почему-то непременно встречаются всегда на одном и том же месте. Им все
здесь известно, все разнообразно; но я схватываю только величественные
контуры гор, только длинную стену лесов и необозримую гладь озера.
Мне некогда разглядывать мелочи. Внимание поглощено всесторонне. Нужно
держать наготове бечеву, потому что при малейшем толчке я должен ее пустить
и задержать лодку, иначе рыба оборвет якорек. Нужно фотографировать, нужно
спрашивать у лопарей разные названия и записывать; нужно держать ружье
наготове: мало ли что может выйти из леса к воде!
Вдруг на носу лодки у лопарей необычайное волнение: говорят шепотом,
берутся за ружья, указывают мне на белый клочок снега далеко впереди, у
самого берега... Дикий олень!
Я поскорее свертываю бечеву, вглядываюсь, замечаю движения белой точки.
Немного поближе - и разбираю: белый олень с недоразвитыми рогами. Василий
долго прицеливается из своей берданки и вдруг опускает ружье, не выстрелив.
У него явилось подозрение, что это кормной (ручной) олень. Если бы подальше,
в горах, признался он мне, то ничего, можно и кормного за дикого убить, а
тут нельзя: тут сейчас узнают, чей олень, - по метке на ухе. Мы подъезжаем
ближе; олень не бежит и даже подступает к берегу. Еще поближе - и все
смеются, радуются: олень свой собственный. Это один из тех оленей, которых
Василий пустил в тундру, потому что на острове мало ягеля (олений мох). Я
приготовляю фотографический аппарат и снимаю белого оленя на берегу Имандры,
окруженного елями и соснами.
Сняв фотографию, я прошу подвезти меня к оленю. Но вдруг он
поворачивается своим маленьким хвостом, перепутывает свой пучок сучьев на
голове с ветвями лапландских елей, бежит, пружинится на мху, как на
рессорах, исчезает в лесу. Немного спустя мы видим его выше леса, на голой
скале, едва заметной точкой.
- Комар обижает! - говорит Василий. - Попил воды и опять бежит наверх,
в тундры.
Это происходит где-то около Белой губы Имандры.
Тут мы должны бы и остановиться, дальше меня должны везти другие
лопари. Но, выполняя свой план, мы едем немного дальше, на Олений остров.
Здесь я опять спускаю в воду дорожку, потому что, как говорит Василий, здесь
непременно поймается кумжа.
Спускаю блесну; она вертится, блестит, как рыбка, далеко видна в
прозрачной воде Имандры. Спускаю саженей на тридцать; остальная бечева
остается смотанной на вертушке, вставленной в отверстие для уключины. Не
проходит минуты, сильный толчок вырывает мою бечеву из рук, катушка сразу
разматывается.
Я не могу себе представить, чтобы рыба так сильно толкнула, и потому
кричу лопарям:
- Стойте, стойте, зацепилось, оборвалось!
- Рыба, рыба, подтягивай! - отвечают они.
Подтягиваю, но там ничего не сопротивляется; очевидно, блесна
зацепилась за камень и теперь освободилась.
Я говорю об этом лопарям. И они сомневаются, но все-таки не берутся за
весла и смотрят вместе со мной.
Вдруг в десяти шагах от лодки показывается над водой огромный рыбий
хвост; от неожиданности он мне кажется не меньше китового. Рыба бунтует и
снова уносит всю бечеву в воду. Большие круги расходятся по Имандре.
- Кумжа, кумжа! - говорят лопари. - Мотай.
И вот опять, как в начале пути при виде глухарей, мое я целиком уходит
в глубину природы, быть может, именно в ту страну, которая грезится в
детских сновидениях.
Я вожусь с этой рыбой целый час. Борюсь с ней. И час кажется секундой,
и секунда - тысячелетием. Наконец я ее подтягиваю к борту, вижу ее длинную
черную спину. Как теперь быть, как вытащить? Пока я раздумываю, лапландка
вынимает из-за пояса нож, ударяет им рыбу и, громадную, серебряную, обеими
руками втаскивает в лодку.
Капельки крови на живой убитой твари меня часто беспокоят и, бывает,
портят охоту. Но тут я не замечаю этого: я владею рыбой и счастлив
обладанием.
Мне так хочется узнать, сколько в ней веса, вкусна ли она, хочется
установить ее значение как моей собственности. Кажется, больше пуда весом, а
лопари говорят - полпуда. Я спорю. Они соглашаются и смеются.
- А что лучше, - спрашиваю я, - кумжа или семга?
- Какая кумжа, какая семга. Все-таки семга лучше: семга - семга и есть.
Ты скажи - кумжа и сиг, вот так...
Тут я вдруг вспомнил о той рыбе, которую старик поймал вначале и
привязал к ней пуговицу.
- Какая это рыба?
- Это сиг, - говорит он и тускнеет. - Сиг не может на крючок пойматься,
сигов сетью ловят. Отец мой тоже поймал так сига и потонул. А за ним и
мать...
- Потонула?
- Нет, так померла.
Мне хочется спросить еще, что значит пуговица, но не решаюсь. Вероятно,
жертва водяному.
- Есть водяной царь или нет? - спрашиваю я окольным путем.
- Водяной царь! Как же, есть. Ведь молимся же мы "царь небесный, царь
земной".
- И водяной?
- Нет, водяного нет в молитвах, а только есть же царь небесный, царь
земной, значит есть и водяной.
Я расспрашиваю Василия дальше о его верованиях, он сказывается
убежденным христианином.
- Но где-то и до сих пор, - рассказывает Василий, - верят лопари не в
Христа, а в "чудь". Есть высокая гора, откуда они бросают в жертву богу
оленей. Есть гора, где живет нойд (колдун), и туда приводят к нему оленей.
Там режут их деревянными ножами, а шкуру вешают на жерди. Ветер качает ее,
ноги шевелятся. И если есть мох или песочек внизу, то олень как будто идет
Василий не раз встречал в горах такого оленя. Совсем как живой! Страшно
смотреть. А еще бывает страшней, когда зимой на небе засверкает огонь и
раскроются пропасти земные, и из гробов станет выходить чудь.
Василий рассказывает еще много страшного и интересного про чудь.
Рассказывает сказку о том, как лопарь захотел попасть на небо,
настругал стружек, покрыл рогожей и сел на нее, поджег костер. Рогожа
полетела, и лопарь попал на небо.
Я слушаю приключения лопаря на небе и вдруг понимаю Василия, понимаю,
почему он болтлив, почему он хоть и старик, но глаза у него такие
легкомысленные.


    ОЛЕНИЙ ОСТРОВ



Возле берега на Оленьем острове мы испугали глухаря. Я успел его убить.
Скорее найти его в траве, скорее подержать в руках!
Выхожу на берег, но меня встречает куча комаров и мошек. Бегом, скорей
найти птицу - и в лодку. Но я спотыкаюсь о какие-то сухие сучья, камни,
кочки. Комары меня едят, как рой пчел. Мелькает мысль, что и заесть могут,
что это дело серьезное. Я поднимаюсь и с позором, без птицы, бегу к лодке.
Глухаря достал один из лопарей.
Обогнув остров, мы подъезжаем, наконец, к тому месту, где должна быть
вежа (лапландское жилище). Я замечаю их две одна - маленький черный колпачок
аршина в два с половиной высоты, другая повыше и подлиннее.
- Одна, - говорит Василий, - для людей, а другая - для оленей. Какая
побольше - для оленей, потому и олень побольше человека.
Теперь комары нас преследуют и на воде кажется, все, сколько их есть на
острове, устремились к нам в лодку Истязание так сильно, что я непрерывно
отмахиваюсь, уничтожая сотни на своем лице. Я не имею мужества достать на
дне моей котомки сетку, "накомарник", которым запасся еще в Кандалакше. Пока
я ее нашел бы и приспособил, все равно комары съели бы меня.
А лопари с искусанными в кровь лицами и руками терпеливо и спокойно
выносят испытание и даже рассказывают, что за каждого убитого комара до
Ильина дня прибавляется решето новых, а после Ильина убавляется - и тоже по
одному решету за комара.
Выскакиваю из лодки и стремглав несусь к веже, открываю дверцы и вместо
людей вижу в полутемной веже оленьи рога. Я попал в оленью вежу. Звери не
боятся. Я разглядываю их. Так понятны здесь эти кривые сучки-рога. Здесь, в
Лапландии, столько кривых линий кривые, опущенные вниз сучья елей, кривые
сосны, кривые березки, кривые ноги лопарей, башмаки с изогнутыми вверх
носками. Тут есть белые, есть серые олени, есть совсем маленькие телята. Вся
компания штук в тридцать.
Человеческая вежа - маленькая пирамидка, немного выше меня, из досок,
обтянутых оленьими шкурами. Открываю дверцу и влезаю. Дверца с силой, своею
тяжестью, захлопывается за мною.
Пока я разглядывал оленей, лопари уже все собрались в вежу, между моими
знакомыми спутниками я узнаю еще одного молодого лопаря и женщину. В этой
веже они все одинаковы, все сидят на оленьих шкурах у огня с черным
котелком. Мне дают место на шкуре, я усаживаюсь, как и они, молчу. Отдыхаю
от комаров и дыма. Потом начинаю разглядывать.
Вовсе не так плохо, как описывают. Воздух хороший, вентиляция
превосходная. Вот только нельзя встать и необходимо сидеть.
С одной стороны огня я замечаю отгороженное место, покрытое хвоей, там
сложены разные хозяйственные принадлежности. Это то самое священное место,
через которое не смеет перешагнуть женщина.
Отдохнув немного, старуха принимается щипать глухаря, а остальные все
на нее смотрят. Начинаю разговор с кривого башмака Василия. Выспрашиваю
названия одежды, утвари и все записываю. На оленях ездят, оленей едят, на их
шкуре спят, в их шкуры одеваются. Кочующие лопари.
- Почему вас называют кочующие? - спрашиваю я их.
- А вот потому кочующие, - говорят мне, - что один живет у камня,
другой - у Ягельного бора, третий - у Железной вараки. Весной лопарь около
рек промышляет семгу, придет Ильин день - переселится на озеро, в сентябре -
опять к речкам. Около рождества - в погост, в пырт. Потому кочующие, что
лопарь живет по рыбе и по оленю. В жаркое время олень от комара подвигается
к океану. Лопарь - за ним.
Я узнаю тут же, что здесь, у Имандры, живут ненастоящие оленеводы;
здесь пускают оленей на волю в горы, а занимаются больше охотой на диких
оленей и рыбной ловлей.
Пока хозяйка чистит глухаря и устраивает его в котелке над огнем, мне
рассказывают эту охоту на диких оленей, которая, впрочем, скоро совсем
исчезнет со света.
Лопарь выходит в горы с собакой и ирвасом - оленьим самцом. В то время
года у диких оленей "рехка", особенная жизнь; олень (ирвас) становится
страшным зверем: шея у него надувается и делается почти такой же толщины,
как туловище. Сильный старый самец собирает себе в лесу стадо важенок,
стережет их и не допускает других. Но в лесу за ним следят другие ирвасы.
Чуть только он слабеет, другой начинает с ним борьбу. Вот тут-то лопарь идет
на охоту. Собака подводит к стаду. Домашний ирвас идет навстречу дикому.
Прячась за оленя, лопарь подходит к дикарю, убивает одного и потом стреляет
в растерявшееся стадо. Мясо спускается в озеро, "квасится" там, а лопарь
идет за другим стадом. Осенью по талому снегу лопарь катит в горы на своих
"чунках" и достает из воды мясо.
Пока варятся глухарь и уха, Василий рассказывает мне жизнь лопарей.
Другие все слушают внимательно, иногда вставляют замечания. Женщины молчат,
скромные и почтенные, как у Гомера, занятые своим делом. Одна следит за ухой
и глухарем, другая оленьими жилами шьет каньги (башмаки), третья следит за
огнем.
Жизнь охотников рассказана. Теперь смотрят на меня: какова моя жизнь?
Но как о ней спросить - этого никто не смеет. У них - охота, олени, лес. Что
у меня?
- А есть ли в других державах лес? - слышу я голос с той стороны
костра.
- Есть.
- На ужь!
Общий знак удивления, что и у нас есть лес.
Потом другой вопрос: "Есть ли горы?" И опять то же: "На ужь!" Потом
разговор, совсем как и в настоящих гостиных, переходит на политику. Знают о
Государственной думе, даже выбирали депутата, но только русского, а не
лопаря. Я возмущаюсь: русские купцы, которые так безжалостно спаивают и
обирают лопарей, представляют лопарей в Думе! Расспрашиваю ближе.
Оказывается, кто-то раньше за них уже решил, кого выбрать.
- Пили вы при этом? - спрашиваю я. - Угощали вас?
- Пили, как же. Хорошо выпили, - отвечает Василий с легкомысленным
видом. - А вот если бы меня выбрали, - продолжает он, - я бы тихонечко на
ушко шепнул бы кому надо, как лопари живут.
- Что бы ты шепнул ему?
- А что вот у нас в озере сигов много: коптить бы их на казенный счет и
отправлять в Питер... Да, я бы сумел, что шепнуть!
"Что бы им дать? - думаю я, представляя себя на месте царя, которому
шепнул лопарь на ушко. - Христианскую проповедь? Но это уже использовано...
Лопари - теперь христиане. Печенегский монастырь богател и разорялся и опять
стал богатеть. Но лопари все такие же, и еще беднее, еще несчастнее, потому
что русские и зырянские хищники легче могут проникать к христианам, чем к
язычникам. Отдать их на волю цивилизации? Построить железную дорогу и дать
образование?"
Я вспоминаю о том, что тут предполагалась железная дорога. Но ведь это
не для них. При чем тут лопари?
- А как же! - говорит мне Василий. - И лопари тогда поедут в Петербург
со своими сигами.
Василий смеется, радуется, как ребенок, этой воображаемой возможности,
смеются и другие, даже женщины; радуюсь и я, потому что удовлетворен как
гражданин: убиты зараз два зайца. Вот только образование. Но и образование
как-нибудь так тоже неожиданно придет.
- А выучить лопаря, - замечает кто-то, - он тоже будет таким.
- Каким? - спрашиваю я.
В ответ на это мне рассказывают легенду об образованном лопаре.
Один лопарь поехал с оленями в Архангельск и потерял там мальчика.
Продав оленей, он возвратился в тундру без ребенка. Между тем маленького
лопаря нашли, воспитали, образовали; он стал доктором, и есть слух, что
где-то хорошо лечит людей.
- Вот и лопарь, - заканчивает рассказчик, - а сделался доктором.
Я заражаюсь настроением лопарей. Под этим деревянным колпачком, с
единственным отверстием вверху для дыма, культурный, прогрессивный мир мне
вдруг начинает казаться бесконечно прекрасным, просторным и величественным,
как небесный свод.
А я - несомненная частица этого мира!
Мне хочется что-нибудь сказать хорошее этим несчастным людям у костра.
Что бы сказать?
Что у нас лучше всего? Конечно, звездная летняя ночь.
- У нас, - говорю, - после дня теперь наступает ночь, темная. Зимой же
у нас бывает тоже и день и ночь.
Смотрю на часы и говорю еще:
- Сейчас у нас, если погода хорошая, то звезды горят, месяц светит.
Мои слова производят большой эффект. Женщины интересуются одной, не
понимающей по-русски, переводят мои слова.
Теперь уже вся "гостиная" занята мной. Все меня теперь долго и подробно
разглядывают. Это тот период сближения гостей с хозяевами в провинциальной
семье, когда женщины вступают в беседу, когда дети осмеливаются заговорить.
Сама почтенная хозяйка начинает беседу:
- Есть у тебя деточки?
- Есть.
- Но! - не доверяет она.
Я подтверждаю и даже описываю, какие они.
- На ужь! - удивляется старуха и переводит своей, не понимающей
по-русски соседке.
Все теперь говорят по-лапландски. Мне кажется, что они говорят о том,
что вот как это удивительно: такой необыкновенный человек, а тоже может, как
и все живые существа, размножаться.
- Что же тут особенного? - вмешиваюсь я, наконец, в непонятный мне
разговор. - Вероятно, здесь русские даже женятся на лапландках.
- Нет, нет! - отвечают мне все в один голос. - Какой же русский возьмет
лопку! Одно слово, что лопка!
Это совершенно противоположно тому, что я слышал. У меня, наконец, в
кармане письмо от одного священника, прожившего двадцать лет в Лапландии, к
сыну, женатому на лопарке. На письме даже адрес: "Потомственному почетному
гражданину К-у".
- Как же так?.. Вот... - говорю я и называю фамилию.
- Так это лопарь. Какой же он русский? - отвечают мне.
- Почетный гражданин, сын священника.
- Это все равно, он лопарь: рыбку ловит, оленей пасет. Он лопарь.
Я теперь понимаю: моя сверхъестественность основана не на внешнем виде,
не на костюме, не на образовании, а просто на неизвестных для них занятиях,
противоположных их делу. Мне это становится еще более понятным, когда такими
же сверхъестественными людьми оказываются и один отставной шкипер и один
мелкий телеграфный чиновник. Оба - претенденты на руку Варвары Кобылиной.
Про эту невесту мне рассказывали еще на Белом море. Она - дочь богатого
лопаря. Живут они в тундре, пасут большое стадо оленей. Отец подыскивает
дочке жениха, такого же, как она, лопаря, потому что одному трудно
управляться с большим стадом оленей. Тут ему пришлось вместе с дочерью
довольно долго быть в Архангельске для продажи оленей. И в это время
единственная и любимая дочь лопаря сразу влюбилась в двух русских: в шкипера
и в телеграфного чиновника. Были и еще претенденты - тысяча оленей стоит
десять тысяч рублей, - но она полюбила только двух. Едва-едва отец увез ее.
Теперь плачет, тоскует в тундре, еле жива.
- Ну, мыслимое ли дело лопке замуж за русского выходить? - заговорили
все после рассказа, и решительно все согласились.
Разговор о романе в тундре, такой увлекательный для женщин и для меня!
Мне хорошо здесь, и будто я не в лопарской семье - в пустыне, а где-нибудь в
большом незнакомом городе, в единственном знакомом милом доме.
Хозяйка забывает о глухаре. Но он неожиданно напомнил о себе сам. Его
нога приподнимает крышку котелка и сталкивает ее в огонь; вода бежит, шипит.
Глухарь поспел.
Это напоминает мне, что в котомке у меня для лопарей припасена водка, и
лопари - большие охотники до нее.
- Пьете водку?
- Нет, не пьем.
А глаза просят. Я наливаю стаканчик и подношу, как меня учили, сначала
хозяйке. Секунду колеблется для приличия, потом берет рюмку, приветствует
меня словами: "Ну, пожелаю быть здоровым", и торжественно выпивает. За ней
подряд выпивают все мужчины, и все с одинаковой торжественной миной
приветствуют меня: "Ну, пожелаю быть здоровым". Доходит очередь до
молоденькой лапландки, похожей на японку. Я вижу, как она мучится,
колеблется и с отвращением выпивает глоток. Стаканчик совершает еще оборот
вокруг костра и опять останавливается у японки. Она умоляет меня глазами;
тоже и мать.
- Значит, не надо? - спрашиваю я.
- Нельзя! - говорит старуха. - Надо выпить: от гостя руки нельзя не
принять.
- Вот какой странный обычай! Я не знал. Извини.
- Может быть, и вам не надо? - спрашиваю я почтенную мать.
- Нет, нам надо, - отвечает она и, пожелав мне быть здоровым, выпивает
и за дочь и за себя. Немного спустя, когда мы все сидим вокруг досок с
глухарем и едим, - кто ножку, кто крылышко, кто что, хозяйка преображается:
ее строгое, окаменевшее лицо оживает, глаза бегают, губы вытягиваются.
- Ау-уа-уы-кыть! Уа-уы-уа-кыть!
Я понимаю: это лапландская песня, спеть которую я долго и напрасно
просил в лодке. Но это так не похоже на песню: скорее это что-то в чайнике
или в котелке урчит и, смешавшись с дымом, уносится в отверстие наверху.
- Уа-уы...
Песня оканчивается неожиданным восклицанием: "Каш-карары!"
Что бы это значило?
Василий охотно переводит:
- Мимо еретицы едет Иван Иванович...
- Как, неужели же и у вас есть Иван Иванович? - сомневаюсь я в верности
перевода.
- Везде есть Иван Иванович, - отвечает Василий. - Евван-Евваныльт
значит - Иван Иванович. - И продолжает: - Едет Иван Иванович мимо еретицы,
мимо страшной еретицы, в Кандалакшу и думает, что она не выскочит. Плывет
Иван Иванович, ногами правит, руками гребет, миленькой чулочки везет, белые
чулочки, варежки с узорами. А еретица как выскочит и закричит: "Иван
Иванович, Иван Иванович, кашкиш-карары!"
- Что же с Иваном Ивановичем стало?
- Ничего. На этом песня кончается.
После домашнего концерта доска очищается от пищи, и на ней появляется
засаленная колода карт. Сдают всем по пяти.
- Не "дурачки" ли это?
- "Дурачки".
- Так сдавайте же и мне!
Мне с удовольствием сдают; я играю рассеянно и остаюсь дураком.
Такого эффекта, такого взрыва смеха я давно-давно не слыхал. Смеется
Василий, смеются женщины, смеются все лопари, а старуха долго не может сдать
карт; только начнет, посмотрит на меня и ляжет вместе с картами на доску.
Удивительное счастье остаться дурачком в Лапландии! Вообще им быть
нехорошо... но тут! Я пытаюсь еще раз остаться, но ничего не выходит, и
сколько я потом ни стараюсь, все не могу, все находится кто-нибудь глупее
меня.
За игрой в "дурачки" забываю о главном своем интересе в Лапландии:
увидеть полуночное солнце. Мне напоминают о нем несколько капель дождя,
пролетевших в отверстие нашей вежи.
- Дождь, - говорю я. - Опять не видать мне полуночного солнца!
- Дождь, дождь! - отвечают лопари. - Скорей куваксу строить!
Кува - это особая походная вежа, палатка. Ее можно сделать из паруса.
Василий уже давно мне говорил про нее и обещал, что спать я на острове буду
лучше, чем дома, и он знает такое средство, что ни один комар не посмеет
пролезть в мою куваксу.
Через несколько минут палатка готова, - маленькая такая, чтобы лечь
одному. Я устраиваюсь на теплых оленьих шкурах, покрываюсь простыней и
шкурой. Славно. Тепло. Хорошо дышится. Я начинаю раздумывать о своих
впечатлениях, выискивать связь между ними. Какой-то странный запах, похожий
не то на запах курительной бумаги, не то угара, не то тлеющей ваты,
перебивает мои мысли. Что бы это значило? Запах сильнее и сильнее, дым ест
глаза. Вскакиваю, оглядываю палатку и замечаю в углу ее черный дымящийся
котелок. Несколько гнилушек или сухих грибов курятся и наполняют палатку
этим едким дымом. Я понимаю: это сюрприз Василия, это выполнение обещания,
что ни один комар не заберется ко мне. Не решаюсь выставить котелок на дождь
и тем обидеть любезного хозяина. Высовываю для разведки голову. Какие теперь
комары? Дождь... Олени один за другим выходят из своей вежи к лесу.
Они заполняют весь треугольник между моей, лопарской и своей вежами,
пробуют пощипать траву, но ничего не находят и один за другим исчезают в
лесу. Теперь я выставляю котелок на дождь, опять устраиваюсь, слушаю, как
барабанят капли по палатке, слушаю взрывы веселого детского смеха из
лопарской вежи. Все еще играют в "дурачки".
Так странно думать, что вот почти на краю света эти забытые всем миром
люди могут смеяться таким невинным, детским смехом.


    ХИБИНСКИЕ ГОРЫ



- Вставайте! - бужу я лопарей. - Вставайте!
Но они спят, как убитые, все в одной веже.
В ответ мне из-под склонившихся к земле лап ближайшей ели показывается
лысая голова карлика.
- Василий, это ты? Как ты здесь?
Старик спал ночь под еловым шатром. Там сухо, совсем как в веже.
Лапландские ели часто имеют форму вежи. Вероятно, они опускают вниз свои
лапы для лучшей защиты от холодных океанских ветров.
Пока разводят костер, греют чайник и варят уху, закусывают, собираются,
- проходит много времени; наступает уже день, начинают кусать комары;
возвращаются олени; солнце греет. Но и день здесь ненастоящий: солнце не
приносит с собой звуков в природу, сверкает даже слишком ярко, но холодно и
остро, и зелень эта какая-то слишком густая, неестественная. День не
настоящий, а какой-то хрустальный. Эти черные горы - будто старые окаменелые
звери. На Имандре вообще много таких каменных зверей. Вот высунулся из воды
морж, тюлень, вот растянулся по пути нашей лодки большой черный кит.
- Волса-Кедеть! - показывает на него лопарь и прислушивается.
Все тоже, как и он, поднимают весла и слушают. Булькают удары капель с
весел о воду, и еще какой-то неровный плеск у камня, похожего на кита. Это
легкий прибой перекатывает белую пену через гладкую спину "кита", и оттого
этот неровный шум, и так ярко блестит мокрый камень на солнце.
- Волса-Кедеть шумит! - говорит Василий.
Меня раздражает эта медлительность лопарей; хочется ехать скорее. Я во
власти той путевой инерции, которая постоянно движет вперед.
- Ну, так что же такое! - отвечаю я Василию. - Шумит и шумит.
- Да ничего... Так... шумит. Бывает перед погодой, бывает так.
Ему хочется мне что-то рассказать.
- Волса-Кедеть значит - кит-камень. Отцы говорят - это колдун...
И рассказывает предание:
- Возле Имандры сошлись два колдуна и заспорили. Один говорит: "Можешь
ты зверем обернуться?" Другой отвечает: "Зверем я не могу обернуться, а
нырну китом, и ты не увидишь меня, уйду в лес". Обернулся - и в воду.
Немного не доплыл до берега и показал спину. Колдун на берегу видал,
крикнул. Тот и окаменел.
Такое предание о ките.
- А вот этот морж? - спрашиваю я.
- Нет, это камень.
- А птица?
- Тоже так... камень. Вот у Кольской губы - там есть люди окаменелые.
Колдунья тащила по океану остров, хотела запереть им Кольскую губу. А кто-то
увидал и крикнул. Остров остановился: колдунья окаменела, и все люди в
погосте окаменели.
Мы едем ближе к горам. Мне кажется, что если хорошенько крикнуть
теперь, то и мы, как горы, непременно окаменеем. Я изо всей силы кричу. Горы
отзываются. Лопари с поднятыми вверх веслами каменеют и слушают эхо.
Подшутить бы над ними? У ног моих на дне лодки большой камень-якорь с
веревкой. Беру этот камень и прямо возле девушки бросаю его в Имандру. Бух!
Я не сразу понял, в чем дело. Вижу только - девушка стоит рядом, что
она схватилась за нож, но ее удержали. В воде плавают весла.
Лапландка от испуга пустила в меня веслом, промахнулась, хотела
зарезать, но ее удержали, и теперь с ней истерика.
- Наших женок, - укоризненно говорит мне Василий, - нельзя пугать. Наши
женки пугливые. Могла бы и беда быть...
Немного спустя девушка приходит в себя, а лопари как ни в чем не бывало
смеются.
Рассказывают мне множество разных случаев и все приговаривают: "Наши
женки пугливые".
- Отчего это? - спрашиваю я.
- Неизвестно.
После всех этих рассказов мне не хотелось больше шуметь и кричать. Мне
кажется, что если я теперь крикну еще раз, то все эти окаменевшие звери,
рыбы и птицы испугаются, проснутся, и от этого будет что-то такое, отчего
сейчас страшно, но что - это неизвестно.