Страница:
пота Христониной спине. Христоня взвился от удара, сделал чудовищный
скачок в сторону, нечто вроде заячьей "скидки", сел на землю и начал
неторопливо и тщательно ощупывать спину.
Казаки, сопровождавшие Григория, заскакивали наперед бежавшим,
останавливали их, но плетей в ход не пускали.
- Пори их!.. Пори!.. - потрясая своей нарядной плетью, хрипло кричал
Григорий.
Конь вертелся под ним, становился вдыбки, никак не хотел идти вперед. С
трудом направив его, Григорий поскакал к бегущим впереди. На скаку он
мельком видел остановившегося возле куста, молчаливо улыбавшегося Степана
Астахова; видел, как Аникушка, приседая от смеха и сложив ладони рупором,
пронзительным, бабьим голосом визжал:
- Братцы! Спасайся, кто может! Красные!.. Ату их!.. Бери!..
Григорий нагонял еще одного хуторянина, одетого в ватную куртку,
бежавшего неутомимо и резко. Сутуловатая фигура его была странно знакома,
но распознавать было некогда, и Григорий еще издали заорал:
- Стой, сукин сын!.. Стой, зарублю!..
И вдруг человек в ватной куртке замедлил бег, остановился, и, когда
стал поворачиваться, - характерным, знакомым с детства жестом выказывая
высшую степень возбуждения, - пораженный Григорий, еще не видя обличья,
узнал отца.
Щеки Пантелея Прокофьевича передергивали судороги.
- Это родной отец-то - сукин сын? Это отца грозишь срубить? -
срывающимся фальцетом закричал он.
Глаза его дымились такой знакомой, неуемной свирепостью, что возмущение
Григория разом остыло, и он, с силой придержав коня, крикнул:
- Не угадал в спину! Чего орешь, батя?
- Как так не угадал? Отца и не угадал?!
Столь нелепо и неуместно было проявление этой стариковской обидчивости,
что Григорий, уже смеясь, поравнялся с отцом, примиряюще сказал:
- Батя, не серчай! На тебе сюртук какой-то неизвестный мне, окромя
этого ты летел, как призовая лошадь, и даже хромота твоя куда делась! Как
тебя угадать-то?
И опять, как бывало это раньше, всегда, в домашнем быту, Пантелей
Прокофьевич утих и, все еще прерывисто дыша, но посмирнев, согласился:
- Сюртук на мне, верно говоришь, новый, выменял на шубу - шубу таскать
тяжело - а хромать... Когда ж тут хромать? Тут, братец ты мой, уж не до
хромоты!.. Смерть в глазах, а ты про ногу гутаришь...
- Ну, до смерти ишо далеко. Поворачивай, батя! Патроны-то не раскидал?
- Куда ж поворачивать? - возмутился старик.
Но тут уж Григорий повысил голос, отчеканивая каждое слово,
скомандовал:
- Приказываю вернуться! За ослушание командира в боевой обстановке,
знаешь, что по уставу полагается?
Сказанное возымело действие: Пантелей Прокофьевич поправил на спине
винтовку, неохотно побрел назад. Поравнявшись с одним из стариков, еще
медленнее шагавшим обратно, со вздохом сказал:
- Вот они какие пошли, сынки-то! Нет того, чтобы уважить родителю или,
к примеру говоря, ослобонить от бою, а он его же норовит... в это самое
направить... да-а-а... Нет, покойничек Петро, царство ему небесное, куда
лучше был! Ровная у него душа была, а этот сумарок, Гришка-то, хотя он и
командир дивизии, заслуженный, так и далее, а не такой. Весь на кочках, и
ни одну нельзя тронуть. Этот при моей старости на печку не иначе как шилом
будет подсаживать!
Татарцев образумили без особого труда...
Спустя немного Григорий собрал всю сотню, увел ее под прикрытие; не
слезая с седла, коротко пояснил:
- Красные переправились и силуются занять Вешки. Возле Дона зараз
начался бой. Дело не шутейное, и бегать зря не советую. Ежели ишо раз
побежите - прикажу коннице, какая стоит в Еринском, рубить вас, как
изменников! - Григорий оглядел разношерстно одетую толпу хуторян, закончил
с нескрываемым презрением: - Много у вас в сотне всякой сволочи набралось,
она и разводит страхи. Побегли, в штаны напустили, вояки! А ишо казаками
кличетесь! Особенно вы, деды, глядите у меня! Взялись воевать, так нечего
теперь головы промеж ног хоронить! Зараз же, повзводно, рысью вон к энтому
рубежу и от кустов - к Дону. По-над Доном - до Семеновской сотни. Вместе с
нею вдарите красным во фланг. Марш! Живо!
Татарцы молча выслушали и так же молча направились к кустам. Деды
удрученно кряхтели, оглядывались на шибко поскакавшего Григория и
сопутствовавших ему казаков. Старик Обнизов, шагавший в ногу с Пантелеем
Прокофьевичем, восхищенно сказал:
- Ну и геройским сынком сподобил тебя господь! Истый" орел! Как он
Христоню-то потянул вдоль спины! Враз привел все в порядок!
И польщенный в отцовских чувствах Пантелей Прокофьевич охотно
согласился:
- И не говори! Таких сынов по свету поискать! Полный бант крестов, это
как, шутка? Вот Петро, покойничек, царство ему небесное, хотя он и родной
сын был и первенький, а все не такой! Уж дюже смирный был, какой-то, чума
его знает, недоделанный. Душа у него под исподом бабья была! А этот - весь
в меня! Ажник превзошел лихостью!
Григорий со своим полувзводом подбирался к Калмыцкому броду. Они уже
считали себя в безопасности, достигнув леса, но их увидели с
наблюдательного пункта, с той стороны Дона. Орудийный взвод повел обстрел.
Первый снаряд пролетел над вершинами верб, чмокнулся где-то в болотистой
чаще, не разорвавшись. А второй ударил неподалеку от дороги в обнаженные
корневища старого осокоря, брызнул огнем, окатил казаков гулом, комьями
жирной земли и крошевом трухлявого дерева.
Оглушенный Григорий инстинктивно поднес к глазам руку, пригнулся к
луке, ощутив глухой и мокрый шлепок, как бы по крупу коня.
Казачьи кони от потрясшего землю взрыва будто по команде присели и
ринулись вперед; под Григорием конь тяжко поднялся на дыбы, попятился,
начал медленно валиться на бок. Григорий поспешно соскочил с седла, взял
коня под уздцы. Пролетело еще два снаряда, а потом хорошая тишина стала на
искрайке леса. Ложился на траву пороховой дымок; пахло свежевзвернутой
землей, щепками, полусгнившим деревом; далеко в чаще встревоженно
стрекотали сороки.
Конь Григория всхрапывал и подгибал трясущиеся задние ноги. Желтый
навес его зубов был мучительно оскален, шея вытянута. На бархатистом сером
храпе пузырилась розовая пена. Крупная дрожь била его тело, под гнедым
подшерстком волнами катились судороги.
- Готов кормилец? - громко спросил подскакавший казак.
Григорий смотрел в тускнеющие конские глаза, не отвечая. Он даже не
глянул на рану и только чуть посторонился, когда конь как-то неуверенно
заторопился, выпрямился и вдруг упал на колени, низко склонив голову,
словно прося у хозяина в чем-то прощения. На бок лег он с глухим стоном,
попытался поднять голову, но, видно, покидали его последние силы; дрожь
становилась все реже, мертвели глаза, на шее выступила испарина.
Только в щетках, где-то около самых стаканов копыт, еще бились
последние живчики. Чуть вибрировало потертое крыло седла.
Григорий искоса глянул на левый пах, увидел развороченную глубокую
рану, теплую черную кровь, бившую из нее родниками, сказал спешившемуся
казаку, заикаясь и не вытирая слез:
- Стреляй с одной пули! - и передал ему свой маузер.
Пересев на казачью лошадь, поскакал к месту, где оставил свои сотни.
Там уже возгорался бой.
С рассветом красноармейцы двинулись в наступление. В слоистом тумане
поднялись их цепи, молча пошли по направлению к Вешенской. На правом
фланге, около налитой водой ложбины, на минуту замешкались, потом побрели
по грудь в воде, высоко поднимая патронные подсумки и винтовки. Спустя
немного с обдонской горы согласно и величаво загремели четыре батареи. Как
только по лесу веером начали ложиться снаряды, повстанцы открыли огонь.
Красноармейцы уже не шли, а бежали с винтовками наперевес. Впереди них на
полверсты сухо лопалась по лесу шрапнель, валились расщепленные снарядами
деревья, белесыми клубами поднимался дым. Короткими очередями заработали
два казачьих пулемета. В первой цепи начали падать красноармейцы. Все чаще
то тут, то там по цепи вырывали пули людей, опоясанных скатками, кидали их
ничком или навзничь, но остальные не ложились, и все короче становилось
расстояние, отделявшее их от леса.
Впереди второй цепи, чуть клонясь вперед, подоткнув полы шинели, легко
и размашисто бежал высокий, с непокрытой головой командир. Цепь на секунду
замедлила движение, но командир, на бегу повернувшись, что-то крикнул, и
люди снова перешли на побежку, снова все яростнее стало нарастать
хрипловатое и страшное "ура-а-а".
Тогда заговорили все казачьи пулеметы, на опушинах леса жарко, без
умолку зачастили винтовочные выстрелы... Откуда-то сзади Григория,
стоявшего с сотнями на выезде из леса, длинными очередями начал бить
станковый пулемет Базковской сотни. Цепи дрогнули, залегли, стали
отстреливаться. Часа полтора длился бой, но огонь пристрелявшихся
повстанцев был так настилен, что вторая цепь, не выдержав, поднялась,
смешалась с подходившей перебежками третьей цепью... Вскоре луг был усеян
беспорядочно бежавшими назад красноармейцами. И тогда Григорий на рыси
вывел свои сотни из лесу, построил их и кинул в преследование. Дорогу к
плотам отрезала отступавшим шедшая полным карьером Чирская сотня. У
придонского леса, возле самого берега, завязался рукопашный бой. К плотам
прорвалась только часть красноармейцев. Они до отказа загрузили плоты,
отчалили. Остальные бились, вплотную прижатые к Дону.
Григорий спешил свои сотни, приказал коноводам не выезжать из лесу,
повел казаков к берегу. Перебегая от дерева к дереву, казаки все ближе
подвигались к Дону. Человек полтораста красноармейцев ручными гранатами и
пулеметным огнем отбросили наседавшую повстанческую пехоту. Плоты было
снова направились к левому берегу, но базковцы ружейным огнем перебили
почти всех гребцов. Участь оставшихся на этой стороне была предрешена.
Слабые духом, побросав винтовки, пытались перебраться вплавь. Их
расстреливали залегшие возле прорвы повстанцы. Много красноармейцев
потонуло, не будучи в силах пересечь Дон на быстрине. Только двое
перебрались благополучно: один в полосатой матросской тельняшке - как
видно, искусный пловец - вниз головой кинулся с обрывистого берега,
погрузился в воду и вынырнул чуть ли не на середине Дона.
Прячась за разлапистой вербой, Григорий видел, как широкими саженками
матрос доспевал к той стороне. И еще один переплыл благополучно. Он
расстрелял все патроны, стоя по грудь в воде; что-то крикнул, грозя
кулаком в сторону казаков, и пошел отмахивать наискось. Вокруг него
чмокали пули, но ни одна не тронула счастливца. Там, где было когда-то
скотинье стойло, он выбрел из воды, отряхнулся, не спеша стал взбираться
по яру к дворам.
Оставшиеся возле Дона залегли за песчаным бугром. Их пулемет строчил
безостановочно до тех пор, пока не закипела в кожухе вода.
- За мной! - негромко скомандовал Григорий, как только пулемет умолк, и
пошел к бугру, вынув из ножен шашку.
Позади, тяжко дыша, затопотали казаки.
До красноармейцев оставалось не более полусотни саженей. После трех
залпов из-за песчаного бугра поднялся во весь рост высокий смуглолицый и
черноусый командир. Его поддерживала под руку одетая в кожаную куртку
женщина. Командир был ранен. Волоча перебитую ногу, он сошел с бугра,
поправил на руке винтовку с примкнутым штыком, хрипло скомандовал:
- Товарищи! Вперед! Бей беляков!
Кучка храбрецов с пением "Интернационала" пошла в контратаку. На
смерть.
Сто шестнадцать павших последними возле Дона были все коммунисты
Интернациональной роты.
Поздно ночью Григорий пришел из штаба на квартиру. Прохор Зыков ожидал
его у калитки.
- Про Аксинью не слышно? - спросил Григорий с деланным равнодушием в
голосе.
- Нет. Запропала где-то, - ответил Прохор, позевывая, и тотчас же со
страхом подумал: "Не дай бог, опять заставит ее разыскивать... Вот
скочетались, черти, на мою голову!"
- Принеси умыться. Потный я весь. Ну, живо! - уже раздраженно сказал
Григорий.
Прохор сходил в хату за водой, долго лил из кружки в сложенные ковшом
ладони Григория. Тот мылся с видимым наслаждением. Снял провонявшую потом
гимнастерку, попросил:
- Слей на спину.
От холодной воды, обжегшей потную спину, ахнул, зафыркал, долго и
крепко тер натруженные ремнями плечи и волосатую грудь. Вытираясь чистой
попонкой, уже повеселевшим голосом приказал Прохору:
- Коня мне утром приведут - прими его, вычисти, добудь зерна. Меня не
буди, пока сам проснусь. Только если из штаба пришлют - разбудишь.
Понятно?
Ушел под навес сарая. Лег на повозке и тотчас же окунулся в
беспросыпный сон. На заре зяб, поджимал ноги, натягивал влажную от росы
шинель, а после того как взошло солнце, снова задремал и проснулся часов
около семи от полнозвучного орудийного выстрела. Над станицей, в голубом и
чистом небе, кружил матово поблескивающий аэроплан. По нему били с той
стороны Дона из орудий и пулеметов.
- А ить могут подшибить его! - проговорил Прохор, яростно охаживая
щеткой привязанного к коновязи высокого рыжего, жеребца. - Гляди,
Пантелевич, какого черта под тебя прислали!
Григорий бегло осмотрел жеребца, довольный, спросил:
- Не поглядел я, сколько ему годов. Шестой, должно?
- Шестой.
- Ох, хорош! Ножки под ним точеные и все в чулках. Нарядный конишко...
Ну, седлай его, поеду, погляжу, кто это прилетел.
- Уж хорош - слов нету. Как-то он будет на побежку? Но по всем приметам
должен бы быть дюже резвым, - бормотал Прохор, затягивая подпруги.
Еще одно дымчато-белое облачко шрапнельного разрыва вспыхнуло около
аэроплана.
Выбрав место для посадки, летчик резко пошел на снижение. Григорий
выехал из калитки, поскакал к станичной конюшне, за которой опустился
аэроплан.
В конюшне для станичных жеребцов - длинном каменном здании, стоявшем на
краю станицы, - было битком набито более восьмисот пленных красноармейцев.
Стража не выпускала их оправляться, параш в помещении не было. Тяжкий
густой запах человеческих испражнений стеною стоял около конюшни. Из-под
дверей стекали зловонные потоки мочи; над ними тучами роились изумрудные
мухи...
День и ночь в этой тюрьме для обреченных звучали глухие стоны. Сотни
пленных умирали от истощения и свирепствовавших среди них тифа и
дизентерии. Умерших иногда не убирали по суткам.
Григорий, объехав конюшню, только что хотел спешиться, как снова глухо
ударило орудие с той стороны Дона. Скрежет приближающегося снаряда вырос и
сомкнулся с тяжким гулом разрыва.
Пилот и прилетевший с ним офицер вылезли было из кабинки, их окружили
казаки. Тотчас же на горе заговорили все орудия батареи. Снаряды стали
аккуратно ложиться вокруг конюшни.
Пилот быстро влез в кабинку, но мотор отказался работать.
- Кати на руках! - зычно скомандовал казакам прилетевший из-за Дона
офицер и первый взялся за крыло.
Покачиваясь, аэроплан легко двинулся к соснам. Батарея провожала его
беглым огнем. Один из снарядов попал в набитую пленными конюшню. В густом
дыму, в клубах поднявшейся известняковой пыли обрушился угол. Конюшня
дрогнула от животного рева охваченных ужасом красноармейцев. В
образовавшийся пролом выскочили трое пленных, сбежавшиеся казаки
изрешетили их выстрелами в упор.
Григорий отскакал в сторону.
- Убьют! Езжай в сосны! - крикнул пробегавший мимо казак с испуганным
лицом и вытаращенными белесыми глазами.
"Айв самом деле могут накинуть. Чем черт не шутит", - подумал Григорий
и не спеша повернул домой.
В этот день Кудинов, обойдя приглашением Мелехова, созвал в штабе
строго секретное совещание. Прилетевший офицер Донской армии коротко
сообщил, что со дня на день красный фронт будет прорван частями ударной
группы, сконцентрированной возле станицы Каменской, и конная дивизия
Донской армии под командой генерала Секретева двинется на соединение с
повстанцами. Офицер предложил немедленно подготовить средства переправы,
чтобы по соединении с дивизией Секретева тотчас же перебросить конные
повстанческие полки на правую сторону Дона; посоветовал стянуть резервные
части поближе к Дону и уже в конце совещания, после того как был
разработан план переправы и движения частей преследования, спросил:
- А почему у вас пленные находятся в Вешенской?
- Больше их негде держать, в хуторах нет помещений, - ответил кто-то из
штабных.
Офицер тщательно вытер носовым платком гладко выбритую вспотевшую
голову; расстегнул ворот защитного кителя, со вздохом сказал:
- Направьте их в Казанскую.
Кудинов удивленно поднял брови:
- А потом?
- А оттуда - в Вешенскую... - снисходительно пояснил офицер, щуря
холодные голубые глаза. И, плотнее сжав губы, жестко закончил: - Я не
знаю, господа, почему вы с ними церемонитесь? Время сейчас как будто не
такое. Эту сволочь, являющуюся рассадником всяких болезней, как
физических, так и социальных, надо истреблять. Нянчиться с ними нечего! Я
на вашем месте поступил бы именно так.
На другой день в пески вывели первую партию пленных в двести человек.
Изможденные, иссиня-бледные, еле передвигающие ноги красноармейцы шли как
тени. Конный конвой плотно окружал их нестройно шагавшую толпу... На
десятиверстном перегоне Вешенская - Дубровка двести человек были вырублены
до одного. Вторую партию выгнали перед вечером. Конвою было строго
приказано: отстающих только рубить, а стрелять лишь в крайнем случае. Из
полутораста человек восемнадцать дошли до Казанской... Один из них,
молодой цыгановатый красноармеец, в пути сошел с ума. Всю дорогу он пел,
плясал и плакал, прижимая к сердцу пучок сорванного душистого чабреца. Он
часто падал лицом в раскаленный песок, ветер трепал грязные лохмотья
бязевой рубашки, и тогда конвоирам были видны его туго обтянутая кожей
костистая спина и черные потрепавшиеся подошвы раскинутых ног. Его
поднимали, брызгали на него водой из фляжек, и он открывал черные,
блещущие безумием глаза, тихо смеялся и, раскачиваясь, снова шел.
Сердобольные бабы на одном из хуторов окружили конвойных, и
величественная и дородная старуха строго сказала начальнику конвоя:
- Ты ослобони вот этого чернявенького. Умом он тронулся, к богу стал
ближе, и вам великий грех будет, коли такого-то загубите.
Начальник конвоя - бравый рыжеусый подхорунжий - усмехнулся:
- Мы, бабуня, лишнего греха не боимся на душу принимать. Все одно из
нас праведников не получится!
- А ты ослобони, не противься, - настойчиво просила старуха. -
Смерть-то над каждым из вас крылом машет...
Бабы дружно поддержали ее, и подхорунжий согласился.
- Мне не жалко, возьмите его. Он теперь не вредный. А за нашу доброту -
молочка нам неснятого по корчажке на брата.
Старуха увела сумасшедшего к себе в хатенку, накормила его, постелила
ему в горнице. Он проспал сутки напролет, а потом проснулся, встал спиной
к окошку, тихо запел. Старуха вошла в горенку, присела на сундук, подперла
щеку ладонью, долго и зорко смотрела на худощавое лицо паренька, потом
басовито сказала:
- Ваши-то, слыхать, недалеко...
Сумасшедший на какую-то секунду смолк и сейчас же снова запел, но уже
тише.
Тогда старуха строго заговорила:
- Ты, болезный мой, песенки брось играть, не прикидывайся и голову мне
не морочь. Я жизню прожила, и меня не обманешь, не дурочка! Умом ты
здоровый, знаю... Слыхала, как ты во сне гутарил, да таково складно!
Красноармеец пел, но все тише и тише. Старуха продолжала:
- Ты меня не боись, я тебе не лиха желаю. У меня двух сынков в
германскую войну сразили, а меньший в эту войну в Черкасском помер. А ить
я их всех под сердцем выносила... Вспоила, вскормила, ночей смолоду не
спала... Вот через это и жалею я всех молодых юношев, какие в войсках
служат, на войне воюют... - Она помолчала немного.
Смолк и красноармеец. Он закрыл глаза, и чуть заметный румянец
проступил на его смуглых скулах, на тонкой худой шее напряженно
запульсировала голубая жилка.
С минуту стоял он, храня выжидающее молчание, затем приоткрыл черные
глаза. Взгляд их был осмыслен и полыхал таким нетерпеливым ожиданием, что
старуха чуть приметно улыбнулась.
- Дорогу на Шумилинскую знаешь?
- Нет, бабуня, - чуть шевеля губами, ответил красноармеец.
- А как же ты пойдешь?
- Не знаю...
- То-то и оно! Что же мне с тобой теперича делать?
Старуха долго выжидала ответа, потом спросила:
- А ходить-то ты можешь?
- Пойду как-нибудь.
- Зараз тебе как-нибудь нельзя ходить. Надо идтить ночьми и шагать
пошибче, ох, пошибче! Переднюй ишо, а тогда дам я тебе харчей и в поводыри
внучонка, чтоб он дорогу указывал, и - в час добрый! Ваши-то, красные, за
Шумилинской стоят, верно знаю. Вот ты к ним и припожалуешь. А шляхом вам
нельзя идтить, надо - степью, логами да лесами, бездорожно, а то казаки
перевстренут, и беды наберетесь. Так-то, касатик мой!
На другой день, как только смерклось, старуха перекрестила собравшихся
в дорогу своего двенадцатилетнего внучонка и одетого в казачий зипун
красноармейца, сурово сказала:
- Идите с богом! Да, глядите, нашим служивым не попадайтеся!.. Не за
что, касатик, не за что! Не мне кланяйся, богу святому! Я не одна
такая-то, все мы, матери, добрые... Жалко ить вас, окаянных, до смерти!
Ну, ну, ступайте, оборони вас господь! - и захлопнула окрашенную желтой
глиной покосившуюся дверь хатенки.
Каждый день Ильинична просыпалась чуть свет, доила корову и начинала
стряпаться. Печь в доме не топила, а разводила огонь в летней кухне,
готовила обед и снова уходила в дом к детишкам.
Наталья медленно оправлялась после тифа. На второй день троицы она
впервые встала с постели, прошлась по комнатам, с трудом переставляя
иссохшие от худобы ноги, долго искала в головах у детишек и даже
попробовала, сидя на табуретке, стирать детскую одежонку.
И все время с исхудавшего лица ее не сходила улыбка, на ввалившихся
щеках розовел румянец, а ставшие от болезни огромными глаза лучились такой
сияющей трепетной теплотой, как будто после родов.
- Полюшка, расхороша моя! Не забижал тебя Мишатка, как я хворала? -
спрашивала она слабым голосом, протяжно и неуверенно выговаривая каждое
слово, гладя рукою черноволосую головку дочери.
- Нет, маманя! Мишка толечко раз меня побил, а то мы с ним хорошо
игрались, - шепотом отвечала девочка и крепко прижималась лицом к
материнским коленям.
- А бабушка жалела вас? - улыбаясь, допытывалась Наталья.
- Дюже жалела!
- А чужие люди, красные солдаты вас не трогали?
- Они у нас телушку зарезали, проклятые! - баском ответил разительно
похожий на отца Мишатка.
- Ругаться нельзя, Мишенька! Ишь ты, хозяин какой! Больших нельзя
черным словом обзывать! - назидательно сказала Наталья, подавляя улыбку.
- Это бабка их так обзывала, спроси хоть у Польки, - угрюмо
оправдывался маленький Мелехов.
- Верно, маманя, и курей они у нас всех дочиста порезали!
Полюшка оживилась: блестя черными глазенками, стала рассказывать, как
приходили на баз красноармейцы, как они ловили кур и уток, как просила
бабка Ильинична оставить на завод желтого петуха с обмороженным гребнем и
как ей веселый красноармеец ответил, размахивая петухом: "Этот петух,
бабка, кукарекал против Советской власти, и мы его присудили за это к
смертной казни! Хоть не проси - сварим мы из него лапши, а тебе взамен
старые валенки оставим".
И Полюшка развела руками, показывая:
- Во какие валенки оставил! Большущие-разбольшущие и все на дырьях!
Наталья, смеясь и плача, ласкала детишек и, не сводя с дочери
восхищенных глаз, радостно шептала:
- Ах ты моя Григорьевна! Истованная Григорьевна! Вся-то ты, до
капельки, на своего батю похожа.
- А я похож? - ревниво спросил Мишатка и несмело прислонился к матери.
- И ты похож. Гляди только: когда вырастешь - не будь таким непутевым,
как твой батя...
- А он непутевый? А чем он непутевый? - заинтересовалась Полюшка.
На лицо Натальи тенью легла грусть. Наталья промолчала и с трудом
поднялась со скамьи.
Присутствовавшая при разговоре Ильинична недовольно отвернулась. А
Наталья, уже не вслушиваясь в детский говор, стоя у окна, долго глядела на
закрытые ставни астаховского куреня, вздыхала и взволнованно теребила
оборку своей старенькой, вылинявшей кофточки...
На другой день она проснулась чуть свет, встала тихонько, чтобы не
разбудить детей, умылась, достала из сундука чистую юбку, кофточку и белый
зонтовый платок. Она заметно волновалась, и по тому, как она одевалась,
как хранила грустное и строгое молчание, - Ильинична догадалась, что сноха
пойдет на могилку деда Гришаки.
- Куда это собралась? - спросила Ильинична, чтобы убедиться в верности
своих предположений.
- Пойду дедушку проведаю, - не поднимая головы, боясь расплакаться,
обронила Наталья.
Она уже знала о смерти деда Гришаки и о том, что Кошевой сжег их дом и
подворье.
- Слабая ты, не дойдешь.
- С передышками дотяну. Детей покормите, мамаша, а то я там, может,
долго задержусь.
- И кто его знает - чего ты там будешь задерживаться! Ишо в недобрый
час найдешь на этих чертей, прости бог. Не ходила бы, Натальюшка!
- Нет, я уж пойду. - Наталья нахмурилась, взялась за дверную ручку.
- Ну, погоди, чего ж ты голодная-то пойдешь? Сем-ка я молочка кислого
положу?
- Нет, мамаша, спаси Христос, не хочу... Прийду, тогда поем.
Видя, что сноха твердо решила идти, Ильинична посоветовала:
- Иди лучше над Доном, огородами. Там тебя не так видно будет.
Над Доном наволочью висел туман. Солнце еще не всходило, но на востоке
багряным заревом полыхала закрытая тополями кромка неба, и из-под тучи уже
скачок в сторону, нечто вроде заячьей "скидки", сел на землю и начал
неторопливо и тщательно ощупывать спину.
Казаки, сопровождавшие Григория, заскакивали наперед бежавшим,
останавливали их, но плетей в ход не пускали.
- Пори их!.. Пори!.. - потрясая своей нарядной плетью, хрипло кричал
Григорий.
Конь вертелся под ним, становился вдыбки, никак не хотел идти вперед. С
трудом направив его, Григорий поскакал к бегущим впереди. На скаку он
мельком видел остановившегося возле куста, молчаливо улыбавшегося Степана
Астахова; видел, как Аникушка, приседая от смеха и сложив ладони рупором,
пронзительным, бабьим голосом визжал:
- Братцы! Спасайся, кто может! Красные!.. Ату их!.. Бери!..
Григорий нагонял еще одного хуторянина, одетого в ватную куртку,
бежавшего неутомимо и резко. Сутуловатая фигура его была странно знакома,
но распознавать было некогда, и Григорий еще издали заорал:
- Стой, сукин сын!.. Стой, зарублю!..
И вдруг человек в ватной куртке замедлил бег, остановился, и, когда
стал поворачиваться, - характерным, знакомым с детства жестом выказывая
высшую степень возбуждения, - пораженный Григорий, еще не видя обличья,
узнал отца.
Щеки Пантелея Прокофьевича передергивали судороги.
- Это родной отец-то - сукин сын? Это отца грозишь срубить? -
срывающимся фальцетом закричал он.
Глаза его дымились такой знакомой, неуемной свирепостью, что возмущение
Григория разом остыло, и он, с силой придержав коня, крикнул:
- Не угадал в спину! Чего орешь, батя?
- Как так не угадал? Отца и не угадал?!
Столь нелепо и неуместно было проявление этой стариковской обидчивости,
что Григорий, уже смеясь, поравнялся с отцом, примиряюще сказал:
- Батя, не серчай! На тебе сюртук какой-то неизвестный мне, окромя
этого ты летел, как призовая лошадь, и даже хромота твоя куда делась! Как
тебя угадать-то?
И опять, как бывало это раньше, всегда, в домашнем быту, Пантелей
Прокофьевич утих и, все еще прерывисто дыша, но посмирнев, согласился:
- Сюртук на мне, верно говоришь, новый, выменял на шубу - шубу таскать
тяжело - а хромать... Когда ж тут хромать? Тут, братец ты мой, уж не до
хромоты!.. Смерть в глазах, а ты про ногу гутаришь...
- Ну, до смерти ишо далеко. Поворачивай, батя! Патроны-то не раскидал?
- Куда ж поворачивать? - возмутился старик.
Но тут уж Григорий повысил голос, отчеканивая каждое слово,
скомандовал:
- Приказываю вернуться! За ослушание командира в боевой обстановке,
знаешь, что по уставу полагается?
Сказанное возымело действие: Пантелей Прокофьевич поправил на спине
винтовку, неохотно побрел назад. Поравнявшись с одним из стариков, еще
медленнее шагавшим обратно, со вздохом сказал:
- Вот они какие пошли, сынки-то! Нет того, чтобы уважить родителю или,
к примеру говоря, ослобонить от бою, а он его же норовит... в это самое
направить... да-а-а... Нет, покойничек Петро, царство ему небесное, куда
лучше был! Ровная у него душа была, а этот сумарок, Гришка-то, хотя он и
командир дивизии, заслуженный, так и далее, а не такой. Весь на кочках, и
ни одну нельзя тронуть. Этот при моей старости на печку не иначе как шилом
будет подсаживать!
Татарцев образумили без особого труда...
Спустя немного Григорий собрал всю сотню, увел ее под прикрытие; не
слезая с седла, коротко пояснил:
- Красные переправились и силуются занять Вешки. Возле Дона зараз
начался бой. Дело не шутейное, и бегать зря не советую. Ежели ишо раз
побежите - прикажу коннице, какая стоит в Еринском, рубить вас, как
изменников! - Григорий оглядел разношерстно одетую толпу хуторян, закончил
с нескрываемым презрением: - Много у вас в сотне всякой сволочи набралось,
она и разводит страхи. Побегли, в штаны напустили, вояки! А ишо казаками
кличетесь! Особенно вы, деды, глядите у меня! Взялись воевать, так нечего
теперь головы промеж ног хоронить! Зараз же, повзводно, рысью вон к энтому
рубежу и от кустов - к Дону. По-над Доном - до Семеновской сотни. Вместе с
нею вдарите красным во фланг. Марш! Живо!
Татарцы молча выслушали и так же молча направились к кустам. Деды
удрученно кряхтели, оглядывались на шибко поскакавшего Григория и
сопутствовавших ему казаков. Старик Обнизов, шагавший в ногу с Пантелеем
Прокофьевичем, восхищенно сказал:
- Ну и геройским сынком сподобил тебя господь! Истый" орел! Как он
Христоню-то потянул вдоль спины! Враз привел все в порядок!
И польщенный в отцовских чувствах Пантелей Прокофьевич охотно
согласился:
- И не говори! Таких сынов по свету поискать! Полный бант крестов, это
как, шутка? Вот Петро, покойничек, царство ему небесное, хотя он и родной
сын был и первенький, а все не такой! Уж дюже смирный был, какой-то, чума
его знает, недоделанный. Душа у него под исподом бабья была! А этот - весь
в меня! Ажник превзошел лихостью!
Григорий со своим полувзводом подбирался к Калмыцкому броду. Они уже
считали себя в безопасности, достигнув леса, но их увидели с
наблюдательного пункта, с той стороны Дона. Орудийный взвод повел обстрел.
Первый снаряд пролетел над вершинами верб, чмокнулся где-то в болотистой
чаще, не разорвавшись. А второй ударил неподалеку от дороги в обнаженные
корневища старого осокоря, брызнул огнем, окатил казаков гулом, комьями
жирной земли и крошевом трухлявого дерева.
Оглушенный Григорий инстинктивно поднес к глазам руку, пригнулся к
луке, ощутив глухой и мокрый шлепок, как бы по крупу коня.
Казачьи кони от потрясшего землю взрыва будто по команде присели и
ринулись вперед; под Григорием конь тяжко поднялся на дыбы, попятился,
начал медленно валиться на бок. Григорий поспешно соскочил с седла, взял
коня под уздцы. Пролетело еще два снаряда, а потом хорошая тишина стала на
искрайке леса. Ложился на траву пороховой дымок; пахло свежевзвернутой
землей, щепками, полусгнившим деревом; далеко в чаще встревоженно
стрекотали сороки.
Конь Григория всхрапывал и подгибал трясущиеся задние ноги. Желтый
навес его зубов был мучительно оскален, шея вытянута. На бархатистом сером
храпе пузырилась розовая пена. Крупная дрожь била его тело, под гнедым
подшерстком волнами катились судороги.
- Готов кормилец? - громко спросил подскакавший казак.
Григорий смотрел в тускнеющие конские глаза, не отвечая. Он даже не
глянул на рану и только чуть посторонился, когда конь как-то неуверенно
заторопился, выпрямился и вдруг упал на колени, низко склонив голову,
словно прося у хозяина в чем-то прощения. На бок лег он с глухим стоном,
попытался поднять голову, но, видно, покидали его последние силы; дрожь
становилась все реже, мертвели глаза, на шее выступила испарина.
Только в щетках, где-то около самых стаканов копыт, еще бились
последние живчики. Чуть вибрировало потертое крыло седла.
Григорий искоса глянул на левый пах, увидел развороченную глубокую
рану, теплую черную кровь, бившую из нее родниками, сказал спешившемуся
казаку, заикаясь и не вытирая слез:
- Стреляй с одной пули! - и передал ему свой маузер.
Пересев на казачью лошадь, поскакал к месту, где оставил свои сотни.
Там уже возгорался бой.
С рассветом красноармейцы двинулись в наступление. В слоистом тумане
поднялись их цепи, молча пошли по направлению к Вешенской. На правом
фланге, около налитой водой ложбины, на минуту замешкались, потом побрели
по грудь в воде, высоко поднимая патронные подсумки и винтовки. Спустя
немного с обдонской горы согласно и величаво загремели четыре батареи. Как
только по лесу веером начали ложиться снаряды, повстанцы открыли огонь.
Красноармейцы уже не шли, а бежали с винтовками наперевес. Впереди них на
полверсты сухо лопалась по лесу шрапнель, валились расщепленные снарядами
деревья, белесыми клубами поднимался дым. Короткими очередями заработали
два казачьих пулемета. В первой цепи начали падать красноармейцы. Все чаще
то тут, то там по цепи вырывали пули людей, опоясанных скатками, кидали их
ничком или навзничь, но остальные не ложились, и все короче становилось
расстояние, отделявшее их от леса.
Впереди второй цепи, чуть клонясь вперед, подоткнув полы шинели, легко
и размашисто бежал высокий, с непокрытой головой командир. Цепь на секунду
замедлила движение, но командир, на бегу повернувшись, что-то крикнул, и
люди снова перешли на побежку, снова все яростнее стало нарастать
хрипловатое и страшное "ура-а-а".
Тогда заговорили все казачьи пулеметы, на опушинах леса жарко, без
умолку зачастили винтовочные выстрелы... Откуда-то сзади Григория,
стоявшего с сотнями на выезде из леса, длинными очередями начал бить
станковый пулемет Базковской сотни. Цепи дрогнули, залегли, стали
отстреливаться. Часа полтора длился бой, но огонь пристрелявшихся
повстанцев был так настилен, что вторая цепь, не выдержав, поднялась,
смешалась с подходившей перебежками третьей цепью... Вскоре луг был усеян
беспорядочно бежавшими назад красноармейцами. И тогда Григорий на рыси
вывел свои сотни из лесу, построил их и кинул в преследование. Дорогу к
плотам отрезала отступавшим шедшая полным карьером Чирская сотня. У
придонского леса, возле самого берега, завязался рукопашный бой. К плотам
прорвалась только часть красноармейцев. Они до отказа загрузили плоты,
отчалили. Остальные бились, вплотную прижатые к Дону.
Григорий спешил свои сотни, приказал коноводам не выезжать из лесу,
повел казаков к берегу. Перебегая от дерева к дереву, казаки все ближе
подвигались к Дону. Человек полтораста красноармейцев ручными гранатами и
пулеметным огнем отбросили наседавшую повстанческую пехоту. Плоты было
снова направились к левому берегу, но базковцы ружейным огнем перебили
почти всех гребцов. Участь оставшихся на этой стороне была предрешена.
Слабые духом, побросав винтовки, пытались перебраться вплавь. Их
расстреливали залегшие возле прорвы повстанцы. Много красноармейцев
потонуло, не будучи в силах пересечь Дон на быстрине. Только двое
перебрались благополучно: один в полосатой матросской тельняшке - как
видно, искусный пловец - вниз головой кинулся с обрывистого берега,
погрузился в воду и вынырнул чуть ли не на середине Дона.
Прячась за разлапистой вербой, Григорий видел, как широкими саженками
матрос доспевал к той стороне. И еще один переплыл благополучно. Он
расстрелял все патроны, стоя по грудь в воде; что-то крикнул, грозя
кулаком в сторону казаков, и пошел отмахивать наискось. Вокруг него
чмокали пули, но ни одна не тронула счастливца. Там, где было когда-то
скотинье стойло, он выбрел из воды, отряхнулся, не спеша стал взбираться
по яру к дворам.
Оставшиеся возле Дона залегли за песчаным бугром. Их пулемет строчил
безостановочно до тех пор, пока не закипела в кожухе вода.
- За мной! - негромко скомандовал Григорий, как только пулемет умолк, и
пошел к бугру, вынув из ножен шашку.
Позади, тяжко дыша, затопотали казаки.
До красноармейцев оставалось не более полусотни саженей. После трех
залпов из-за песчаного бугра поднялся во весь рост высокий смуглолицый и
черноусый командир. Его поддерживала под руку одетая в кожаную куртку
женщина. Командир был ранен. Волоча перебитую ногу, он сошел с бугра,
поправил на руке винтовку с примкнутым штыком, хрипло скомандовал:
- Товарищи! Вперед! Бей беляков!
Кучка храбрецов с пением "Интернационала" пошла в контратаку. На
смерть.
Сто шестнадцать павших последними возле Дона были все коммунисты
Интернациональной роты.
Поздно ночью Григорий пришел из штаба на квартиру. Прохор Зыков ожидал
его у калитки.
- Про Аксинью не слышно? - спросил Григорий с деланным равнодушием в
голосе.
- Нет. Запропала где-то, - ответил Прохор, позевывая, и тотчас же со
страхом подумал: "Не дай бог, опять заставит ее разыскивать... Вот
скочетались, черти, на мою голову!"
- Принеси умыться. Потный я весь. Ну, живо! - уже раздраженно сказал
Григорий.
Прохор сходил в хату за водой, долго лил из кружки в сложенные ковшом
ладони Григория. Тот мылся с видимым наслаждением. Снял провонявшую потом
гимнастерку, попросил:
- Слей на спину.
От холодной воды, обжегшей потную спину, ахнул, зафыркал, долго и
крепко тер натруженные ремнями плечи и волосатую грудь. Вытираясь чистой
попонкой, уже повеселевшим голосом приказал Прохору:
- Коня мне утром приведут - прими его, вычисти, добудь зерна. Меня не
буди, пока сам проснусь. Только если из штаба пришлют - разбудишь.
Понятно?
Ушел под навес сарая. Лег на повозке и тотчас же окунулся в
беспросыпный сон. На заре зяб, поджимал ноги, натягивал влажную от росы
шинель, а после того как взошло солнце, снова задремал и проснулся часов
около семи от полнозвучного орудийного выстрела. Над станицей, в голубом и
чистом небе, кружил матово поблескивающий аэроплан. По нему били с той
стороны Дона из орудий и пулеметов.
- А ить могут подшибить его! - проговорил Прохор, яростно охаживая
щеткой привязанного к коновязи высокого рыжего, жеребца. - Гляди,
Пантелевич, какого черта под тебя прислали!
Григорий бегло осмотрел жеребца, довольный, спросил:
- Не поглядел я, сколько ему годов. Шестой, должно?
- Шестой.
- Ох, хорош! Ножки под ним точеные и все в чулках. Нарядный конишко...
Ну, седлай его, поеду, погляжу, кто это прилетел.
- Уж хорош - слов нету. Как-то он будет на побежку? Но по всем приметам
должен бы быть дюже резвым, - бормотал Прохор, затягивая подпруги.
Еще одно дымчато-белое облачко шрапнельного разрыва вспыхнуло около
аэроплана.
Выбрав место для посадки, летчик резко пошел на снижение. Григорий
выехал из калитки, поскакал к станичной конюшне, за которой опустился
аэроплан.
В конюшне для станичных жеребцов - длинном каменном здании, стоявшем на
краю станицы, - было битком набито более восьмисот пленных красноармейцев.
Стража не выпускала их оправляться, параш в помещении не было. Тяжкий
густой запах человеческих испражнений стеною стоял около конюшни. Из-под
дверей стекали зловонные потоки мочи; над ними тучами роились изумрудные
мухи...
День и ночь в этой тюрьме для обреченных звучали глухие стоны. Сотни
пленных умирали от истощения и свирепствовавших среди них тифа и
дизентерии. Умерших иногда не убирали по суткам.
Григорий, объехав конюшню, только что хотел спешиться, как снова глухо
ударило орудие с той стороны Дона. Скрежет приближающегося снаряда вырос и
сомкнулся с тяжким гулом разрыва.
Пилот и прилетевший с ним офицер вылезли было из кабинки, их окружили
казаки. Тотчас же на горе заговорили все орудия батареи. Снаряды стали
аккуратно ложиться вокруг конюшни.
Пилот быстро влез в кабинку, но мотор отказался работать.
- Кати на руках! - зычно скомандовал казакам прилетевший из-за Дона
офицер и первый взялся за крыло.
Покачиваясь, аэроплан легко двинулся к соснам. Батарея провожала его
беглым огнем. Один из снарядов попал в набитую пленными конюшню. В густом
дыму, в клубах поднявшейся известняковой пыли обрушился угол. Конюшня
дрогнула от животного рева охваченных ужасом красноармейцев. В
образовавшийся пролом выскочили трое пленных, сбежавшиеся казаки
изрешетили их выстрелами в упор.
Григорий отскакал в сторону.
- Убьют! Езжай в сосны! - крикнул пробегавший мимо казак с испуганным
лицом и вытаращенными белесыми глазами.
"Айв самом деле могут накинуть. Чем черт не шутит", - подумал Григорий
и не спеша повернул домой.
В этот день Кудинов, обойдя приглашением Мелехова, созвал в штабе
строго секретное совещание. Прилетевший офицер Донской армии коротко
сообщил, что со дня на день красный фронт будет прорван частями ударной
группы, сконцентрированной возле станицы Каменской, и конная дивизия
Донской армии под командой генерала Секретева двинется на соединение с
повстанцами. Офицер предложил немедленно подготовить средства переправы,
чтобы по соединении с дивизией Секретева тотчас же перебросить конные
повстанческие полки на правую сторону Дона; посоветовал стянуть резервные
части поближе к Дону и уже в конце совещания, после того как был
разработан план переправы и движения частей преследования, спросил:
- А почему у вас пленные находятся в Вешенской?
- Больше их негде держать, в хуторах нет помещений, - ответил кто-то из
штабных.
Офицер тщательно вытер носовым платком гладко выбритую вспотевшую
голову; расстегнул ворот защитного кителя, со вздохом сказал:
- Направьте их в Казанскую.
Кудинов удивленно поднял брови:
- А потом?
- А оттуда - в Вешенскую... - снисходительно пояснил офицер, щуря
холодные голубые глаза. И, плотнее сжав губы, жестко закончил: - Я не
знаю, господа, почему вы с ними церемонитесь? Время сейчас как будто не
такое. Эту сволочь, являющуюся рассадником всяких болезней, как
физических, так и социальных, надо истреблять. Нянчиться с ними нечего! Я
на вашем месте поступил бы именно так.
На другой день в пески вывели первую партию пленных в двести человек.
Изможденные, иссиня-бледные, еле передвигающие ноги красноармейцы шли как
тени. Конный конвой плотно окружал их нестройно шагавшую толпу... На
десятиверстном перегоне Вешенская - Дубровка двести человек были вырублены
до одного. Вторую партию выгнали перед вечером. Конвою было строго
приказано: отстающих только рубить, а стрелять лишь в крайнем случае. Из
полутораста человек восемнадцать дошли до Казанской... Один из них,
молодой цыгановатый красноармеец, в пути сошел с ума. Всю дорогу он пел,
плясал и плакал, прижимая к сердцу пучок сорванного душистого чабреца. Он
часто падал лицом в раскаленный песок, ветер трепал грязные лохмотья
бязевой рубашки, и тогда конвоирам были видны его туго обтянутая кожей
костистая спина и черные потрепавшиеся подошвы раскинутых ног. Его
поднимали, брызгали на него водой из фляжек, и он открывал черные,
блещущие безумием глаза, тихо смеялся и, раскачиваясь, снова шел.
Сердобольные бабы на одном из хуторов окружили конвойных, и
величественная и дородная старуха строго сказала начальнику конвоя:
- Ты ослобони вот этого чернявенького. Умом он тронулся, к богу стал
ближе, и вам великий грех будет, коли такого-то загубите.
Начальник конвоя - бравый рыжеусый подхорунжий - усмехнулся:
- Мы, бабуня, лишнего греха не боимся на душу принимать. Все одно из
нас праведников не получится!
- А ты ослобони, не противься, - настойчиво просила старуха. -
Смерть-то над каждым из вас крылом машет...
Бабы дружно поддержали ее, и подхорунжий согласился.
- Мне не жалко, возьмите его. Он теперь не вредный. А за нашу доброту -
молочка нам неснятого по корчажке на брата.
Старуха увела сумасшедшего к себе в хатенку, накормила его, постелила
ему в горнице. Он проспал сутки напролет, а потом проснулся, встал спиной
к окошку, тихо запел. Старуха вошла в горенку, присела на сундук, подперла
щеку ладонью, долго и зорко смотрела на худощавое лицо паренька, потом
басовито сказала:
- Ваши-то, слыхать, недалеко...
Сумасшедший на какую-то секунду смолк и сейчас же снова запел, но уже
тише.
Тогда старуха строго заговорила:
- Ты, болезный мой, песенки брось играть, не прикидывайся и голову мне
не морочь. Я жизню прожила, и меня не обманешь, не дурочка! Умом ты
здоровый, знаю... Слыхала, как ты во сне гутарил, да таково складно!
Красноармеец пел, но все тише и тише. Старуха продолжала:
- Ты меня не боись, я тебе не лиха желаю. У меня двух сынков в
германскую войну сразили, а меньший в эту войну в Черкасском помер. А ить
я их всех под сердцем выносила... Вспоила, вскормила, ночей смолоду не
спала... Вот через это и жалею я всех молодых юношев, какие в войсках
служат, на войне воюют... - Она помолчала немного.
Смолк и красноармеец. Он закрыл глаза, и чуть заметный румянец
проступил на его смуглых скулах, на тонкой худой шее напряженно
запульсировала голубая жилка.
С минуту стоял он, храня выжидающее молчание, затем приоткрыл черные
глаза. Взгляд их был осмыслен и полыхал таким нетерпеливым ожиданием, что
старуха чуть приметно улыбнулась.
- Дорогу на Шумилинскую знаешь?
- Нет, бабуня, - чуть шевеля губами, ответил красноармеец.
- А как же ты пойдешь?
- Не знаю...
- То-то и оно! Что же мне с тобой теперича делать?
Старуха долго выжидала ответа, потом спросила:
- А ходить-то ты можешь?
- Пойду как-нибудь.
- Зараз тебе как-нибудь нельзя ходить. Надо идтить ночьми и шагать
пошибче, ох, пошибче! Переднюй ишо, а тогда дам я тебе харчей и в поводыри
внучонка, чтоб он дорогу указывал, и - в час добрый! Ваши-то, красные, за
Шумилинской стоят, верно знаю. Вот ты к ним и припожалуешь. А шляхом вам
нельзя идтить, надо - степью, логами да лесами, бездорожно, а то казаки
перевстренут, и беды наберетесь. Так-то, касатик мой!
На другой день, как только смерклось, старуха перекрестила собравшихся
в дорогу своего двенадцатилетнего внучонка и одетого в казачий зипун
красноармейца, сурово сказала:
- Идите с богом! Да, глядите, нашим служивым не попадайтеся!.. Не за
что, касатик, не за что! Не мне кланяйся, богу святому! Я не одна
такая-то, все мы, матери, добрые... Жалко ить вас, окаянных, до смерти!
Ну, ну, ступайте, оборони вас господь! - и захлопнула окрашенную желтой
глиной покосившуюся дверь хатенки.
Каждый день Ильинична просыпалась чуть свет, доила корову и начинала
стряпаться. Печь в доме не топила, а разводила огонь в летней кухне,
готовила обед и снова уходила в дом к детишкам.
Наталья медленно оправлялась после тифа. На второй день троицы она
впервые встала с постели, прошлась по комнатам, с трудом переставляя
иссохшие от худобы ноги, долго искала в головах у детишек и даже
попробовала, сидя на табуретке, стирать детскую одежонку.
И все время с исхудавшего лица ее не сходила улыбка, на ввалившихся
щеках розовел румянец, а ставшие от болезни огромными глаза лучились такой
сияющей трепетной теплотой, как будто после родов.
- Полюшка, расхороша моя! Не забижал тебя Мишатка, как я хворала? -
спрашивала она слабым голосом, протяжно и неуверенно выговаривая каждое
слово, гладя рукою черноволосую головку дочери.
- Нет, маманя! Мишка толечко раз меня побил, а то мы с ним хорошо
игрались, - шепотом отвечала девочка и крепко прижималась лицом к
материнским коленям.
- А бабушка жалела вас? - улыбаясь, допытывалась Наталья.
- Дюже жалела!
- А чужие люди, красные солдаты вас не трогали?
- Они у нас телушку зарезали, проклятые! - баском ответил разительно
похожий на отца Мишатка.
- Ругаться нельзя, Мишенька! Ишь ты, хозяин какой! Больших нельзя
черным словом обзывать! - назидательно сказала Наталья, подавляя улыбку.
- Это бабка их так обзывала, спроси хоть у Польки, - угрюмо
оправдывался маленький Мелехов.
- Верно, маманя, и курей они у нас всех дочиста порезали!
Полюшка оживилась: блестя черными глазенками, стала рассказывать, как
приходили на баз красноармейцы, как они ловили кур и уток, как просила
бабка Ильинична оставить на завод желтого петуха с обмороженным гребнем и
как ей веселый красноармеец ответил, размахивая петухом: "Этот петух,
бабка, кукарекал против Советской власти, и мы его присудили за это к
смертной казни! Хоть не проси - сварим мы из него лапши, а тебе взамен
старые валенки оставим".
И Полюшка развела руками, показывая:
- Во какие валенки оставил! Большущие-разбольшущие и все на дырьях!
Наталья, смеясь и плача, ласкала детишек и, не сводя с дочери
восхищенных глаз, радостно шептала:
- Ах ты моя Григорьевна! Истованная Григорьевна! Вся-то ты, до
капельки, на своего батю похожа.
- А я похож? - ревниво спросил Мишатка и несмело прислонился к матери.
- И ты похож. Гляди только: когда вырастешь - не будь таким непутевым,
как твой батя...
- А он непутевый? А чем он непутевый? - заинтересовалась Полюшка.
На лицо Натальи тенью легла грусть. Наталья промолчала и с трудом
поднялась со скамьи.
Присутствовавшая при разговоре Ильинична недовольно отвернулась. А
Наталья, уже не вслушиваясь в детский говор, стоя у окна, долго глядела на
закрытые ставни астаховского куреня, вздыхала и взволнованно теребила
оборку своей старенькой, вылинявшей кофточки...
На другой день она проснулась чуть свет, встала тихонько, чтобы не
разбудить детей, умылась, достала из сундука чистую юбку, кофточку и белый
зонтовый платок. Она заметно волновалась, и по тому, как она одевалась,
как хранила грустное и строгое молчание, - Ильинична догадалась, что сноха
пойдет на могилку деда Гришаки.
- Куда это собралась? - спросила Ильинична, чтобы убедиться в верности
своих предположений.
- Пойду дедушку проведаю, - не поднимая головы, боясь расплакаться,
обронила Наталья.
Она уже знала о смерти деда Гришаки и о том, что Кошевой сжег их дом и
подворье.
- Слабая ты, не дойдешь.
- С передышками дотяну. Детей покормите, мамаша, а то я там, может,
долго задержусь.
- И кто его знает - чего ты там будешь задерживаться! Ишо в недобрый
час найдешь на этих чертей, прости бог. Не ходила бы, Натальюшка!
- Нет, я уж пойду. - Наталья нахмурилась, взялась за дверную ручку.
- Ну, погоди, чего ж ты голодная-то пойдешь? Сем-ка я молочка кислого
положу?
- Нет, мамаша, спаси Христос, не хочу... Прийду, тогда поем.
Видя, что сноха твердо решила идти, Ильинична посоветовала:
- Иди лучше над Доном, огородами. Там тебя не так видно будет.
Над Доном наволочью висел туман. Солнце еще не всходило, но на востоке
багряным заревом полыхала закрытая тополями кромка неба, и из-под тучи уже