Страница:
Разъезды доносили, что красные, силой приблизительно в тысячу штыков, идут
им навстречу. Сотни вешенцев потеряли связь с шедшим справа 33-м
Еланско-Букановским полком, но все же решили дать бой. Перевалив через
бугор, спешились. Коноводы свели лошадей в просторный, ниспадавший к
хутору лог. Где-то правее сшиблись разведки. Лихо зачечекал ручной
пулемет.
Вскоре показались редкие цепи красных. Григорий развернул свою сотню у
вершины лога. Казаки легли на гребне склона, поросшего гривастым
мелкокустьем. Из-под приземистой дикой яблоньки Григорий глядел в бинокль
на далекие цепи противника. Ему отчетливо видно было, как шли первые две
цепи, а за ними, между бурыми неубранными валками скошенного хлеба,
разворачивалась в цепь черная походная колонна.
И его и казаков изумило то, что впереди первой цепи на высокой белой
лошади ехал всадник, - видимо, командир. И перед второй цепью порознь шли
двое. И третью повел командир, а рядом с ним заколыхалось знамя. Полотнище
алело на грязно-желтом фоне жнивья крохотной кровянистой каплей.
- У них комиссары попереди! - крикнул один из казаков.
- Во! Вот это геройски! - восхищенно захохотал Митька Коршунов.
- Гляди, ребятки! Вот они какие, красные!
Почти вся сотня привстала, перекликаясь. Над глазами щитками от солнца
повисли ладони. Разговоры смолкли. И величавая, строгая тишина,
предшествующая смерти, покорно и мягко, как облачная тень, легла над
степью и логом.
Григорий смотрел назад. За пепельно-сизым островом верб, сбоку от
хутора, бугрилась колышущаяся пыль: вторая сотня на рысях шла противнику
во фланг. Балка пока маскировала продвижение сотни, но версты через четыре
развилом выползла на бугор, и Григорий мысленно определял расстояние и
время, когда сотня сможет выровняться с флангом.
- Ложи-и-ись! - скомандовал Григорий, круто поворачиваясь, пряча
бинокль в чехол.
Он подошел к своей цепи. Лица казаков, багрово-масленые и черные от
жары и пыли, поворачивались к нему. Казаки, переглядываясь, ложились.
После команды: "Изготовься!" - хищно заклацали затворы. Григорию сверху
видны были одни раскоряченные ноги, верхи фуражек да спины в выдубленных
пылью гимнастерках, с мокрыми от пота желобками и лопатками. Казаки
расползались, ища прикрытия, выбирая места поудобней. Некоторые
попробовали шашками рыть черствую землю.
В это время со стороны красных ветерок на гребне своем принес невнятные
звуки пения...
Цепи шли, туго извиваясь, неровно, качко. Тусклые, затерянные в знойном
просторе, наплывали оттуда людские голоса.
Григорий почуял, как, сорвавшись, резко, с перебоем стукнуло его
сердце... Он слышал и раньше этот стонущий напев, слышал, как пели его
мокроусовские матросы в Глубокой, молитвенно сняв бескозырки, возбужденно
блестя глазами. В нем вдруг выросло смутное, равносильное страху
беспокойство.
- Чего они ревут? - встревоженно вертя головой, спросил престарелый
казак.
- Вроде как с какой молитвой, - ответил ему другой, лежавший справа.
- Чертячья у них молитва! - улыбнулся Андрей Кашулин; дерзко глядя на
Григория, стоявшего возле него, спросил: - Ты, Пантелев, был у них, -
небось, знаешь, к чему песню зараз играют? Небось, сам с ними дишканил?
"...владе-еть землей!" - ликующим вскриком взвихрились невнятные от
расстояния слова, и вновь тишина расплеснулась над степью. Казаки нехорошо
повеселели. Кто-то захохотал в середине цепи. Митька Коршунов суетливо
заерзал.
- Слышите, эй, вы?! Землей владеть им захотелось!.. - И похабно
выругался. - Григорь Пантелев! Дай, я вон энтого, что на коне, спешу! Я
вдарю раз?
Не дожидаясь согласия, выстрелил. Пуля побеспокоила всадника. Он
спешился, отдал коня, пошел впереди цепи, поблескивая обнаженной шашкой.
Казаки стали постреливать. Красные легли. Григорий приказал
пулеметчикам открыть огонь. После двух пулеметных очередей первая цепь
поднялась в перебежке. Саженей через десять снова легла. В бинокль
Григорий видел, как красноармейцы заработали лопатками, окапываясь. Над
ними запорхала сизая пыль, перед цепью выросли крохотные, как возле
сурчиных нор, бугорки. Оттуда полыхнули протяжным залпом, перестрелка
возгорелась. Бой грозил стать затяжным. Через час у казаков появился урон:
одного из первого взвода пуля сразила насмерть, трое раненых уползли к
коноводам в лог. Вторая сотня показалась с фланга, запылила в атаке. Атаку
отбили пулеметным огнем. Видно было, как панически скакали назад казаки,
грудясь в кучи и рассыпаясь веером. Отступив, сотня выровнялась и без
сплошного крика, молчком пошла опять. И опять шквальный пулеметный огонь,
как ветер листья, погнал ее обратно.
Но атаки поколебали стойкость красноармейцев - первые цепи смешались,
тронулись назад.
Григорий, не прекращая огня, поднял сотню. Казаки пошли, не ложась.
Некоторая нерешительность и тягостное недоумение, владевшее ими вначале,
как будто исчезли. Бодрое настроение их поддерживала батарея, на рысях
прискакавшая на позиции. Первый батарейный взвод, выдвинутый в огневое
положение, открыл огонь. Григорий послал коноводам приказ подвести коней.
Он готовился к атаке. Возле той яблоньки, откуда он в начале боя наблюдал
за красными, снималось с передков третье орудие. Высокий, в узких галифе
офицер тенористо, свирепо кричал на замешкавшихся ездовых, подбегая к
орудию, щелкая по голенищу плетью:
- Отводи! Ну?! Черт вас мордует!..
Наблюдатель со старшим офицером в полуверсте от батареи, спешившись, с
кургашка глядели в бинокль на отходившие цепи противника. Телефонисты
бегом тянули провод, соединяя батарею с наблюдательным пунктом. Крупные
пальцы пожилого есаула - командира батареи - нервно крутили колесико
бинокля (на одном из пальцев золотом червонело обручальное кольцо). Он
зряшно топтался около первого орудия, отмахиваясь головой от цвенькавших
пуль, и при каждом его резком движении сбоку болталась поношенная полевая
сумка.
После рыхлого и трескучего гула Григорий проследил место падения
пристрельного снаряда, оглянулся: номера, налегая, с хрипом накатывали
орудие. Первая шрапнель покрыла ряды неубранной пшеницы, и долго на синем
фоне таял раздираемый ветром белый хлопчатый комочек дыма.
Четыре орудия поочередно слали снаряды туда, за поваленные ряды
пшеницы, но, сверх Григорьева ожидания, орудийный огонь не внес заметного
замешательства в цепи красных, - они отходили неспешно, организованно и
уже выпадали из поля зрения сотни, спускаясь за перевал, в балку.
Григорий, понявший бессмысленность атаки, все же решил поговорить с
командиром батареи. Он увалисто подошел и, касаясь левой рукой спаленного
солнцем, порыжелого курчавого кончика уса, дружелюбно улыбнулся:
- Хотел в атаку пойтить.
- Какая там атака! - Есаул норовисто махнул головой, тылом ладони
принял стекавшую из-под козырька струйку пота. - Вы видите, как они
отходят, сукины дети? Не дадутся! Да и смешно бы было, - ведь у них в этих
частях весь начальствующий состав - кадровики-офицеры. Мой товарищ,
войсковой старшина Серов - у них...
- Откуда вы знаете? - Григорий недоверчиво сощурился.
- Перебежчики... Прекратить огонь! - скомандовал есаул и, словно
оправдываясь, пояснил: - Бесполезно бить, а снарядов мало... Вы - Мелехов?
Будем знакомы: Полтавцев. - Он толчком всунул в руку Григория свою потную
крупную ладонь и, не задержав в рукопожатье, ловко кинул ее в раскрытое
зевло планшетки, достал папиросы. - Закуривайте!
С глухим громом поднялись из лога ездовые. Батарея взялась на передки.
Григорий, посадив на коней, повел свою сотню вслед ушедшим за бугор
красным.
Красные заняли следующий хутор, но сдали его без сопротивления. Три
сотни вешенцев и батарея расположились в нем. Напуганные жители не
выходили из домов. Казаки сновали по дворам в поисках съестного. Григорий
спешился возле стоявшего на отшибе дома, завел во двор, поставил у крыльца
коня. Хозяин - длинный пожилой казак - лежал на кровати, со стоном
перекатывал по грязной подушке непомерно малую птичью головку.
- Хворый, что ли? - поздоровавшись, улыбнулся Григорий.
- Хво-о-орый...
Хозяин притворялся больным и, судя по беспокойному шмыганью его глаз,
догадывался, что ему не верят.
- Покормите казаков? - требовательно спросил Григорий.
- А сколько вас? - Хозяйка отделилась от печки.
- Пятеро.
- Ну-к что жа, проходите, покормим, чем бог послал.
Пообедав с казаками, Григорий вышел на улицу.
Возле колодца стояла в полной боевой готовности батарея. Обамуниченные
лошади, мотая торбами, доедали ячмень. Ездовые и номера спасались от
солнца в холодке зарядных ящиков, сидели и лежали возле орудий. Один
батареец спал ничком, скрестив ноги и дергая во сне плечом. Он, наверное,
прежде лежал в холодке, но солнце передвинуло тени и теперь палило его
обнаженные курчавые волосы, посыпанные сенной трухой.
Под широкой ременной упряжью лошадей лоснилась мокрая, желтопенистая от
пота шерсть. Привязанные к плетню верховые лошади офицеров и прислуги
стояли, понуро поджав ноги. Казаки - пыльные, потные - отдыхали молча.
Офицеры и командир батареи сидели на земле, прислонясь спинами к срубу
колодца, курили. Неподалеку от них, ногами врозь, шестиконечной звездой
лежали на выгоревшей лебеде казаки. Они истово черпали из цебарки кислое
молоко, изредка кто-нибудь выплевывал попавшее в рот ячменное зерно.
Солнце смалило исступленно. Хутор простирал к бугру почти безлюдные
улицы. Под амбарами, под навесами сараев, возле плетней, в желтой тени
лопухов спали казаки. Нерасседланные кони, густо стоявшие у плетней,
томились от жары и дремоты. Мимо проехал казак, лениво поднимая плеть до
уровня конской спины. И снова улица - как забытый степной шлях, и
случайными и ненужными кажутся на ней крашенные в зеленое орудия и
изморенные походами и солнцем спящие люди.
Нудясь от скуки, Григорий пошел было в дом, но вдоль улицы показались
трое верховых казаков чужой сотни. Они гнали небольшую кучку пленных
красноармейцев. Артиллеристы засуетились, повставали, обметая пыль с
гимнастерок и шаровар. Поднялись и офицеры. В соседнем дворе кто-то
радостно крикнул:
- Ребята, пленных гонют!.. Брешу? И вот тебе матерь божья!
Из дворов, спеша, выходили заспанные казаки. Подошли пленные - восемь
провонявших потом, изузоренных пылью молодых ребят. Их густо окружили.
- Где их забрали? - спросил командир батареи, разглядывая пленных с
холодным любопытством.
Один из конвойных ответил не без хвастливого удальства:
- Вояки! Это мы их в подсолнухах возля хутора переловили. Хоронились,
чисто перепела от коршуна. Мы их с коней узрили и давай гонять! Одного
убили...
Красноармейцы напуганно жались. Они, очевидно, боялись расправы. Глаза
их беспомощно бегали по лицам казаков. Лишь один, с виду постарше,
коричневый от загара, скуластый, в засаленной гимнастерке и в прах
измочаленных обмотках, презрительно глядел поверх голов чуть косящими
черными глазами и плотно сжимал разбитые в кровь губы. Был он коренаст,
широкоплеч. На черных жестких, как конский волос, кудрях его приплюснуто,
зеленым блином, сидела фуражка со следом кокарды, уцелевшая, наверное, еще
от германской войны. Он стоял вольно, черными толстыми пальцами с засохшей
на, ногтях кровью трогал расстегнутый ворот нательной рубахи и острый, в
черной щетине, кадык. С виду он казался равнодушным, но вольно
отставленная нога, до коленного сгиба уродливо толстая от обмотки,
навернутой на портянку, дрожала мелкой ознобной дрожью. Остальные были
бледны, безличны. Один он бросался в глаза дюжим складом плеч и татарским
энергичным лицом. Может быть, поэтому командир батареи и обратился к нему
с вопросом:
- Ты кто такой?
Мелкие, похожие на осколки антрацита глаза красноармейца оживились, и
весь он как-то незаметно, но ловко подобрался:
- Красноармеец. Русский.
- Откуда родом?
- Пензенский.
- Доброволец, гад?
- Никак нет. Старший унтер-офицер старой армии. С семнадцатого попал, и
так вот до этих пор...
Один из конвоиров вмешался в разговор:
- Он по нас стрелял, вражина!
- Стрелял? - кисло нахмурился есаул и, уловив взгляд стоявшего против
него Григория, указал глазами на пленного. - Каков!.. Стрелял, а? Ты что
же, не думал, что возьмут? А если за это сейчас в расход?
- Думал отстреляться. - Разбитые губы поежились в виноватой усмешке.
- Каков фрукт! Почему же не отстрелялся?
- Патроны израсходовал.
- А-а-а... - Есаул похолодел глазами, но оглядел солдата с нескрываемым
удовольствием. - А вы, сукины сыны, откуда? - уже совсем иным тоном
спросил он, скользя повеселевшими глазами по остальным.
- Нибилизованные мы, ваше высокоблагородие! Саратовские мы...
балашовские... - заныл высокий длинношеий парень, часто мигая, поскребывая
рыжевато-ржавые волосы.
Григорий с щемящим любопытством разглядывал одетых в защитное молодых
парней, их простые мужичьи лица, невзрачный пехотный вид. Враждебность
возбуждал в нем один скуластый. Он обратился к нему насмешливо и зло:
- На что признавался? Ты, небось, ротой у них наворачивал? Командир?
Коммунист? Расстрелял, говоришь, патроны? А мы тебя за это шашками посекем
- это как?
Красноармеец, шевеля ноздрями раздавленного прикладом носа, уже смелее
говорил:
- Я признавался не от лихости. Чего я буду таиться? Раз стрелял -
значит, признавайся... Так я говорю? Что касаемо... казните. Я от вас, - и
опять улыбнулся, - добра не жду, на то вы и казаки.
Кругом одобрительно заулыбались. Григорий, покоренный рассудительным
голосом солдата, отошел. Он видел, как пленные пошли к колодцу напиться.
Из переулка взводными рядами выходила сотня пластунов.
И после, когда полк вступил в полосу непрерывных боев, когда вместо
завес уже лег изломистой вилюжиной фронт, Григорий всегда, сталкиваясь с
неприятелем, находясь в непосредственной от него близости, испытывал все
то же острое чувство огромного, ненасытного любопытства к красноармейцам,
к этим русским солдатам, с которыми ему для чего-то нужно было сражаться.
В нем словно навсегда осталось то наивно-ребяческое чувство, родившееся в
первые дни четырехлетней войны, когда он под Лешнювом с кургана наблюдал в
первый раз за суетой австро-венгерских войск и обозов. "А что за люди? А
какие они?" Будто и не было в его жизни полосы, когда он бился под
Глубокой с чернецовским отрядом. Но тогда он твердо знал обличье своих
врагов - в большинстве они были донские офицеры, казаки. А тут ему
приходилось иметь дело с русскими солдатами, с какими-то иными людьми, с
теми, какие всей громадой подпирали Советскую власть и стремились, как
думал он, к захвату казачьих земель и угодий.
Еще раз как-то в бою почти в упор натолкнулся он на красноармейцев,
неожиданно высыпавших из отножины буерака. Он выехал со взводом в
рекогносцировку, подъехал по теклине буерачка к развилку и тут вдруг
услышал окающую русскую речь на жесткое "г", сыпкий шорох шагов. Несколько
красноармейцев - из них один китаец - выскочили на гребень и, ошеломленные
видом казаков, на секунду замерли от изумления.
- Казаки! - падая, испуганно клохчущим голосом крикнул один.
Китаец выстрелил. И сейчас же резко, захлебываясь, скороговоркой
закричал тот белесый, который упал:
- Товарищи! Давай "максимку"! Казаки!
- Давай же! Казаки!..
Китайца Митька Коршунов срезал из нагана и, круто поворачивая коня,
тесня им коня Григория, первый поскакал по гулкой крутобережной теклине,
работая поводьями, направляя по извилинам тревожный конский бег. За ним
скакали остальные, клубясь и норовя обогнать друг друга. За спинами их
баритонисто зарокотал пулемет, пули общелкивали листья терна и боярышника,
густо росшего по склонам и мысам, дробили и хищно рвали каменистое днище
теклины...
Еще несколько раз сходился лицом к лицу с красными, видел, как пули
казаков вырывали из-под ног красноармейцев землю и те падали и оставляли
жизнь на этой плодовитой и чужой им земле.
...И помалу Григорий стал проникаться злобой к большевикам. Они
вторглись в его жизнь врагами, отняли его от земли! Он видел: такое же
чувство завладевает и остальными казаками. Всем им казалось, что только по
вине большевиков, напиравших на Область, идет эта война. И каждый, глядя
на неубранные валы пшеницы, на полегший под копытами нескошенный хлеб, на
пустые гумна, вспоминал свои десятины, над которыми хрипели в непосильной
работе бабы, и черствел сердцем, зверел. Григорию иногда в бою казалось,
что и враги его - тамбовские, рязанские, саратовские мужики - идут,
движимые таким же ревнивым чувством к земле. "Бьемся за нее, будто за
любушку", - думал Григорий.
Меньше стали брать в плен. Участились случаи расправ над пленными.
Широкой волной разлились по фронту грабежи; брали у заподозренных в
сочувствии большевикам, у семей красноармейцев, раздевали донага
пленных...
Брали все, начиная с лошадей и бричек, кончая совершенно ненужными
громоздкими вещами. Брали и казаки и офицеры. Обозы второго разряда пухли
от добычи. И чего только не было на подводах! И одежда, и самовары, и
швейные машины, и конская упряжь - все, что представляло какую-нибудь
ценность. Добыча из обозов справлялась по домам. Приезжали родственники,
охотой везли в часть патроны и продовольствие, а оттуда набивали брички
грабленым. Конные полки - а их было большинство - вели себя особенно
разнузданно. Пехотинцу, кроме подсумка, некуда положить, а всадник набивал
сумы седла, увязывал в торока, и конь его запохаживался больше на вьючное
животное, нежели на строевого коня. Распоясались братушки. Грабеж на войне
всегда был для казаков важнейшей движущей силой. Григорий знал это и по
рассказам стариков о прошлых войнах, и по собственному опыту. Еще в дни
германской войны, когда полк ходил в тылу по Пруссии, командир бригады -
заслуженный генерал - говорил, выстроив двенадцать сотен, указывая плетью
на лежавший под холмами крохотный городок:
- Возьмете - на два часа город в вашем распоряжении. Но через два часа
первого, уличенного в грабеже, - к стенке!
Но к Григорию как-то не привилось это - он брал лишь съестное да корм
коню, смутно опасаясь трогать чужое и с омерзением относясь к грабежам.
Особенно отвратительным казался в его глазах грабеж своих же казаков.
Сотню он держал жестко. Его казаки если и брали, то таясь и в редких
случаях. Он не приказывал уничтожать и раздевать пленных. Чрезмерной
мягкостью вызвал недовольство среди казаков и полкового начальства. Его
потребовали для объяснений в штаб дивизии. Один из чинов обрушился на
него, грубо повышая голос:
- Ты что мне, хорунжий, сотню портишь? Что ты либеральничаешь? Мягко
стелешь на всякий случай? По старой памяти играешь на две руки?.. Как это
ка тебя не кричать?.. А ну без разговоров! Дисциплины не знаешь? Что -
сменить? И сменим! Приказываю сегодня же сдать сотню! И того, брат... не
шурши!
В конце месяца полк совместно с сотней 33-го Еланского полка, шедшего
рядом, занял хутор Гремячий Лог.
Внизу, по падине, густо толпились вербы, ясени и тополя, по косогору
разметались десятка три белостенных куреней, обнесенных низкой, из дикого
камня, огорожей. Выше хутора, на взгорье, доступный всем ветрам, стоял
старый ветряк. На фоне надвигавшейся из-за бугра белой тучи мертво
причаленные крылья его чернели косо накренившимся крестом. День был
дождлив и хмарен. По балке желтая порошила метель: листья с шепотом
ложились на землю. Малиновой кровью просвечивал пышнотелый краснотал.
Гумна бугрились сияющей соломой. Мягкая предзимняя наволочь крыла пресно
пахнущую землю.
Со своим взводом Григорий занял отведенный квартирьерами дом. Хозяин,
оказалось, ушел с красными. Взводу стала угодливо прислуживать престарелая
дородная хозяйка с дочерью-подростком. Григорий из кухни прошел в горницу,
огляделся. Хозяева, видно, жили ядрено: полы крашены, стулья венские,
зеркало, по стенам обычные фотографии служивых и ученический похвальный
лист в черной рамке. Повесив к печке промокший дождевик, Григорий свернул
курить.
Прохор Зыков вошел, поставил к кровати винтовку, равнодушно сообщил:
- Обозники приехали. С ними папаша ваш, Григорий Пантелеевич.
- Ну?! Будет брехать!
- Право слово. Окромя его, наших хуторных, никак, шесть подвод. Иди
встревай!
Григорий, накинув шинель, вышел.
В ворота за уздцы вводил лошадей Пантелей Прокофьевич. На бричке сидела
Дарья, закутанная в зипун домашней валки. Она держала вожжи. Из-под
мокрого капюшона зипуна блестела на Григория влажной улыбкой, смеющимися
глазами.
- Зачем вас принесло, земляки? - крикнул Григорий, улыбаясь отцу.
- А, сынок, живого видать! На гости вот приехали, не спроша заезжаем.
Григорий на ходу обнял широкие отцовы плечи, начал отцеплять с барков
постромки.
- Не ждал, говоришь, Григорий?
- Конешно.
- А мы вот в обувательских... Захватили. Снаряды вам привезли - только
воюйте.
Распрягая лошадей, они перебрасывались отрывистыми фразами. Дарья
забирала с брички харчи и зерно лошадям.
- А ты чего приехала? - спросил Григорий.
- С батей. Он у нас хворый, со спасов никак не почунеется. Мать
забоялась: случить чего, а он один на чужой стороне...
Кинув лошадям ярко-зеленого пахучего пырея, Пантелей Прокофьевич
подошел к Григорию, спросил хриплым шепотом, беспокойно расширяя черные, с
нездоровыми кровянистыми белками глаза:
- Ну как?
- Ничего. Воюем.
- Слыхал брехню, вроде дальше границы не хотят казаки выступать...
Верно?
- Разговоры... - уклончиво ответил Григорий.
- Что же это вы, братцы? - как-то отчужденно и растерянно заговорил
старик. - Как же так? А у нас старики надеются... Опричь вас кто же
Дон-батюшку в защиту возьмет? Уж ежели вы - оборони господь! - не схотите
воевать... Да как же это так? Обозные ваши брехали... Смуту сеют, сукины
дети!
Вошли в хату. Собрались казаки. Разговор вначале вертелся вокруг
хуторских новостей, Дарья, пошептавшись с хозяйкой, развязала сумку с
харчами, собрала вечерять.
- Гутарют, будто ты уж с сотенных снятый? - спросил Пантелей
Прокофьевич, принаряжая костяной расческой свалявшуюся бороду.
- Взводным я теперь.
Равнодушный ответ Григория кольнул старика. Пантелей Прокофьевич собрал
на лбу ложбины, захромал к столу и, суетливо помолившись, вытирая полой
чекменька ложку, обиженно спросил:
- Это за что такая немилость? Аль не угодил начальству?
Григорию не хотелось говорить об этом в присутствии казаков, досадливо
шевельнул плечом:
- Нового прислали... С образованием.
- Так им и ты служи, сынок! Распроценятся они скоро! Ишь с образованием
им приспичило! Меня, мол, за германскую дивствительно образовали, небось,
побольше иного очкастого знаю!
Старик явно возмущался, а Григорий морщился, искоса поглядывал: не
улыбаются ли казаки?
Снижение в должности его не огорчило. Он с радостью передал сотню,
понимая, что ответственности за жизнь хуторян нести не будет. Но все же
самолюбие его было уязвлено, и отец разговором об этом невольно причинял
ему неприятность.
Хозяйка дома ушла на кухню, а Пантелей Прокофьевич, почувствовав
поддержку в лице пришедшего хуторянина Богатырева, начал разговор:
- Стал быть, взаправду мыслишку держите дальше границ не ходить?
Прохор Зыков, часто моргая телячье-ласковыми глазами, молчал, тихо
улыбался. Митька Коршунов, сидя на корточках у печки, обжигая пальцы,
докуривал цигарку. Остальные трое казаков сидели и лежали на лавках. На
вопрос что-то никто не отвечал. Богатырев горестно махнул рукой.
- Они об этих делах не дюже печалуются, - заговорил он гудящим густым
басом. - По них хучь во полюшке травушка не расти...
- А зачем дальше идтить? - лениво спросил болезненный и смирный казачок
Ильин. - Зачем идтить-то? У меня вон сироты посля жены остались, а я буду
зазря жизню терять.
- Выбьем из казачьей земли - и по домам! - решительно поддержал его
другой.
Митька Коршунов улыбнулся одними зелеными глазами, закрутил тонкий
пушистый ус.
- А по мне, хучь ишо пять лет воевать. Люблю!
- Выхо-ди-и!.. Седлай!.. - закричали со двора.
- Вот видите! - отчаянно воскликнул Ильин. - Видите, отцы! Не успели
обсушиться, а там уж - "выходи"! Опять, значит, на позицьи. А вы гутарите:
границы! Какие могут быть границы? По домам надо! Замиренья надо
добиваться, а вы гутарите...
Тревога оказалась ложной. Григорий, озлобленный, ввел во двор коня, без
причины ударил его сапогом в пах и, бешено округляя глаза, гаркнул:
- Ты, черт! Ходи прямо!
Пантелей Прокофьевич курил у двери. Пропустив входивших казаков,
спросил:
- Чего встомашились?
- Тревога!.. Табун коров за красных сочли.
Григорий снял шинель, присел к столу. Остальные, кряхтя, раздевались,
кидали на лавки шашки и винтовки с подсумками.
Когда все улеглись спать, Пантелей Прокофьевич вызвал Григория на баз.
Присели на крыльце.
- Хочу погутарить с тобой. - Старик тронул колено Григория, зашептал: -
Неделю назад ездил я к Петру. Ихний Двадцать восьмой полк за Калачом
зараз... Я, сынок, поджился там неплохо. Петро - он гожий, дюже гожий к
хозяйству! Он мне чувал одежи дал, коня, сахару... Конь справный...
- Погоди! - сурово перебил его Григорий, обожженный догадкой. - Ты сюда
не за этим заявился?
- А что?
- Как - что?
- Люди ить берут, Гриша...
- Люди! Берут! - не находя слов, с бешенством повторял Григорий. -
Своего мало? Хамы вы! За такие штуки на германском фронте людей
расстреливали!..
- Да ты не сепети! - холодно остановил его отец. - Я у тебя не прошу.
им навстречу. Сотни вешенцев потеряли связь с шедшим справа 33-м
Еланско-Букановским полком, но все же решили дать бой. Перевалив через
бугор, спешились. Коноводы свели лошадей в просторный, ниспадавший к
хутору лог. Где-то правее сшиблись разведки. Лихо зачечекал ручной
пулемет.
Вскоре показались редкие цепи красных. Григорий развернул свою сотню у
вершины лога. Казаки легли на гребне склона, поросшего гривастым
мелкокустьем. Из-под приземистой дикой яблоньки Григорий глядел в бинокль
на далекие цепи противника. Ему отчетливо видно было, как шли первые две
цепи, а за ними, между бурыми неубранными валками скошенного хлеба,
разворачивалась в цепь черная походная колонна.
И его и казаков изумило то, что впереди первой цепи на высокой белой
лошади ехал всадник, - видимо, командир. И перед второй цепью порознь шли
двое. И третью повел командир, а рядом с ним заколыхалось знамя. Полотнище
алело на грязно-желтом фоне жнивья крохотной кровянистой каплей.
- У них комиссары попереди! - крикнул один из казаков.
- Во! Вот это геройски! - восхищенно захохотал Митька Коршунов.
- Гляди, ребятки! Вот они какие, красные!
Почти вся сотня привстала, перекликаясь. Над глазами щитками от солнца
повисли ладони. Разговоры смолкли. И величавая, строгая тишина,
предшествующая смерти, покорно и мягко, как облачная тень, легла над
степью и логом.
Григорий смотрел назад. За пепельно-сизым островом верб, сбоку от
хутора, бугрилась колышущаяся пыль: вторая сотня на рысях шла противнику
во фланг. Балка пока маскировала продвижение сотни, но версты через четыре
развилом выползла на бугор, и Григорий мысленно определял расстояние и
время, когда сотня сможет выровняться с флангом.
- Ложи-и-ись! - скомандовал Григорий, круто поворачиваясь, пряча
бинокль в чехол.
Он подошел к своей цепи. Лица казаков, багрово-масленые и черные от
жары и пыли, поворачивались к нему. Казаки, переглядываясь, ложились.
После команды: "Изготовься!" - хищно заклацали затворы. Григорию сверху
видны были одни раскоряченные ноги, верхи фуражек да спины в выдубленных
пылью гимнастерках, с мокрыми от пота желобками и лопатками. Казаки
расползались, ища прикрытия, выбирая места поудобней. Некоторые
попробовали шашками рыть черствую землю.
В это время со стороны красных ветерок на гребне своем принес невнятные
звуки пения...
Цепи шли, туго извиваясь, неровно, качко. Тусклые, затерянные в знойном
просторе, наплывали оттуда людские голоса.
Григорий почуял, как, сорвавшись, резко, с перебоем стукнуло его
сердце... Он слышал и раньше этот стонущий напев, слышал, как пели его
мокроусовские матросы в Глубокой, молитвенно сняв бескозырки, возбужденно
блестя глазами. В нем вдруг выросло смутное, равносильное страху
беспокойство.
- Чего они ревут? - встревоженно вертя головой, спросил престарелый
казак.
- Вроде как с какой молитвой, - ответил ему другой, лежавший справа.
- Чертячья у них молитва! - улыбнулся Андрей Кашулин; дерзко глядя на
Григория, стоявшего возле него, спросил: - Ты, Пантелев, был у них, -
небось, знаешь, к чему песню зараз играют? Небось, сам с ними дишканил?
"...владе-еть землей!" - ликующим вскриком взвихрились невнятные от
расстояния слова, и вновь тишина расплеснулась над степью. Казаки нехорошо
повеселели. Кто-то захохотал в середине цепи. Митька Коршунов суетливо
заерзал.
- Слышите, эй, вы?! Землей владеть им захотелось!.. - И похабно
выругался. - Григорь Пантелев! Дай, я вон энтого, что на коне, спешу! Я
вдарю раз?
Не дожидаясь согласия, выстрелил. Пуля побеспокоила всадника. Он
спешился, отдал коня, пошел впереди цепи, поблескивая обнаженной шашкой.
Казаки стали постреливать. Красные легли. Григорий приказал
пулеметчикам открыть огонь. После двух пулеметных очередей первая цепь
поднялась в перебежке. Саженей через десять снова легла. В бинокль
Григорий видел, как красноармейцы заработали лопатками, окапываясь. Над
ними запорхала сизая пыль, перед цепью выросли крохотные, как возле
сурчиных нор, бугорки. Оттуда полыхнули протяжным залпом, перестрелка
возгорелась. Бой грозил стать затяжным. Через час у казаков появился урон:
одного из первого взвода пуля сразила насмерть, трое раненых уползли к
коноводам в лог. Вторая сотня показалась с фланга, запылила в атаке. Атаку
отбили пулеметным огнем. Видно было, как панически скакали назад казаки,
грудясь в кучи и рассыпаясь веером. Отступив, сотня выровнялась и без
сплошного крика, молчком пошла опять. И опять шквальный пулеметный огонь,
как ветер листья, погнал ее обратно.
Но атаки поколебали стойкость красноармейцев - первые цепи смешались,
тронулись назад.
Григорий, не прекращая огня, поднял сотню. Казаки пошли, не ложась.
Некоторая нерешительность и тягостное недоумение, владевшее ими вначале,
как будто исчезли. Бодрое настроение их поддерживала батарея, на рысях
прискакавшая на позиции. Первый батарейный взвод, выдвинутый в огневое
положение, открыл огонь. Григорий послал коноводам приказ подвести коней.
Он готовился к атаке. Возле той яблоньки, откуда он в начале боя наблюдал
за красными, снималось с передков третье орудие. Высокий, в узких галифе
офицер тенористо, свирепо кричал на замешкавшихся ездовых, подбегая к
орудию, щелкая по голенищу плетью:
- Отводи! Ну?! Черт вас мордует!..
Наблюдатель со старшим офицером в полуверсте от батареи, спешившись, с
кургашка глядели в бинокль на отходившие цепи противника. Телефонисты
бегом тянули провод, соединяя батарею с наблюдательным пунктом. Крупные
пальцы пожилого есаула - командира батареи - нервно крутили колесико
бинокля (на одном из пальцев золотом червонело обручальное кольцо). Он
зряшно топтался около первого орудия, отмахиваясь головой от цвенькавших
пуль, и при каждом его резком движении сбоку болталась поношенная полевая
сумка.
После рыхлого и трескучего гула Григорий проследил место падения
пристрельного снаряда, оглянулся: номера, налегая, с хрипом накатывали
орудие. Первая шрапнель покрыла ряды неубранной пшеницы, и долго на синем
фоне таял раздираемый ветром белый хлопчатый комочек дыма.
Четыре орудия поочередно слали снаряды туда, за поваленные ряды
пшеницы, но, сверх Григорьева ожидания, орудийный огонь не внес заметного
замешательства в цепи красных, - они отходили неспешно, организованно и
уже выпадали из поля зрения сотни, спускаясь за перевал, в балку.
Григорий, понявший бессмысленность атаки, все же решил поговорить с
командиром батареи. Он увалисто подошел и, касаясь левой рукой спаленного
солнцем, порыжелого курчавого кончика уса, дружелюбно улыбнулся:
- Хотел в атаку пойтить.
- Какая там атака! - Есаул норовисто махнул головой, тылом ладони
принял стекавшую из-под козырька струйку пота. - Вы видите, как они
отходят, сукины дети? Не дадутся! Да и смешно бы было, - ведь у них в этих
частях весь начальствующий состав - кадровики-офицеры. Мой товарищ,
войсковой старшина Серов - у них...
- Откуда вы знаете? - Григорий недоверчиво сощурился.
- Перебежчики... Прекратить огонь! - скомандовал есаул и, словно
оправдываясь, пояснил: - Бесполезно бить, а снарядов мало... Вы - Мелехов?
Будем знакомы: Полтавцев. - Он толчком всунул в руку Григория свою потную
крупную ладонь и, не задержав в рукопожатье, ловко кинул ее в раскрытое
зевло планшетки, достал папиросы. - Закуривайте!
С глухим громом поднялись из лога ездовые. Батарея взялась на передки.
Григорий, посадив на коней, повел свою сотню вслед ушедшим за бугор
красным.
Красные заняли следующий хутор, но сдали его без сопротивления. Три
сотни вешенцев и батарея расположились в нем. Напуганные жители не
выходили из домов. Казаки сновали по дворам в поисках съестного. Григорий
спешился возле стоявшего на отшибе дома, завел во двор, поставил у крыльца
коня. Хозяин - длинный пожилой казак - лежал на кровати, со стоном
перекатывал по грязной подушке непомерно малую птичью головку.
- Хворый, что ли? - поздоровавшись, улыбнулся Григорий.
- Хво-о-орый...
Хозяин притворялся больным и, судя по беспокойному шмыганью его глаз,
догадывался, что ему не верят.
- Покормите казаков? - требовательно спросил Григорий.
- А сколько вас? - Хозяйка отделилась от печки.
- Пятеро.
- Ну-к что жа, проходите, покормим, чем бог послал.
Пообедав с казаками, Григорий вышел на улицу.
Возле колодца стояла в полной боевой готовности батарея. Обамуниченные
лошади, мотая торбами, доедали ячмень. Ездовые и номера спасались от
солнца в холодке зарядных ящиков, сидели и лежали возле орудий. Один
батареец спал ничком, скрестив ноги и дергая во сне плечом. Он, наверное,
прежде лежал в холодке, но солнце передвинуло тени и теперь палило его
обнаженные курчавые волосы, посыпанные сенной трухой.
Под широкой ременной упряжью лошадей лоснилась мокрая, желтопенистая от
пота шерсть. Привязанные к плетню верховые лошади офицеров и прислуги
стояли, понуро поджав ноги. Казаки - пыльные, потные - отдыхали молча.
Офицеры и командир батареи сидели на земле, прислонясь спинами к срубу
колодца, курили. Неподалеку от них, ногами врозь, шестиконечной звездой
лежали на выгоревшей лебеде казаки. Они истово черпали из цебарки кислое
молоко, изредка кто-нибудь выплевывал попавшее в рот ячменное зерно.
Солнце смалило исступленно. Хутор простирал к бугру почти безлюдные
улицы. Под амбарами, под навесами сараев, возле плетней, в желтой тени
лопухов спали казаки. Нерасседланные кони, густо стоявшие у плетней,
томились от жары и дремоты. Мимо проехал казак, лениво поднимая плеть до
уровня конской спины. И снова улица - как забытый степной шлях, и
случайными и ненужными кажутся на ней крашенные в зеленое орудия и
изморенные походами и солнцем спящие люди.
Нудясь от скуки, Григорий пошел было в дом, но вдоль улицы показались
трое верховых казаков чужой сотни. Они гнали небольшую кучку пленных
красноармейцев. Артиллеристы засуетились, повставали, обметая пыль с
гимнастерок и шаровар. Поднялись и офицеры. В соседнем дворе кто-то
радостно крикнул:
- Ребята, пленных гонют!.. Брешу? И вот тебе матерь божья!
Из дворов, спеша, выходили заспанные казаки. Подошли пленные - восемь
провонявших потом, изузоренных пылью молодых ребят. Их густо окружили.
- Где их забрали? - спросил командир батареи, разглядывая пленных с
холодным любопытством.
Один из конвойных ответил не без хвастливого удальства:
- Вояки! Это мы их в подсолнухах возля хутора переловили. Хоронились,
чисто перепела от коршуна. Мы их с коней узрили и давай гонять! Одного
убили...
Красноармейцы напуганно жались. Они, очевидно, боялись расправы. Глаза
их беспомощно бегали по лицам казаков. Лишь один, с виду постарше,
коричневый от загара, скуластый, в засаленной гимнастерке и в прах
измочаленных обмотках, презрительно глядел поверх голов чуть косящими
черными глазами и плотно сжимал разбитые в кровь губы. Был он коренаст,
широкоплеч. На черных жестких, как конский волос, кудрях его приплюснуто,
зеленым блином, сидела фуражка со следом кокарды, уцелевшая, наверное, еще
от германской войны. Он стоял вольно, черными толстыми пальцами с засохшей
на, ногтях кровью трогал расстегнутый ворот нательной рубахи и острый, в
черной щетине, кадык. С виду он казался равнодушным, но вольно
отставленная нога, до коленного сгиба уродливо толстая от обмотки,
навернутой на портянку, дрожала мелкой ознобной дрожью. Остальные были
бледны, безличны. Один он бросался в глаза дюжим складом плеч и татарским
энергичным лицом. Может быть, поэтому командир батареи и обратился к нему
с вопросом:
- Ты кто такой?
Мелкие, похожие на осколки антрацита глаза красноармейца оживились, и
весь он как-то незаметно, но ловко подобрался:
- Красноармеец. Русский.
- Откуда родом?
- Пензенский.
- Доброволец, гад?
- Никак нет. Старший унтер-офицер старой армии. С семнадцатого попал, и
так вот до этих пор...
Один из конвоиров вмешался в разговор:
- Он по нас стрелял, вражина!
- Стрелял? - кисло нахмурился есаул и, уловив взгляд стоявшего против
него Григория, указал глазами на пленного. - Каков!.. Стрелял, а? Ты что
же, не думал, что возьмут? А если за это сейчас в расход?
- Думал отстреляться. - Разбитые губы поежились в виноватой усмешке.
- Каков фрукт! Почему же не отстрелялся?
- Патроны израсходовал.
- А-а-а... - Есаул похолодел глазами, но оглядел солдата с нескрываемым
удовольствием. - А вы, сукины сыны, откуда? - уже совсем иным тоном
спросил он, скользя повеселевшими глазами по остальным.
- Нибилизованные мы, ваше высокоблагородие! Саратовские мы...
балашовские... - заныл высокий длинношеий парень, часто мигая, поскребывая
рыжевато-ржавые волосы.
Григорий с щемящим любопытством разглядывал одетых в защитное молодых
парней, их простые мужичьи лица, невзрачный пехотный вид. Враждебность
возбуждал в нем один скуластый. Он обратился к нему насмешливо и зло:
- На что признавался? Ты, небось, ротой у них наворачивал? Командир?
Коммунист? Расстрелял, говоришь, патроны? А мы тебя за это шашками посекем
- это как?
Красноармеец, шевеля ноздрями раздавленного прикладом носа, уже смелее
говорил:
- Я признавался не от лихости. Чего я буду таиться? Раз стрелял -
значит, признавайся... Так я говорю? Что касаемо... казните. Я от вас, - и
опять улыбнулся, - добра не жду, на то вы и казаки.
Кругом одобрительно заулыбались. Григорий, покоренный рассудительным
голосом солдата, отошел. Он видел, как пленные пошли к колодцу напиться.
Из переулка взводными рядами выходила сотня пластунов.
И после, когда полк вступил в полосу непрерывных боев, когда вместо
завес уже лег изломистой вилюжиной фронт, Григорий всегда, сталкиваясь с
неприятелем, находясь в непосредственной от него близости, испытывал все
то же острое чувство огромного, ненасытного любопытства к красноармейцам,
к этим русским солдатам, с которыми ему для чего-то нужно было сражаться.
В нем словно навсегда осталось то наивно-ребяческое чувство, родившееся в
первые дни четырехлетней войны, когда он под Лешнювом с кургана наблюдал в
первый раз за суетой австро-венгерских войск и обозов. "А что за люди? А
какие они?" Будто и не было в его жизни полосы, когда он бился под
Глубокой с чернецовским отрядом. Но тогда он твердо знал обличье своих
врагов - в большинстве они были донские офицеры, казаки. А тут ему
приходилось иметь дело с русскими солдатами, с какими-то иными людьми, с
теми, какие всей громадой подпирали Советскую власть и стремились, как
думал он, к захвату казачьих земель и угодий.
Еще раз как-то в бою почти в упор натолкнулся он на красноармейцев,
неожиданно высыпавших из отножины буерака. Он выехал со взводом в
рекогносцировку, подъехал по теклине буерачка к развилку и тут вдруг
услышал окающую русскую речь на жесткое "г", сыпкий шорох шагов. Несколько
красноармейцев - из них один китаец - выскочили на гребень и, ошеломленные
видом казаков, на секунду замерли от изумления.
- Казаки! - падая, испуганно клохчущим голосом крикнул один.
Китаец выстрелил. И сейчас же резко, захлебываясь, скороговоркой
закричал тот белесый, который упал:
- Товарищи! Давай "максимку"! Казаки!
- Давай же! Казаки!..
Китайца Митька Коршунов срезал из нагана и, круто поворачивая коня,
тесня им коня Григория, первый поскакал по гулкой крутобережной теклине,
работая поводьями, направляя по извилинам тревожный конский бег. За ним
скакали остальные, клубясь и норовя обогнать друг друга. За спинами их
баритонисто зарокотал пулемет, пули общелкивали листья терна и боярышника,
густо росшего по склонам и мысам, дробили и хищно рвали каменистое днище
теклины...
Еще несколько раз сходился лицом к лицу с красными, видел, как пули
казаков вырывали из-под ног красноармейцев землю и те падали и оставляли
жизнь на этой плодовитой и чужой им земле.
...И помалу Григорий стал проникаться злобой к большевикам. Они
вторглись в его жизнь врагами, отняли его от земли! Он видел: такое же
чувство завладевает и остальными казаками. Всем им казалось, что только по
вине большевиков, напиравших на Область, идет эта война. И каждый, глядя
на неубранные валы пшеницы, на полегший под копытами нескошенный хлеб, на
пустые гумна, вспоминал свои десятины, над которыми хрипели в непосильной
работе бабы, и черствел сердцем, зверел. Григорию иногда в бою казалось,
что и враги его - тамбовские, рязанские, саратовские мужики - идут,
движимые таким же ревнивым чувством к земле. "Бьемся за нее, будто за
любушку", - думал Григорий.
Меньше стали брать в плен. Участились случаи расправ над пленными.
Широкой волной разлились по фронту грабежи; брали у заподозренных в
сочувствии большевикам, у семей красноармейцев, раздевали донага
пленных...
Брали все, начиная с лошадей и бричек, кончая совершенно ненужными
громоздкими вещами. Брали и казаки и офицеры. Обозы второго разряда пухли
от добычи. И чего только не было на подводах! И одежда, и самовары, и
швейные машины, и конская упряжь - все, что представляло какую-нибудь
ценность. Добыча из обозов справлялась по домам. Приезжали родственники,
охотой везли в часть патроны и продовольствие, а оттуда набивали брички
грабленым. Конные полки - а их было большинство - вели себя особенно
разнузданно. Пехотинцу, кроме подсумка, некуда положить, а всадник набивал
сумы седла, увязывал в торока, и конь его запохаживался больше на вьючное
животное, нежели на строевого коня. Распоясались братушки. Грабеж на войне
всегда был для казаков важнейшей движущей силой. Григорий знал это и по
рассказам стариков о прошлых войнах, и по собственному опыту. Еще в дни
германской войны, когда полк ходил в тылу по Пруссии, командир бригады -
заслуженный генерал - говорил, выстроив двенадцать сотен, указывая плетью
на лежавший под холмами крохотный городок:
- Возьмете - на два часа город в вашем распоряжении. Но через два часа
первого, уличенного в грабеже, - к стенке!
Но к Григорию как-то не привилось это - он брал лишь съестное да корм
коню, смутно опасаясь трогать чужое и с омерзением относясь к грабежам.
Особенно отвратительным казался в его глазах грабеж своих же казаков.
Сотню он держал жестко. Его казаки если и брали, то таясь и в редких
случаях. Он не приказывал уничтожать и раздевать пленных. Чрезмерной
мягкостью вызвал недовольство среди казаков и полкового начальства. Его
потребовали для объяснений в штаб дивизии. Один из чинов обрушился на
него, грубо повышая голос:
- Ты что мне, хорунжий, сотню портишь? Что ты либеральничаешь? Мягко
стелешь на всякий случай? По старой памяти играешь на две руки?.. Как это
ка тебя не кричать?.. А ну без разговоров! Дисциплины не знаешь? Что -
сменить? И сменим! Приказываю сегодня же сдать сотню! И того, брат... не
шурши!
В конце месяца полк совместно с сотней 33-го Еланского полка, шедшего
рядом, занял хутор Гремячий Лог.
Внизу, по падине, густо толпились вербы, ясени и тополя, по косогору
разметались десятка три белостенных куреней, обнесенных низкой, из дикого
камня, огорожей. Выше хутора, на взгорье, доступный всем ветрам, стоял
старый ветряк. На фоне надвигавшейся из-за бугра белой тучи мертво
причаленные крылья его чернели косо накренившимся крестом. День был
дождлив и хмарен. По балке желтая порошила метель: листья с шепотом
ложились на землю. Малиновой кровью просвечивал пышнотелый краснотал.
Гумна бугрились сияющей соломой. Мягкая предзимняя наволочь крыла пресно
пахнущую землю.
Со своим взводом Григорий занял отведенный квартирьерами дом. Хозяин,
оказалось, ушел с красными. Взводу стала угодливо прислуживать престарелая
дородная хозяйка с дочерью-подростком. Григорий из кухни прошел в горницу,
огляделся. Хозяева, видно, жили ядрено: полы крашены, стулья венские,
зеркало, по стенам обычные фотографии служивых и ученический похвальный
лист в черной рамке. Повесив к печке промокший дождевик, Григорий свернул
курить.
Прохор Зыков вошел, поставил к кровати винтовку, равнодушно сообщил:
- Обозники приехали. С ними папаша ваш, Григорий Пантелеевич.
- Ну?! Будет брехать!
- Право слово. Окромя его, наших хуторных, никак, шесть подвод. Иди
встревай!
Григорий, накинув шинель, вышел.
В ворота за уздцы вводил лошадей Пантелей Прокофьевич. На бричке сидела
Дарья, закутанная в зипун домашней валки. Она держала вожжи. Из-под
мокрого капюшона зипуна блестела на Григория влажной улыбкой, смеющимися
глазами.
- Зачем вас принесло, земляки? - крикнул Григорий, улыбаясь отцу.
- А, сынок, живого видать! На гости вот приехали, не спроша заезжаем.
Григорий на ходу обнял широкие отцовы плечи, начал отцеплять с барков
постромки.
- Не ждал, говоришь, Григорий?
- Конешно.
- А мы вот в обувательских... Захватили. Снаряды вам привезли - только
воюйте.
Распрягая лошадей, они перебрасывались отрывистыми фразами. Дарья
забирала с брички харчи и зерно лошадям.
- А ты чего приехала? - спросил Григорий.
- С батей. Он у нас хворый, со спасов никак не почунеется. Мать
забоялась: случить чего, а он один на чужой стороне...
Кинув лошадям ярко-зеленого пахучего пырея, Пантелей Прокофьевич
подошел к Григорию, спросил хриплым шепотом, беспокойно расширяя черные, с
нездоровыми кровянистыми белками глаза:
- Ну как?
- Ничего. Воюем.
- Слыхал брехню, вроде дальше границы не хотят казаки выступать...
Верно?
- Разговоры... - уклончиво ответил Григорий.
- Что же это вы, братцы? - как-то отчужденно и растерянно заговорил
старик. - Как же так? А у нас старики надеются... Опричь вас кто же
Дон-батюшку в защиту возьмет? Уж ежели вы - оборони господь! - не схотите
воевать... Да как же это так? Обозные ваши брехали... Смуту сеют, сукины
дети!
Вошли в хату. Собрались казаки. Разговор вначале вертелся вокруг
хуторских новостей, Дарья, пошептавшись с хозяйкой, развязала сумку с
харчами, собрала вечерять.
- Гутарют, будто ты уж с сотенных снятый? - спросил Пантелей
Прокофьевич, принаряжая костяной расческой свалявшуюся бороду.
- Взводным я теперь.
Равнодушный ответ Григория кольнул старика. Пантелей Прокофьевич собрал
на лбу ложбины, захромал к столу и, суетливо помолившись, вытирая полой
чекменька ложку, обиженно спросил:
- Это за что такая немилость? Аль не угодил начальству?
Григорию не хотелось говорить об этом в присутствии казаков, досадливо
шевельнул плечом:
- Нового прислали... С образованием.
- Так им и ты служи, сынок! Распроценятся они скоро! Ишь с образованием
им приспичило! Меня, мол, за германскую дивствительно образовали, небось,
побольше иного очкастого знаю!
Старик явно возмущался, а Григорий морщился, искоса поглядывал: не
улыбаются ли казаки?
Снижение в должности его не огорчило. Он с радостью передал сотню,
понимая, что ответственности за жизнь хуторян нести не будет. Но все же
самолюбие его было уязвлено, и отец разговором об этом невольно причинял
ему неприятность.
Хозяйка дома ушла на кухню, а Пантелей Прокофьевич, почувствовав
поддержку в лице пришедшего хуторянина Богатырева, начал разговор:
- Стал быть, взаправду мыслишку держите дальше границ не ходить?
Прохор Зыков, часто моргая телячье-ласковыми глазами, молчал, тихо
улыбался. Митька Коршунов, сидя на корточках у печки, обжигая пальцы,
докуривал цигарку. Остальные трое казаков сидели и лежали на лавках. На
вопрос что-то никто не отвечал. Богатырев горестно махнул рукой.
- Они об этих делах не дюже печалуются, - заговорил он гудящим густым
басом. - По них хучь во полюшке травушка не расти...
- А зачем дальше идтить? - лениво спросил болезненный и смирный казачок
Ильин. - Зачем идтить-то? У меня вон сироты посля жены остались, а я буду
зазря жизню терять.
- Выбьем из казачьей земли - и по домам! - решительно поддержал его
другой.
Митька Коршунов улыбнулся одними зелеными глазами, закрутил тонкий
пушистый ус.
- А по мне, хучь ишо пять лет воевать. Люблю!
- Выхо-ди-и!.. Седлай!.. - закричали со двора.
- Вот видите! - отчаянно воскликнул Ильин. - Видите, отцы! Не успели
обсушиться, а там уж - "выходи"! Опять, значит, на позицьи. А вы гутарите:
границы! Какие могут быть границы? По домам надо! Замиренья надо
добиваться, а вы гутарите...
Тревога оказалась ложной. Григорий, озлобленный, ввел во двор коня, без
причины ударил его сапогом в пах и, бешено округляя глаза, гаркнул:
- Ты, черт! Ходи прямо!
Пантелей Прокофьевич курил у двери. Пропустив входивших казаков,
спросил:
- Чего встомашились?
- Тревога!.. Табун коров за красных сочли.
Григорий снял шинель, присел к столу. Остальные, кряхтя, раздевались,
кидали на лавки шашки и винтовки с подсумками.
Когда все улеглись спать, Пантелей Прокофьевич вызвал Григория на баз.
Присели на крыльце.
- Хочу погутарить с тобой. - Старик тронул колено Григория, зашептал: -
Неделю назад ездил я к Петру. Ихний Двадцать восьмой полк за Калачом
зараз... Я, сынок, поджился там неплохо. Петро - он гожий, дюже гожий к
хозяйству! Он мне чувал одежи дал, коня, сахару... Конь справный...
- Погоди! - сурово перебил его Григорий, обожженный догадкой. - Ты сюда
не за этим заявился?
- А что?
- Как - что?
- Люди ить берут, Гриша...
- Люди! Берут! - не находя слов, с бешенством повторял Григорий. -
Своего мало? Хамы вы! За такие штуки на германском фронте людей
расстреливали!..
- Да ты не сепети! - холодно остановил его отец. - Я у тебя не прошу.