Страница:
– Сейчас. – Маззиоли обиженно поднялся из-за стола и снова принялся перебирать карточки.
Увидев его обиженное лицо, Тербер рассмеялся.
– Стало быть, Грант подцепил триппер, да? – миролюбиво сказал он.
– Я ему говорил, лучше уж ходить в бордель, – поморщился Маззиоли. Он был еще обижен. – Или хотя бы заглянул сначала в аптеку.
Тербер пренебрежительно фыркнул.
– Ты, мальчик, небось и ноги моешь в носках?
– Старо, – холодно сказал писарь.
Тербер снова фыркнул.
– И где же Гранту так повезло?
– В «Люксе», – брезгливо ответил Маззиоли.
– И поделом дураку. Надо было головой думать – там проходной двор. А теперь выйдет из госпиталя вшивым рядовым. Повеселился – пусть расплачивается.
Тербер встал и так треснул по столу кулаком, что Маззиоли от неожиданности подскочил.
– Пусть это будет тебе уроком, капрал, – рявкнул Тербер, – если не хочешь распрощаться со своими драгоценными нашивками.
– Ты это кому? Мне? – обалдело спросил Маззиоли.
– Да, тебе. Обслуживай себя сам в резиновых перчатках и вообще обходись без женщин, как рекомендуют в лекциях по половой гигиене.
– Послушай, ты это уж… – возмущенно начал Маззиоли.
– Это ты послушай, – перебил его Тербер. – Мне надо уйти по одному весьма важному делу, ясно? Вернусь, наверно, не раньше четырех. Пока не вернусь, будешь сидеть здесь, в канцелярии, ясно? И чтоб не смел выходить даже в сортир, понял? Узнаю – завтра же загремишь в рядовые.
– Да ну тебя, старшой, честное слово, – запротестовал Маззиоли. – Я должен сегодня кой-куда зайти.
– Я ухожу по делу сугубо официального характера. – Тербер мысленно усмехнулся. – Ты все утро трепался об искусстве. У тебя работа – не бей лежачего, а не нравится, катись к черту хоть завтра. Сколько раз ты за утро ходил пить кофе?
– Я у Цоя всего один раз был, – защищался Маззиоли.
– Запомни: шестнадцать ноль-ноль. И когда я вернусь, советую тебе быть на месте. Тут вот лежат письма, их надо перепечатать, и расписание на следующую неделю – тоже. Я уж не говорю про картотеку, ты ее давно запустил. Чтоб все доделал!
– Есть, старшой, – подавленно отозвался Маззиоли, глядя, как Тербер втискивается в свой плащ, и взял со стола кипу бумаг. Полы плаща черными крыльями мелькнули за дверью, и вместе с ним исчезла похищенная тираном надежда хоть часок всхрапнуть. Цербер! Злобный сторожевой пес! Заедать людям жизнь – ради этого он что хочешь придумает! Да у него маниакально-депрессивный психоз, неожиданно решил Маззиоли и обрадовался. Или паранойя.
Он подошел к окну поглядеть сквозь мутную тоскливую сетку дождя, куда двинется Цербер. Дело сугубо официального характера – расскажите моей бабушке!
Тербер шагал под дождем мимо коттеджей, пока не дошел до переулка за угловым домом, в котором жил Хомс. Укрывшись от дождя под большим старым вязом, он немного постоял, посмеиваясь над собой, что так запыхался. Осенний промозглый холод заползал под плащ. Отличный денек для такого приключения, размышлял он. Если она позволяла всем остальным, то с какой стати откажет ему? Наконец он подошел к дому и постучал в дверь.
Длинноногая черная тень скользнула через полутемную гостиную, на секунду заслонив свет в дверном проеме, и он успел увидеть, как белые ножницы голых ног коротким движением разрезали мрак. У него захватило дыхание, и вдох замер где-то глубоко в груди.
– Миссис Хомс, – негромко позвал он и снова постучал, втягивая под дождем голову в плечи.
Тень бесшумно отступила и, пройдя в кухню, превратилась в Карен Хомс. На ней были только шорты и лифчик.
– Что такое? – спросила она. – А-а, это вы? Здравствуйте, сержант Тербер. Входите, а то промокнете. Если вы ищете моего мужа, то его здесь нет.
– Вот как. – Тербер открыл затянутую сеткой дверь и перемахнул через порог сквозь струи воды, лившейся с карниза. – А если я его не ищу?
– Его все равно здесь нет, – сказала Карен Хомс. – Такой ответ вас устроит?
– В общем-то, я действительно его ищу. Вы не знаете, где он?
– Понятия не имею. Наверно, зашел в клуб выпить пару рюмок. – Она слегка улыбнулась. – Или вы тогда сказали «пропустить»? Не помню. Кажется, все-таки «пропустить».
– Так-так, – задумчиво протянул Тербер. – В клубе? Как это я не сообразил? У меня тут бумаги, он их должен срочно подписать.
Он беззастенчиво разглядывал ее, скользя взглядом снизу вверх по голым ногам, по коротким, видимо, сшитым ею самой шортам, по впадинке, где прятался прикрытый шортами пупок, и дальше, к туго обтянутой лифчиком груди, к глазам, которые равнодушно наблюдали за этим путешествием и никак не отзывались на откровенное восхищение Тербера.
– В шортах-то сейчас холодновато, – сказал он.
– Да. – Карен Хомс глядела на него без улыбки. – Сегодня прохладный день. Иногда очень не хватает тепла, правда? – И после паузы спросила: – Короче, что вы хотите?
Тербер вздохнул и почувствовал, как воздух прошел насквозь через все его тело.
– Переспать с вами, – сказал он непринужденно. Именно так он все и задумал, именно так и хотел сказать, но сейчас, когда слова были произнесены, ему показалось, что он ляпнул глупость. Глаза на неподвижном лице лишь чуть расширились, так незаметно, что он едва не пропустил этот миг. Сильна! Эту ничем не прошибешь, Милтон, подумал он.
– Пожалуйста, – без всякого интереса сказала Карен Хомс.
Он стоял в дверях, с него стекала струйками вода, и он не понимал, сказала она это или ему только послышалось.
– А что за бумаги вы принесли? – протягивая руку, спросила она. – Дайте я посмотрю. Может, сумею вам чем-то помочь.
Тербер прижал бумаги к себе. Он усмехался, чувствуя, как усмешка маской застывает у него на лице.
– Вы в них ничего не поймете. Это наши служебные дела.
– Меня всегда интересуют дела моего мужа.
– Да? – ухмыльнулся Тербер. – Не сомневаюсь. А его ваши дела тоже интересуют?
– Вы разве не хотите, чтобы я вам помогла?
– А вы можете за него расписаться?
– Могу.
– Так, чтобы было похоже на его подпись?
– Это уж я не знаю, – сказала она по-прежнему без улыбки. – Никогда не пробовала.
– А я могу. Я все за него могу, вот только погоны он носит сам. Тут уж извините. А что касается бумаг, то они пойдут в штаб дивизии, и он обязан подписать их лично.
– Тогда я, пожалуй, позвоню в клуб, – сказала она. – Как вы думаете? Ведь он там.
– Зашел пропустить пару рюмок.
– Раз вам так нужно, я охотно позвоню.
– Да черт с ним. Не люблю отрывать людей от бутылки. Я бы и сам сейчас выпил. С превеликим удовольствием.
– Но ведь дело прежде всего.
– Да и, честно говоря, вряд ли вы его там застанете. У меня есть подозрение, что они с подполковником Делбертом уехали в город. – И Тербер улыбнулся ей.
Карен Хомс не ответила. Она смотрела на него без улыбки, с холодным задумчивым лицом, будто не замечала, что он все еще здесь.
– Вы не хотите предложить мне войти? – спросил он.
– Да, конечно, сержант. Входите.
Она сдвинулась с места, медленно, словно суставы у нее заржавели, и отступила ровно на шаг, пропуская его в кухню.
– Что будете пить?
– Мне все равно. Что угодно.
– А вам и не хочется пить, – сказала она. – Не нужна вам никакая выпивка, вам другое нужно. Вот это. – Опустив голову, она посмотрела на собственное тело и медленно развела руки в стороны, как кающийся перед алтарем. – Вот что вам нужно. Верно? Вы все этого хотите. Ничего другого вам и не надо.
Тербер почувствовал, как страх холодком побежал у него по спине. Что это еще за фокусы, Милтон?
– Да, – сказал он. – Я действительно этого хочу. Но и выпить не откажусь.
– Пожалуйста. Но я за вами ухаживать не собираюсь. Если хотите, можете разбавить содовой, или пейте так. – Она села на стул возле выкрашенного эмалевой краской кухонного стола и смотрела на Тербера.
– Лучше не разбавлять, – сказал он.
– Бутылка там, – она показала на буфет. – Возьмите сами. Я для вас доставать не буду. – Она положила ладонь на прохладную гладкую поверхность стола. – Если вам так хочется, сержант, – пожалуйста, только делайте все сами.
Тербер бросил бумаги на стол и достал из буфета бутылку. Подожди, голубка, подумал он, еще посмотрим, кто кого.
– Вам тоже налить? – спросил он. – Вы сидите, сидите! Еще успеете мне помочь.
– Я, пожалуй, не буду, – сказала она. Потом передумала: – Нет, все же выпью. Так, наверно, мне потом будет проще, как вы думаете?
– Да, – согласился он. – Наверно.
На мойке стояли стаканы, он взял два и наполнил их до половины, думая о том, какая она все-таки странная.
– Держите, – он протянул ей стакан. – За то, чтобы покончить с девственностью!
– За это я выпью. – Она поднесла стакан к губам, глотнула, поморщилась и поставила стакан на стол. – Вы, знаете ли, очень рискуете. Неужели вы в самом деле думаете, это того стоит? А если вдруг придет Дейне? Я-то, сами понимаете, не боюсь. Поверят мне, а не какому-то там сержанту. Закричу: «Насилуют!» – и вы сядете на двадцать лет в Ливенуорт.
– Он не придет, – усмехнулся Тербер, подливая ей. – Я знаю, куда он поехал. Он, наверное, вообще не вернется до утра. Да и потом, – он поднял глаза от своего стакана, куда тоже подлил виски, – в Ливенуорте сидят два моих приятеля, так что скучно мне не будет.
– А за что их посадили? – спросила она, выпила залпом и снова поморщилась.
– Их застукали в машине с женой одного полковника. Япошка застукал – знаете, из этих выкормышей Макартура.
– Обоих?
Он кивнул.
– Да. С одной и той же дамой. Они заявили, что она сама их пригласила, но им все равно влепили по двадцатке. А япошка был у того полковника денщиком. Но поговаривали, он заложил их из ревности.
Карен Хомс снисходительно улыбнулась, но не засмеялась.
– У вас злой язык, сержант. – Она поставила пустой стакан на стол, откинулась на спинку стула и вытянула ноги. – Между прочим, моя горничная может прийти с минуты на минуту.
Тербер отрицательно покачал головой. Первая робость прошла, и сейчас он мысленно видел, как она лежит в постели и манит его к себе.
– Не придет, – сказал он. – У нее четверг выходной. Сегодня четверг.
– Вы всегда так тщательно все продумываете?
– Стараюсь. Мне ошибаться нельзя.
Она взяла со стола бумаги.
– А теперь, наверно, их можно выбросить? Эти бумажки никому не нужны, я права?
– Ничего подобного. Это самые настоящие служебные письма. Неужели вы думаете, я принес бы какую-нибудь ерунду? Чтобы потом Хомс увидел? Чтобы вы на суде предъявили их как улику против меня? Кстати, можете звать меня просто Милт, раз уж мы с вами так хорошо познакомились.
– Что мне в вас нравится, сержант, так это ваша уверенность. Но она же мне в вас и не нравится. – Карен медленно порвала бумаги на мелкие клочки и бросила в мусорную корзину за стулом. – Ох, уж эти мужчины с их вечной самоуверенностью! Считайте, что этими бумажками вы расплатились за свой визит. Ведь вы всегда расплачиваетесь?
– Только когда иначе нельзя, – ответил Тербер, снова недоумевая, что все это означает. Ничего подобного он не ожидал. – В канцелярии у меня остались копии, – усмехнулся он, – а напечатать заново несложно.
– По крайней мере не позер, – сказала она. – Многие мужчины только делают вид, что уверены в себе. Налейте мне еще. Скажите, а откуда она у вас, эта самоуверенность?
– У меня брат священник, – ответил он, протягивая руку к бутылке.
– Ну и что?
– Только и всего.
– Не понимаю, какое отношение…
– Самое прямое, голубка. Во-первых, это не самоуверенность, а честность. Он священник и потому верит в безбрачие и целомудрие. Он бреется до синевы, верит в смертный грех, и восторженные прихожане его боготворят. Кстати, он этими штучками неплохо зарабатывает.
– И что же?
– Как «и что же»? Я за ним понаблюдал и решил, что лучше уж буду верить в честность, а это полная противоположность целомудрию. Потому что я не хотел, как он, возненавидеть себя и всех вокруг. Это была моя первая ошибка, а дальше все пошло-поехало само. Я решил не верить в смертный грех – ведь понятно же, что создатель, если он действительно справедлив, не станет обрекать свои создания на вечные муки в адском огне за те желания, которые он сам же в них вложил. Он может, конечно, назначить штрафной за грубую игру, но не остановит из-за этого весь матч. Вы согласны?
– Да, пожалуй, – сказала Карен. – Но если не существует наказания за грехи, то что же остается?
– Вот-вот, – усмехнулся Тербер. – В самую точку. Не люблю я это слово – «грех». Но так как наказание, несомненно, существует, неопровержимая логика жизни заставила меня уверовать в дикую экзотическую теорию переселения душ. Вот тут-то мы с братцем и разошлись. Чтобы доказать правоту моей теории, я набил ему морду – это был единственный способ его убедить. И на сегодняшний день вся моя философия исчерпывается этой теорией. Может, выпьем еще?
– Насколько я понимаю, вы вообще отрицаете понятие греха? – В ее глазах впервые блеснул интерес.
Тербер вздохнул.
– Я считаю, что единственный грех – это осознанная трата жизненных сил впустую. Я считаю, что любое осознанное надувательство, в том числе религия, политика и торговля недвижимостью, есть осознанная трата жизненных сил впустую. Я считаю, что люди тратят впустую огромную часть своих жизненных сил, соглашаясь делать вид, будто верят в лживые басни друг друга, потому что только так они могут доказать самим себе, что их собственная ложь – правда. Мой брат прекрасная тому иллюстрация. А поскольку я никак не могу забыть, в чем заключается подлинная правда, я, естественно, вместе с другими честными людьми, которых общество выбросило за борт, очутился в армии. Может, все-таки выпьем? С проблемами Бога, Общества и Личности мы успешно разобрались и вполне заслуживаем еще по одной.
– Что ж. – Женщина улыбнулась, и вспыхнувший в ее глазах интерес погас, уступив место прежнему холоду и пренебрежению. – И умный, и мужественный. Глупенькие слабые женщины должны гордиться, когда такой мужчина разрешает им лечь с собой. Но раз вы считаете, что напрасная трата жизненных сил – грех, то вам не кажется, что секс тоже грех, если им заниматься не для продолжения рода?
Тербер ухмыльнулся и, склонив голову, отсалютовал бутылкой.
– Мадам, вы нащупали единственное уязвимое место в моей теории. Я не собираюсь пудрить вам мозги. Могу сказать только одно: секс не грех, если не заниматься им в одиночку и если за него не платишь. Впрочем, даже это не всегда грех, но ведь вы не служили в армии. Так вот, секс не Грех, пока он идет на пользу.
Она допила виски и отставила стакан.
– На пользу? Это уже чистая казуистика.
– Такие разговоры всегда к этому приводят.
– А я терпеть не могу казуистику. И не желаю слушать, как вы определяете пользу.
Рука ее скользнула за спину, она щелкнула застежкой лифчика и сбросила его на пол. В глядевших на Тербера Прозрачных глазах была странная, всепоглощающая скука. Карен расстегнула молнию, не вставая со стула, сняла шорты и швырнула их туда же, где валялся лифчик.
– Вот, – сказала она. – Вот то, что тебе нужно. Вот к чему сводятся все разговоры. Вот что вам всем нужно, таким мужественным, таким умным. Разве не правда? Мужчины! Большие, сильные, умные, а нет рядом хрупкого женского тела – и вы беспомощны, как дети.
Тербер поймал себя на том, что не отрываясь смотрит на ее изуродованный пупок, на старый, едва заметный шрам, который тянулся вниз и исчезал в пружинистом треугольнике волос.
– Красиво? – сказала она. – К тому же это символ. Символ впустую растраченных жизненных сил.
Тербер осторожно поставил стакан на стол и шагнул к стулу, видя тугие морщинки ее сосков, похожих на закрывшиеся на ночь цветы, видя в ней ту первозданную чувственность, которую он так любил в женщинах и которая, он знал, непременно заложена в каждой; пусть ее скрывают за ароматом духов, обходят молчанием, не признают и даже отрицают, она, прекрасная, великолепная чувственность львицы, здоровая страсть самки, сколько бы женщины ни возмущались и ни твердили, что это не так, в конце концов непреложно заявляет о себе.
– Подожди, – сказала она. – Нетерпеливый мальчишка. Не здесь. Пойдем в спальню.
Он рассердился за «нетерпеливого мальчишку», хотя понимал, что она права, и, шагая за ней в спальню, терялся в догадках: все-таки что же она такое, эта непонятная женщина, в которой столько горечи?
Он скинул форму, надетую на голое тело. Карен, закрыв дверь, решительно повернулась к нему и протянула руки.
– Здесь, – сказала она. – Здесь и сейчас.
– Которая кровать Хомса, эта? – спросил он.
– Нет, та.
– Тогда иди туда.
– Прекрасно. – И она засмеялась в первый раз за все время, засмеялась от души. – Уж если наставлять рога, то со первому классу, да, Милт? Ты очень серьезно к этому относишься.
– Когда касается Хомса, я ко всему отношусь серьезно.
– Я тоже.
Уже близка была та недостижимая огненная вспышка, которая вбирала его в себя целиком, он уже чувствовал ее ослепляющее долгожданное приближение, и стон уже закипал в глубине горла, но вдруг на кухне громко хлопнула входная дверь.
– Слышишь? – шепнула Карен. – Кто-то пришел. Тише! – Им было слышно, как за стеной глухо и мерно ступают чьи-то ноги, никуда не сворачивая и не замедляя шаг. – Быстро! Возьми свои вещи, иди в чулан и закрой дверь. Скорее же, господи, скорее!
Тербер перепрыгнул через соседнюю кровать, сгреб в охапку форму, вошел в чулан и закрыл дверь. Карен, на ходу закутываясь в китайское шелковое кимоно, торопливо уселась перед туалетным столиком у окна, откуда сквозь ворота виднелись корпуса казарм. Когда в дверь постучали, она спокойно расчесывала волосы, но лицо у нее было белое как мел.
– Кто там? – спросила она, не понимая, дрожит у нее голос или нет.
– Это я, – ответил мальчишеский голос Дейне-младшего. Он снова требовательно постучал. – Открой.
Ее сын, миниатюрная копия Дейне Хомса-старшего, девятилетний мальчик в длинных брюках и гавайской рубашке навыпуск, вошел в спальню с угрюмым, злым лицом, какое часто бывает у детей, рожденных в законном мезальянсе.
– Сегодня в школе раньше отпустили, – сказал он угрюмо. – Ты почему такая бледная? Опять заболела? – спросил он, разглядывая лицо матери с неосознанной неприязнью, которую вызывают у здоровых детей постоянно болеющие люди, и с долей высокомерного мужского превосходства, перенятого им за последние год-два у отца.
– Я уже несколько дней неважно себя чувствую, – ответила Карен вполне искренне, стараясь не оправдываться. Она смотрела на этого мальчика, который за один короткий год стал вылитый отец, и чувствуя, как вновь подступает знакомая дурнота, с брезгливостью думала о том, что это жесткое лицо с массивным подбородком, недавно еще по-детски круглое и улыбчивое, порождено ее собственной плотью. Она смотрела на мальчика и неожиданно перестала ощущать вину за то, что в чулане прячется мужчина, в душе у нее осталась только глухая досада, что приходится таиться, как старшеклассник, крадущийся задворками в публичный дом к своей первой проститутке.
– Я сейчас пойду в роту, – сказал мальчик, глядя на нее из-за крепостной стены осажденного города, имя которому Детство. – Мне нужна форма.
– А ты отца спрашивал? Он тебе разрешил? – спросила Карен. От мысли о том, что ждет сына впереди, к глазам у нее подступили слезы, и ей вдруг захотелось обнять его, так много всего ему объяснить. – Его сегодня нет в роте, ты знаешь?
– А кто говорит, что он там? Он после обеда никогда там не бывает. И в роту мне ходить можно, он сам говорил. Только с солдатами не надо дружить, а так – можно. Сама роту ненавидишь, вот и хочешь, чтобы я тоже дома сидел!
– Господь с тобой, да я вовсе не хочу, чтобы ты сидел дома. И с чего ты взял, что я ненавижу роту? Я просто хотела…
– Мало ли что ты хотела, – сказал мальчик, засовывая руки в карманы. – Я все равно пойду. Папа мне разрешил, и я пойду.
– Если разрешил, то пожалуйста. Я только это и хотела выяснить. Ты же всегда его сначала спрашиваешь.
– Он уехал в город. Что же мне, ждать, когда он вернется? А может, он только завтра утром приедет. Странная ты какая.
– Ну ладно, иди, – сказала Карен, думая, что напрасно она к нему придирается. Сколько женщин срывают на ни в чем не повинных детях досаду и злость, которые вызывают у них мужья, – она давно дала себе слово никогда до этого не опускаться. – Если ты все решил рам, зачем же пришел меня спрашивать?
– А я не спрашивать пришел. Я за формой пришел. Поможешь мне ее надеть.
– Тогда достань ее, – сказала она. Что ж, по крайней мере одно она еще может себе позволить, правда только когда сына нет дома. За последние два года у нее отняли право участвовать в его воспитании и в его жизни, отняли, как и все остальное. Она чувствовала, что к ней медленно возвращается привычное безразличие, и с удовольствием вспомнила о Милте, который прятался рядом в чулане. Как бы то ни было, у женщины все же остается способ выразить себя, с отвращением подумала она, ведь пояса целомудрия упразднены, колодок и позорных столбов не осталось и в помине, хотя таких женщин, как она, осуждают столь же беспощадно.
– Что же ты сидишь? – нетерпеливо сказал сын. – Мне некогда. Я сегодня буду помогать Приму готовить ужин, а потом хочу поесть с поварами на кухне.
– А Прим не будет возражать? – спросила она, подымаясь.
– Пусть только попробует. Папа же его командир. Пойдем, я опаздываю.
В его тесной комнате Карен помогла ему раздеться, изумленно глядя на подвижное голое тельце и снова поражаясь, что этот чужой и непонятный ей маленький мужчина – ее ребенок и она обязана его любить и лелеять, как предписывают все книги для родителей. Его кости, нервы, жилы – все было сотворено из ее плоти, но он был фотографически точной копией отца, тот сделал ее с помощью светочувствительной пластинки, звавшейся раньше Карен Дженингс, родом из Балтимора, так иной раз пользуются допотопными фотокамерами, когда главное – сделать снимок, а как устроена камера – наплевать.
Да, я родила наследника, подумала она. Пленка вынута, негатив получен, снимок проявляется. А обшарпанную, ветхую, рассыпающуюся камеру снова забросили на полку. Теперь она ни на что больше не годится. Механизм в ее темном нутре случайно повредили, неправильно установив выдержку. Что ж, неплохо, Карен. Из тебя получилась бы писательница. И тебе есть о чем писать. И уж конечно, ты не станешь излишне романтизировать любовь. Жалость к себе, слепая и немая в своем безмерном одиночестве, поднялась в ней жаркой волной, готовая излиться в слезах.
Она помогла мальчику влезть в комбинезон, застегнула пуговицы, до которых он не мог дотянуться, надела ему на голову пилотку и повязала слишком длинный для него форменный галстук. И мальчик под ее руками неожиданно превратился в то, чем неизбежно станет в будущем, – в новоиспеченного молоденького второго лейтенанта в полной форме, с золотыми погонами, украшенными эмблемой полка, с буквами US и крохотными перекрещенными ружьями на петлицах воротника и со всеми теми горькими иллюзиями, которые прилагаются к военной форме. Помоги тебе бог, подумала она, помоги бог тебе и той женщине, на которой ты женишься, чтобы произвести на свет копию себя. Второе поколение династии армейских служак, основанной пареньком с фермы в Небраске, которому не хотелось быть всего лишь фермером и у которого отец водил знакомство с сенатором.
Карен обняла сына:
– Маленький мой…
– Ты чего? – возмутился он. – Не надо. Не трогай меня. – Он решительно высвободился и посмотрел на нее с укоризной.
– У тебя пилотка съехала. – И Карен поправила ему пилотку.
Дейне-младший снова глянул на нее, осмотрел себя в зеркале и наконец удовлетворенно кивнул. Потом сгреб с тумбочки мелочь, выдававшуюся ему на расходы, сунул в карман.
– Я, может, еще и в кино пойду, – заявил он. – Папа разрешил. Там Энди Гарди играет. Папа сказал, очень здорово, мне понравится. И пожалуйста, – добавил он, – не дожидайся меня. Я не маленький.
Он снова посмотрел на нее, чтобы убедиться, что она поняла, и солидно вышел, исполненный чувства собственного достоинства.
– Смотри не попади под машину, – крикнула Карен вслед и тотчас прикусила губу, потому что говорить это было не надо.
Входная дверь хлопнула, Карен вернулась в спальню, села на кровать и закрыла лицо руками, ожидая, когда пройдет тошнота, и боясь расплакаться. Слезы были ее последним прибежищем. Она опустила руки и поглядела на них – они дрожали. Еще немного посидела, потом заставила себя подняться и подойти к двери чулана. Ее мутило от оскорбительного сознания, что ее и Тербера так позорно унизили, и она не знала, как посмотрит ему в глаза.
– Я думаю, тебе лучше уйти, – сказала она, открывая дверь. – Это был мой сын. Он уже ушел, и… – Она изумленно замолчала, недоговоренная фраза повисла в воздухе.
Тербер сидел по-турецки на брошенной в кучу форме в узком проходе между вешалками, подолы висевших над ним платьев накрывали ему голову идиотским тюрбаном, его широкие квадратные плечи тряслись от безудержного хохота.
– В чем дело? – спросила она. – Что ты смеешься? Что тут смешного, дурак?
Тербер покачал головой, и подол платья закрыл ему лицо. Он легонько дунул, тонкая ткань уплыла в сторону, а он все сидел, глядя на нее из-под изогнутых крутыми дугами бровей, и тело его все так же сотрясалось от хохота.
Увидев его обиженное лицо, Тербер рассмеялся.
– Стало быть, Грант подцепил триппер, да? – миролюбиво сказал он.
– Я ему говорил, лучше уж ходить в бордель, – поморщился Маззиоли. Он был еще обижен. – Или хотя бы заглянул сначала в аптеку.
Тербер пренебрежительно фыркнул.
– Ты, мальчик, небось и ноги моешь в носках?
– Старо, – холодно сказал писарь.
Тербер снова фыркнул.
– И где же Гранту так повезло?
– В «Люксе», – брезгливо ответил Маззиоли.
– И поделом дураку. Надо было головой думать – там проходной двор. А теперь выйдет из госпиталя вшивым рядовым. Повеселился – пусть расплачивается.
Тербер встал и так треснул по столу кулаком, что Маззиоли от неожиданности подскочил.
– Пусть это будет тебе уроком, капрал, – рявкнул Тербер, – если не хочешь распрощаться со своими драгоценными нашивками.
– Ты это кому? Мне? – обалдело спросил Маззиоли.
– Да, тебе. Обслуживай себя сам в резиновых перчатках и вообще обходись без женщин, как рекомендуют в лекциях по половой гигиене.
– Послушай, ты это уж… – возмущенно начал Маззиоли.
– Это ты послушай, – перебил его Тербер. – Мне надо уйти по одному весьма важному делу, ясно? Вернусь, наверно, не раньше четырех. Пока не вернусь, будешь сидеть здесь, в канцелярии, ясно? И чтоб не смел выходить даже в сортир, понял? Узнаю – завтра же загремишь в рядовые.
– Да ну тебя, старшой, честное слово, – запротестовал Маззиоли. – Я должен сегодня кой-куда зайти.
– Я ухожу по делу сугубо официального характера. – Тербер мысленно усмехнулся. – Ты все утро трепался об искусстве. У тебя работа – не бей лежачего, а не нравится, катись к черту хоть завтра. Сколько раз ты за утро ходил пить кофе?
– Я у Цоя всего один раз был, – защищался Маззиоли.
– Запомни: шестнадцать ноль-ноль. И когда я вернусь, советую тебе быть на месте. Тут вот лежат письма, их надо перепечатать, и расписание на следующую неделю – тоже. Я уж не говорю про картотеку, ты ее давно запустил. Чтоб все доделал!
– Есть, старшой, – подавленно отозвался Маззиоли, глядя, как Тербер втискивается в свой плащ, и взял со стола кипу бумаг. Полы плаща черными крыльями мелькнули за дверью, и вместе с ним исчезла похищенная тираном надежда хоть часок всхрапнуть. Цербер! Злобный сторожевой пес! Заедать людям жизнь – ради этого он что хочешь придумает! Да у него маниакально-депрессивный психоз, неожиданно решил Маззиоли и обрадовался. Или паранойя.
Он подошел к окну поглядеть сквозь мутную тоскливую сетку дождя, куда двинется Цербер. Дело сугубо официального характера – расскажите моей бабушке!
Тербер шагал под дождем мимо коттеджей, пока не дошел до переулка за угловым домом, в котором жил Хомс. Укрывшись от дождя под большим старым вязом, он немного постоял, посмеиваясь над собой, что так запыхался. Осенний промозглый холод заползал под плащ. Отличный денек для такого приключения, размышлял он. Если она позволяла всем остальным, то с какой стати откажет ему? Наконец он подошел к дому и постучал в дверь.
Длинноногая черная тень скользнула через полутемную гостиную, на секунду заслонив свет в дверном проеме, и он успел увидеть, как белые ножницы голых ног коротким движением разрезали мрак. У него захватило дыхание, и вдох замер где-то глубоко в груди.
– Миссис Хомс, – негромко позвал он и снова постучал, втягивая под дождем голову в плечи.
Тень бесшумно отступила и, пройдя в кухню, превратилась в Карен Хомс. На ней были только шорты и лифчик.
– Что такое? – спросила она. – А-а, это вы? Здравствуйте, сержант Тербер. Входите, а то промокнете. Если вы ищете моего мужа, то его здесь нет.
– Вот как. – Тербер открыл затянутую сеткой дверь и перемахнул через порог сквозь струи воды, лившейся с карниза. – А если я его не ищу?
– Его все равно здесь нет, – сказала Карен Хомс. – Такой ответ вас устроит?
– В общем-то, я действительно его ищу. Вы не знаете, где он?
– Понятия не имею. Наверно, зашел в клуб выпить пару рюмок. – Она слегка улыбнулась. – Или вы тогда сказали «пропустить»? Не помню. Кажется, все-таки «пропустить».
– Так-так, – задумчиво протянул Тербер. – В клубе? Как это я не сообразил? У меня тут бумаги, он их должен срочно подписать.
Он беззастенчиво разглядывал ее, скользя взглядом снизу вверх по голым ногам, по коротким, видимо, сшитым ею самой шортам, по впадинке, где прятался прикрытый шортами пупок, и дальше, к туго обтянутой лифчиком груди, к глазам, которые равнодушно наблюдали за этим путешествием и никак не отзывались на откровенное восхищение Тербера.
– В шортах-то сейчас холодновато, – сказал он.
– Да. – Карен Хомс глядела на него без улыбки. – Сегодня прохладный день. Иногда очень не хватает тепла, правда? – И после паузы спросила: – Короче, что вы хотите?
Тербер вздохнул и почувствовал, как воздух прошел насквозь через все его тело.
– Переспать с вами, – сказал он непринужденно. Именно так он все и задумал, именно так и хотел сказать, но сейчас, когда слова были произнесены, ему показалось, что он ляпнул глупость. Глаза на неподвижном лице лишь чуть расширились, так незаметно, что он едва не пропустил этот миг. Сильна! Эту ничем не прошибешь, Милтон, подумал он.
– Пожалуйста, – без всякого интереса сказала Карен Хомс.
Он стоял в дверях, с него стекала струйками вода, и он не понимал, сказала она это или ему только послышалось.
– А что за бумаги вы принесли? – протягивая руку, спросила она. – Дайте я посмотрю. Может, сумею вам чем-то помочь.
Тербер прижал бумаги к себе. Он усмехался, чувствуя, как усмешка маской застывает у него на лице.
– Вы в них ничего не поймете. Это наши служебные дела.
– Меня всегда интересуют дела моего мужа.
– Да? – ухмыльнулся Тербер. – Не сомневаюсь. А его ваши дела тоже интересуют?
– Вы разве не хотите, чтобы я вам помогла?
– А вы можете за него расписаться?
– Могу.
– Так, чтобы было похоже на его подпись?
– Это уж я не знаю, – сказала она по-прежнему без улыбки. – Никогда не пробовала.
– А я могу. Я все за него могу, вот только погоны он носит сам. Тут уж извините. А что касается бумаг, то они пойдут в штаб дивизии, и он обязан подписать их лично.
– Тогда я, пожалуй, позвоню в клуб, – сказала она. – Как вы думаете? Ведь он там.
– Зашел пропустить пару рюмок.
– Раз вам так нужно, я охотно позвоню.
– Да черт с ним. Не люблю отрывать людей от бутылки. Я бы и сам сейчас выпил. С превеликим удовольствием.
– Но ведь дело прежде всего.
– Да и, честно говоря, вряд ли вы его там застанете. У меня есть подозрение, что они с подполковником Делбертом уехали в город. – И Тербер улыбнулся ей.
Карен Хомс не ответила. Она смотрела на него без улыбки, с холодным задумчивым лицом, будто не замечала, что он все еще здесь.
– Вы не хотите предложить мне войти? – спросил он.
– Да, конечно, сержант. Входите.
Она сдвинулась с места, медленно, словно суставы у нее заржавели, и отступила ровно на шаг, пропуская его в кухню.
– Что будете пить?
– Мне все равно. Что угодно.
– А вам и не хочется пить, – сказала она. – Не нужна вам никакая выпивка, вам другое нужно. Вот это. – Опустив голову, она посмотрела на собственное тело и медленно развела руки в стороны, как кающийся перед алтарем. – Вот что вам нужно. Верно? Вы все этого хотите. Ничего другого вам и не надо.
Тербер почувствовал, как страх холодком побежал у него по спине. Что это еще за фокусы, Милтон?
– Да, – сказал он. – Я действительно этого хочу. Но и выпить не откажусь.
– Пожалуйста. Но я за вами ухаживать не собираюсь. Если хотите, можете разбавить содовой, или пейте так. – Она села на стул возле выкрашенного эмалевой краской кухонного стола и смотрела на Тербера.
– Лучше не разбавлять, – сказал он.
– Бутылка там, – она показала на буфет. – Возьмите сами. Я для вас доставать не буду. – Она положила ладонь на прохладную гладкую поверхность стола. – Если вам так хочется, сержант, – пожалуйста, только делайте все сами.
Тербер бросил бумаги на стол и достал из буфета бутылку. Подожди, голубка, подумал он, еще посмотрим, кто кого.
– Вам тоже налить? – спросил он. – Вы сидите, сидите! Еще успеете мне помочь.
– Я, пожалуй, не буду, – сказала она. Потом передумала: – Нет, все же выпью. Так, наверно, мне потом будет проще, как вы думаете?
– Да, – согласился он. – Наверно.
На мойке стояли стаканы, он взял два и наполнил их до половины, думая о том, какая она все-таки странная.
– Держите, – он протянул ей стакан. – За то, чтобы покончить с девственностью!
– За это я выпью. – Она поднесла стакан к губам, глотнула, поморщилась и поставила стакан на стол. – Вы, знаете ли, очень рискуете. Неужели вы в самом деле думаете, это того стоит? А если вдруг придет Дейне? Я-то, сами понимаете, не боюсь. Поверят мне, а не какому-то там сержанту. Закричу: «Насилуют!» – и вы сядете на двадцать лет в Ливенуорт.
– Он не придет, – усмехнулся Тербер, подливая ей. – Я знаю, куда он поехал. Он, наверное, вообще не вернется до утра. Да и потом, – он поднял глаза от своего стакана, куда тоже подлил виски, – в Ливенуорте сидят два моих приятеля, так что скучно мне не будет.
– А за что их посадили? – спросила она, выпила залпом и снова поморщилась.
– Их застукали в машине с женой одного полковника. Япошка застукал – знаете, из этих выкормышей Макартура.
– Обоих?
Он кивнул.
– Да. С одной и той же дамой. Они заявили, что она сама их пригласила, но им все равно влепили по двадцатке. А япошка был у того полковника денщиком. Но поговаривали, он заложил их из ревности.
Карен Хомс снисходительно улыбнулась, но не засмеялась.
– У вас злой язык, сержант. – Она поставила пустой стакан на стол, откинулась на спинку стула и вытянула ноги. – Между прочим, моя горничная может прийти с минуты на минуту.
Тербер отрицательно покачал головой. Первая робость прошла, и сейчас он мысленно видел, как она лежит в постели и манит его к себе.
– Не придет, – сказал он. – У нее четверг выходной. Сегодня четверг.
– Вы всегда так тщательно все продумываете?
– Стараюсь. Мне ошибаться нельзя.
Она взяла со стола бумаги.
– А теперь, наверно, их можно выбросить? Эти бумажки никому не нужны, я права?
– Ничего подобного. Это самые настоящие служебные письма. Неужели вы думаете, я принес бы какую-нибудь ерунду? Чтобы потом Хомс увидел? Чтобы вы на суде предъявили их как улику против меня? Кстати, можете звать меня просто Милт, раз уж мы с вами так хорошо познакомились.
– Что мне в вас нравится, сержант, так это ваша уверенность. Но она же мне в вас и не нравится. – Карен медленно порвала бумаги на мелкие клочки и бросила в мусорную корзину за стулом. – Ох, уж эти мужчины с их вечной самоуверенностью! Считайте, что этими бумажками вы расплатились за свой визит. Ведь вы всегда расплачиваетесь?
– Только когда иначе нельзя, – ответил Тербер, снова недоумевая, что все это означает. Ничего подобного он не ожидал. – В канцелярии у меня остались копии, – усмехнулся он, – а напечатать заново несложно.
– По крайней мере не позер, – сказала она. – Многие мужчины только делают вид, что уверены в себе. Налейте мне еще. Скажите, а откуда она у вас, эта самоуверенность?
– У меня брат священник, – ответил он, протягивая руку к бутылке.
– Ну и что?
– Только и всего.
– Не понимаю, какое отношение…
– Самое прямое, голубка. Во-первых, это не самоуверенность, а честность. Он священник и потому верит в безбрачие и целомудрие. Он бреется до синевы, верит в смертный грех, и восторженные прихожане его боготворят. Кстати, он этими штучками неплохо зарабатывает.
– И что же?
– Как «и что же»? Я за ним понаблюдал и решил, что лучше уж буду верить в честность, а это полная противоположность целомудрию. Потому что я не хотел, как он, возненавидеть себя и всех вокруг. Это была моя первая ошибка, а дальше все пошло-поехало само. Я решил не верить в смертный грех – ведь понятно же, что создатель, если он действительно справедлив, не станет обрекать свои создания на вечные муки в адском огне за те желания, которые он сам же в них вложил. Он может, конечно, назначить штрафной за грубую игру, но не остановит из-за этого весь матч. Вы согласны?
– Да, пожалуй, – сказала Карен. – Но если не существует наказания за грехи, то что же остается?
– Вот-вот, – усмехнулся Тербер. – В самую точку. Не люблю я это слово – «грех». Но так как наказание, несомненно, существует, неопровержимая логика жизни заставила меня уверовать в дикую экзотическую теорию переселения душ. Вот тут-то мы с братцем и разошлись. Чтобы доказать правоту моей теории, я набил ему морду – это был единственный способ его убедить. И на сегодняшний день вся моя философия исчерпывается этой теорией. Может, выпьем еще?
– Насколько я понимаю, вы вообще отрицаете понятие греха? – В ее глазах впервые блеснул интерес.
Тербер вздохнул.
– Я считаю, что единственный грех – это осознанная трата жизненных сил впустую. Я считаю, что любое осознанное надувательство, в том числе религия, политика и торговля недвижимостью, есть осознанная трата жизненных сил впустую. Я считаю, что люди тратят впустую огромную часть своих жизненных сил, соглашаясь делать вид, будто верят в лживые басни друг друга, потому что только так они могут доказать самим себе, что их собственная ложь – правда. Мой брат прекрасная тому иллюстрация. А поскольку я никак не могу забыть, в чем заключается подлинная правда, я, естественно, вместе с другими честными людьми, которых общество выбросило за борт, очутился в армии. Может, все-таки выпьем? С проблемами Бога, Общества и Личности мы успешно разобрались и вполне заслуживаем еще по одной.
– Что ж. – Женщина улыбнулась, и вспыхнувший в ее глазах интерес погас, уступив место прежнему холоду и пренебрежению. – И умный, и мужественный. Глупенькие слабые женщины должны гордиться, когда такой мужчина разрешает им лечь с собой. Но раз вы считаете, что напрасная трата жизненных сил – грех, то вам не кажется, что секс тоже грех, если им заниматься не для продолжения рода?
Тербер ухмыльнулся и, склонив голову, отсалютовал бутылкой.
– Мадам, вы нащупали единственное уязвимое место в моей теории. Я не собираюсь пудрить вам мозги. Могу сказать только одно: секс не грех, если не заниматься им в одиночку и если за него не платишь. Впрочем, даже это не всегда грех, но ведь вы не служили в армии. Так вот, секс не Грех, пока он идет на пользу.
Она допила виски и отставила стакан.
– На пользу? Это уже чистая казуистика.
– Такие разговоры всегда к этому приводят.
– А я терпеть не могу казуистику. И не желаю слушать, как вы определяете пользу.
Рука ее скользнула за спину, она щелкнула застежкой лифчика и сбросила его на пол. В глядевших на Тербера Прозрачных глазах была странная, всепоглощающая скука. Карен расстегнула молнию, не вставая со стула, сняла шорты и швырнула их туда же, где валялся лифчик.
– Вот, – сказала она. – Вот то, что тебе нужно. Вот к чему сводятся все разговоры. Вот что вам всем нужно, таким мужественным, таким умным. Разве не правда? Мужчины! Большие, сильные, умные, а нет рядом хрупкого женского тела – и вы беспомощны, как дети.
Тербер поймал себя на том, что не отрываясь смотрит на ее изуродованный пупок, на старый, едва заметный шрам, который тянулся вниз и исчезал в пружинистом треугольнике волос.
– Красиво? – сказала она. – К тому же это символ. Символ впустую растраченных жизненных сил.
Тербер осторожно поставил стакан на стол и шагнул к стулу, видя тугие морщинки ее сосков, похожих на закрывшиеся на ночь цветы, видя в ней ту первозданную чувственность, которую он так любил в женщинах и которая, он знал, непременно заложена в каждой; пусть ее скрывают за ароматом духов, обходят молчанием, не признают и даже отрицают, она, прекрасная, великолепная чувственность львицы, здоровая страсть самки, сколько бы женщины ни возмущались и ни твердили, что это не так, в конце концов непреложно заявляет о себе.
– Подожди, – сказала она. – Нетерпеливый мальчишка. Не здесь. Пойдем в спальню.
Он рассердился за «нетерпеливого мальчишку», хотя понимал, что она права, и, шагая за ней в спальню, терялся в догадках: все-таки что же она такое, эта непонятная женщина, в которой столько горечи?
Он скинул форму, надетую на голое тело. Карен, закрыв дверь, решительно повернулась к нему и протянула руки.
– Здесь, – сказала она. – Здесь и сейчас.
– Которая кровать Хомса, эта? – спросил он.
– Нет, та.
– Тогда иди туда.
– Прекрасно. – И она засмеялась в первый раз за все время, засмеялась от души. – Уж если наставлять рога, то со первому классу, да, Милт? Ты очень серьезно к этому относишься.
– Когда касается Хомса, я ко всему отношусь серьезно.
– Я тоже.
Уже близка была та недостижимая огненная вспышка, которая вбирала его в себя целиком, он уже чувствовал ее ослепляющее долгожданное приближение, и стон уже закипал в глубине горла, но вдруг на кухне громко хлопнула входная дверь.
– Слышишь? – шепнула Карен. – Кто-то пришел. Тише! – Им было слышно, как за стеной глухо и мерно ступают чьи-то ноги, никуда не сворачивая и не замедляя шаг. – Быстро! Возьми свои вещи, иди в чулан и закрой дверь. Скорее же, господи, скорее!
Тербер перепрыгнул через соседнюю кровать, сгреб в охапку форму, вошел в чулан и закрыл дверь. Карен, на ходу закутываясь в китайское шелковое кимоно, торопливо уселась перед туалетным столиком у окна, откуда сквозь ворота виднелись корпуса казарм. Когда в дверь постучали, она спокойно расчесывала волосы, но лицо у нее было белое как мел.
– Кто там? – спросила она, не понимая, дрожит у нее голос или нет.
– Это я, – ответил мальчишеский голос Дейне-младшего. Он снова требовательно постучал. – Открой.
Ее сын, миниатюрная копия Дейне Хомса-старшего, девятилетний мальчик в длинных брюках и гавайской рубашке навыпуск, вошел в спальню с угрюмым, злым лицом, какое часто бывает у детей, рожденных в законном мезальянсе.
– Сегодня в школе раньше отпустили, – сказал он угрюмо. – Ты почему такая бледная? Опять заболела? – спросил он, разглядывая лицо матери с неосознанной неприязнью, которую вызывают у здоровых детей постоянно болеющие люди, и с долей высокомерного мужского превосходства, перенятого им за последние год-два у отца.
– Я уже несколько дней неважно себя чувствую, – ответила Карен вполне искренне, стараясь не оправдываться. Она смотрела на этого мальчика, который за один короткий год стал вылитый отец, и чувствуя, как вновь подступает знакомая дурнота, с брезгливостью думала о том, что это жесткое лицо с массивным подбородком, недавно еще по-детски круглое и улыбчивое, порождено ее собственной плотью. Она смотрела на мальчика и неожиданно перестала ощущать вину за то, что в чулане прячется мужчина, в душе у нее осталась только глухая досада, что приходится таиться, как старшеклассник, крадущийся задворками в публичный дом к своей первой проститутке.
– Я сейчас пойду в роту, – сказал мальчик, глядя на нее из-за крепостной стены осажденного города, имя которому Детство. – Мне нужна форма.
– А ты отца спрашивал? Он тебе разрешил? – спросила Карен. От мысли о том, что ждет сына впереди, к глазам у нее подступили слезы, и ей вдруг захотелось обнять его, так много всего ему объяснить. – Его сегодня нет в роте, ты знаешь?
– А кто говорит, что он там? Он после обеда никогда там не бывает. И в роту мне ходить можно, он сам говорил. Только с солдатами не надо дружить, а так – можно. Сама роту ненавидишь, вот и хочешь, чтобы я тоже дома сидел!
– Господь с тобой, да я вовсе не хочу, чтобы ты сидел дома. И с чего ты взял, что я ненавижу роту? Я просто хотела…
– Мало ли что ты хотела, – сказал мальчик, засовывая руки в карманы. – Я все равно пойду. Папа мне разрешил, и я пойду.
– Если разрешил, то пожалуйста. Я только это и хотела выяснить. Ты же всегда его сначала спрашиваешь.
– Он уехал в город. Что же мне, ждать, когда он вернется? А может, он только завтра утром приедет. Странная ты какая.
– Ну ладно, иди, – сказала Карен, думая, что напрасно она к нему придирается. Сколько женщин срывают на ни в чем не повинных детях досаду и злость, которые вызывают у них мужья, – она давно дала себе слово никогда до этого не опускаться. – Если ты все решил рам, зачем же пришел меня спрашивать?
– А я не спрашивать пришел. Я за формой пришел. Поможешь мне ее надеть.
– Тогда достань ее, – сказала она. Что ж, по крайней мере одно она еще может себе позволить, правда только когда сына нет дома. За последние два года у нее отняли право участвовать в его воспитании и в его жизни, отняли, как и все остальное. Она чувствовала, что к ней медленно возвращается привычное безразличие, и с удовольствием вспомнила о Милте, который прятался рядом в чулане. Как бы то ни было, у женщины все же остается способ выразить себя, с отвращением подумала она, ведь пояса целомудрия упразднены, колодок и позорных столбов не осталось и в помине, хотя таких женщин, как она, осуждают столь же беспощадно.
– Что же ты сидишь? – нетерпеливо сказал сын. – Мне некогда. Я сегодня буду помогать Приму готовить ужин, а потом хочу поесть с поварами на кухне.
– А Прим не будет возражать? – спросила она, подымаясь.
– Пусть только попробует. Папа же его командир. Пойдем, я опаздываю.
В его тесной комнате Карен помогла ему раздеться, изумленно глядя на подвижное голое тельце и снова поражаясь, что этот чужой и непонятный ей маленький мужчина – ее ребенок и она обязана его любить и лелеять, как предписывают все книги для родителей. Его кости, нервы, жилы – все было сотворено из ее плоти, но он был фотографически точной копией отца, тот сделал ее с помощью светочувствительной пластинки, звавшейся раньше Карен Дженингс, родом из Балтимора, так иной раз пользуются допотопными фотокамерами, когда главное – сделать снимок, а как устроена камера – наплевать.
Да, я родила наследника, подумала она. Пленка вынута, негатив получен, снимок проявляется. А обшарпанную, ветхую, рассыпающуюся камеру снова забросили на полку. Теперь она ни на что больше не годится. Механизм в ее темном нутре случайно повредили, неправильно установив выдержку. Что ж, неплохо, Карен. Из тебя получилась бы писательница. И тебе есть о чем писать. И уж конечно, ты не станешь излишне романтизировать любовь. Жалость к себе, слепая и немая в своем безмерном одиночестве, поднялась в ней жаркой волной, готовая излиться в слезах.
Она помогла мальчику влезть в комбинезон, застегнула пуговицы, до которых он не мог дотянуться, надела ему на голову пилотку и повязала слишком длинный для него форменный галстук. И мальчик под ее руками неожиданно превратился в то, чем неизбежно станет в будущем, – в новоиспеченного молоденького второго лейтенанта в полной форме, с золотыми погонами, украшенными эмблемой полка, с буквами US и крохотными перекрещенными ружьями на петлицах воротника и со всеми теми горькими иллюзиями, которые прилагаются к военной форме. Помоги тебе бог, подумала она, помоги бог тебе и той женщине, на которой ты женишься, чтобы произвести на свет копию себя. Второе поколение династии армейских служак, основанной пареньком с фермы в Небраске, которому не хотелось быть всего лишь фермером и у которого отец водил знакомство с сенатором.
Карен обняла сына:
– Маленький мой…
– Ты чего? – возмутился он. – Не надо. Не трогай меня. – Он решительно высвободился и посмотрел на нее с укоризной.
– У тебя пилотка съехала. – И Карен поправила ему пилотку.
Дейне-младший снова глянул на нее, осмотрел себя в зеркале и наконец удовлетворенно кивнул. Потом сгреб с тумбочки мелочь, выдававшуюся ему на расходы, сунул в карман.
– Я, может, еще и в кино пойду, – заявил он. – Папа разрешил. Там Энди Гарди играет. Папа сказал, очень здорово, мне понравится. И пожалуйста, – добавил он, – не дожидайся меня. Я не маленький.
Он снова посмотрел на нее, чтобы убедиться, что она поняла, и солидно вышел, исполненный чувства собственного достоинства.
– Смотри не попади под машину, – крикнула Карен вслед и тотчас прикусила губу, потому что говорить это было не надо.
Входная дверь хлопнула, Карен вернулась в спальню, села на кровать и закрыла лицо руками, ожидая, когда пройдет тошнота, и боясь расплакаться. Слезы были ее последним прибежищем. Она опустила руки и поглядела на них – они дрожали. Еще немного посидела, потом заставила себя подняться и подойти к двери чулана. Ее мутило от оскорбительного сознания, что ее и Тербера так позорно унизили, и она не знала, как посмотрит ему в глаза.
– Я думаю, тебе лучше уйти, – сказала она, открывая дверь. – Это был мой сын. Он уже ушел, и… – Она изумленно замолчала, недоговоренная фраза повисла в воздухе.
Тербер сидел по-турецки на брошенной в кучу форме в узком проходе между вешалками, подолы висевших над ним платьев накрывали ему голову идиотским тюрбаном, его широкие квадратные плечи тряслись от безудержного хохота.
– В чем дело? – спросила она. – Что ты смеешься? Что тут смешного, дурак?
Тербер покачал головой, и подол платья закрыл ему лицо. Он легонько дунул, тонкая ткань уплыла в сторону, а он все сидел, глядя на нее из-под изогнутых крутыми дугами бровей, и тело его все так же сотрясалось от хохота.