рыженький блеклый домик в три окошка, обращенный в
туманы Берендеева болота! Никому со стороны не мило, а себе-то как дорого!
Все ведь тут сделано руками своих близких людей; тут они рождались, жили,
помирали, и обо всем память оставили. Собачку отнимут от матери, принесут в
чужой дом, и то, бывает, пузатый кутенок озирается вокруг мутно-голубыми
глазами, хочет что-то узнать, поскулит. А Вале, девочке-сироте, было в рыжем
домике все на радость. Валя ко всему тянется, весело ей, как будто и в самом
деле пришла в свой родной домик к настоящей маме. Очень обрадовалась
Аграфена Ивановна и, чтобы девочке свой домик совсем как рай показать,
завела патефон.
Сейчас и на Ботике есть патефон, а в то время, когда Валю брали, дети
там патефона вовсе не слышали, и Валя не могла помнить патефон вовсе. Но
патефон заиграл, и девочка широко открыла глаза.
- Соловей мой, соловей, - пел патефон, - голосистый соловей...
Козочка удивилась, прислушалась, стала кругом озираться, что-то
узнавать, вспоминать...
- А где же клеточка? - вдруг спросила она.
- Какая клеточка?
- С маленькой птичкой. Вот тут висела.
Не успела ответить, а Валя опять:
- Вот тут столик был, и на нем куколки мои...
- Погоди, - вспомнила Аграфена Ивановна, - сейчас я их достану.
Достала свою хорошую куклу из сундука.
- Это не та, не моя!!
И вдруг у маленькой Козочки что-то сверкнуло в глазах: в этот миг,
верно, девочка и вспомнила все свое ленинградское.
- Мама, - закричала она, - это не ты!
И залилась. А патефон все пел:

"Соловей мой, соловей".

Когда пластинка кончилась и соловей перестал петь, вдруг и Аграфена
Ивановна свое что-то вспомнила, закричала, заголосила, с размаху ударилась
головой об стену и упала к столу. Она то поднимет со стола голову, то опять
уронит, и стонет, и всхлипывает. Эта беда пересилила Валино горе, девочка
обнимает ее, теребит и повторяет:
- Мамочка, милая, перестань! Я все вспомнила, я тебя тоже люблю, ты же
теперь моя настоящая мама.
И две женщины - большая и маленькая, - обнимаясь, понимали друг друга,
как равные.


    РОМАН



Когда мальчика взяли в детдом, он сам подробно в полном сознании все
рассказал о гибели своей матери, и этот рассказ подробно записан в книге
детдома. Через несколько дней мальчик заболел менингитом, и за ним днем и
ночью ухаживала Анна Михайловна. Эта обыкновенная женщина, с обыкновенными
слабостями в те дни действительно была прекрасна и боролась за жизнь
мальчика целыми ночами, не закрывая глаз. Когда менингит был побежден,
началась новая борьба с дифтерией, и когда прошел дифтерит, начались тяжелые
последствия голодной болезни.
Сам доктор называл выздоровление Вовочки биологическим чудом и после
"чуда" - делом рук Анны Михайловны. Трудно представить нам, что переживал
мальчик во время борьбы его за жизнь. Но можно догадываться, что в минуты
просветления его сознания образ новой мамы замещал прежний, и мало-помалу
Вовочка, выздоравливая, выходил из старой жизни в новую с полным забвением
всего, что было с ним в страшные дни блокады.
Можно сказать, прежний Вовочка умер, и от него, как надгробный
памятник, осталась в книгах детдома только запись рассказа о гибели его
старой мамы. Новый Вовочка вышел на свет силой материнской любви своей новой
мамы, сохраняющей от него ревниво тайну его мучительного прошлого. И тут нет
ничего особенного: каждая мать, во всей радости своей, обращенной к
младенцу, в сердце своем таит тревогу и скорбь...
Стороной от людей узнал, наконец, отец Вовочки о гибели жены своей в
Ленинграде и о спасении сына, и что за мальчиком самоотверженно ухаживает
новая женщина, и что ребенок вовсе забыл свое прошлое.
"Вовочка, мальчик мой милый, - писал он, - как же ты не помнишь белую
дорожку в траве, и как мы с тобой по этой дорожке гоним лошадку на колесах,
как ты захотел на нее взобраться и упал, а на дорожке этой были муравьи, и
ты их испугался и закричал, и мы с муравьиной тропинки перешли на чистую..."
Конечно, Анна Михайловна скрыла от Вовочки это письмо и сама написала
отцу, чтобы для жизни Вовочки он постарался забыть свое прошлое.
"Боюсь вам сказать, - писала она, - как это "забыть". Может быть, вы
возьмете пример, большой Вовочка, с вашего маленького: он болел и со мной
выздоравливал, и теперь живет и любит меня не меньше, чем старую маму. Я
осмелюсь напомнить вам, что для большого Вовочки наша родина, как для
маленького, тоже ведь как мать, и что вы так много для нее делаете.
Простите, мне трудно выразить то, что я чувствую: сейчас у нас поют соловьи,
и мне кажется, что они в пении своем тоже трудятся. Вот я сейчас вижу перед
окном одного: дождик начинается, на него уже каплет, а он все поет, и одна
капелька уже висит на носике, и он ее стряхнул, и поет. Трудится он, и не
для себя поет, и будет петь на другой год, пусть другой соловей, но песенка
все та же. И так вот и я тоже вместо старой мамы тружусь, и песенка моя
Вовочке все та же, и вы тоже свою жизнь отдаете. И все это вместе
складывается и выходит родина, для которой мы все живем: кажется - для себя,
а выходит - для родины".
Так писала Анна Михайловна, сама того не зная, что делает для
Вовочки-отца то же самое, что и для сына его. И письма с фронта в детдом
получались все чаще и чаще.
В последнем своем письме он писал:
"Соловьи и у нас на фронте поют, только я до сих пор не обращал на них
никакого внимания. Но теперь после ваших писем слышу: поют и даже не очень
считаются с грохотом нашей артиллерии.
Теперь мне видится далеко за нашим фронтом и за нашим рабочим тылом вот
эта благословенная страна, где, как вы мило пишете, трудятся для нас
соловьи. Я это понимаю, и не благодарю вас: за такое хорошее не благодарят".
На этом письме переписка надолго обрывается. Кажется, Вовочка-отец
вышел из строя бойцов... Но Анна Михайловна не оставляла его, как и
маленького Вовочку, когда тот был и для докторов безнадежным. Она все писала
на фронт по прежнему адресу и все ждала письма, все ждала и ждала.
Он был тяжело ранен. Когда же выздоровел, то опять возвратился в строй.
Однажды, под вечер, он вернулся в свою часть из опасной разведки, и ему
вручили целую пачку давно искавших его писем. После многих бессонных ночей
он еле мог держаться на ногах, теперь бы только спать и спать. Но при
взгляде на почерк он встряхнулся, и сон прошел.
Вечерело. Мелко убористые строчки невозможно стало разбирать на
воздухе, и не хотелось идти в тесноту к товарищам и там при всех читать.
Тогда недалеко от наших батарей он увидал яркий огонь - это горел
ковыль в степи, вечерний ветерок его раздувал, и костер, кем-то разведенный,
быстро становился степным пожаром, ползущим в безопасную сторону. Он подошел
к огню, взял первое письмо и, читая его, пошел невольно вслед за пожаром.
Может быть, и видел его кто-нибудь так идущим с письмом из далекой
страны соловьев вслед за пожаром? А может быть, и не один боец, исполнив
свое обычное дело, тоже шел с письмом за огоньком...
Рассвет остановил этих странников и вернул их из страны соловьев к
обычному делу.
Рассказывая об этих странствиях вслед за степным пожаром, Вовочка-отец
писал:
"Милый друг, я кончаю письмо, слышу, опять взялась наша артиллерия. И
знаете, я не забочусь о снарядах, о силах, - этого хватит у нас, я думаю
лишь о том, чтобы хватило ваших материнских сил для победы".
Так он выздоравливал. И еще он сделал в этом письме, на уголке,
маленькую приписочку: "Милый друг, если я вернусь, не согласитесь ли вы..."
Прочитав эту приписочку, Анна Михайловна улыбнулась и, сильно
помолодев, посмотрела на себя в зеркало.


    БАБУШКА И ВНУЧКА



При детдоме на Ботике живет одна бабушка, Евдокия Ивановна. Ей нужно
бывает три раза в день спускаться вниз по крутой лестнице покормить своих
цыплят. Трудно ей, старой, недужной, спускаться, но зато уж как достигнет
своей лавочки, придет в себя, то непременно что-нибудь увидит свое,
удивится, как-нибудь по-своему отзовется и примет участие.
Может быть, даже всеми замечаемый семейный характер этой детской
колонии исходит больше всего от этой, как будто никому не нужной, бабушки.
Всю свою жизнь она прожила в Ленинграде на службе у хороших людей, и
так верно служила, что о себе-то, пожалуй, что и забыла, и вот теперь только
на Ботике вспомнила, и всему на старости лет удивилась. И первое, что
удивило ее, - это соловей.
Всю свою жизнь она безвыездно прожила в Ленинграде и не удосужилась
даже хотя бы раз весной попасть на острова и там послушать соловья. Так вся
жизнь прошла без соловья, и оказалось, что хорошие-то люди, пожалуй, вяжут
крепче дурных: от хороших не убежишь.
И вот, после небывалой катастрофы, после опасной эвакуации под бомбами
по Ладожскому озеру, после страха замерзнуть на том же Ботике, если бы
повторились прошлогодние морозы, пришла весна и, наконец-то, для нашей
бабушки запел соловей.
- Бабушка, - сказали ей, - откройте окно, вечер прекрасный!
- Что вы, милые, гроза еще не прошла.
- Смело открывайте, гроза прошла, радуга.
Открыли окно в парк. Теплая сырость после грозы собралась в тесной
ароматной чаще акаций, сирени, черемухи и ясеней.
- Ну вот, слушайте же, бабушка, вот это поет соловей.
- Где соловей?
- А вот и слушайте: вот свистит.
- Слышу...
- Вот коленко выводит, а вот покатился...
- Дивно как! - шепчет бабушка.
И села на подоконник. Да так вот всю ночь, как молоденькая, просидела!
И была ей песня соловья, наверно, мила и прекрасна больше, чем нам: мы
слушали с детства без понимания, и, может быть, своего-то соловья,
предназначенного, чтобы самому, вот такому-то, еще один раз услыхать, - и
пропустили.
- Озорник-то какой! - повторяла, радуясь, бабушка.
И мы, завидуя ей, говорили друг другу:
- Зачем живем мы не как надо, зачем спешим и все смешиваем? Своего
соловья надо дожидаться, своего соловья надо заслужить, как заслужила его
эта бабушка.
Теперь уже почти целый месяц прошел с тех пор, как запел этот первый
бабушкин соловей. Теперь их уже сотни поют кругом в кустах, уже цветет
шиповник, и слышно бьет в полях перепел, и в сырых лугах горло дерет дергач.
Маленькие дети выспались, позавтракали, свеженькие, чистенькие выходят
группами из дому и направляются какие к огородам, какие просто в траву и
цветы между старыми березами.
Каждую группу, как ягнят, пасет отдельная воспитательница и следит, как
бы не отбилась от стада какая-нибудь овечка.
Своим зорким глазом бабушка заметила одну такую, совсем маленькую, и
скоро узнала: это Мария-Тереза Рыбакова. Имя этой девочки содержит всю
историю ее жизни. Во время испанских событий прибыла вместе с испанскими
детьми мать Терезы. Она здесь вышла замуж за комсомольца Рыбакова, погибла
вместе с мужем своим в Ленинграде и оставила после себя крохотное существо,
Марию-Терезу. Ну, вот она теперь идет, испанка, в русской траве, в цветах,
видна только ее головка со вздернутым носиком.
Тереза идет к бабушке не просто, она даже и не идет, и группу свою не
бросает. Она сделает один только самый маленький шаг в сторону бабушки и
остановится, и потом через какое-то время еще один, и чем дальше от группы,
чем ближе к бабушке, тем обильнее текут из глазок ее слезинки. В случае
теперь ее бы поймали, она бы сказала, может быть, что заблудилась в высокой
траве и не знает, как из нее выйти, и по слезам поняли бы, что она говорит
правду. Но никто на нее, такую маленькую, не обращает никакого внимания,
следит за ней одна только бабушка и замечает, как мало-помалу сокращается
расстояние между нею и девочкой.
- Вот уж хитрая-то, - бормочет она и улыбается.
Но бледное личико и горючие слезки испаночки между березами смутили
далее и бабушку.
- Чего ты плачешь?
- Головка болит.
- А, может быть, и животик?
- Животик тоже болит.
Бабушка все поняла, и делать нечего приходится Терезу лечить. С трудом,
опираясь на костыль, поднимается бабушка, за ней медленно движется Тереза,
за Терезой большая курица, за курицей бегут чистенькие цыплятки.
Вот добрались наверх, в комнату бабушки.
А бабушка ничего не спрашивает, а только одно:
- Так у тебя головка болит?
- Болит, бабушка.
- На-ко, вот тебе от головки.
И дает ей ложечку вкусного повидла. А потом:
- Что у тебя еще, кажется, животик болит?
- Да, и животик.
- Ну вот, на тебе и от животика.
И дает ей еще ложечку повидла Тереза повеселела, улыбнулась и говорит
бабушке:
- Ну вот, бабушка, мне кажется, теперь у меня все прошло.
- Вот и хорошо, дитятко, иди с богом! - благословляет русская бабушка
испанскую внучку.



    ЛИСИЧКИН ХЛЕБ





    ЛИСИЧКИН ХЛЕБ



Однажды я проходил в лесу целый день и под вечер вернулся домой с
богатой добычей. Снял я с плеч тяжелую сумку и стал свое добро выкладывать
на стол.
- Это что за птица? - спросила Зиночка.
- Терентий, - ответил я.
И рассказал ей про тетерева как он живет в лесу, как бормочет весной,
как березовые почки клюет, ягодки осенью в болотах собирает, зимой греется
от ветра под снегом. Рассказал ей тоже про рябчика, показал ей - что
серенький, с хохолком, и посвистел в дудочку по-рябчиному и ей дал
посвистеть. Еще я высыпал на стол много белых грибов, и красных, и черных.
Еще у меня была в кармане кровавая ягода костяника, и голубая черника, и
красная брусника. Еще я принес с собой ароматный комочек сосновой смолы, дал
понюхать девочке и сказал, что этой смолкой деревья лечатся.
- Кто же их там лечит? - спросила Зиночка.
- Сами лечатся, - ответил я. - Придет, бывает, охотник, захочется ему
отдохнуть, он и воткнет топор в дерево и на топор сумку повесит, а сам ляжет
под деревом. Поспит, отдохнет. Вынет из дерева топор, сумку наденет, уйдет.
А из ранки от топора из дерева побежит эта ароматная смолка, и ранку эту
затянет.
Тоже, нарочно для Зиночки, принес я разных чудесных трав по листику, по
корешку, по цветочку кукушкины слезки, валерьянка, петров крест, заячья
капуста. И как раз под заячьей капустой лежал у меня кусок черного хлеба: со
мной это постоянно бывает, что когда не возьму хлеба в лес - голодно, а
возьму - забуду съесть и назад принесу. А Зиночка, когда увидала у меня под
заячьей капустой черный хлеб, так и обомлела:
- Откуда же это в лесу взялся хлеб?
- Что же тут удивительного? Ведь есть же там капуста!
- Заячья...
- А хлеб - лисичкин. Отведай.
Осторожно попробовала и начала есть:
- Хороший лисичкин хлеб!
И съела весь мой черный хлеб дочиста. Так и пошло у нас: Зиночка,
копуля такая, часто и белый-то хлеб не берет, а как я из лесу лисичкин хлеб
принесу, съест всегда его весь и похвалит:
- Лисичкин хлеб куда лучше нашего!



    ЗОЛОТОЙ ЛУГ



У нас с братом, когда созревают одуванчики, была с ними постоянная