И только в такси по дороге домой, когда ее сорок долларов были истрачены, он вдруг с ужасом сообразил, что она ведь его содержит, и причем довольно давно. С некоторой натяжкой его даже можно было назвать сутенером, хотя он и не подыскивал ей клиентов. Поначалу ему стало гадко и засосало под ложечкой, но, проанализировав свои ощущения, он понял, что никакой перемены в нем не произошло, он тот же, каким был всегда. Может, когда мужчину содержат, он и не обязан испытывать ничего особенного? Эта мысль слегка напугала его, и ему сделалось стыдно оттого, что он не чувствует в себе перемены. А должен бы.
   И только уже дома, когда, все еще нарядно одетые (несколько дней назад она сняла с него мерку, потом сама выбрала и купила ему этот костюм), они вышли на веранду и, вдыхая свежесть ночного воздуха, смотрели вниз на нити белых огней в долине Палоло и на холмах Святого Людовика, на прожектора, светившие слева с крыши «Ройяла», на красные, синие и зеленые неоновые цветы между белыми нитями, которые очерчивали контуры Ваикики, где они были всего полчаса назад, – только тогда он снова предложил ей выйти за него замуж. Ему казалось, что, если они поженятся, он не будет так уж целиком у нее на содержании.
   Почему-то каждый раз получалось, что он делал ей предложение на веранде, словно веранда и открывавшийся с нее вид действовали на него по-особенному. Когда он сказал ей: «Давай поженимся», его охватил хмельной восторг: пусть все катится в тартарары и будь что будет; но в то же время робкий голос откуда-то из подсознания шепнул, что все обойдется, он ничем не рискует, потому что ездит сюда уже давно, но только не надо повторять этот эксперимент слишком часто.
   На этот раз он все ей объяснил: и про уютный военный городок, и про тесный круг, куда семейные сержанты принимают только своих – а ведь и правда здорово, думал он, слушая себя, – он даже не забыл сказать, что до возвращения в Штаты ему остается еще год, и это, кстати, совпадает с ее планами. Первое время, пока он не дослужится до сержанта, а он быстро получит и РПК, и «капрала», если решит постараться, они бы неплохо жили на ее сбережения, и его ничуть не колышет, что она будет его содержать и что эти деньги заработаны проституцией. Он и так у нее на содержании, с пафосом подчеркнул он. В эту минуту он очень гордился широтой своих взглядов.
   Она внимательно слушала и, пока он говорил, ни разу не подняла на него глаза. А потом долго молчала.
   – Ты говоришь, ты любишь меня, и я тебе очень нужен, – подвел он черту, готовясь перейти в оборону. – Очень хорошо. Я тебе верю. Я тоже тебя люблю, и ты мне тоже очень нужна. А раз так, то нам логичнее всего пожениться. Я не прав?
   – Это у тебя от отчаяния, потому что над тобой так измываются, – сказала она. – Пойдем лучше выпьем.
   – Никуда я не пойду. Ты мне не ответила.
   – Да, сейчас я тебе нужна, верно. А что будет через год? Кончится у тебя эта черная полоса, ты вернешься в Штаты, и зачем я тебе тогда? Разве я буду тебе нужна?
   – Конечно. Я же тебя люблю.
   – Любовь – это когда человек тебе очень нужен. Жила бы я сейчас по-другому, ты, может быть, и не был бы мне так нужен. Я бы тебя, может быть, и не полюбила.
   – Я тебя буду любить всегда, – вырвалось у него прежде, чем он успел подумать, потому что это логически завершало систему его доводов.
   Альма в темноте посмотрела на него и улыбнулась. А он ведь просто не сообразил, до чего нелепо прозвучат эти слова, не сообразил, что, едва слетев с языка, они превратятся в такую явную, заведомую ложь. Его к этому подвел сам ход разговора, вроде бы надо было так сказать, вот и сказал:
   – Это нечестно, ты меня поймала, – сказал он.
   – Ты сам себя поймал, – сказала она. – Да, я тоже тебя сейчас люблю, – продолжала она, помолчав. – А почему? Потому что у меня сейчас такая жизнь, что ты мне необходим. Мне приятно, что оттуда я могу возвращаться домой, к тебе. Но это совсем не значит, что я буду любить тебя через год, когда все изменится. Разве человек может за себя поручиться?
   – Ты бы могла. Если бы захотела.
   – Да, конечно. Но ты представь себе, а вдруг мы оба Потом не захотим. Когда уже не будем так нужны друг другу.
   Он ничего не сказал.
   – Вот видишь. Я, конечно, могла бы себя обманывать. Как ты, когда ты убеждаешь себя, что тебе наплевать, что Твоя жена – проститутка, или что ты своей жене доверяешь и не боишься отпустить ее куда-нибудь одну, или что тебе совсем не будет стыдно, если кто-нибудь узнает, что твоя жена – проститутка, или что…
   – Ну хорошо, хорошо, – перебил он. Эти ее «или что», казалось, никогда не кончатся, и он поймал себя на том, что ему хочется задергаться, как дергается рыба, когда ее вдруг прокалывает неизвестно откуда взявшийся крючок, и все только потому, что она проглотила самого обыкновенного червяка, каких глотает каждый день.
   Она остановилась на полуслове, и оба надолго замолчали.
   – Но ведь не в этом же главная причина, – наконец сказал он, чувствуя, что должен что-то сказать. – Почему ты не хочешь за меня выходить? Скажи правду.
   – Может, я просто не хочу быть женой сержанта.
   – Ясно. Но я могу стать и офицером. После этого нового призыва все гораздо проще. Если очень постараться, это вполне возможно.
   – А может, женой офицера меня тоже не устраивает.
   – Тогда извини. Это мой потолок.
   – Хочешь знать правду? Я тебе скажу. – Она улыбнулась. – Дело вовсе не в том, сколько ты будешь зарабатывать. Я не могу стать твоей женой, потому что мне нужен муж с солидным положением, респектабельный. Пойдем выпьем.
   – Давай. Выпить не помешает.
   Да, она его убедила. И возвращаться к этому разговору он больше не будет. По такому поводу они даже устроили что-то вроде пирушки. Оба напились и долго в обнимку плакали, оттого что не могут пожениться. Когда Жоржетта пришла с работы и спросила, что это с ними, они ей рассказали. Жоржетта тоже напилась, и они поплакали все вместе.
   – Ей нужно выйти за такого, которого никто не заподозрит, – объясняла ему Жоржетта, посвященная в планы Альмы. – С положением и репутацией. Чтобы даже мысли не возникло, что его жена была когда-то проституткой. Жуть, правда? Понимаешь теперь, почему ей нельзя за военного? Ей даже за генерала и то нельзя. Жуть, правда? – Жоржетта снова расплакалась и налила себе еще.
   Отличная была пирушка, и они просидели почти до утра. Он рассказал им про Харлан в штате Кентукки. Альма рассказала про свой городок в Орегоне. А Жоржетта, которая родилась и выросла в Спрингфилде в Иллинойсе, рассказала им про спрингфилдскую ратушу, про резиденцию губернатора и про мавзолей Линкольна, где, как до сих пор считают многие, никто не лежит, ибо великого покойника таинственным образом похитили.
   И очень хорошо, что они устроили эту пирушку, потому что он потом довольно долго не виделся с ними, хотя в ту ночь никто из них троих не подозревал, что так сложится.
   Когда утром, еще не протрезвев, он вернулся к побудке в гарнизон, на доске объявлений висел приказ о выезде в поле. Они выезжали на две недели, как предусматривал один из пунктов новой учебной программы по пресечению диверсий. Их направляли в район аэродрома Хикем для охраны самолетных укрытий. В полку давно ходили слухи, что такие учения готовятся, но никто не знал, когда они начнутся. Его это даже не очень расстроило. Жизнь в поле ему нравилась, это лучше, чем сидеть в казармах. Провести две недели в поле совсем неплохо, жаль только, оттуда нельзя будет сорваться в Мауналани.
   В общей суматохе, пока все укладывали снаряжение, он успел забежать в пивную Цоя и позвонил из автомата. Альмы дома не было, но Жоржетта сказала, что всей ей передаст, и пожелала ему не унывать. Две недели – это недолго, сказал он. Разве мог он тогда знать, что все так затянется, что к этим двум неделям прибавятся целых три месяца тюрьмы? Если бы он знал, он бы, наверное, попросил передать Альме другие слова, но он-то думал, у него все будет хорошо. Он думал, что теперь может терпеть профилактику сколько угодно, потому что у него есть отдушина – дом в Мауналани. И он бы терпел. Но, как оказалось, профилактика была тут вообще ни при чем. Просто такое уж его дурацкое счастье, как сказал бы Цербер. То ли судьба издевалась над ним, то ли он сам издевался над своей судьбой.
   Длинная колонна больших трехтонок из гарнизонного автопарка, тяжело громыхая, въехала во двор и остановилась перед корпусом 2-го батальона. Последний всплеск предотъездной суеты захлестнул казармы. Копошась на полу, как крабы, солдаты разворачивали и снова сворачивали туго набитые скатки: один забыл сунуть туда ружейную масленку, другой – ершик для чистки винтовки. Дверцы стенных шкафчиков жестко хлопали, ребята переодевались в полевую форму, натягивали защитного цвета шерстяные рубашки с открытым воротом, заправляли в краги свободные легкие брюки и прилаживали набекрень лихие шапчонки с зеленовато-голубым кантом пехоты – такую без труда запихнешь в карман, если нужно надеть каску. Запрудив все лестницы, они толпой вывалились во двор, построились, рассчитались, потом их разделили по грузовикам, они влезли в кузова, подняли и закрыли задние откидные борта, и большие грузовики, рыгая выхлопами газа, двинулись за ворота. Вот это была настоящая солдатская жизнь, какую Пруит любил.



29


   На Хикемских учениях они и сочинили свой блюз «Солдатская судьба».
   Эта песня будет не похожа ни на одну другую, решили они, это будет единственный в своем роде, настоящий солдатский блюз. Написать его они задумали давно, только все как-то было недосуг. Но в Хикеме, пока Блум учился в сержантской школе, а Маджио сидел в тюрьме и пока Пруит не мог ездить в Мауналани, их прежняя компания – Пруит, Эндерсон и Пятница Кларк – снова ненадолго объединилась, а делать им в свободное время было нечего. Так и родилась «Солдатская судьба».
   Лагерь разбили у заброшенной железнодорожной насыпи, которая торчала голым песчаным мысом из чащи лиан и низкорослых киав и ярдов на двести выдавалась в обнесенную оградой территорию аэродрома. Заслоненные аэродромом от шоссе Перл-Харбор – Хикем, палатки столпились посреди густой невысокой рощи на пыльной и голой, как после выпаса скота, поляне, в тени тесно переплетенных, узловатых ветвей, под которыми не рос подлесок, зато можно было укрыться от солнца. Натянули в два ряда триста ярдов проволоки, выставили сторожевые посты, ломаной цепочкой идущие на север от главных ворот аэродрома, и рота начала обживать свой новый дом. Место было хорошее, только москитов много. Жизнь потекла в заданном, неменяющемся ритме: два часа в карауле, четыре часа отдыха, и так круглые сутки, день за днем.
   Здесь было лишь две трети роты. Они охраняли от диверсий аэродром. А еще треть встала биваком в пяти милях отсюда, у шоссе Камехамеха, охранять от диверсий электрическую подстанцию. Учения были посвящены исключительно борьбе с диверсиями. Подстанцию даже опоясали настоящим спиральным ограждением, а не просто двумя рядами проволоки, как лагерь у аэродрома. Команда боксеров осталась в Скофилде готовиться к ротным товарищеским.
   Капитан Хомс разместил свой командный пункт у подстанции, там москитов было поменьше. А Старк обосновался в Хикеме, потому что здесь жила основная часть роты. Поставив условие, что капитан сам будет обеспечивать себя кухонными нарядами, Старк согласился выделить ему двух поваров и одну полевую кухню, но больше ни в чем уступать не желал. В Хикеме ребятам жилось отлично. Москиты не такое уж большое горе, зато Старк каждую ночь назначал на кухню дежурного из поваров или из наряда, и солдаты всегда могли выпить горячего кофе с поджаренными сэндвичами. Энди как ротному горнисту полагалось находиться при командном пункте, но он каждый вечер прихватывал гитару и приезжал в Хикем на грузовичке, который возил лейтенанта Колпеппера проверять посты. Лейтенант первым делом наведывался на кухню. И вот тогда-то Энди отъедался за весь день. Повара всегда кормили его, если он заходил к ним вместе с лейтенантом. Старк вообще кормил всех и в любое время. А потом, пока лейтенант со Старым Айком и дежурным капралом обходили посты, они забирались с гитарами на самый верх насыпи, куда долетал, отгоняя москитов, прохладный ветерок с канала Перл, и часок бренчали втроем, а если Пруиту или Пятнице выпадало в это время стоять в карауле, то и вдвоем – вокруг никого, только они и гитары.
   Пост Пруита был на верху насыпи, в двухстах ярдах от лагеря, с той стороны, где главные ворота. Проспав часа три или четыре, Пруит на короткий миг открывал глаза и сразу же опять закутывался в ватное одеяло, а чья-то рука в это время настойчиво дергала его за ногу; сознание всплывало из глубин сна медленно и дремотно, как всплывает сквозь толщу воды резиновый мячик, а потом вдруг резко выныривало на поверхность, и, окончательно проснувшись, он видел в проеме палатки лицо Старого Айка или Вождя, которые дергали его за ногу и монотонно чертыхались:
   – Просыпайся! Пруит, просыпайся, вставай! Тебе заступать. Вставай, черт тебя возьми!
   – Ну хорошо, хорошо. Уже проснулся, – хрипло и сонно мычал он. – Отпусти ногу. Я не сплю.
   – Смотри, не засни снова. – Его опять дергали за ногу. – Подымайся!
   – Отпусти, кому говорят! Я же не сплю. – В доказательство он садился, голова его мягко стукалась о тугой, пружинящий брезент, и он тер лицо, чтобы прогнать сковавший мышцы сон. Потом выбирался из-под одеяла.
   – Отпусти, кому говорят! Я же не сплю. – В доказательство он садился, голова его мягко стукалась о тугой, пружинящий брезент, и он тер лицо, чтобы прогнать сковавший мышцы сон. Потом выбирался из-под одеяла и москитной сетки, прихватывал с собой брюки, которые вместе с завернутыми в них ботинками служили ему подушкой, и в одной майке на четвереньках выползал наружу одеваться. Протискиваясь между опорным шестом и наклонной стенкой двухместной палатки, он старался двигаться осторожно, чтобы не задеть Пятницу, заступавшего на пост через смену, но все равно каждый раз будил его, и Пятница тоже его каждый раз будил, когда в свою очередь шел в караул. Москиты с победным писком накидывались на его голый зад, ликуя при виде такой сказочной добычи, а он, встав босыми ногами в густую пыль, торопливо влезал в штаны, носки и ботинки, стараясь по возможности уберечься от укусов, потом снова нырял в палатку, вытаскивал из кучи барахла рубашку и, благодарно ощущая покалывающую плотную шерстяную теплоту, натягивал ее поверх майки, которую за эти две недели иной раз и вовсе не снимал. Теперь, защищенный от москитов, он мог без спешки разобраться в темноте со шнурками и крючками краг. Потом патронная лента разбухшим питоном обвивалась вокруг пояса, руки нащупывали под москитной сеткой винтовку и вынимали ее из одеял, хоть немного оберегавших металл от росы и пыли, потом приходила очередь каски, которая, ржавея, валялась на земле, и, наконец, в полном боевом снаряжении, сонный и недовольный, он, спотыкаясь, тяжело топал под несмолкающие вздохи деревьев через затянутую паутиной корней, рябую от пятен лунного света поляну навстречу огоньку калильной лампы, который блеклым коричневым пятном мерцал сквозь брезент палатки, где была кухня.
   Вокруг походной бензиновой плиты – по приказу Старка она никогда не выключалась – толпились солдаты очередной караульной смены: словно набираясь храбрости, они пили обжигающий кофе с легким кокосовым запахом сгущенного молока и жевали фирменные сэндвичи Старка с колбасным фаршам и сыром, запеченные в духовке, горячие, румяные; их неохотно готовил угрюмый повар (в том, что ему не дают спать, он винил не Старка, а солдат), и они были настолько же вкуснее холодных сэндвичей, какие подают в обычных полевых кухнях, насколько горячий кофе вкуснее холодного.
   Банка сгущенки с широкой щелью, прорезанной большим кухонным ножом. Из-под комков плотной желтой массы, скопившейся вокруг прорези и почти ее замуровавшей, в железную кружку ползет густая белая струя. Ее погребает под собой хлынувший из поварешки черный водопад сваренного в большом баке, маслянисто поблескивающего кофе. Пар клубится в ковшике рук, словно у тебя там своя личная маленькая жаровня, ты осторожно, благодарно глотаешь, не касаясь губами раскаленного края кружки, надкусываешь отличный горячий трехслойный сэндвич – мясо, сыр, жареный хлеб, – все вы с молчаливой покорностью привезенных на бойню овец сгрудились вокруг плиты, а Вождь поглядывает на вас с ласковым сочувствием:
   – Давайте, давайте, быстро. Там на постах ребята уже ждут. Через два часа сами будете ждать. А опоздай смена хоть на минуту, вы же первые разоретесь. Так что давайте не копайтесь.
   И, налив еще кружку, чтобы прихватить с собой на пост, он заворачивал второй сэндвич в вощеную бумагу, которую по настоянию Старка им давали повара (чего никогда не бывало на обычных полевых кухнях у других сержантов), клал сверток в карман рубашки и, чувствуя его тепло у себя на груди, выходил из палатки мимо сонного злого повара, убежденного, что солдат разбаловали, и по крутой тропинке взбирался на насыпь, а Вождь благоразумно оставался на кухне, ближе к кофе.
   Кто знает, может быть, всем этим и был отчасти подсказан их солдатский блюз.
   Он заступал на пост и, окаменев в напряженном внимании, как того требует ночной караул в поле, следил за огоньками, которые парами неслись по шоссе, сворачивали к главным воротам, замедляли ход у КПП, где проверяли пропуска караульные из части ВВС, и скользили дальше, к скоплению света, запертому между облаками и землей, – к летному полю Хикемского аэродрома. Он завороженно смотрел на огоньки, чувствуя, как сонливость покидает его, стекает с него, будто вода, – наверно так же, не понимая смысла того, что происходит, смотрит ночью со склона горы пума, или олень, или медведь на огни поездов, везущих охотников на открытие сезона, – он следил за движением огоньков не как человек, а как неотъемлемая часть природы, как сама эта мудрая ночь, словно два часа одиночества, проведенные в ее тиши, вырвали его из привычной оболочки и погрузили в то первозданное, всеобъемлющее знание, в которое, как он себя убедил, он больше не верил.
   И в такие минуты ему вдруг становилось ясно, что и олени, и другие лесные звери могут даже любить охотников, которые их убивают, и что охотники любят зверей, которых они так жаждут убить, неизмеримо больше, чем все общества охраны животных, вместе взятые. Видно, так уж устроено, и он не стал бы ничего в этом менять, даже если бы ему дали на то право. Потому что он солдат и потому что все это он понимает в хрупкой, кристально чистой, звенящей, как тонкая рюмка, тишине, которой наполнены последние полчаса до смены караула.
   Может быть, их солдатский блюз был подсказан и этим тоже.
   Он услышал приближение своего сменщика, еще не видя его, даже прежде, чем тот поднялся на насыпь. Вскоре, отставая от звука собственных шагов, перед ним вырос то и дело хлопающий на себе москитов Ридел Трэдвелл. В полном снаряжении он был похож на ходячую рекламу фирмы «Вулворт».
   – Пятница просил передать, он будет у ограждения по ту сторону насыпи, – сообщил Ридел.
   – Какого черта его туда понесло?
   – А я почем знаю? Мое дело передать.
   – О'кей. – Он улыбнулся и откашлялся. Он всегда откашливался, когда его сменяли. После двух часов на посту у него каждый раз возникало ощущение, что голосовые связки ему отказали. – Наверно, я разбудил его, когда собирался.
   – Разбудил? Зря. Лейтенантик сюда еще не подваливал?
   – Нет, пока не было. – Он пойдет за Пятницей, они возьмут гитары, подымутся на насыпь и будут ждать Энди.
   – Значит, подвалит аккурат в мою смену, – с досадой сказал Ридел. – Этот паршивец до одиннадцати никогда сюда не заглядывает. Опять мне сегодня не спать.
   – Да? Не повезло. – Пруит усмехнулся. – Ничего, захочешь потрепаться – спустишься пониже к ребятам, сигаретку стрельнешь.
   – На хрен мне это сдалось. Мне главное поспать. А спать-то и не дают. Ты скажи Вождю; как увидит грузовик, пусть кого-нибудь сюда пришлет, – крикнул Ридел ему вдогонку, – а то ведь я засну, скандал будет!
   Вождь Чоут безмятежно лежал у себя в палатке среди раскиданных одеял, его огромное тело будто раздвигало собой брезентовые стенки, и при свете прилепленной к каске свечи читал под москитной сеткой какой-то комикс. Двухместная палатка еле вмещала Вождя, и с тех пор, как ему однажды пришлось делить палатку с писарем отделения снабжения Ливой, он, выезжая в поле – что бывало не часто, – всегда брал не одну палатку, а две и никого к себе не подселял.
   – Риди просил, чтобы ты кого-нибудь к нему подослал, если лейтенант приедет.
   – Сейчас не моя смена, – запротестовал Вождь. – Я отдыхаю.
   – Мое дело передать.
   – Лентяй этот Риди, каких мало, – беззлобно проворчал Вождь. Он выпустил книжку из рук, и она упала на его широченную грудь, как почтовая марка. – Ему разведи под задницей костер, так он с места не сдвинется, только будет орать, пока другие не потушат. Ладно, пошлю кого-нибудь, – и он снова углубился в приключения Дика Трейси[29].
   Пока Пруит нашел Пятницу, он долго спотыкался в темноте о корни и прошагал ярдов сто пятьдесят вдоль проволочного ограждения, загибающегося большой ленивой дугой. Пятница разговаривал через проволоку с солдатом из части ВВС, который караулил свалку железного хлама на территории аэродрома по ту сторону дороги. Здесь, в ложбине, где проволока круто поворачивала к соленой луже, давно превратившейся в болото, москиты свирепствовали даже больше, чем в лагере.
   – Какого черта ты сюда забрался? – спросил Пруит, отмахиваясь от роя крохотных бритвочек, чиркающих по коже и кровожадно жужжащих в уши.
   – У нас с этим другом спор насчет армии, – улыбнулся Пятница.
   – А лучше места вы не нашли? Обязательно в болоте спорить? Чтоб они сдохли, эти москиты! – Они висели в воздухе зыбкими облачками, непрерывно меняющими очертания, будто в калейдоскопе, остервенело жужжали возле самых ушей, точно циркулярная пила, кружились и метались из стороны в сторону, неуловимые, как воины-индейцы на быстроногих скакунах.
   – Ему нельзя далеко отходить. У него здесь пост. – Пятница кивнул на дорогу. – Он говорит, в авиации служить хуже всего. – Пятница улыбнулся. – А я говорю, хуже всего в пехоте. Ты-то сам как думаешь?
   – Что авиация, что пехота – один черт, – шлепая на себе москитов, буркнул Пруит. – Я лично так считаю.
   – Ты серьезно? – искренне удивился паренек по ту сторону проволоки. – Не может быть.
   – Не может быть? – в свою очередь удивился Пруит. – Почему же?
   – Потому что… – начал паренек.
   – Это мой друг Пруит, – улыбаясь, перебил Пятница. – Я тебе про него рассказывал.
   – А-а… Тогда другое дело. Я не знал.
   – Он тебя разыгрывает. – Пятница снова улыбнулся. – Сам-то он завербовался в пехоту на весь тридцатник. Ему в пехоте нравится. Он тебе может рассказать все, что тебя интересует.
   – Класс! – обрадовался парень. Шагнув вперед, он торжественно протянул руку через проволоку: – Очень приятно познакомиться. Слейд.
   – А что его интересует-то? – спросил Пруит у Пятницы, пожимая руку Слейду.
   – Он хочет перевестись в пехоту.
   – В пехоту?
   – Да. К нам. В нашу роту.
   – Только не в нашу! Зачем это ему?
   – Зачем? – взволнованно повторил Слейд. – А затем, что я пошел в армию, чтобы быть солдатом, а не паршивым садовником.
   Пруит пристально посмотрел на него.
   – Почти все, кого я знаю, наоборот стараются попасть в авиацию.
   – Да? Что ж, потом сами пожалеют. – Слейд рассеянно махнул рукой, разгоняя полчища круживших вокруг него москитов. – Конечно, если кому нравится быть садовником, тогда другое дело.
   – Почему садовником? Я думал, в ВВС все кончают курсы по специальности.
   – Во-во, – ухмыльнулся Слейд. – Запишешься в авиацию, получишь профессию! Мой отец тоже так думал.
   – Твой отец?
   – Да. Это он заставил меня записаться в авиацию.
   – Понятно.
   – Если бы я тогда хоть немного соображал, записался бы сразу в пехоту. Я ведь туда хотел.
   – Я ему сказал, что ты знаешь, как это сделать, – вступил в разговор Пятница.
   – Что сделать?
   – Перевестись в нашу роту.
   – А, это пожалуйста, – сказал Пруит. – Тебе просто надо будет заехать в Скофилд, когда мы вернемся в гарнизон, и…
   – В гарнизон! – восхищенно повторил Слейд. – Отличное слово, да? Даже звучит по-настоящему, по-солдатски, правда?
   – Думаешь?.. Короче, поговоришь с нашим командиром роты и, если он даст тебе записку, что не возражает, пойдешь потом к своему старшине, отдашь записку и напишешь официальный рапорт о переводе.
   – Только и всего? Я не думал, что так просто. Я думал, это большая волокита.
   – Я тоже думал, это трудно, – заметил Пятница.
   – Черт! Если бы я знал, что так просто, давно бы перевелся, – сказал Слейд.
   – А чем ты недоволен? – спросил Пруит. – Обещали повысить и надули?
   – Пошли они все к черту! Штафирки в военных формах, вот они кто. Да что тут говорить. Когда меня вызвали на собеседование по профраспределению…
   – Куда-куда? – переспросил Пруит.
   – На собеседование. Чтобы специальность выбрать. Это после подготовки… Так вот, я попросился в стрелковую школу. А они, думаешь, что сделали? Послали меня в школу писарей при Уиллерском аэродроме. А как только я ее окончил, запихнули меня в канцелярию. Самая настоящая контора, как на гражданке, сплошная писанина и картотеки! – Он гневно сверкнул глазами.