любила со всей беззаветной девичьей страстью; Наталья молча и глубоко, с
присущей ей скрытностью переживала новый отход Григория к Аксинье. А
Пантелей Прокофьевич все это видел, но ничего не мог сделать, чтобы
восстановить в семье прежний порядок. В самом деле, не мог же он после
всего того, что произошло, давать согласие на брак своей дочери с заядлым
большевиком, да и что толку было бы от его согласия, коли этот чертов
жених мотался где-то на фронте, к тому же в красноармейской части? То же
самое и с Григорием: не будь он в офицерском чине, Пантелей Прокофьевич
живо управился бы с ним. Так управился бы, что Григорий после этого на
астаховский баз и глазом бы не косил. Но война все перепутала и лишила
старика возможности жить и править своим домом так, как ему хотелось.
Война разорила его, лишила прежнего рвения к работе, отняла у него
старшего сына, внесла разлад и сумятицу в семью. Прошла она над его
жизнью, как буря над деляной пшеницы, но пшеница и после бури встает и
красуется под солнцем, а старик подняться уже не мог. Мысленно он махнул
на все рукой - будь что будет!
Получив из рук генерала Сидорина награду, Дарья повеселела. Она пришла
с плаца в тот день оживленная и счастливая. Блестя глазами, указала
Наталье на медаль.
- За что это тебе? - удивилась Наталья.
- Это за кума Ивана Алексеевича, царство ему небесное, сукиному сыну! А
это - за Петю... - И, похваляясь, развернула пачку хрустящих донских
кредиток.
В поле Дарья так и не поехала. Пантелей Прокофьевич хотел было
отправить ее с харчами, но Дарья решительно отказалась:
- Отвяжитесь, батенка, я уморилась с дороги!
Старик нахмурился. Тогда Дарья, чтобы сгладить грубоватый отказ,
полушутливо сказала:
- В такой день грех вам будет заставлять меня ехать на поля. Мне нынче
праздник!
- Отвезу и сам, - согласился старик. - Ну, а деньги как?
- Что - деньги? - Дарья удивленно приподняла брови.
- Деньги, спрашиваю, куда денешь?
- А это уж мое дело. Куда захочу, туда и дену!
- То есть как же это так? Деньги-то за Петра тебе выдали?
- Выдали их мне, и вам ими не распоряжаться.
- Да ты семьянинка или кто?
- А вы чего от этой семьянинки хотите, батенка? Деньги себе забрать?
- Не к тому, что все забрать, но Петро-то сын нам был или кто,
по-твоему? Мы-то со старухой должны быть в части?
Притязания свекра были явно неуверенны, и Дарья решительно взяла
перевес. Издевательски спокойно она сказала:
- Ничего я вам не дам, даже рубля не дам! Вашей части тут нету, ее бы
вам на руки выдали. Да с чего вы взяли, будто и ваша часть тут есть? Об
этом и разговору не было, и вы за моими хоть не тянитесь, не получите!
Тогда Пантелей Прокофьевич предпринял последнюю попытку.
- Ты в семье живешь, наш хлеб ешь, значит - и все у нас должно быть
общее. Что это за порядки, ежели каждый зачнет поврозь свое хозяйство
заводить? Я этого не дозволю! - сказал он.
Но Дарья отразила и эту попытку овладеть собственно ей принадлежащими
деньгами. Бесстыдно улыбаясь, она заявила:
- Я с вами, батенка, не венчанная, нынче у вас живу, а завтра замуж
выйду, и только вы меня и видали! А за прокорм я вам не обязана платить. Я
на вашу семью десять лет работала, спину не разгинала.
- Ты на себя работала, сука поблудная! - возмущенно крикнул Пантелей
Прокофьевич. Он еще что-то орал, но Дарья и слушать не стала, повернулась
перед самым его носом, взмахнув подолом, ушла к себе в горницу. "Не на
таковскую напал!" - шептала она, насмешливо улыбаясь.
На том разговор и кончился. Воистину, не такая была Дарья, чтобы
уступить свое, убоявшись стариковского гнева.
Пантелей Прокофьевич собрался ехать в поле и перед отъездом коротко
поговорил с Ильиничной.
- Ты за Дарьей поглядывай, - попросил он.
- А чего за ней глядеть? - удивилась Ильинична.
- Того, что она сорвется и уйдет из дому и из нашего добра с собой
прихватит. Я так гляжу, что неспроста она крылья распущает... Видать,
приискала себе в пару и не нынче-завтра выскочит замуж.
- Должно быть, так, - со вздохом согласилась Ильинична. - Живет она,
как хохол на отживе, ничего ей не мило, все не по ней... Она зараз -
отрезанный ломоть, а отрезанный ломоть, как ни старайся, не прилепишь.
- Нам ее и прилепливать не к чему! Гляди, старая дура, не вздумай ее
удерживать, ежели разговор зайдет. Нехай идет с двора. Мне уж надоело с
ней вожжаться. - Пантелей Прокофьевич взобрался на арбу; погоняя быков,
закончил: - Она от работы хоронится, как собака от мух, а сама все норовит
сладкий кусок сожрать да увеяться на игрища. Нам после Петра, царство ему
небесное, такую в семье не держать. Это не баба, а зараза липучая!
Предположения стариков были ошибочны. У Дарьи и в помыслах не было
выходить замуж. О замужестве она не думала, иная у нее на сердце была
забота...
Весь этот день Дарья была общительной и веселой. Даже стычка из-за
денег не отразилась на ее настроении. Она долго вертелась перед зеркалом,
всячески рассматривая медаль, раз пять переодевалась, примеряя, к какой
кофточке больше всего идет полосатая георгиевская ленточка, шутила: "Мне
бы теперича ишо крестов нахватать!" - потом отозвала Ильиничну в горенку,
сунула ей в рукав две бумажки по двадцать рублей и, прижимая к груди
горячими руками узловатую руку Ильиничны, зашептала: "Это - Петю
поминать... Закажите, мамаша, вселенскую панихиду, кутьи наварите..." - И
заплакала... Но через минуту, еще с блестящими от слез глазами, уже играла
с Мишаткой, покрывала его своей шелковой праздничной шалькой и смеялась
так, как будто никогда не плакала и не знала соленого вкуса слез.
Окончательно развеселилась после того, как с поля пришла Дуняшка.
Рассказала ей, как получала медаль, и шутливо представила, как
торжественно говорил генерал и каким чучелом стоял и смотрел на нее
англичанин, а потом, лукаво, заговорщицки подмигнув Наталье, с серьезным
лицом стала уверять Дуняшку, что скоро ей, Дарье, как вдове офицера,
награжденной георгиевской медалью, тоже дадут офицерский чин и назначат ее
командовать сотней старых казаков.
Наталья чинила детские рубашонки и слушала Дарью, подавляя улыбку, а
сбитая с толку Дуняшка, умоляюще сложив руки, просила:
- Дарьюшка! Милая! Не бреши, ради Христа! А то я уж и не пойму, где ты
брешешь, а где правду говоришь. Ты рассказывай сурьезно.
- Не веришь? Ну, значит, ты глупая девка! Я тебе истинную правду
говорю. Офицеры-то все на фронте, а кто будет стариков обучать маршировке
и всему такому прочему, что по военному делу полагается? Вот их и
предоставят под мою команду, а уж я с ними, со старыми чертями, управлюсь!
Вот как я ими буду командовать! - Дарья притворила дверь в кухню, чтобы не
видела свекровь, быстрым движением просунула между ног подол юбки и,
захватив его сзади рукой, сверкая оголенными лоснящимися икрами,
промаршировала по горнице, стала около Дуняшки, басом скомандовала:
"Старики, смирно! Бороды поднять выше! Кругом налево ша-а-гай!"
Дуняшка не выдержала и пырскнула, спрятав в ладонях лицо. Наталья
сквозь смех сказала:
- Ох, будет тебе! Ты как не перед добром расходилась!
- Так уж и не перед добром! Да вы его, добро-то, видите? Вас ежли не
расчудить, так вы тут от тоски заплеснеете!
Но этот порыв веселья у Дарьи кончился так же внезапно, как и возник.
Спустя полчаса она ушла к себе в боковушку, с досадой сорвала с груди и
кинула в сундук злополучную медаль; подперев щеки ладонями, долго сидела у
окошка, а в ночь куда-то исчезла и вернулась только после первых петухов.
Дня четыре после этого она прилежно работала в поле.
Покос шел невесело. Не хватало рабочих рук. За день выкашивали не
больше двух десятин. Сено в валках намочил дождь, прибавилось работы:
пришлось валки растрясать, сушить на солнце. Не успели сметать в копны -
снова спустился проливной дождь и шел с вечера до самой зари с осенним
постоянством и настойчивостью. Потом установилось ведро, подул восточный
ветер, в степи снова застрекотали косилки, от почерневших копен понесло
сладковато-прогорклым запахом плесени, степь окуталась паром, а сквозь
голубоватую дымку чуть-чуть наметились неясные очертания сторожевых
курганов, синеющие русла балок и зеленые шапки верб над далекими прудами.
На четвертые сутки Дарья прямо с поля собралась идти в станицу. Она
заявила об этом, когда сели на стану полудновать.
Пантелей Прокофьевич с неудовольствием и насмешкой спросил:
- Чего это тебе приспичило? До воскресенья не могешь подождать?
- Стало быть, дело есть и ждать некогда.
- Так-таки и дня подождать нельзя?
Дарья сквозь зубы ответила:
- Нет!
- Ну уж раз так гребтится, что и трошки потерпеть нельзя, - иди. А
все-таки, что это у тебя за дела такие спешные проявились? Прознать можно?
- Все будете знать - раньше времени помрете.
Дарья, как и всегда, за словом в карман не лазила, и Пантелей
Прокофьевич, сплюнув от досады, прекратил расспросы.
На другой день, по дороге из станицы, Дарья зашла в хутор. Дома была
одна Ильинична с детишками. Мишатка подбежал было к тетке, но она холодно
отстранила его рукой, спросила у свекрови:
- А Наталья где же, мамаша?
- Она на огороде, картошку полет. На что она тебе понадобилась? Либо
старик за ней прислал? Нехай он с ума не сходит! Так ему и скажи!
- Никто за ней не присылал, я сама хотела кое-что ей сказать.
- Ты пеши пришла?
- Пеши.
- Скоро управятся наши?
- Должно, завтра.
- Да погоди, куда ты летишь? Сено-то дюже дожди попортили? - назойливо
выспрашивала старуха, идя следом за сходившей с крыльца Дарьей.
- Нет, не дюже. Ну, я пойду, а то некогда...
- С огорода зайди рубаху старику возьми. Слышишь?
Дарья сделала вид, будто не расслышала, и торопливо направилась к
скотиньему базу. Возле пристани остановилась, прищурившись, оглядела
зеленоватый, дышащий пресной влагой простор Дона, медленно пошла к
огородам.
Над Доном гулял ветер, сверкали крыльями чайки. На пологий берег лениво
наползала волна. Тускло сияли под солнцем меловые горы, покрытые
прозрачной сиреневой марью, а омытый дождями прибрежный лес за Доном
зеленел молодо и свежо, как в начале весны.
Дарья сняла с натруженных ног чирики, вымыла ноги и долго сидела на
берегу, на раскаленной гальке, прикрыв глаза от солнца ладонью,
вслушиваясь в тоскливые крики чаек, в равномерные всплески волн. Ей было
грустно до слез от этой тишины, от хватающего за сердце крика чаек, и еще
тяжелей и горше казалось то несчастье, которое так внезапно обрушилось на
нее.
Наталья с трудом разогнула спину, прислонила к плетню мотыгу и, завидев
Дарью, пошла к ней навстречу.
- Ты за мной, Даша?
- К тебе со своим горюшком...
Они присели рядом. Наталья сняла платок, поправила волосы, выжидающе
глянула на Дарью. Ее поразила перемена, происшедшая с Дарьиным лицом за
эти дни: щеки осунулись и потемнели, на лбу наискось залегла глубокая
морщинка, в глазах появился горячий тревожный блеск.
- Что это с тобой? Ты ажник с лица почернела, - участливо спросила
Наталья.
- Небось почернеешь... - Дарья насильственно улыбнулась, помолчала. -
Много тебе ишо полоть?
- К вечеру кончу. Так что с тобой стряслось?
Дарья судорожно проглотила слюну и глухо и быстро заговорила:
- А вот что: захворала я... У меня - дурная болезня... Вот как ездила в
этот раз и зацепила... Наделил проклятый офицеришка!
- Догулялась!.. - Наталья испуганно и горестно всплеснула руками.
- Догулялась... И сказать нечего, и жаловаться не на кого... Слабость
моя... Подсыпался проклятый, улестил. Зубы белые, а сам оказался
червивый... Вот я и пропала теперь.
- Головушка горькая! Ну как же это? Как же ты теперь? - Наталья
расширившимися глазами смотрела на Дарью, а та, овладев собой, глядя себе
под ноги, уже спокойнее продолжала:
- Видишь, я ишо в дороге за собой стала примечать... Думала
спервоначалу: может, это так что... У нас, сама знаешь, по бабьему делу
бывает всякое... Я вон весной подняла с земли чувал с пшеницей, и три
недели месячные шли! Ну, а тут вижу, чтой-то не так... Знаки появились...
Вчера ходила в станицу к фершалу. Было со стыда пропала... Зараз уж все,
отыгралась бабочка!
- Лечиться надо, да ить страмы сколько! Их, эти болезни, говорят,
залечивают.
- Нет, девка, мою не вылечишь. - Дарья криво улыбнулась и впервые за
разговор подняла полышущие огнем глаза. - У меня - сифилис. Это от какого
не вылечивают. От какого носы проваливаются... Вон, как у бабки Андронихи,
видала?
- Как же ты теперь? - спросила Наталья плачущим голосом, и глаза ее
налились слезами.
Дарья долго молчала. Сорвала прилепившийся к стеблю кукурузы цветок
повители, близко поднесла его к глазам. Нежнейший, розовый по краям
раструб крохотного цветочка, такого прозрачно-легкого, почти невесомого,
источал тяжелый плотский запах нагретой солнцем земли. Дарья смотрела на
него с жадностью и изумлением, словно впервые видела этот простенький и
невзрачный цветок; понюхала его, широко раздувая вздрагивающие ноздри,
потом бережно положила на взрыхленную, высушенную ветрами землю, сказала:
- Как я буду, спрашиваешь? Я шла из станицы - думала, прикидывала...
Руки на себя наложу, вот как буду! Оно и жалковато, да, видно, выбирать не
из чего. Все равно, ежли мне лечиться - все в хуторе узнают, указывать
будут, отворачиваться, смеяться... Кому я такая буду нужна? Красота моя
пропадет, высохну вся, живьем буду гнить... Нет, не хочу! - Она говорила
так, как будто рассуждала сама с собой, и на протестующее движение Натальи
не обратила внимания. - Я думала, как ишо в станицу не ходила, ежли это у
меня дурная болезня - буду лечиться. Через это и деньги отцу не отдала,
думала - они мне пригодятся фершалам платить... А зараз иначе решила. И
надоело мне все! Не хочу!
Дарья выругалась страшным мужским ругательством, сплюнула и вытерла
тыльной стороной ладони повисшую на длинных ресницах слезинку.
- Какие ты речи ведешь... Бога побоялась бы! - тихо сказала Наталья.
- Мне он, бог, зараз ни к чему. Он мне и так всю жизню мешал. - Дарья
улыбнулась, и в этой улыбке, озорной и лукавой, на секунду Наталья увидела
прежнюю Дарью. - Того нельзя было делать, этого нельзя, все грехами да
страшным судом пужали... Страшнее этого суда, какой я над собой сделаю, не
придумаешь. Надоело, Наташка, мне все! Люди все поопостылели... Мне легко
будет с собой расквитаться. У меня - ни сзади, ни спереди никого нет. И от
сердца отрывать некого... Так-то!
Наталья начала горячо уговаривать, просила одуматься и не помышлять о
самоубийстве, но Дарья, рассеянно слушавшая вначале, опомнилась и гневно
прервала ее на полуслове:
- Ты это брось, Наташка! Я не за тем пришла, чтоб ты меня отговаривала
да упрашивала! Я пришла сказать тебе про свое горе и предупредить, чтобы
ты ко мне с нонешнего дня ребят своих не подпускала. Болезня моя
прилипчивая, фершал сказал, да я и сама про нее слыхала, и как бы они от
меня не заразились, поняла, глупая? И старухе ты скажи, у меня совести не
хватает. А я... я не сразу в петлю полезу, не думай, с этим успеется...
Поживу, порадуюсь на белый свет, попрощаюсь с ним. А то ить мы знаешь как?
Пока под сердце не кольнет - ходим и округ себя ничего не видим... Я вон
какую жизню прожила и была вроде слепой, а вот как пошла из станицы по-над
Доном да как вздумала, что мне скоро надо будет расставаться со всем этим,
и кубыть глаза открылись! Гляжу на Дон, а по нем зыбь, и от солнца он
чисто серебряный, так и переливается весь, аж глазам глядеть на него
больно, Повернусь кругом, гляну - господи, красота-то какая! А я ее и не
примечала... - Дарья застенчиво улыбнулась, смолкла, сжала руки и,
справившись с подступившим к горлу рыданием, заговорила снова, и голос ее
стал еще выше и напряженнее: - Я уж за дорогу и отревела разов
несколько... Подошла к хутору, гляжу - ребятишки махонькие купаются в
Дону... Ну, поглядела на них, сердце зашлось, и разревелась, как дура.
Часа два лежала на песке. Оно и мне нелегко, ежли подумать... - Поднялась
с земли, отряхнула юбку, привычным движением поправила платок на голове. -
Только у меня и радости, как вздумаю про смерть: придется же на том свете
увидаться с Петром... "Ну, скажу, дружечка мой, Петро Пантелевич, принимай
свою непутевую жену!" - И с обычной для нее циничной шутливостью добавила:
- А драться ему на том свете нельзя, драчливых в рай не пущают, верно? Ну,
прощай, Наташенька! Не забудь свекрухе сказать про мою беду.
Наталья сидела, закрыв лицо узкими грязными ладонями. Между пальцев ее,
как в расщепах сосны смола, блестели слезы. Дарья дошла до плетеных
хворостяных дверец, потом вернулась, деловито сказала:
- С нонешнего дня я буду есть из отдельной посуды. Скажи об этом
матери. Да ишо вот что: пущай она отцу не говорит про это, а то старик
взбесится и выгонит меня из дому. Этого ишо мне недоставало. Я отсюда
пойду прямо на покос. Прощай!



    XIV



На другой день вернулись с поля косари. Пантелей Прокофьевич решил с
обеда начинать возку сена. Дуняшка погнала к Дону быков, а Ильинична и
Наталья проворно накрыли на стол.
Дарья пришла к столу последняя, села с краю. Ильинична поставила перед
ней небольшую миску со щами, положила ложку и ломоть хлеба, остальным, как
и всегда, налила в большую, общую миску.
Пантелей Прокофьевич удивленно взглянул на жену, спросил, указывая
глазами на Дарьину миску:
- Это что такое? Почему это ей отдельно влила? Она, что, не нашей веры
стала?
- И чего тебе надо? Ешь!
Старик насмешливо поглядел на Дарью, улыбнулся:
- Ага, понимаю! С той поры как ей медаль дали, она из общей посуды не
желает жрать. Тебе что, Дашка, аль гребостно с нами из одной чашки
хлебать?
- Не гребостно, а нельзя, - хрипло ответила Дарья.
- Через чего же это?
- Глотка болит.
- Ну и что?
- Ходила в станицу, и фершал сказал, чтобы ела из отдельной посуды.
- У меня глотка болела, так я не отделялся, и, слава богу, моя болячка
на других не перекинулась. Что же это у тебя за простуда такая?
Дарья побледнела, вытерла ладонью губы и положила ложку. Возмущенная
расспросами старика, Ильинична прикрикнула на него:
- Чего ты привязался к бабе? И за столом от тебя нету покоя! Прилипнет,
как репей, и отцепы от него нету!
- Да мне-то что? - раздраженно буркнул Пантелей Прокофьевич. - По мне,
вы хоть через край хлебайте.
С досады он опрокинул в рот полную ложку горячих щей, обжегся и,
выплюнув на бороду щи, заорал дурным голосом:
- Подать не умеете, распроклятые! Кто такие щи, прямо с пылу, подает?!
- Поменьше бы за столом гутарил, оно бы и не пекся, - утешала
Ильинична.
Дуняшка чуть не прыснула, глядя, как побагровевший отец выбирает из
бороды капусту и кусочки картофеля, но лица остальных были настолько
серьезны, что и она сдержалась и взгляд от отца отвела, боясь некстати
рассмеяться.
После обеда за сеном поехали на двух арбах старик и обе снохи. Пантелей
Прокофьевич длинным навильником подавал на арбы, а Наталья принимала
вороха пахнущего гнильцой сена, утаптывала его. С поля она возвращалась
вдвоем с Дарьей. Пантелей Прокофьевич на старых шаговитых быках уехал
далеко вперед.
За курганом садилось солнце. Горький полынный запах выкошенной степи к
вечеру усилился, но стал мягче, желанней, утратив полдневную удушливую
остроту. Жара спала. Быки шли охотно, и взбитая копытами пресная пыль на
летнике подымалась и оседала на кустах придорожного татарника. Верхушки
татарника с распустившимися малиновыми макушками пламенно сияли. Над ними
кружились шмели. К далекому степному пруду, перекликаясь, летели чибисы.
Дарья лежала на покачивающемся возе вниз лицом, опираясь на локте,
изредка взглядывая на Наталью. Та, о чем-то задумавшись, смотрела на
закат; на спокойном чистом лице ее бродили медно-красные отблески. "Вот
Наташка счастливая, у нее и муж и дети, ничего ей не надо, в семье ее
любят, а я - конченый человек. Издохну - никто и ох не скажет", - думала
Дарья, и у нее вдруг шевельнулось желание как-нибудь огорчить Наталью,
причинить и ей боль. Почему только она, Дарья, должна биться в припадках
отчаяния, беспрестанно думать о своей пропащей жизни и так жестоко
страдать? Она еще раз бегло взглянула на Наталью, сказала, стараясь
придать голосу задушевность:
- Хочу, Наталья, повиниться перед тобою...
Наталья отозвалась не сразу. Она вспомнила, глядя на закат, как
когда-то давно, когда она была еще невестой Григория, приезжал он ее
проведать, и она вышла проводить его за ворота, и тогда так же горел
закат, малиновое зарево вставало на западе, кричали в вербах грачи...
Григорий отъезжал полуобернувшись на седле, и она смотрела ему вслед со
слезами взволнованной радости и, прижав к острой, девичьей груди руки,
ощущала стремительное биение сердца... Ей стало неприятно от того, что
Дарья вдруг нарушила молчание, и она нехотя спросила:
- В чем виниться-то?
- Был такой грех... Помнишь, весной приезжал Григорий с фронта на
побывку? Вечером в энтот день, помнится, я доила корову. Пошла в курень,
слышу - Аксинья меня окликает. Ну, зазвала к себе, подарила, прямо-таки
навязала, вот это колечко, - Дарья повертела на безымянном пальце золотое
кольцо, - и упросила, чтобы я вызвала к ней Григория... Мое дело - что
ж... Я ему сказала. Он тогда всю ночь... Помнишь, он говорил, будто
Кудинов приезжал и он с ним просидел? Брехня! Он у Аксиньи был.
Ошеломленная, побледневшая Наталья молча ломала в пальцах сухую веточку
донника.
- Ты не серчай, Наташа, на меня. Я и сама не рада, что призналась
тебе... - искательно сказала Дарья, пытаясь заглянуть Наталье в глаза.
Наталья молча глотала слезы. Так неожиданно и велико было снова
поразившее ее горе, что она не нашла в себе сил ответить что-либо Дарье и
только отворачивалась, пряча свое искаженное страданием лицо.
Уже перед въездом в хутор, досадуя на себя, Дарья подумала: "И черт
меня дернул расквелить ее. Теперь будет целый месяц слезы точить! Нехай бы
уж жила ничего не знаючи. Таким коровам, как она, вслепую жить лучше".
Желая как-то сгладить впечатление, произведенное ее словами, она сказала:
- Да ты не убивайся дюже. Эка беда какая! У меня горюшко потяжельше
твоего, да и то хожу козырем. А там черт его знает, может, он и на самом
деле не видался с ней, а ходил к Кудинову. Я же за ним не следила. А раз
непойманный, - значит, не вор.
- Догадывалась... - тихо сказала Наталья, вытирая глаза кончиком
платка.
- А догадывалась, так чего ж ты у него не допыталась? Эх ты,
никудышная! У меня бы он не открутился! Я бы его в такое щемило взяла, что
аж всем чертям тошно стало бы!
- Боялась правду узнать... Ты думаешь - это легко? - блеснув глазами,
заикаясь от волнения, сказала Наталья. - Это ты так... с Петром жили... А
мне, как вспомню... как вспомню все, что пришлось... пришлось пережить...
И зараз страшно!
- Ну тогда позабудь об этом, - простодушно посоветовала Дарья.
- Да разве это забывается!.. - чужим, охрипшим голосом воскликнула
Наталья.
- А я бы забыла. Дело большое!
- Позабудь ты про свою болезню!
Дарья рассмеялась.
- И рада бы, да она, проклятая, сама о себе напоминает! Слушай,
Наташка, хочешь, я у Аксиньи все дочиста узнаю? Она мне скажет! Накажи
господь! Нет такой бабы, чтобы утерпела, не рассказала об том, кто и как
ее любит. По себе знаю!
- Не хочу я твоей услуги. Ты мне и так услужила, - сухо ответила
Наталья. - Я не слепая, вижу, для чего ты рассказала мне про это. Ить не
из жалости ты призналась, как сводничала, а чтобы мне тяжельше было...
- Верно! - вздохнув, согласилась Дарья. - Рассуди сама, не мне же одной
страдать?
Дарья слезла с арбы, взяла в руки налыгач, повела устало заплетавшихся
ногами быков под гору. На въезде в проулок она подошла к арбе:
- Эх, Наташка! Что я у тебя хочу спросить... Дюже ты своего любишь?
- Как умею, - невнятно отозвалась Наталья.
- Значит, дюже, - вздохнула Дарья. - А мне вот ни одного дюже не
доводилось любить. Любила по-собачьему, кое-как, как приходилось... Мне бы
теперь сызнова жизню начать, - может, и я бы другой стала?
Черная ночь сменила короткие летние сумерки. В темноте сметывали на
базу сено. Женщины работали молча, и Дарья даже на окрики Пантелея
Прокофьевича не отвечала.



    XV



Стремительно преследуя отступавшего от Усть-Медведицкой противника,
объединенные части Донской армии и верхнедонских повстанцев шли на север.
Под хутором Шашкином на Медведице разгромленные полки 9-й красной армии
пытались задержать казаков, но были снова сбиты и отступали почти до самой
Грязе-Царицынской железнодорожной ветки, не оказывая решительного
сопротивления.
Григорий со своей дивизией участвовал в бою под Шашкином и крепко помог
пехотной бригаде генерала Сутулова, попавшей под фланговый удар. Конный
полк Ермакова, ходивший по приказу Григория в атаку, захватил в плен около
двухсот красноармейцев, отбил четыре станковых пулемета и одиннадцать
патронных повозок.
К вечеру с группой казаков первого полка Григорий въехал в Шашкин.
Около дома, занятого штабом дивизии, под охраной полусотни казаков, стояла
густая толпа пленных, белея бязевыми рубахами и кальсонами. Большинство их
было разуто и раздето до белья, и лишь изредка в белесой толпе зеленела
грязная защитная гимнастерка.
- До чего белые стали, как гуси! - воскликнул Прохор Зыков, указывая на
пленных.
Григорий натянул поводья, повернул коня боком: разыскав в толпе казаков
Ермакова, поманил его к себе пальцем.
- Подъезжай, чего ты по-за чужими спинами хоронишься?
Покашливая в кулак, Ермаков подъехал. Под черными негустыми усами его
на разбитых зубах запеклась кровь, правая щека вздулась и темнела свежими
ссадинами. Во время атаки конь под ним споткнулся на всем скаку, упал, и