Страница:
Подгоняя колонну роты, джип мотался по обочине дороги взад-вперед, и Тербер видел всех по нескольку раз. Их лица изменились, на них появилось новое выражение. Почти такое же, какое было у Старка в столовой, только из этих лиц хмель уже выветрился, осталась лишь окончательно застывшая сухая гипсовая маска. Здесь, на шоссе, когда рота двигалась в потоке сотен других подразделений, все осознавалось гораздо яснее и случившееся приобретало гораздо больший, в сто раз больший смысл, чем когда они были дома, в родной казарме, в родном дворе. Вождь Чоут, стоявший в кузове возле своей АВБ, посмотрел на Тербера поверх кабины грузовика, и Тербер подмигнул ему в ответ.
Они не взяли с собой ничего: ни гражданскую одежду, ни повседневную форму, ни свои коллекции полевых шляп и нашивок, ни альбомы с фотографиями, ни письма родных, к черту все это! Как-никак война. Ничего это нам не понадобится. И они захватили с собой только полевое снаряжение. Пит Карелсен был единственный, кто уложил в мешок кое-какие личные вещи. Для Пита война была не в новинку – он воевал во Франции.
Медленно, фут за футом грузовики приближались к Гонолулу и к тому, что поджидало солдат на побережье. Пока все было совсем неплохо. Как в выходной. Весело.
Увидев, что осталось от Перл-Харбора, они оторопели. Уиллерский аэродром тоже сильно пострадал, но от вида Перл-Харбора все внутри замирало. От вида Перл-Харбора в жилах стыла кровь. К тому же Уиллерский аэродром был довольно далеко от шоссе, а Перл-Харбор в некоторых местах выходил прямо на дорогу. До тех пор все напоминало веселую игру, пикник: они хорошо постреляли с крыш, самолеты в них тоже постреляли, повара приносили им кофе и сэндвичи, команда заряжающих доставляла боеприпасы, они сбили два, а может, и три самолета, во всем полку был ранен только один человек (пуля попала ему в мякоть икры, даже не задев кость, он сам дошел до лазарета), и ему уже прочили за это «Пурпурное сердце». Почти у каждого была бутылка, да они все и так были крепко под мухой, когда началась эта заварушка, – в общем, все это напоминало шикарные стрелковые учения по живым мишеням. И мишени были такие, что дух захватывало, – люди! Но сейчас похмелье проходило, в бутылках оставались считанные капли, а в ближайшее время достать новую бутылку, похоже, будет негде, да и живых мишеней для стрельбы тоже что-то пока не видно. И они задумались. Когда еще теперь снова выпьешь – может, через месяц, а может, через год. Вот ведь черт! Война-то будет долгая.
Грузовики проезжали через недавно пристроенный к Перл-Харбору поселок для семейных офицеров, и выбежавшие из домов женщины, дети и несколько стариков радостно махали им руками. Солдаты тупо глядели на них и молча ехали дальше.
В пригородах Гонолулу по всему маршруту автоколонны люди облепили веранды, заборы, крыши автомобилей; мужчины, женщины, дети приветствовали их и дружно кричали что-то одобрительное. Они растопыривали указательный и средний пальцы буквой «V», воспроизводя изобретенный Черчиллем символ победы[45], или поднимали над головой кулак с отставленным большим пальцем. Молоденькие девушки посылали воздушные поцелуи. Матери девушек со слезами на глазах толкали дочерей в бок, мол, еще, еще!
Солдаты мечтательно поглядывала на недосягаемых пышнотелых девиц, в таком множестве резвящихся на воле, и, вспоминая прежние дни, когда девушкам не разрешалось – да и сами они не желали – разговаривать с военными на улице даже при свете дня и уж тем более вечером в барах, отвечали старым традиционным жестом: выбрасывали сжатую в кулак левую руку вперед и правой хлопали по ней ниже плеча. А на придуманный Черчиллем знак победы отвечали своим, еще более древним знаком – подняв кулак, быстро смыкали и размыкали большой и средний пальцы, словно пощипывая что-то в воздухе.
Ликующая гражданская толпа, не ведая, что этот второй жест на армейском языке означает «хочу женщину», а первый жест переводится как «иди ты!..», приветствовала их еще громче, и солдаты впервые за все время пути обменялись лукавыми усмешками и с удвоенным энтузиазмом отвечали толпе по-своему.
Рота проехала Ваикики, и колонна стала постепенно редеть: грузовики один за другим сворачивали на проселочные дороги и развозили отдельные группы по позициям. Когда добрались до подъема над седловиной мыса Коко, откуда дорога спускалась к ротному КП у залива Ханаума, от колонны осталось всего четыре грузовика. Два должны были доставить отряд на позицию № 28 на мысе Макапуу, один вез службу КП и ребят, обороняющих позицию № 27, а в четвертом грузовике ехала кухня. Грузовик со службой КП и машина с поварами съехали на боковую дорогу и остановились, а два грузовика, идущих до Макапуу, двинулись дальше. Сегодня был день их великого торжества, большинство ждало этого дня давно – кто два года, кто пять: они вволю поглумились над гражданскими и теперь готовились к расплате.
Когда грузовики проезжали мимо лейтенанта Росса и Цербера, которые выбрались из джипа и, стоя на обочине, наблюдали за разъездом на позиции, охвативший часть солдат горячечный патриотический подъем вылился в приглушенное порывами ветра жидкое «ура». Между голыми ребрами кузовов в воздух взметнулось несколько сжатых кулаков, и, когда машины уже скрывались из виду, сидевший в последнем грузовике бывший ученик ротного горниста, а ныне боец-стрелок Пятница Кларк, отважно обнадеживая лейтенанта Росса, поднял над головой два пальца, растопыренные буквой «V».
Этот патриотический настрой продержался дня три.
Лейтенант Росс, вылезший из джипа, чтобы проводить своих солдат если не на верную смерть, то, во всяком случае, на затяжную войну, посмотрел на Пятницу грустным отстраненным взглядом через разделяющую их пропасть – возраст, жалость, интеллектуальное превосходство, – и в глазах его было глубокое волнение, а на лице застыло мудрое стариковское осознание той страшной ответственности, которую он на себя берет.
Первый сержант Тербер стоял рядом с командиром роты и, глядя на его лицо, испытывал страстное желание дать своему командиру хорошего пинка в зад.
Среди прочих факторов, способствовавших быстрому ослаблению патриотического духа, главную роль сыграли, пожалуй, работы по установке проволочных заграждений. Первый же день работы с колючей проволокой охладил их патриотический пыл даже больше, чем перспектива завшиветь без душа, ходить с небритыми мордами, не надеясь когда-нибудь побриться, и спать на камнях, прячась от дождя всего лишь под плащ-палаткой и парой одеял.
Да и вообще, эта война, так прекрасно начавшаяся воскресным утром и на первых порах так много им сулившая, постепенно превращалась в заурядные долгие маневры. С той только разницей, что конца им не предвиделось.
Лишь через пять дней, когда жизнь на позициях более или менее наладилась, седьмая рота смогла отправить в Скофилд наряд за остальными вещами, которые, как они решили сначала, им не понадобятся, и за большими палатками. Но на Макапуу эти палатки никого не выручили, потому что там не было деревьев, а без деревьев палатки не поставишь.
Наряд выехал в Скофилд на трех грузовиках, и возглавлял его Тербер, вооруженный перечнем солдатских просьб, занявших целый блокнот среднего размера. Помощником Тербера в этой операции был Пит Карелсен, единственный человек в роте, который прожил эти пять дней в относительном комфорте. Въехав на своих трех грузовиках в гарнизон, они обнаружили, что в их казарму вселилось другое подразделение и что все тумбочки и шкафчики седьмой роты тщательно выпотрошены. Блокнот со списком просьб можно было выбросить. И все тот же Пит Карелсен оказался единственным в роте, кто в то воскресное утро сообразил запереть свою тумбочку и стенной шкафчик. Но пострадал даже Пит: оставленная им на столе запасная пара вставных челюстей бесследно исчезла.
Ну и конечно, никто из новых жильцов понятия не имел, куда все подевалось.
Помимо проигрывателя и пластинок, у Тербера пропали также стодвадцатидолларовый молочно-голубой костюм, пиджак «Форстман» с простроченными лацканами, ни разу не надеванный белый смокинг с черными брюками и все комплекты военной формы. Пропала и новенькая электрогитара стоимостью в 260 долларов, которую Энди и Пятница купили, пока Пруит был в тюрьме, и, хотя они успели выплатить за нее меньше половины, пропала она целиком – и динамик, и переходник, и все прочее.
Если бы не старшина первой роты сержант Дедрик – он был почти одного роста с Тербером и к тому же не забыл запереть свой стенной шкафчик, – Тербер не сумел бы найти себе даже двух смен полевой формы. Уцелели только лежавшие на складе палатки.
К концу седьмого дня, когда они распределили привезенные палатки по позициям и уже готовились в них вселиться, рота собралась на побережье в полном составе, прибыли и доложились даже двое отбывших срок в тюрьме – их выпустили вместе с остальными заключенными, как только началась война. Не явился только Пруит.
Они не взяли с собой ничего: ни гражданскую одежду, ни повседневную форму, ни свои коллекции полевых шляп и нашивок, ни альбомы с фотографиями, ни письма родных, к черту все это! Как-никак война. Ничего это нам не понадобится. И они захватили с собой только полевое снаряжение. Пит Карелсен был единственный, кто уложил в мешок кое-какие личные вещи. Для Пита война была не в новинку – он воевал во Франции.
Медленно, фут за футом грузовики приближались к Гонолулу и к тому, что поджидало солдат на побережье. Пока все было совсем неплохо. Как в выходной. Весело.
Увидев, что осталось от Перл-Харбора, они оторопели. Уиллерский аэродром тоже сильно пострадал, но от вида Перл-Харбора все внутри замирало. От вида Перл-Харбора в жилах стыла кровь. К тому же Уиллерский аэродром был довольно далеко от шоссе, а Перл-Харбор в некоторых местах выходил прямо на дорогу. До тех пор все напоминало веселую игру, пикник: они хорошо постреляли с крыш, самолеты в них тоже постреляли, повара приносили им кофе и сэндвичи, команда заряжающих доставляла боеприпасы, они сбили два, а может, и три самолета, во всем полку был ранен только один человек (пуля попала ему в мякоть икры, даже не задев кость, он сам дошел до лазарета), и ему уже прочили за это «Пурпурное сердце». Почти у каждого была бутылка, да они все и так были крепко под мухой, когда началась эта заварушка, – в общем, все это напоминало шикарные стрелковые учения по живым мишеням. И мишени были такие, что дух захватывало, – люди! Но сейчас похмелье проходило, в бутылках оставались считанные капли, а в ближайшее время достать новую бутылку, похоже, будет негде, да и живых мишеней для стрельбы тоже что-то пока не видно. И они задумались. Когда еще теперь снова выпьешь – может, через месяц, а может, через год. Вот ведь черт! Война-то будет долгая.
Грузовики проезжали через недавно пристроенный к Перл-Харбору поселок для семейных офицеров, и выбежавшие из домов женщины, дети и несколько стариков радостно махали им руками. Солдаты тупо глядели на них и молча ехали дальше.
В пригородах Гонолулу по всему маршруту автоколонны люди облепили веранды, заборы, крыши автомобилей; мужчины, женщины, дети приветствовали их и дружно кричали что-то одобрительное. Они растопыривали указательный и средний пальцы буквой «V», воспроизводя изобретенный Черчиллем символ победы[45], или поднимали над головой кулак с отставленным большим пальцем. Молоденькие девушки посылали воздушные поцелуи. Матери девушек со слезами на глазах толкали дочерей в бок, мол, еще, еще!
Солдаты мечтательно поглядывала на недосягаемых пышнотелых девиц, в таком множестве резвящихся на воле, и, вспоминая прежние дни, когда девушкам не разрешалось – да и сами они не желали – разговаривать с военными на улице даже при свете дня и уж тем более вечером в барах, отвечали старым традиционным жестом: выбрасывали сжатую в кулак левую руку вперед и правой хлопали по ней ниже плеча. А на придуманный Черчиллем знак победы отвечали своим, еще более древним знаком – подняв кулак, быстро смыкали и размыкали большой и средний пальцы, словно пощипывая что-то в воздухе.
Ликующая гражданская толпа, не ведая, что этот второй жест на армейском языке означает «хочу женщину», а первый жест переводится как «иди ты!..», приветствовала их еще громче, и солдаты впервые за все время пути обменялись лукавыми усмешками и с удвоенным энтузиазмом отвечали толпе по-своему.
Рота проехала Ваикики, и колонна стала постепенно редеть: грузовики один за другим сворачивали на проселочные дороги и развозили отдельные группы по позициям. Когда добрались до подъема над седловиной мыса Коко, откуда дорога спускалась к ротному КП у залива Ханаума, от колонны осталось всего четыре грузовика. Два должны были доставить отряд на позицию № 28 на мысе Макапуу, один вез службу КП и ребят, обороняющих позицию № 27, а в четвертом грузовике ехала кухня. Грузовик со службой КП и машина с поварами съехали на боковую дорогу и остановились, а два грузовика, идущих до Макапуу, двинулись дальше. Сегодня был день их великого торжества, большинство ждало этого дня давно – кто два года, кто пять: они вволю поглумились над гражданскими и теперь готовились к расплате.
Когда грузовики проезжали мимо лейтенанта Росса и Цербера, которые выбрались из джипа и, стоя на обочине, наблюдали за разъездом на позиции, охвативший часть солдат горячечный патриотический подъем вылился в приглушенное порывами ветра жидкое «ура». Между голыми ребрами кузовов в воздух взметнулось несколько сжатых кулаков, и, когда машины уже скрывались из виду, сидевший в последнем грузовике бывший ученик ротного горниста, а ныне боец-стрелок Пятница Кларк, отважно обнадеживая лейтенанта Росса, поднял над головой два пальца, растопыренные буквой «V».
Этот патриотический настрой продержался дня три.
Лейтенант Росс, вылезший из джипа, чтобы проводить своих солдат если не на верную смерть, то, во всяком случае, на затяжную войну, посмотрел на Пятницу грустным отстраненным взглядом через разделяющую их пропасть – возраст, жалость, интеллектуальное превосходство, – и в глазах его было глубокое волнение, а на лице застыло мудрое стариковское осознание той страшной ответственности, которую он на себя берет.
Первый сержант Тербер стоял рядом с командиром роты и, глядя на его лицо, испытывал страстное желание дать своему командиру хорошего пинка в зад.
Среди прочих факторов, способствовавших быстрому ослаблению патриотического духа, главную роль сыграли, пожалуй, работы по установке проволочных заграждений. Первый же день работы с колючей проволокой охладил их патриотический пыл даже больше, чем перспектива завшиветь без душа, ходить с небритыми мордами, не надеясь когда-нибудь побриться, и спать на камнях, прячась от дождя всего лишь под плащ-палаткой и парой одеял.
Да и вообще, эта война, так прекрасно начавшаяся воскресным утром и на первых порах так много им сулившая, постепенно превращалась в заурядные долгие маневры. С той только разницей, что конца им не предвиделось.
Лишь через пять дней, когда жизнь на позициях более или менее наладилась, седьмая рота смогла отправить в Скофилд наряд за остальными вещами, которые, как они решили сначала, им не понадобятся, и за большими палатками. Но на Макапуу эти палатки никого не выручили, потому что там не было деревьев, а без деревьев палатки не поставишь.
Наряд выехал в Скофилд на трех грузовиках, и возглавлял его Тербер, вооруженный перечнем солдатских просьб, занявших целый блокнот среднего размера. Помощником Тербера в этой операции был Пит Карелсен, единственный человек в роте, который прожил эти пять дней в относительном комфорте. Въехав на своих трех грузовиках в гарнизон, они обнаружили, что в их казарму вселилось другое подразделение и что все тумбочки и шкафчики седьмой роты тщательно выпотрошены. Блокнот со списком просьб можно было выбросить. И все тот же Пит Карелсен оказался единственным в роте, кто в то воскресное утро сообразил запереть свою тумбочку и стенной шкафчик. Но пострадал даже Пит: оставленная им на столе запасная пара вставных челюстей бесследно исчезла.
Ну и конечно, никто из новых жильцов понятия не имел, куда все подевалось.
Помимо проигрывателя и пластинок, у Тербера пропали также стодвадцатидолларовый молочно-голубой костюм, пиджак «Форстман» с простроченными лацканами, ни разу не надеванный белый смокинг с черными брюками и все комплекты военной формы. Пропала и новенькая электрогитара стоимостью в 260 долларов, которую Энди и Пятница купили, пока Пруит был в тюрьме, и, хотя они успели выплатить за нее меньше половины, пропала она целиком – и динамик, и переходник, и все прочее.
Если бы не старшина первой роты сержант Дедрик – он был почти одного роста с Тербером и к тому же не забыл запереть свой стенной шкафчик, – Тербер не сумел бы найти себе даже двух смен полевой формы. Уцелели только лежавшие на складе палатки.
К концу седьмого дня, когда они распределили привезенные палатки по позициям и уже готовились в них вселиться, рота собралась на побережье в полном составе, прибыли и доложились даже двое отбывших срок в тюрьме – их выпустили вместе с остальными заключенными, как только началась война. Не явился только Пруит.
50
Пруит проспал всю бомбежку. Накануне вечером, когда девушки были на работе, он напился даже больше обычного, потому что суббота – это всегда вроде как праздник. Он и не подозревал о нападении, пока настойчивый энергичный голос, тревожно и бесконечно рассказывающий о чем-то по радио, не пробуравил наконец залепивший горло, глаза и уши плотный и очень сухой комок тяжелого похмелья, которое он ощущал даже сквозь сон, почему и не хотел просыпаться.
Он приподнялся на диване (с тех пор, как он переселился на диван, он ради приличия спал в шортах) и увидел, что обе девушки, накинув халатики, сидят на корточках перед приемником и внимательно слушают.
– Я как раз хотела тебя разбудить, – взволнованно сказала Альма.
– Это еще зачем? – Сквозь ломящую глаза сухую боль, заменявшую ему сейчас рассудок, просачивалась только одна мысль: надо немедленно пойти на кухню и выпить воды.
– …но наиболее серьезно пострадал сам Перл-Харбор, – говорило радио. – Разрушены почти, все строения. Полных данных о потерях пока нет, но точно известно, что потоплен один из стоявших в мелководной гавани линейных кораблей. Его палубная надстройка и сейчас еще возвышается над огнем горящего на поверхности воды мазута. Высотная бомбардировочная авиация противника нанесла основные удары по Перл-Харбору и расположенному через пролив от него аэродрому Хикем. По масштабу разрушений и потерь Хикем, очевидно, стоит на втором месте после Перл-Харбора …
– Это Уэбли Эдвардс, – сказала Жоржетта. – Его голос.
– Да, – кивнула Альма. – На континент транслируют.
– …На территории нового военного городка при Хикемском аэродроме, – продолжало радио, – очень большая бомба, а может быть, торпеда попала прямо в главную столовую, где в это время, ни о чем не подозревая, завтракали четыреста наших летчиков …
Пруит уже догадался, в чем дело, но полностью понять случившееся было очень трудно: все доходило до него будто сквозь густую вязкую грязь. Почему-то он вбил себе в голову, что напали немцы, и продолжал так думать даже потом, когда уже знал, что остров атаковали японцы. Немцы, должно быть, разработали совершенно новый тип бомбардировщиков, иначе беспосадочный перелет на такое расстояние был бы невозможен, даже если бы у них была база на восточном побережье Азии. Не могли же они провести свои авианосцы в Тихий океан мимо английского флота. До чего не ко времени этот его перепой! С такого похмелья водой не отопьешься, поможет только пара рюмок чего-нибудь покрепче, и даже тогда отойдешь не сразу.
– Где мои брюки? – Он встал с дивана, и движение отозвалось в голове резким, болезненным толчком, словно его контузило. Он направился через комнату, взяв курс на бар, вделанный в верхнюю часть большого напольного радиоприемника, возле которого сидели на корточках девушки.
– Да вон они на стуле, – сказала Альма. – Ты чего это вдруг?
– Не эти. Форменные. – Он открыл у них над головой дверцу бара и налил себе неразбавленного виски в высокий коктейльный фужер. – У меня тут где-то должна быть форма. Где она?
Он выпил виски залпом, и его передернуло, но он знал, что скоро полегчает.
– Ты что это? – Альма от волнения захлебнулась. – Что ты делаешь?!
– Сейчас выпью, чтобы муть в голове прошла, и, к чертям, назад в роту. А ты думала что? – Он налил себе еще и снова выпил залпом.
– …Наш флот, бесспорно, потерпел крупное поражение, – говорило радио. – Вероятно, самое крупное за всю его историю. Было бы …
– Но ведь тебе туда нельзя! Тебе нельзя возвращаться!
– Это почему же? Ты что, рехнулась?
– …но ничто: ни мрак печали, ни позор поражения – не в силах затмить великий подвиг, который навечно останется примером для всех американцев …
– Потому что тебя разыскивают! – истерически запричитала она. – Потому что тебя арестуют за убийство! Убийство тебе никто не простит, не думай! И ни одна война тебя не спасет!
Он тем временем налил себе третью порцию виски. Тепло, электрическими волнами заструившееся по жилам, начало подсушивать раскисшие клетки мозга. В голове постепенно прояснялось, но он шарахнул и этот фужер – раз уж налил, надо пить.
– Я совсем забыл, – сказал он.
– …это храбрость и героизм наших воинов, – говорило радио, – которые перед лицом смерти и превосходящих сил противника, застигнутые врасплох и не располагавшие необходимыми средствами, тем не менее не сложили оружия и мужественно отражали натиск врага, демонстрируя подлинное величие духа, неотъемлемую черту армии и военно-морского флота Соединенных Штатов …
– Это он что, про американскую армию так? – усмехнулась Жоржетта, ни к кому конкретно не обращаясь.
– А забыл, так вспомни, – чуть спокойнее сказала Альма. – Если ты вернешься, тебя первым делом посадят, а потом будут судить за убийство. Война ничего для тебя не меняет. Не думай, что своим возвращением ты внесешь большой вклад в победу.
Не выпуская из рук бутылку и фужер, он с побитым видом уселся между девушками на низенькую скамеечку перед приемником.
– Я совсем забыл, – глухо повторил он. – Вылетело напрочь.
– Вот-вот, – кивнула Альма. – Так что подумай хорошенько.
– …Героическим спокойствием под огнем противника, сознательным отношением к своим, пусть самым заурядным, обязанностям, молчаливым стойким мужеством, с которым они в эти минуты, когда вы слушаете мой репортаж, встречают смерть и терпят боль ран в госпиталях и на перевязочных пунктах, они показывают пример непоколебимой веры, преданного служения Родине и беззаветной отваги, и мы, гражданское население Гавайских островов, все те, на чьих глазах это происходит, надолго запомним их подвиг. Они, эти солдаты, эти наши мальчики – а большинство из них действительно еще совсем молодые ребята, – создают сейчас легенду, вписывают в историю Демократии новую страницу легендарной славы, славы, которую еще долго никто не сможет превзойти и которая будет вселять страх в сердца врагов свободы …
– А что, ей-богу! – вдруг воодушевилась Жоржетта. – Пусть эти желторожие знают – на нас где сядешь, там и слезешь!
– А я все проспал, – хрипло сказал Пруит. – Даже не проснулся.
– Мы тоже, – возбужденно отозвалась Жоржетта. – Мы ничего не знали. Я и радио-то включила случайно.
– А я проспал, – повторил Пруит. – Спал как убитый.
Он налил себе еще и выпил одним махом. В голове у него окончательно прояснилось, ясность была полнейшая.
– Сволочи немцы! – сказал он.
– Какие немцы? – удивилась Жоржетта.
– Эти, – он показал фужером на приемник.
– Я побывал в корпусах недавно здесь построенного современного военного госпиталя «Триплер Дженерал», – говорило радио. – И я видел, как их туда вносили на носилках: одни были в полной военной форме, другие только в нижнем белье, на третьих не было ничего, но все с тяжелейшими ранениями и в страшных ожогах …
– А что в Скофилде? – сурово и требовательно спросил Пруит. – Что он говорил про Скофилд?
– Ничего, – сказала Жоржетта. – Ни слова. Бомбили аэродромы – Уиллер, Белоуз, базу ВВС на Канеохе, морскую базу на Эуа… Ну и конечно, Хикем и Перл-Харбор – этим досталось больше всех.
– Да, но в Скофилде-то что? Я спрашиваю, что в Скофилде?
– Пру, он о нем даже не упоминал, – мягко сказала Альма.
– Совсем?
– Жоржетта ведь уже сказала.
– Тогда, значит, его не бомбили, – с облегчением вздохнул он. – Иначе бы он что-нибудь сказал. Наверно, только слегка обстреляли, и все. Конечно. Наверняка так и было. Им же главное аэродромы. Конечно. Зачем им бомбить Скофилд?
– …«Триплер Дженерал» – большой госпиталь, снабженный всеми современными удобствами и оборудованный по последнему слову медицинской науки и техники, но в проекте не была предусмотрена такая невероятная катастрофическая ситуация. Здесь не хватает места даже для сотой части всех тех раненых, умирающих и мертвых, которых вносили при мне на импровизированных носилках и укладывали в вестибюле и коридорах. Помочь всем просто невозможно, потому что для этого госпиталь не располагает ни нужным количеством коек, ни достаточным медперсоналом. Но куда бы я ни заглядывал, я нигде не слышал ни одного стона, ни одной жалобы. Я неоднократно своими ушами слышал, как израненные, обгоревшие, без волос, без бровей и ресниц молодые ребята, девятнадцатилетние и двадцатилетние мальчики говорили подошедшему врачу: «Доктор, помогите сначала моему другу. Ему гораздо хуже, чем мне». И больше ни слова, ни стона. Полная тишина. Обвиняющая тишина. Гневная тишина …
– Сволочи подлые, – глухо пробормотал Пруит. Он плакал. – Вот подлюги! Немцы проклятые… Зверье! – Не выпуская бутылку, тыльной стороной руки смахнул повисшую на носу каплю и налил себе еще.
– Не немцы, а японцы, – поправила Жоржетта. – Япошки, понимаешь? Мелочь желтопузая! Напали без предупреждения, трусы несчастные! А для отвода глаз послали своих людей в Вашингтон, и те там в это время пищали: мы, мол, за мир!
– …Я пережил огромный душевный подъем, глядя, с каким мужеством переносят страдания эти ребята, – говорило радио. – То, что я увидел, еще больше укрепило и углубило мое доверие к государственному строю, существующему в нашей стране, ибо этот строй рождает подобных героев не десятками и даже не сотнями, а тысячами, и я жалею лишь о том, что не могу провести по палатам госпиталя всех граждан США, чтобы каждый американец собственными глазами увидел то, что довелось увидеть мне …
– Это что, Уэбли Эдвардс? – всхлипнув, спросил Пруит.
– Вроде он, – сказала Альма.
– Он, конечно, – подтвердила Жоржетта. – Это его голос.
– Отличный мужик. – Пруит одним глотком опрокинул фужер и снова его наполнил. – Просто отличный!
– Ты бы не пил так много, – робко сказала Альма. – Еще ведь очень рано.
– Рано? – переспросил Пруит. – Ах, рано! Чтоб они сдохли, немчура проклятая! Какая, к черту, разница? – выкрикнул он и запнулся. – Напьюсь, ну и что? Вернуться-то я не могу. А раз так, какая разница? Давайте лучше все напьемся… Ох ты, господи, – он помотал головой. – Будь они прокляты, сволочи!
– …Естественно, пока трудно установить весь объем понесенных нами потерь, и мы узнаем это только через некоторое время. Генерал Шорт объявил, что в связи с чрезвычайностью ситуации и в целях более полной координации деятельности различных учреждений на территории Гавайских островов вводится военное положение …
– Я чего скажу. – Пруит всхлипнул и снова налил себе виски. – Никто меня в убийстве не подозревает и не разыскивает.
– Что? – изумилась Альма.
– Это убийство вообще никого не волнует. Тербер мне так и сказал, а он врать не будет.
– Тогда ты, конечно, можешь вернуться, – сказала Альма. – А то, что ты был в самоволке? За это тебя не посадят?
– То-то и оно. Вернуться я все равно не могу. Потому что, если вернусь, – это тюрьма, а в тюрьму я больше ни ногой, поняла? Если вернусь, меня отдадут под трибунал. Может, под дисциплинарный, а может, и под специальный. А я в тюрьму не сяду. Никогда! Поняла?
– Да. Если бы не это, ты бы, конечно, вернулся, – сказала Альма. – Но от тюрьмы тебе никуда не уйти. А в тюрьме ты ничем армии не поможешь.
Она положила руку ему на плечо:
– Пру, не надо столько пить, пожалуйста. Дай мне бутылку.
– Пошла ты к черту! – Он сбросил ее руку. – Сейчас как врежу! Пошла вон! Отстань от меня, не приставай! – Он снова налил себе полный фужер и с вызовом уставился на нее.
Ни Альма, ни Жоржетта больше не говорили ему ни слова и не пытались остановить. Он глядел на них красными, воспаленными глазами, и, скажи сейчас кто-нибудь, что у него глаза убийцы, это не было бы преувеличением.
– Хотят упечь меня в свою вонючую тюрьму? Очень хорошо – не вернусь никогда! – свирепо заявил он. – И никто со мной ничего не сделает!
На это они ему тоже ничего не сказали. Так и сидели втроем и молча слушали радио, пока голод не погнал девушек на кухню – никто из них до сих пор не завтракал. Пруит прикончил бутылку и взялся за следующую. Он не желал ради какого-то завтрака отходить от радио. Они принесли ему поесть, но он отказался. Сидел перед приемником, глушил виски большими коктейльными фужерами и плакал. Ничто не могло стронуть его с места.
– …Наши ребята дорогой ценой заплатили за урок, которым стал для Америки этот день, – говорило радио. – Но они расплатились сполна, честно, без страха и не жалуясь, что цена слишком высока. Ребята, нанявшиеся на службу в армию и флот, чтобы, когда понадобится, пойти за нас в бой и отдать свою жизнь, сегодня целиком и полностью оправдали возложенное на них доверие и доказали свое право на то уважение, которое мы к ним испытывали и испытываем …
– А я проспал, – глухо пробормотал Пруит. – Спал как убитый. Даже не проснулся.
Они надеялись, что он напьется до бесчувствия и заснет: тогда они уложили бы его в постель. Прорывавшееся в нем бешенство пугало их, и им было не по себе даже от того, что они сидят с ним в одной комнате. Но он не напился до бесчувствия и не заснул. Бывает состояние, когда стоит лишь преодолеть какой-то рубеж, и потом можешь пить бесконечно и не пьянеешь, а только больше бесишься. По-видимому, он был сейчас именно в таком состоянии. Неподвижно замерев перед приемником, он сначала плакал, а потом перестал и угрюмо глядел в пустоту.
В середине дня по радио несколько раз объявили, что желающих просят немедленно явиться на донорский пункт в «Куин-госпиталь». Обеим девушкам хотелось как можно скорее вырваться из гнетущей обстановки дома, где все было наэлектризовано зловещими разрядами примостившейся перед приемником безумной динамомашины, и Жоржетта с Альмой тотчас решили, что поедут в город и сдадут кровь.
– Я тоже с вами! – крикнул он и, пошатываясь, поднялся со скамеечки.
– Пру, тебе нельзя, – робко сказала Альма. – Не валяй дурака. Ты же на ногах не стоишь. И потом, там наверняка потребуют документы. Сам знаешь, чем это кончится.
– Даже кровь сдать не могу, – тоскливо пробормотал он и плюхнулся назад.
– Сиди дома и слушай радио, – ласково сказала Альма. – Мы скоро вернемся. Расскажешь нам, что еще передавали.
Пруит молчал. Когда они пошли одеваться, он даже не посмотрел в их сторону.
– Я должна сбежать хоть на полчаса, – вполголоса сказала Альма. – Я здесь задыхаюсь.
– А с ним ничего не случится? – шепотом спросила Жоржетта. – Он так переживает, я даже не думала.
– Все будет нормально, – твердо сказала Альма. – Просто он чувствует себя виноватым. Ну и, конечно, расстроился. И немного перепил. За ночь у него это пройдет.
– Может, ему все-таки лучше вернуться?
– Его тогда опять посадят.
– Да, конечно.
– Сама все понимаешь, чего же говоришь глупости?
Когда они оделись и вышли в гостиную, он все так же сидел перед приемником. Радио продолжало бубнить отрывистыми напряженными фразами. Снова что-то про Уиллерский аэродром. Он не поднял на них глаза и не сказал ни слова. Альма перехватила взгляд Жоржетты и предостерегающе покачала головой. Они молча вышли из дома.
Два часа спустя, когда они вернулись, он сидел все там же, в той же позе, и, если бы не опустевшая бутылка, можно было бы подумать, что за время их отсутствия он не шелохнулся. Радио все так же продолжало говорить.
Пожалуй, он даже протрезвел, к нему пришло то состояние обостренной ясности восприятия, что иногда наступает у пьяниц после долгого непрерывного запоя. Но воздух в доме был по-прежнему наэлектризован, казалось, в гостиную наползли черные, с потрескиванием трущиеся друг о друга грозовые тучи, и после суматохи города и яркого солнечного света воскресных улиц тягостное напряжение давило еще сильнее, чем раньше.
– Ну мы и съездили! – бодро сказала Альма, пытаясь пробить брешь в угрюмом молчании.
– Вот уж действительно, – кивнула Жоржетта.
– Хорошо еще, что были на машине, а то бы никогда в жизни туда не добрались, – продолжала Альма. – А уж назад тем более. В городе все с ума посходили. Ни проехать, ни пройти. Кругом грузовики, автобусы, легковые – все забито, сплошные пробки.
– Мы в госпитале познакомились с одним парнем, – сообщила Жоржетта. – Он сказал, что хочет про все это написать книгу.
Он приподнялся на диване (с тех пор, как он переселился на диван, он ради приличия спал в шортах) и увидел, что обе девушки, накинув халатики, сидят на корточках перед приемником и внимательно слушают.
– Я как раз хотела тебя разбудить, – взволнованно сказала Альма.
– Это еще зачем? – Сквозь ломящую глаза сухую боль, заменявшую ему сейчас рассудок, просачивалась только одна мысль: надо немедленно пойти на кухню и выпить воды.
– …но наиболее серьезно пострадал сам Перл-Харбор, – говорило радио. – Разрушены почти, все строения. Полных данных о потерях пока нет, но точно известно, что потоплен один из стоявших в мелководной гавани линейных кораблей. Его палубная надстройка и сейчас еще возвышается над огнем горящего на поверхности воды мазута. Высотная бомбардировочная авиация противника нанесла основные удары по Перл-Харбору и расположенному через пролив от него аэродрому Хикем. По масштабу разрушений и потерь Хикем, очевидно, стоит на втором месте после Перл-Харбора …
– Это Уэбли Эдвардс, – сказала Жоржетта. – Его голос.
– Да, – кивнула Альма. – На континент транслируют.
– …На территории нового военного городка при Хикемском аэродроме, – продолжало радио, – очень большая бомба, а может быть, торпеда попала прямо в главную столовую, где в это время, ни о чем не подозревая, завтракали четыреста наших летчиков …
Пруит уже догадался, в чем дело, но полностью понять случившееся было очень трудно: все доходило до него будто сквозь густую вязкую грязь. Почему-то он вбил себе в голову, что напали немцы, и продолжал так думать даже потом, когда уже знал, что остров атаковали японцы. Немцы, должно быть, разработали совершенно новый тип бомбардировщиков, иначе беспосадочный перелет на такое расстояние был бы невозможен, даже если бы у них была база на восточном побережье Азии. Не могли же они провести свои авианосцы в Тихий океан мимо английского флота. До чего не ко времени этот его перепой! С такого похмелья водой не отопьешься, поможет только пара рюмок чего-нибудь покрепче, и даже тогда отойдешь не сразу.
– Где мои брюки? – Он встал с дивана, и движение отозвалось в голове резким, болезненным толчком, словно его контузило. Он направился через комнату, взяв курс на бар, вделанный в верхнюю часть большого напольного радиоприемника, возле которого сидели на корточках девушки.
– Да вон они на стуле, – сказала Альма. – Ты чего это вдруг?
– Не эти. Форменные. – Он открыл у них над головой дверцу бара и налил себе неразбавленного виски в высокий коктейльный фужер. – У меня тут где-то должна быть форма. Где она?
Он выпил виски залпом, и его передернуло, но он знал, что скоро полегчает.
– Ты что это? – Альма от волнения захлебнулась. – Что ты делаешь?!
– Сейчас выпью, чтобы муть в голове прошла, и, к чертям, назад в роту. А ты думала что? – Он налил себе еще и снова выпил залпом.
– …Наш флот, бесспорно, потерпел крупное поражение, – говорило радио. – Вероятно, самое крупное за всю его историю. Было бы …
– Но ведь тебе туда нельзя! Тебе нельзя возвращаться!
– Это почему же? Ты что, рехнулась?
– …но ничто: ни мрак печали, ни позор поражения – не в силах затмить великий подвиг, который навечно останется примером для всех американцев …
– Потому что тебя разыскивают! – истерически запричитала она. – Потому что тебя арестуют за убийство! Убийство тебе никто не простит, не думай! И ни одна война тебя не спасет!
Он тем временем налил себе третью порцию виски. Тепло, электрическими волнами заструившееся по жилам, начало подсушивать раскисшие клетки мозга. В голове постепенно прояснялось, но он шарахнул и этот фужер – раз уж налил, надо пить.
– Я совсем забыл, – сказал он.
– …это храбрость и героизм наших воинов, – говорило радио, – которые перед лицом смерти и превосходящих сил противника, застигнутые врасплох и не располагавшие необходимыми средствами, тем не менее не сложили оружия и мужественно отражали натиск врага, демонстрируя подлинное величие духа, неотъемлемую черту армии и военно-морского флота Соединенных Штатов …
– Это он что, про американскую армию так? – усмехнулась Жоржетта, ни к кому конкретно не обращаясь.
– А забыл, так вспомни, – чуть спокойнее сказала Альма. – Если ты вернешься, тебя первым делом посадят, а потом будут судить за убийство. Война ничего для тебя не меняет. Не думай, что своим возвращением ты внесешь большой вклад в победу.
Не выпуская из рук бутылку и фужер, он с побитым видом уселся между девушками на низенькую скамеечку перед приемником.
– Я совсем забыл, – глухо повторил он. – Вылетело напрочь.
– Вот-вот, – кивнула Альма. – Так что подумай хорошенько.
– …Героическим спокойствием под огнем противника, сознательным отношением к своим, пусть самым заурядным, обязанностям, молчаливым стойким мужеством, с которым они в эти минуты, когда вы слушаете мой репортаж, встречают смерть и терпят боль ран в госпиталях и на перевязочных пунктах, они показывают пример непоколебимой веры, преданного служения Родине и беззаветной отваги, и мы, гражданское население Гавайских островов, все те, на чьих глазах это происходит, надолго запомним их подвиг. Они, эти солдаты, эти наши мальчики – а большинство из них действительно еще совсем молодые ребята, – создают сейчас легенду, вписывают в историю Демократии новую страницу легендарной славы, славы, которую еще долго никто не сможет превзойти и которая будет вселять страх в сердца врагов свободы …
– А что, ей-богу! – вдруг воодушевилась Жоржетта. – Пусть эти желторожие знают – на нас где сядешь, там и слезешь!
– А я все проспал, – хрипло сказал Пруит. – Даже не проснулся.
– Мы тоже, – возбужденно отозвалась Жоржетта. – Мы ничего не знали. Я и радио-то включила случайно.
– А я проспал, – повторил Пруит. – Спал как убитый.
Он налил себе еще и выпил одним махом. В голове у него окончательно прояснилось, ясность была полнейшая.
– Сволочи немцы! – сказал он.
– Какие немцы? – удивилась Жоржетта.
– Эти, – он показал фужером на приемник.
– Я побывал в корпусах недавно здесь построенного современного военного госпиталя «Триплер Дженерал», – говорило радио. – И я видел, как их туда вносили на носилках: одни были в полной военной форме, другие только в нижнем белье, на третьих не было ничего, но все с тяжелейшими ранениями и в страшных ожогах …
– А что в Скофилде? – сурово и требовательно спросил Пруит. – Что он говорил про Скофилд?
– Ничего, – сказала Жоржетта. – Ни слова. Бомбили аэродромы – Уиллер, Белоуз, базу ВВС на Канеохе, морскую базу на Эуа… Ну и конечно, Хикем и Перл-Харбор – этим досталось больше всех.
– Да, но в Скофилде-то что? Я спрашиваю, что в Скофилде?
– Пру, он о нем даже не упоминал, – мягко сказала Альма.
– Совсем?
– Жоржетта ведь уже сказала.
– Тогда, значит, его не бомбили, – с облегчением вздохнул он. – Иначе бы он что-нибудь сказал. Наверно, только слегка обстреляли, и все. Конечно. Наверняка так и было. Им же главное аэродромы. Конечно. Зачем им бомбить Скофилд?
– …«Триплер Дженерал» – большой госпиталь, снабженный всеми современными удобствами и оборудованный по последнему слову медицинской науки и техники, но в проекте не была предусмотрена такая невероятная катастрофическая ситуация. Здесь не хватает места даже для сотой части всех тех раненых, умирающих и мертвых, которых вносили при мне на импровизированных носилках и укладывали в вестибюле и коридорах. Помочь всем просто невозможно, потому что для этого госпиталь не располагает ни нужным количеством коек, ни достаточным медперсоналом. Но куда бы я ни заглядывал, я нигде не слышал ни одного стона, ни одной жалобы. Я неоднократно своими ушами слышал, как израненные, обгоревшие, без волос, без бровей и ресниц молодые ребята, девятнадцатилетние и двадцатилетние мальчики говорили подошедшему врачу: «Доктор, помогите сначала моему другу. Ему гораздо хуже, чем мне». И больше ни слова, ни стона. Полная тишина. Обвиняющая тишина. Гневная тишина …
– Сволочи подлые, – глухо пробормотал Пруит. Он плакал. – Вот подлюги! Немцы проклятые… Зверье! – Не выпуская бутылку, тыльной стороной руки смахнул повисшую на носу каплю и налил себе еще.
– Не немцы, а японцы, – поправила Жоржетта. – Япошки, понимаешь? Мелочь желтопузая! Напали без предупреждения, трусы несчастные! А для отвода глаз послали своих людей в Вашингтон, и те там в это время пищали: мы, мол, за мир!
– …Я пережил огромный душевный подъем, глядя, с каким мужеством переносят страдания эти ребята, – говорило радио. – То, что я увидел, еще больше укрепило и углубило мое доверие к государственному строю, существующему в нашей стране, ибо этот строй рождает подобных героев не десятками и даже не сотнями, а тысячами, и я жалею лишь о том, что не могу провести по палатам госпиталя всех граждан США, чтобы каждый американец собственными глазами увидел то, что довелось увидеть мне …
– Это что, Уэбли Эдвардс? – всхлипнув, спросил Пруит.
– Вроде он, – сказала Альма.
– Он, конечно, – подтвердила Жоржетта. – Это его голос.
– Отличный мужик. – Пруит одним глотком опрокинул фужер и снова его наполнил. – Просто отличный!
– Ты бы не пил так много, – робко сказала Альма. – Еще ведь очень рано.
– Рано? – переспросил Пруит. – Ах, рано! Чтоб они сдохли, немчура проклятая! Какая, к черту, разница? – выкрикнул он и запнулся. – Напьюсь, ну и что? Вернуться-то я не могу. А раз так, какая разница? Давайте лучше все напьемся… Ох ты, господи, – он помотал головой. – Будь они прокляты, сволочи!
– …Естественно, пока трудно установить весь объем понесенных нами потерь, и мы узнаем это только через некоторое время. Генерал Шорт объявил, что в связи с чрезвычайностью ситуации и в целях более полной координации деятельности различных учреждений на территории Гавайских островов вводится военное положение …
– Я чего скажу. – Пруит всхлипнул и снова налил себе виски. – Никто меня в убийстве не подозревает и не разыскивает.
– Что? – изумилась Альма.
– Это убийство вообще никого не волнует. Тербер мне так и сказал, а он врать не будет.
– Тогда ты, конечно, можешь вернуться, – сказала Альма. – А то, что ты был в самоволке? За это тебя не посадят?
– То-то и оно. Вернуться я все равно не могу. Потому что, если вернусь, – это тюрьма, а в тюрьму я больше ни ногой, поняла? Если вернусь, меня отдадут под трибунал. Может, под дисциплинарный, а может, и под специальный. А я в тюрьму не сяду. Никогда! Поняла?
– Да. Если бы не это, ты бы, конечно, вернулся, – сказала Альма. – Но от тюрьмы тебе никуда не уйти. А в тюрьме ты ничем армии не поможешь.
Она положила руку ему на плечо:
– Пру, не надо столько пить, пожалуйста. Дай мне бутылку.
– Пошла ты к черту! – Он сбросил ее руку. – Сейчас как врежу! Пошла вон! Отстань от меня, не приставай! – Он снова налил себе полный фужер и с вызовом уставился на нее.
Ни Альма, ни Жоржетта больше не говорили ему ни слова и не пытались остановить. Он глядел на них красными, воспаленными глазами, и, скажи сейчас кто-нибудь, что у него глаза убийцы, это не было бы преувеличением.
– Хотят упечь меня в свою вонючую тюрьму? Очень хорошо – не вернусь никогда! – свирепо заявил он. – И никто со мной ничего не сделает!
На это они ему тоже ничего не сказали. Так и сидели втроем и молча слушали радио, пока голод не погнал девушек на кухню – никто из них до сих пор не завтракал. Пруит прикончил бутылку и взялся за следующую. Он не желал ради какого-то завтрака отходить от радио. Они принесли ему поесть, но он отказался. Сидел перед приемником, глушил виски большими коктейльными фужерами и плакал. Ничто не могло стронуть его с места.
– …Наши ребята дорогой ценой заплатили за урок, которым стал для Америки этот день, – говорило радио. – Но они расплатились сполна, честно, без страха и не жалуясь, что цена слишком высока. Ребята, нанявшиеся на службу в армию и флот, чтобы, когда понадобится, пойти за нас в бой и отдать свою жизнь, сегодня целиком и полностью оправдали возложенное на них доверие и доказали свое право на то уважение, которое мы к ним испытывали и испытываем …
– А я проспал, – глухо пробормотал Пруит. – Спал как убитый. Даже не проснулся.
Они надеялись, что он напьется до бесчувствия и заснет: тогда они уложили бы его в постель. Прорывавшееся в нем бешенство пугало их, и им было не по себе даже от того, что они сидят с ним в одной комнате. Но он не напился до бесчувствия и не заснул. Бывает состояние, когда стоит лишь преодолеть какой-то рубеж, и потом можешь пить бесконечно и не пьянеешь, а только больше бесишься. По-видимому, он был сейчас именно в таком состоянии. Неподвижно замерев перед приемником, он сначала плакал, а потом перестал и угрюмо глядел в пустоту.
В середине дня по радио несколько раз объявили, что желающих просят немедленно явиться на донорский пункт в «Куин-госпиталь». Обеим девушкам хотелось как можно скорее вырваться из гнетущей обстановки дома, где все было наэлектризовано зловещими разрядами примостившейся перед приемником безумной динамомашины, и Жоржетта с Альмой тотчас решили, что поедут в город и сдадут кровь.
– Я тоже с вами! – крикнул он и, пошатываясь, поднялся со скамеечки.
– Пру, тебе нельзя, – робко сказала Альма. – Не валяй дурака. Ты же на ногах не стоишь. И потом, там наверняка потребуют документы. Сам знаешь, чем это кончится.
– Даже кровь сдать не могу, – тоскливо пробормотал он и плюхнулся назад.
– Сиди дома и слушай радио, – ласково сказала Альма. – Мы скоро вернемся. Расскажешь нам, что еще передавали.
Пруит молчал. Когда они пошли одеваться, он даже не посмотрел в их сторону.
– Я должна сбежать хоть на полчаса, – вполголоса сказала Альма. – Я здесь задыхаюсь.
– А с ним ничего не случится? – шепотом спросила Жоржетта. – Он так переживает, я даже не думала.
– Все будет нормально, – твердо сказала Альма. – Просто он чувствует себя виноватым. Ну и, конечно, расстроился. И немного перепил. За ночь у него это пройдет.
– Может, ему все-таки лучше вернуться?
– Его тогда опять посадят.
– Да, конечно.
– Сама все понимаешь, чего же говоришь глупости?
Когда они оделись и вышли в гостиную, он все так же сидел перед приемником. Радио продолжало бубнить отрывистыми напряженными фразами. Снова что-то про Уиллерский аэродром. Он не поднял на них глаза и не сказал ни слова. Альма перехватила взгляд Жоржетты и предостерегающе покачала головой. Они молча вышли из дома.
Два часа спустя, когда они вернулись, он сидел все там же, в той же позе, и, если бы не опустевшая бутылка, можно было бы подумать, что за время их отсутствия он не шелохнулся. Радио все так же продолжало говорить.
Пожалуй, он даже протрезвел, к нему пришло то состояние обостренной ясности восприятия, что иногда наступает у пьяниц после долгого непрерывного запоя. Но воздух в доме был по-прежнему наэлектризован, казалось, в гостиную наползли черные, с потрескиванием трущиеся друг о друга грозовые тучи, и после суматохи города и яркого солнечного света воскресных улиц тягостное напряжение давило еще сильнее, чем раньше.
– Ну мы и съездили! – бодро сказала Альма, пытаясь пробить брешь в угрюмом молчании.
– Вот уж действительно, – кивнула Жоржетта.
– Хорошо еще, что были на машине, а то бы никогда в жизни туда не добрались, – продолжала Альма. – А уж назад тем более. В городе все с ума посходили. Ни проехать, ни пройти. Кругом грузовики, автобусы, легковые – все забито, сплошные пробки.
– Мы в госпитале познакомились с одним парнем, – сообщила Жоржетта. – Он сказал, что хочет про все это написать книгу.