заметишь, а он смотрит на тебя, выжидает и, когда подойдешь совсем близко,
опять свое "пр... пр... пр!" только и слышишь.
Рябчик остается чисто лесной птицей, как глухари; там, где есть
глухари, обыкновенно водятся и рябчики, хоть обратно нельзя сказать: часто
бывает рябчиков множество, а глухари уже давно перекочевали в более глухие
леса.
Раз мы пошли на глухариные выводки. Собака скоро причуяла след и
повела. Долго мы за ней ходили. Когда она останавливалась, с разных сторон
обходили куст, чтобы не тому, так другому птица показалась и можно бы в нее
было стрельнуть. В глухом лесу, в густых можжевельниках и кочках, волнуясь
от всякого шороха, перекликаясь тихонько, чтобы знать, где товарищ, и не
стрельнуть в его сторону, мы скоро измучились. Собака же вдруг, бросив
подводку, стала носиться в разные стороны, спрашивая лес всеми способами,
куда птицы пропали. И мы тоже думали о глухарях, что, вероятно, скот
забрался сюда и перепугнул, а то, может быть, на поляне сверху их оглядел
ястреб, бросился, разогнал и остались только следы, по которым напрасно мы
бродим. Так мы думали о глухарях, а это были рябчики. Заслышав далеко наше
приближение, они вспорхнули на елки и, когда мы ходили внизу по следам,
принимая их за глухариные, смотрели на нас сверху все время.



    ЗАЙЦЫ-ПРОФЕССОРА



В нашем городе множество охотников с гончими. С первого же дня
разрешения охоты на зайцев поднимается великий гон, и через месяц, когда
только и начинается интересное время охоты по чернотропу в золотых лесах, у
нас верст на десять вокруг города нет ничего. При первой пороше, однако,
вдруг появляются всюду следы, и кажется, вместе со снегом выпадают и белые
зайцы. Откуда они берутся, я вам скажу.
У наших охотников разве только у десятого есть опытная, увязчивая
собака, а девять только учат своих молодых собак или бьются всю жизнь с
глупыми. Пока собаки учатся, зайцы тоже не дремлют и проходят высшую школу
обмана.
Никогда не забуду одного случая, который остается в моей памяти как
пример крайней наивности первых молоденьких зайцев, бегущих правильным
кругом на лежку. Однажды приехал гость из Москвы и просил меня показать ему,
как надо подстаивать беляков. Мы пошли в лес, подняли зайца. Я указал гостю
на след и велел ему дожидаться. Гость мой вычертил на указанном месте
крестик, отошел шагов на тридцать, положил ружье на сучок, навел на крестик
и стал дожидаться. Подсмеиваясь, отошел я, уверенный, что гостю зайца никак
не убить. И вдруг через несколько минут раздается выстрел и ликующий крик.
Заяц был убит как раз на крестике. Так бывают глупы эти первые молоденькие
зайцы. Но мало-помалу зайцы учатся таким фокусам, что оставляют и собаку и
охотника в дураках постоянно. Вот этим, по-моему, охота на беляков так
особенно интересна: каждый беляк вырабатывает свой собственный план бега, и
разгадать его не всегда бывает легко. Само собой, зайцы выучиваются и
хорониться после своей ночной кормежки, и поэтому в конце осени кажется, что
все зайцы пропали, а при первой пороше будто с неба свалились.
Вот когда покажутся эти следы по первой пороше, высыпают на них из
города все охотники, стар и мал. Это бывает зайцам самый страшный экзамен,
после которого в лесах остаются только "профессора". Так у нас их постоянно
и называют охотники: зайцы-профессора.
Я давно имею пристрастие к ученым зайцам, для меня только и начинается
охота с гончей, когда все охотники отказываются и остаются только
"профессора" в лесу. Весь день с темна до темна я имею терпение перебегать,
равняясь с гончей, или подстаивать в частом болотном ельнике
зайца-профессора. Невозможно всего рассказать, что случилось со мной в лесу
лет за пятнадцать этой охоты, - один случай вызывает в памяти тысячу других
и тонет в них безвозвратно. Но один трудный год, когда "профессора"
собрались в незамерзающее болото, не сливается с другими, и я о нем
расскажу.
Научились в тот год "профессора" с подъему жарить по прямой линии
версты за три и кружить в одном болоте, покрытом густейшим ельником. Собака
едва лезет в густели, а он - ковыль-ковыль, тихонечко переходит с кочки на
кочку, посидит, послушает, скинется, ляжет. Пока собака доберет, пока
разберет, он отлично себе отдохнет, прыгает и опять ковыль-ковыль по болоту.
Моего терпения, однако, и на это хватает, бью постоянно и в самых крепких
местах. Но в этом болоте невозможно было долго стоять, потому что, когда в
первые морозы оно покрылось слоем льда, вода подо льдом понизилась, и так
образовался лед-тощак: заяц, собака бегут - не проваливаются, а охотник
ломает лед и в воду. Так осталось и до больших морозов, когда болото было
уже засыпано снегом. Лед-тощак - это страшная вещь: и гремит ужасно, и долго
ли можно простоять в кожаных сапогах в ледяной воде?
Сколько раз я ни пробовал, все "профессора" летели в это болото, и я
уже хотел было сдаваться. Однажды пришел ко мне Васька Томилин и стал
умолять меня сходить с ним на охоту. С этим Васькой мы давно связаны, когда
у него был Карай, а мою собаку Анчара застрелили на охоте. В то время Васька
меня выручил, и мы охотились зиму с Караем. Потом Карай умер, и Васька
пристал к моему Соловью. Теперь из уваженья к памяти Карая я не мог отказать
Ваське, и мы пошли на "профессоров": я в сапогах на суконный чулок, Васька в
своих обыкновенных валенках. К слову сказать, знамениты эти Васькины
валенки: он в них зимою и летом, даже рыбу ловит в них, чтобы не резалась
нога в реке о гальку. Одна подошва снашивается, он пришивает другую, и так
без конца: самая дешевая обувь.
Вышли мы за "профессорами", взяли след, пустили Соловья, подняли вмиг и
прогнали в болото.
Что делать? Хожу я по краю болота час, другой, третий. Мороз
порядочный, нога и на суходоле начала мерзнуть, а не то что лезть в воду.
Горе было еще и в том, что Соловья нельзя отозвать, пока не убьешь зайца;
уйти же и бросить собаку не могу: волки могут сцапать за мое почтение.
Наконец я до того уже смерз, что стал сухие сучки ломать и разводить
костер, о зайце и не думаю, какой тут заяц!
И вдруг в самой середке болота, в самой густели и топике раздается
выстрел и крик:
- Гоп, гоп!
"Гоп-гоп" - у нас значит: заяц убит.
Соловей скоро добрал и смолк. Заяц убит несомненно. Только я ничего не
понимаю, и невозможно понять: ведь лед-тощак гремит, значит, чтобы подстоять
зайца, надо не двигаться, а Васька в валенках. Спрашивается, как же это он
мог столько времени простоять в валенках в ледяной воде?
Далеко слышу - трещит, гремит, лезет из густели на мой крик. Глянул я
на него, когда вылез, и обмер - это не ноги были, а толстые ледяные столбы.
- Ну, снимай, - говорю, - скорей снимай, грей ноги на костре.
- Я, - говорит, - не озяб, у меня ноги сухие.
Вынул ногу из ледяного столба, - сухая нога. Запустил я в валенок руку:
тепло.
Тут я все понял: подмоченные валенки на сильном морозе сверху сразу
покрываются ледяной коркой; эта корка в ледяной воде не тает и воду не
пропускает.
Я дивлюсь, а Васька мне говорит:
- Я так постоянно.
И стал я с этого разу валенки подмораживать: вечером окуну, и на мороз,
еще окуну и оставлю в сенях на всю ночь, а утром в них смело иду в болото.
Васька-то оказался над всеми учеными зайцами самым главным профессором.



    БЕЛЯК



Прямой мокрый снег всю ночь в лесу наседал на сучки, обрывался, падал,
шелестел.
Шорох выгнал белого зайца из лесу, и он, наверно, смекнул, что к утру
черное поле сделается белым и ему, совершенно белому, можно спокойно лежать.
И он лег на поле недалеко от леса, а недалеко от него, тоже как заяц, лежал
выветренный за лето и побеленный солнечными лучами череп лошади.
К рассвету все поле было покрыто, и в белой безмерности исчезли и белый
заяц и белый череп.
Мы чуть-чуть запоздали, и, когда пустили гончую, следы уже начали
расплываться.
Когда Осман начал разбирать жировку, все-таки можно было с трудом
отличать форму лапы русака от беляка: он шел по русаку. Но не успел Осман
выпрямить след, как все совершенно растаяло на белой тропе, а на черной
потом не оставалось ни вида, ни запаха.
Мы махнули рукой на охоту и стали опушкой леса возвращаться домой.
- Посмотри в бинокль, - сказал я товарищу, - что это белеется там на
черном поле и так ярко.
- Череп лошади, голова, - ответил он.
Я взял у него бинокль и тоже увидел череп.
- Там что-то еще белеет, - сказал товарищ, - смотри полевей.
Я посмотрел туда, и там, тоже как череп, ярко-белый, лежал заяц, и в
призматический бинокль можно даже было видеть на белом черные глазки. Он был
в отчаянном положении: лежать - это быть всем на виду, бежать - оставлять на
мягкой мокрой земле печатный след для собаки. Мы прекратили его колебание:
подняли, и в тот же момент Осман, перевидев, с диким ревом пустился по
зрячему...



    СТРЕМИТЕЛЬНЫЙ РУСАК



Мы пошли было на беляков, но в одной деревне нам сказали, что этой
ночью у них волки разорвали собаку. Мы побоялись своих гончих пускать на
лесных зайцев и занялись русаками. Скоро мы увидели, как один русак, желая
забраться под кручу, переходил ручей и провалился. Но Соловей не побоялся,
сам пошел по следу, сам провалился, выбрался, разобрался в следах и вытурил
зайца. Мы его ранили, но скорости этим на первых порах зайцу не убавили, он
помчался, скрылся на горизонте за холмами. Соловей и Пальма перевалили туда
и скоро вышли из слуха.
Известно, как полевой заяц-русак бежит, - всю-то округу ославит, все-то
в деревнях его перевидят, всякий, у кого есть ружье, снимает его с гвоздика.
- Заяц, заяц! - орут мальчишки без памяти.
И бегут за ним по деревне - кто с поленом, кто с камнем, кто с топором.
Редко заяц достается тому, кто его поднял.
Наш раненый русак несся из последних сил полями, оврагами, перелесками,
деревнями в иной деревне прямо по улице мчится - и за ним собаки. Опытные
наши собаки не скалывались и на дорогах, зайцу наступал конец, и он с
отчаянья ударился в Дубовицах в Пахомов овин. Как раз в это время Пахом
сидел возле огня и подкладывал дрова. Вдруг какая-то сила врывается,
какой-то забеглый черт с длинными ушами влетел и - бах! - прямо в огонь, и
так, что самого Пахома засыпало искрами и головешками.
Не помня себя, выбежал из овина Пахом и видит и слышит, как навстречу
ему рубом рубят собаки. Тут только он понял, какой это черт влетел к нему,
и, конечно, стал крыть нас, охотников, из души в душу. Но пороша была очень
глубокая, он понял, что мы далеко и нескоро придем. Зайца нашего он отбил у
собак, отнес в избу и велел старухе спешить. Пока мы добрались, пока
разобрались в следах возле овина и, наконец, все поняли, заяц у старухи в
чугунке, поставленном на горячие угли, поспел. Поблагодарили мы хозяев за
угощение, они нас. Тем и кончилась наша охота.



    СМЕТЛИВЫЙ БЕЛЯК



Приехали мы в деревню на охоту по белым зайцам. С вечера ветер начался
Агафон Тимофеич успокоил. "Снега не будет". После того начался снег
"Маленький, - сказал Агафон, - перестанет". Снег пошел большой, загудела
метель "Вам не помешает, - успокоил хозяин, - в полночь перестанет, выйдут
зайцы, вам же легче будет найти их по коротким следам. Все, что ни делается,
все к лучшему". Утром просыпаемся - снег валом валит. Мы хозяина к ответу, а
он нам рассказывает про одного попа в далекое, старое время.
Рассказывает Агафон, что будто бы тогда у одного барина пала любимая
лошадь. Пришел поп и говорит: "Не горюй, все к лучшему". А на другой день у
барина еще одна лошадь пала. Опять тот же поп говорит: "Не горюй, что ни
делается на свете, все к лучшему". Так терпел, терпел барин и, когда,
наконец, десятая лошадь пала, велит позвать попа: хочет отколотить, а может
быть, и вовсе решить. А было это в самое половодье, по пути к барину попади
поп в яму с водой. Пришлось вернуться назад, отогреться на печке. Утром же,
когда поп явился, гнев у барина прошел, и поп рассказывает, как он вчера шел
к нему и в яму попал. "Ну, счастлив же твой бог, - сказал барин, - что ты
вчера в яму попал". - "Счастлив, - ответил поп, - ведь я же вам и говорил
постоянно, что ни делается на свете, все к лучшему".
- К чему ты нам рассказываешь все это? - спросили мы Агафона.
- Да что вы на метель жалуетесь: идите на охоту и увидите, что все к
лучшему.
Метель вскоре перестала. Но ветер продолжался. Мы все-таки вышли
промяться. И, переходя поле, говорили между собой, что вот, если случится
нам поднять беляка и был бы он вправду умный, то стоило бы ему только одно
поле перебежать, и след за ним в один миг заметет, и собака сразу же
потеряет. Но где ему догадаться: будет вертеться в лесу, пока не убьем.
Вскоре мы вошли в лес. Трубач случайно наткнулся на беляка и погнал. Весело
нам стало: нигде ни одного следа, и по свежему, нетронутому снегу бежит наш
беляк, как по книге. "Что ни делается, все к лучшему!" - весело сказали мы
друг другу и разбежались по кругу. И только стали на места, гон прекратился.
Пошли посмотреть, что такое. И оказалось, беляк-то был действительно умный и
как будто услыхал наш разговор: из лесу он выбежал в поле, и следы его
перемело, да так, что и мы сами кругом поле обошли и нигде следа не нашли.
Пришли домой с пустыми руками и говорим Агафону:
- Ну, как это ты понимаешь?
- Так и понимаю, что тоже все к лучшему, - сказал Агафон, - зайчик
спасся, а вот увидите, сколько от него разведется к будущему году. Что ни
делается на свете, все к лучшему.



    ОРЕЛ



Верхами на маленьких лошадках, похожих на диких куланов, едем мы к
пустынной горе Карадаг ловить охотничьих орлов, беркутов.
У меня к седлу привязана орлиная сеть, у спутника моего Хали в руке
приманка: кровавое дымящееся сердце только что убитого нами горного барана
архара.
В долине горы Карадаг мы ставим орлиную сеть так, чтобы в ее отверстие,
когда падает сверху камнем орел за добычей, свободно он мог бы залететь, но,
распустив крылья, остался бы в сетке. Внутри этого сетяного шатра мы
оставляем кровавое сердце и сами прячемся в ближайшей пещере.
До рассвета в темной пещере знаменитый охотник на беркутов Хали мне
рассказывает про орлов, как они на охоте ловят зайцев, ломают спину лисицам
и, если с малолетства приучать, даже и волка останавливают. До рассвета мы
шепотом беседуем про орлов и, когда начинает светлеть и черная гора наверху
зацветает, видим, как один орел делает круг над нашей долиной. Полет его
такой спокойный, - кажется, это мальчики змей запустили и где-то держат
невидимую нам нить. Он сделал круг над нашей долиной и скрылся на вершине
горы: конечно, заметил добычу, но сразу взять не решился. Верно, он там
посоветовался со своими или проверил хозяйство, обдумал, стоит ли рисковать.
С тревогой, затаив дыхание, ждем мы в своей пещере орлиного решения и вот
видим, орел вылетает, делает еще круг, на мгновение как бы останавливается в
воздухе над ловушкой и вдруг камнем падает на кровавое сердце архара, и нам
в пещере слышен шум падающего орла.
Да, он упал...
Мы спешим к ловушке, он упал и запутался, но пока повадки своей орлиной
не бросает: клюв открытый, шипит, сердито нахохлился, запрокинул назад
голову, и глаза мечут черный огонь.
Но Хали не обращает на это никакого внимания, обертывает орла сеткой,
как рыбу, подвешивает к седлу, и по блестящим искоркам осеннего
мороза-утренника мы возвращаемся в аул с богатой добычей.
Мы радость привозим в аул: не часто попадают в сетку орлы, и за хорошие
деньги можно сбыть его Мамырхану, любителю охоты с орлами. Только перед тем,
как продавать, конечно, нужно приручить орла и приучить к охоте.
И вот как мы приручаем орла и приучаем его ловить зайцев, ломать спины
лисицам и, может быть, если орел окажется очень хорош, на всем ходу
останавливать волка.
В нашей юрте от стены к стене мы протягиваем бечеву, посредине сажаем
орла, привязываем его лапы к бечеве, надеваем на голову кожаную коронку и
закрываем ею глаза. Слепой и привязанный орел сидит на веревочке,
балансируя, как акробат, а веревочку нарочно всегда шевелят и дергают, чтобы
ни на одну минуту орел не успокоился и не пришел в себя: он должен себя
самого навсегда потерять и свое совершенно слить с волей своего хозяина.
Орел должен сделаться таким же послушным, как собака - друг человека.
Вокруг юрты, прислонившись спинами к подушкам, сидят, пьют кумыс
киргизы-охотники, и среди них на самом почетном месте сидит и ест кувардак
из жеребенка самый главный любитель охоты, наш почетный гость Мамырхан. Он
глаз не сводит с орла, и чуть только тот успокоится, делает знак, и киргиз
дергает за веревочку.
Наелись охотники баранины и жеребятины, напились кумысу, улеглись
спать, но и тут нет покоя орлу: кому надо бывает по своей нужде выйти из
юрты, проходя, непременно дернет за веревочку, и орел на пол-юрты взмахнет
крыльями; кому забота на душе и надо проверить, все ли целы бараны, не
крадутся ли волки, - тот, проходя мимо орла, непременно потрясет веревочку.
И даже кто, с боку на бок переваливаясь, заметил в покое орла, хлещет по
веревке нагайкой. Так проходит день, два; задерганный, слепой, голодный орел
еле-еле сидит, нахохлился, распустил перья, вот-вот упадет и будет висеть на
веревке, как дохлая курица. Тогда снимут с глаз его кожаную коронку и
покажут - только покажут! - кусочек мяса. А потом опять ставят орла, и это
мясо вываривают и дают немного поклевать этого белого вываренного
бескровного мяса. Продержат, подергают еще дня два, показывают свежего,
кровавого, теплого, дымящегося мяса и отпускают орла.
Теперь, как пес, плетется орел за мясом по юрте. Мамырхан довольный
улыбается, смеются охотники, маленькие дети подхлестывают орла прутиком, и
даже собаки удивленно и нерешительно смотрят, не знают, что делать: по
перьям - орел, хватать бы его, а ведет себя, как собака - друг человека.
- Ка! - кричит киргиз. - Ка!
Орел плетется себе. И над царем птиц все покатываются.
Мамырхану очень понравилась птица. Он сам хочет испытать орла на охоте,
садится на коня, показывает орлу кусочек мяса.
- Ка!
Орел садится к нему на перчатку.
Мы едем охотиться туда, где много водится зайцев, - к пустынной горе
Карадаг. Вот загонщики и выгнали зайца, кричат:
- Куян!
Заяц бежит по той самой долине, где мы поймали орла. Мамырхан снимает с
глаз орла коронку, отвязывает цепь и пускает. Взлетает орел над долиной, с
шумом, как камень, бросается, - вонзил в зайца когти, пригвоздил его к
земле. Вот клевать бы, клевать и что еще проще: взмахнуть крыльями и унести
зайца на вершину горы Карадаг. И, может быть, он уже и подумывает об этом,
алая горячая кровь бежит у него из-под лап, в глазах опять загорается черный
огонь, крылья раскрыты...
Мгновенье еще, и он улетел бы в горы к родным и был бы свободен, и,
наученный, никогда бы больше не попадался в человеческую ловушку, но как раз
в это мгновенье Мамырхан крикнул:
- Ка!
И показал вынутый из-за голенища припасенный в ауле кусочек мяса.
И этот полувысохший, пропитанный потом и дегтем кусочек имеет какую-то
силу над могучим орлом: он забывает и горы свои, и семью свою, и свою
богатую, еще теплую добычу, летит к седлу Мамырхана, позволяет надеть себе
коронку на глаза, застегнуть цепь. Магический кусочек мяса Мамырхан опять
прячет за голенище и спокойно берет себе зайца.
Так приучают орлов.



    МЕДВЕДИ




    1



Тигрик облаял берлогу в одном из самых медвежьих углов бывшей Олонецкой
губернии, в Каргопольском уезде, в тринадцатом квартале Нименской дачи,
недалеко от села Завондошье. Павел Васильевич Григорьев, крестьянин и
полупромышленник, легким свистом отозвал Тигрика, продвинулся на лыжах очень
осторожно, в чаще и на полянке с очень редкими тонкими елками привычным
глазом под выворотнем, защищающим лежку медведя от северного ветра, заметил
довольно большое, величиной в хороший блин, чело берлоги. Знакомый с
повадкой медведей и, как северный житель, спокойный характером, Павел, чтобы
совершенно увериться, прошел возле самой берлоги: зверь не встанет, если
проходить не задерживаясь. Глаз не обманул его. Продушина в снегу была от
теплого дыхания. Зверь был у себя. После того охотник обошел берлогу, время
от времени отмечая эту свою лыжницу чирканьем пальцем по снегу. По этому
кругу он будет время от времени проверять, не подшумел ли кто-нибудь зверя,
нет ли на нем выходных медвежьих следов. А чтобы сбить охотников за чужими
берлогами и озорников, рядом с замеченным он сделал несколько ложных кругов.
Через несколько дней после этого события Тигрик облаял и второго
медведя в семнадцатом квартале той же Нименской дачи. В этот раз полянка
была сзади выворотня, защищающего лежку от северного ветра, зверь лежал
головой на восток, глядел на свою пяту и частый ельник. Окладчик продвигался
из этого крепкого места и чуть не наехал на открыто лежащего зверя. В самый
последний миг он сделал отворот и прошел, не взбудив, всего в трех шагах.
Случилось вскоре во время проверки круга недалеко он нашел вторую покинутую
лежку того же самого зверя и по размеру ее догадался, что зверь был очень
большой. Вот эта догадка и сделала, что обе берлоги достались не
вологодским, не архангельским, а нашим московским охотникам. Вологодские
давали по пятьдесят рублей за берлогу. Павел просил по девять рублей за пуд
битого медведя, рассчитывая на большого, или по шестьдесят за берлогу. Во
время этих переговоров Павел на счастье послал письмо в наш Московский союз.
Эта волна медвежьего запаха, попавшая сначала в нос Тигрика, потом в
охотничье сознание Павла Григорьевича в Завондошье, охотникам в Вологду, в
Москву, очень возможно, не дошла бы до меня в Загорск, если бы я не устал от
беготни по своим делам в Москве, где бываю всегда обыденкой. Мне осталось
заглянуть в "Огонек", но редакция была на Страстном, а я был на Никольской
вблизи "Московского охотника". Я решил завернуть в охотничью чайную и
отдохнуть. Чудесный мир для отдыха в этой чайной комнате, где собираются
охотники и часами мирно беседуют: старые о былом, молодые о будущем. И нет
такого места на земле, где бы так дорожили писателем, добросовестно
изображающим охоту и природу. Но кто знает, не будь их охотничьи сердца
целиком заняты сменой явлений в любимой природе, быть может, они бы стали
самыми восторженными читателями общей литературы. Раз одному пожилому я
рассказал о Гоголе и подарил книги. Гоголь открыл ему целый мир. Как
счастлив был этот человек, до сих пор не слыхавший о Гоголе, как я завидовал
ему. Но вот пришло время тому же старику мне позавидовать: я, всю жизнь
занимавшийся охотой, ни разу не бывал на медвежьей берлоге!
- Да как же это вы? - спросил меня старик, до крайности удивленный.
И вот тут-то я познакомился с первым письмом окладчика Павла и обещал,
если все сладится, ехать. Так медвежья волна, причуянная Тигриком, дошла до
меня.
Отдохнув в чайной, я отправился в "Огонек" и между прочим проболтался в
беседе с редактором о предстоящей медвежьей охоте. Известно, какое
преувеличенное изобразительное значение придают фотографии в
иллюстрированных журналах. Пыл редактора передался и мне, я обещал ему, если
поеду, взять с собой и фотографа.
- Если убьете медведя, - сказал редактор, - решусь на обложку и
разворот.
Я не понимал, он пояснил: на обложке буду я с медведем и на обеих
развернутых страницах журнала фотографии будут только медвежьи.
- Будьте уверены, - сказал он еще раз, прощаясь со мной, - у вас будет
обложка и разворот.
Невозможно автору божиться в правде написанного: все эти клятвы
читателями принимаются, как изобразительный прием. Но я клянусь всеми
человеческими клятвами, что не о себе я думал, когда в ответ на присланную
мне через несколько дней телеграмму о благополучном продвижении переписки с
окладчиком просил телефонировать в "Огонек" о фотографе. Мне просто хотелось
сделать удовольствие охотникам, зная, как они любят сниматься с ружьями и
убитыми зверями. Кто не видал таких фотографий! Но оказалось, медвежьи
охотники - люди совсем иного закала: им важно добыть медведя, а не свое
изображение лишний человек, особенно фотограф, для них только горе. Они были
в отчаянии и лишь из уважения ко мне позволили. Только в самом конце охоты
мы поняли требования фотографа и убедились, что он был вовсе не трус, но как
было понять это вначале, если в первых словах фотограф спросил, можно ли ему
на охоте пользоваться лестницей и где достать спецодежду, в которой легко
бегать. В чайной до вечера был хохот, и медвежьи охотники успокоились в
решительный момент фотограф не будет мешать и убежит.
Вскоре после того окладчик в последнем письме неясно просил за одну
берлогу шестьдесят рублей, а за другую по весу убитого зверя. На неясное
письмо был дан неясный телеграфный ответ, но с точным обозначением дня
приезда. Дело было покончено, медведи остались за московскими охотниками, а
окладчик стал проверять круги, каждый раз прибавляя к этим окладам,
отмеченным чирканьем пальцев по снегу, и лыжные.


    2



Одни говорят, будто первое впечатление всегда обманчиво, и проверяют
его до тех пор, пока не сотрут все его краски. Другие, напротив, целиком
отдаются первым впечатлениям, уверенные, что сохраненные краски его значат
для познания мира во всяком случае не меньше, чем твердые, верные факты. Я
лично верно могу говорить только о том, что впервые увидел сам и удивился.