– Всегда было невозможно, – поправил Старк.
   – Ну хорошо, пусть всегда. И ты серьезно считаешь, что который женился ничуть не хуже того, другого, честного?
   Старк нахмурился.
   – В общем-то да. Только ты неправильно рассуждаешь.
   – Но если рассуждать по-твоему, то как же тогда любовь? Если один добился всего тяжелым трудом, а второй женитьбой на дочке босса, получается, что такая женитьба – тот же тяжелый труд. И любовь, выходит, совсем ни при чем. Как прикажешь быть с любовью?
   – А что она такое, любовь? Вот у тебя лично была хоть раз?
   – Не знаю. Иногда кажется, что была, а иногда – что я все придумал.
   – А по-моему, любовь – это когда человек знает, что получит то, что хочет. А знает, что не получит, – и никакой любви.
   – Нет, – не согласился Пруит, вспомнив Вайолет. – Ты не прав. Ты же не станешь говорить, что настоящая любовь только в книжках, а люди лишь воображают, что любят.
   – Это я не знаю, – сердясь, сказал Старк. – Я человек простой, в таких тонкостях не разбираюсь. Я знаю только то, что тебе сказал. Ты пойми, мир катится в пропасть, и люди, все пятьсот миллионов, стараются столкнуть его туда побыстрее. Как в таком мире жить? Есть только один выход: найти себе что-то действительно свое, что-то такое, что никогда не подведет, и вкладывать в это всю душу и силы, оно себя оправдает. Для меня это кухня…
   – А для меня – горн.
   – …и на все остальное мне плевать. Пока я здесь справляюсь, мне стыдиться нечего. А все другие пусть перегрызутся насмерть, пусть поубивают друг друга, пусть взорвут весь наш шарик к чертовой бабушке, меня это не касается.
   – Да, но ты тоже взорвешься вместе со всеми.
   – И очень хорошо. Все проблемы кончатся.
   – А как же твоя кухня? Ее ведь уже не будет.
   – Тем лучше. Меня тоже не будет. Какая мне тогда разница? Вот так-то.
   – Старк, ты на меня не обижайся. – Он произнес это тихо и медленно, потому что не хотел, чтобы получилось резко, потому что ему было трудно отказываться, потому что он-то надеялся, что Старк сумеет найти какой-то довод, сумеет убедить его, и ему не придется отказываться: пожалуй, он был даже зол на Старка, потому что тот не убедил его, а ему так хотелось, чтобы его убедили. – Я не могу. Просто не могу, и все. Я тебе очень благодарен, ты не думай.
   – А я и не думаю.
   – Если я соглашусь, значит, все, что я делал до сих пор, нужно перечеркнуть и забыть.
   – Бывает, лучше все перечеркнуть и начать с нуля, чем цепляться за старое.
   – Но если у человека ничего больше не осталось и впереди тоже ничего не светит. У тебя-то есть твоя кухня.
   – Ладно. – Старк бросил окурок и встал. – Ты мне этим глаза не коли. Я знаю, мне повезло. Но я успел хлебнуть дай бог и, чтобы кухню получить, работал как лошадь.
   – Я тебя ни в чем не виню. И честно, Старк, я бы очень хотел с тобой работать. Очень.
   – Ладно, я пошел. Сегодня еще увидимся. Скоро сядут ужинать, мне надо проверить, все ли готово.
   И он отошел от мойки все с тем же невозмутимым лицом. Лицо добросовестного полицейского, лицо добросовестного сержанта, сознательно надетая маска ревностного служаки, из которой начисто вытравлено живое человеческое любопытство, и лишь в глазах светится слабый интерес. То, что было у Старка под этой маркой, больше не притягивало Пруита. Такие много теряют, подумал он, но, наверно, как и все, приобретают тоже много, причем того, что другим недоступно. По крайней мере, таким хоть удается заниматься любимым делом.
   Тут он выбросил все это из головы и снова согнулся над мойкой, потому что ужин был на подходе.
   На Гавайях, как и всюду, где рядом море, темнело быстро. Весь закат – считанные минуты. Только что солнце светило вовсю, был день, и вдруг через минуту оно скрылось и наступила ночь. А в западных штатах если выйти на берег, ясно видишь, как повисшее в небе золотое круглое печенье мгновенно проваливается в глубокую глотку моря. «Золотое печенье „Риц“, – вспомнилось ему. А на Голубом хребте в Виргинии и в отрогах Аппалачей в Северной Каролине отливающие бронзой прозрачные горные сумерки длятся часами. Что ж, Пруит, ты хоть мир повидал, сказал он себе, чувствуя, как глаза у него сами собой моргают, привыкая к угасающему свету. Что ж, хоть это ты успел.
   В освещенной электричеством столовой солдаты ели жареные бобы с сосисками, потом не спеша, за разговорами и шутками, пили кофе. В гарнизоне вечер – самое приятное время для солдата, потому что это время – личное, ты его тратишь, как тебе вздумается. Можешь промотать сразу, одним махом, а хочешь – рассчитывай каждую минуту, прикидывай, как ребенок в кондитерском магазине: столько-то на вафли, столько-то на шоколадку, две ириски, четыре карамельки, одна длинная мятная, и еще даже останется два цента!
   Эндерсон и Пятница Кларк, выходя из столовой, заглянули к Пруиту в кухню: как насчет того, чтобы попозже собраться с гитарами и посидеть втроем? Энди сегодня дежурил, на широком плетеном поясе у него болталась сзади длинная черная кобура, от которой шел через плечо тоненький ремешок, спереди продетый под заправленный в брюки галстук. Горн, с которым дежурный горнист не имеет права расстаться ни на минуту, висел за спиной.
   – Я до девяти сижу в караулке, – сказал Энди. – Капрал в кино идет, я должен его заменять. Потом сыграю «туши огни» и до самого отбоя свободен. Мы думаем, в девять и соберемся.
   – Годится, – сказал Пруит. Сейчас ему больше всего хотелось поскорее разделаться с работой. – Как раз успею засадить партию в бильярд. Мы с Анджело уже договорились.
   – Могу пока занять тебе очередь, – предложил Пятница. – Ты только скажи. В караулку мне все равно соваться нельзя. Меня сегодня дежурный офицер оттуда прогнал.
   – Если хочешь, мы с Анджело возьмем тебя третьим.
   – Нет, я лучше буду смотреть. Мне против вас не потянуть.
   – Ладно. Тогда займи нам очередь. А сейчас иди, хорошо? Мне надо еще все домыть.
   – Чего ты встал? – раздраженно одернул Пятницу Энди. – Не видишь, что ли, человеку некогда. Вечно ты к нему липнешь!
   – Отстань от меня, – сказал Пятница, когда они с Энди вышли из кухни. – Очень ты развоображался. Если бы не дежурил, небось поехал бы с Блумом в город. А гитара бы твоя так и лежала под замком! – Запереть гитару было в глазах Пятницы самым страшным преступлением.
   После ужина рота начала разбредаться. Те немногие, у кого были деньги, дожидались такси в город; безденежные – а их было большинство – вышли за ворота на шоссе ловить попутки или собирались в кино или в спортзал, где чемпионы из 35-го играли в баскетбол с командой форта Шафтер. Из темноты галереи до Пруита доносились голоса, обсуждавшие, как провести вечер, и, прислушиваясь к обрывкам разговоров, он работал еще энергичнее.
   Когда он уже домывал раковины, к нему снова подошел Старк.
   – Я еду в город, – сказал он. – Хочешь со мной?
   – Денег нет. Я на нуле.
   – Я тебя не про это спрашиваю. Деньги у меня есть. Я их всегда придерживаю до конца месяца, чтоб уж гульнуть так гульнуть. В конце месяца лучше, в город мало кто выбирается. Это тебе не день получки – тогда ни в один бар не протолкнешься, а про бордели и говорить нечего.
   – Деньги твои, дело хозяйское. Если угощаешь, чего я буду трепыхаться. Когда поедем? – Мысленно Пруит уже видел белые тела в выпуклых зовущих изгибах, яркие платья в разноцветных бликах от лампочек музыкальных автоматов в полутемных комнатах. В нем снова пробудился давно подавляемый мужской голод, и в голосе от этого появилась хрипотца.
   – Лучше всего после отбоя, – сказал Старк. – Вдвоем веселее, – добавил он. – А ты, похоже, давненько по девочкам тоскуешь. – И он криво улыбнулся.
   – В самую точку, старик, – кивнул Пруит. И все было оказано, больше ни тот, ни другой к этой теме не возвращались.
   – В город приедем около двенадцати, – сказал Старк. – Сначала заскочим в бар, надо раскочегариться. Потом часок пошатаемся, а в два уже будем у девочек и – на всю ночь. Может, между делом еще разок по рюмашке пропустим. Я обычно всегда так.
   – На всю ночь? – Пруит представил себе те три часа, с двух до пяти, которые составляли «всю ночь» в публичных домах Гонолулу. – Это же пятнадцать зеленых!
   – Конечно. Но оно того стоит. Ради одной такой ночки целый месяц жмешься, не жалко и больше отдать.
   – Молчу, старик. Уговорил. Мы с ребятами собирались до отбоя побренчать на гитарах, так я и это успею.
   – Конечно. До отбоя мы никуда не поедем, – сказал Старк. – Может, я тоже выберусь с вами посидеть, – неожиданно добавил он, и это прозвучало как вопрос.
   – Приходи. Сам-то на гитаре играешь?
   – Да кое-как. Больше люблю слушать. Ладно, значит, договорились, – резко, почти сердито бросил он, явно желая закончить разговор, и пошел прочь, чтобы, не дай бог, Пруит не вздумал его благодарить.
   Пруит улыбнулся ему вслед и снова принялся драить раковины. Под ложечкой у него тревожно замирало, как бывает на чертовом колесе, когда оно возносит тебя в небо, сердце билось учащенно, и от всего этого, оттого что Маджио ждет его в комнате отдыха играть на бильярде, настроение у Пруита было отличное – замечательное, распрекрасное настроение.
   Они играли «пирамиду» – солидная игра, без дураков, заказываешь шар, лузу и бьешь, это вам не «американка», которую любят дилетанты, потому что играть не умеют, – и Пруит, готовый сейчас на радостях расцеловать весь мир, был в ударе. Играли они почти на равных: чемпион Атлантик-авеню против парнишки-бродяги, который зарабатывал по мелочам, обыгрывая местных знаменитостей в захолустных городках. И все же Пруит играл чуть лучше. Перевес был очень невелик, но был.
   Пятница стоял, облокотившись о подоконник между закутком бильярдной и комнатой отдыха, он наблюдал за игрой с интересом, но было понятно, что он ждет, когда можно будет наконец взять гитару, а пока лишь убивает время. Вскоре посмотреть бильярдный поединок пришли даже из комнаты отдыха.
   Отыграв очередной шар, Маджио боком запрыгивал на соседний с Пятницей подоконник и усаживался там, ка» самодовольная пичуга на жердочке. Жесткую полевую шляпу он лихо сдвинул на затылок, копна кудрей взмокла от напряжения. Не выпуская из рук кий, он радостно комментировал все заслуживающие внимания знатоков удары, на случай если зрители их пропустили.
   – Этот парень – ас, – заявил Маджио, тыкая большим пальцем в сторону Пруита. – Я зря болтать не буду. Я в этом деле понимаю. Настоящие бильярдные асы, они все из Бруклина вышли. И чемпионы-пингпонгисты тоже. Ой, братва, хорошо у меня денег нет и не было. Все бы отдал, чтобы затащить его к нам на Атлантик-авеню. Обрядил бы в комбинезончик, на голову соломенную шляпу, в зубы травинку, и поставил бы против наших бруклинских жуков. Я бы озолотился.
   – Девятку от дальнего борта к себе налево в угол. – И Пруит забил точно, как заказал.
   – Во! Видели? – Давясь от смеха, Маджио поглядел на зрителей.
   – А что, Анджело, может, когда-нибудь и вправду съездим к тебе домой, – сказал Пруит, натирая кий мелом. – На побывку.
   – Ко мне домой? Не выйдет! – запротестовал итальянец. – Моя мамаша нас обоих коленом под зад выставит. Она на солдатиков зуб держит. Это еще с тех пор, как один с военной базы мою старшую сестрицу приголубил. Солдата она и на порог не пустит.
   В девять пришел из караулки Энди, и они кончили играть. За спиной у Энди по-прежнему болтался горн.
   – Сейчас сыграю «туши огни», и до отбоя я свободен, – сказал он, проходя мимо бильярда к двери, ведущей во двор. – Пусть кто-нибудь сбегает пока за гитарами.
   – Я принесу. Я сейчас принесу! – Пятница очнулся от оцепенения и бегом бросился на второй этаж.
   – А мне можно послушать? – попросил Анджело. Од знал, что собираются только гитаристы, и робко добавил: – Я буду сидеть и молчать. Играйте что хотите.
   – Мы же в основном блюзы и баллады играем, ты это, по-моему, не любишь, – усмехнулся Пруит.
   – И не люблю, – запальчиво подтвердил Анджело. – Когда другие их играют, это дребедень, а у вас – музыка.
   – Ладно, пошли. Интересно, куда делся наш дружок Блум? – поинтересовался Пруит, когда они выходили во двор. – Что-то его нигде нет.
   – Я его не видел, – оказал Анджело. – Наверно, в город поехал. Я в «Таверне Ваикики» каждый раз на него натыкаюсь. У меня там свиданья с моим клиентом, а Блум там со своим встречается. Он к нему крепко прицепился. Но мой-то побогаче.
   – А может, Блуму не деньги нужны.
   – Может быть. Может, ему нужна родная душа, в жилетку поплакаться. Сволочь он все-таки!
   В окутанном тьмой дворе они встретились с Пятницей, радостно тащившим две гитары, и, как только Энди протрубил «туши огни», уселись на ступеньках у двери кухни и заиграли в темноте блюзы. Играли тихо, чтобы не собрался народ, потому что им хотелось сохранить уютное тепло своей тесной компании. На галереях, опоясывавших четырехугольник двора, в спальнях отделений один за другим гасли огни. Из столовой вышел Старк, сел на бетонный плинтус, угрюмо закурил, прислонился к стене и с удовольствием слушал, не произнося ни слова и уставившись куда-то вдаль за здание штаба, будто пытаясь увидеть Техас. Маджио, сжавшись в комочек, примостился на нижней ступеньке, маленький, сутулый, чем-то напоминающий обезьянку шарманщика, и так же, как Старк, сосредоточенно слушал музыку, неведомую его родному Бруклину.
   – Знаете что, – наконец сказал он. – У вас эти блюзы больше похожи на джаз. Настоящий медленный негритянский джаз. У нас так негры в кабаках играют на Пятьдесят второй стрит.
   Пруит перестал играть, и гитара Пятницы тоже незаметно умолкла.
   – В общем, так оно и есть, – сказал Пруит. – Джаз и музыку «кантри» трудно разграничить. Одно переходит в другое. Мы с Энди подумываем свой блюз сочинить. Свой собственный, особый. Все только не соберемся. Надо будет как-нибудь сесть и сочинить.
   – Точно! – подхватил Пятница. – И назовем «Солдатская судьба». Есть же «Шоферская судьба», «Батрацкая судьба», а армейских блюзов нет. Несправедливо.
   Старк слушал их разговор, то и дело замиравший, когда ребята снова начинали играть; он слушал, но сам в разговоре не участвовал и лишь курил, ведя отдельную молчаливую беседу с поселившейся в его душе угрюмой тишиной.
   – «Туши огни» так не играют, – непререкаемым тоном знатока сказал Пруит, повернувшись к Энди. – Этот сигнал играется стаккато. Коротко, отрывисто. Долгие ноты нельзя затягивать ни на секунду. «Туши огни», – приказ. Ты приказываешь вырубить к черту свет, и никаких разговоров! Поэтому трубишь быстро, четко, ничего не смазываешь. Но при этом должно получиться немного грустно, потому что кому охота отдавать такой приказ?
   – Не у всех же талант, – сказал Энди. – И вообще я – гитарист. Ты любишь горн, ну и играй на нем. А я буду на гитаре.
   – Ладно. Держи, – Пруит протянул ему новую гитару. Собственно говоря, она уже не была новой, но по-прежнему оставалась личной гитарой Энди.
   Пятница перешел на аккомпанемент, и теперь мелодию повел Энди.
   – Хочешь сыграть вместо меня отбой? – предложил он, вглядываясь сквозь темноту в лицо Пруита. – Если хочешь, пожалуйста.
   Пруит задумался.
   – А тебе, честно, все равно?
   – Я же тебе говорю, я не трубач, я гитарист. Валяй. У меня «вечерняя зоря» никогда не выходит.
   – Хорошо. Давай горн. Мундштук не надо. У меня свой есть. Как раз сегодня случайно в карман положил.
   Он взял у Энди потускневший ротный горн, слегка потер его и положил на колени. Они все так же сидели в прохладной темноте, тихонько играли, иногда разговаривали, но больше слушали гитары. Старк совсем не разговаривал, только слушал, с удовольствием, но угрюмо. Двое солдат проходили мимо и остановились на минуту послушать, захваченные настойчивой, заведомо обреченной надеждой, которая пронизывала строгий ритм блюза. Но Старк был начеку. Он злобно бросил окурок в их сторону, и рдеющий уголек упал парням под ноги, взметнув брызги искр. Солдаты пошли дальше, будто их толкнула в спину невидимая рука, но на душе у них почему-то посветлело.
   Без пяти одиннадцать они отложили гитары, встали и двинулись вчетвером к мегафону в углу двора, оставив Старка одного. Он сидел и угрюмо курил, молча смирившись со своим отчуждением, сворачивал самокрутки и курил, безмолвно впитывая в себя все вокруг, все видя и слыша.
   Пруит вынул из кармана свой кварцевый мундштук и вставил его в горн. Нервно переминаясь с ноги на ногу перед большим жестяным мегафоном, он несколько раз напряг губы, проверяя их силу. Потом для пробы выдул две тихие, робкие ноты, сердито вытряхнул мундштук и энергично потер губы.
   – Не то, – сказал он, нервничая. – Я уже так давно не играл. Ни черта не выйдет. Губы совсем мягкие.
   Он стоял, высвеченный лунным светом, нервно переступал с ноги на ногу, вертел горн, сердито тряс его и то и дело прикладывал к губам.
   – Черт! Не получится! «Вечернюю зорю» надо играть по-особому.
   – Да брось ты, честное слово, – сказал Энди. – Знаешь ведь, что сыграешь отлично.
   – Ладно тебе, – огрызнулся он. – Я же не отказываюсь Играть. Сам-то ты что, никогда не волнуешься?
   – Никогда.
   – Значит, ты толстокожий. Ничего не понимаешь. Другой бы подбодрил.
   – Это тебя-то подбадривать? Еще чего!
   – Ну тогда помолчи, ради бога.
   Пруит взглянул на часы. Когда секундная стрелка слилась с цифрой двенадцать, он шагнул вперед, поднес горн к мегафону, и волнение, как сброшенная с плеч куртка, тотчас отлетело прочь, он внезапно остался один, далеко ото всех.
   Первая нота прозвучала четко и решительно. У этого трубача горн не знал сомнений, не заикался. Звук уверенно прокатился по двору и повис в воздухе, затянутый чуть дольше, чем обычное начало «вечерней зори» у большинства горнистов. Он тянулся, как тянется время от одного безрадостного дня к другому. Тянулся, как все тридцать лет солдатской службы. Вторая нота была короткая, пожалуй слишком короткая, отрывистая. Едва началась и тут же кончилась, мгновенно, как солдатское время в борделе. Как десятиминутный перерыв. И вслед за ней последняя нота первой фразы, ликуя, взмыла вверх из чуть сбитого ритма, вознеслась на недосягаемую высоту, торжествуя победу гордости над всеми унижениями и издевательствами.
   И весь сигнал он сыграл в том же, то замирающем, то торопливом, ритме, и эти перепады не мог бы выстучать ни один метроном. В этой «вечерней зоре» и в помине не было стандартной военной размеренности. Звуки неслись высоко в небо и повисали над прямоугольником двора. Они трепетали в вышине, нежные, пронизанные бесконечной грустью, неизбывным терпением, бессмысленной гордостью, – реквием и эпитафия простому солдату, от которого пахнет как от простого солдата, именно так сказала ему когда-то одна женщина. Зыбкими нимбами они парили над головами людей, спящих в темных казармах, и превращали грубость в красоту – в сочувствие и понимание. Вот мы, мы здесь, звали они, ты создал нас, так взгляни же, какие мы, не закрывай глаза, посмотри и содрогнись: перед тобой красота и скорбь, ничем не прикрытые, такие, какие есть. Это правдивая песня, песня о солдатском стаде, а не о боевых героях; песня о тех, кто в гарнизонной тюрьме чешется от грязи, дышит собственной вонью и потеет под слоем серой каменной пыли; песня о липких, жирных котлах, которые ты отскребаешь в кухонных нарядах, песня о мужчинах без женщин, песня о тех, кто приходит смывать блевотину в офицерском клубе после вечеринок. Это песня о быдле, о глушащих дрянное крепленое вино, о забывших стыд, о тех, кто жадно допивает из заляпанных губной помадой стаканов то, что позволяют себе недопить гости офицерского клуба.
   Это песня о людях, у которых нет своего угла, и поет ее человек, у которого своего угла никогда не было, он имеет право ее петь. Слушайте же! Вы ведь знаете эту песню, помните? Это та самая песня, от которой вы каждый вечер прячетесь, затыкая уши, чтобы уснуть. Каждый вечер вы выпиваете по пять «мартини», чтобы не слышать ее. Это песня Великого Одиночества, что подкрадывается, как ветер пустыни, и иссушает душу. Эту песню вы услышите в день вашей смерти. Когда будете лежать в постели, обливаться холодным потом и знать, что все эти врачи, и медсестры, и плачущие друзья – пустое место, они не могут ничем вам помочь, не могут ни на секунду избавить вас от горького привкуса неминуемого конца, потому что не им сейчас умирать, а вам; когда вы будете ждать прихода смерти и понимать, что ее не отвести сном, не отсрочить бесчисленными «мартини», не сбить с пути разговорами, не отпугнуть никакими хобби, – вот тогда вы услышите эту песню, вспомните ее и узнаете. Эта песня – Правда Жизни. Помните? Ну конечно же, помните!

 
День – про – шел…
Тень – кру – гом…
Мгла – ле – гла
Спят – ле – са
Не – бе – са

 

 
Спи – сол – дат
Бог – хра – нит
Твой – по – кой…

 
   Когда последняя нота, вибрируя, растворилась в горделивой тишине и горнист крутанул мегафон в другую сторону, чтобы по традиции повторить сигнал, в освещенном проеме «боевых ворот» появились фигуры людей, вышедших из пивной Цоя. «Я же вам сказал, это Пруит», – донесся через двор чей-то торжествующий голос, голос человека, выигравшего спор. А потом вслед за умчавшейся в вышину печальной мелодией полетел ее близнец-повтор. Чистые, гордые ноты раскатывались волнами по двору. Люди высыпали на галереи и слушали в темноте, внезапно до боли остро ощущая, как тесно связало их выросшее из страха родство, перед которым отступает все личное. Они стояли в темноте галерей, слушали, и каждый вдруг почувствовал, как близок ему стоящий рядом: он тоже солдат и тоже должен умереть. Потом так же тихо, как пришли, все разбрелись по казармам, опустив глаза и стыдясь собственных чувств, стыдясь вида обнаженной человеческой души.
   Мейлон Старк молчал, прислонившись к стене кухни, и смотрел на свою сигарету с навечно застывшей кривой улыбкой: казалось, она вот-вот перейдет в плач, или в смех, или в злобный оскал. Ему было стыдно. Стыдно собственной удачи, вернувшей его жизни цель и смысл. Стыдно, что Пруит все это потерял. Он сжал между пальцами безобидно тлеющий уголек, с наслаждением вытерпел его жалящий укус, а потом изо всей силы швырнул окурок на землю, швыряя вместе с ним всю беспредельную несправедливость этого мира, которую он не мог ни принять, ни понять, ни объяснить, ни одолеть.
   Пруит медленно опустил горн и отошел от мегафона, замершего на вертушке. Неохотно отсоединил мундштук и вернул горн Энди. Губы у Пруита покраснели и сморщились.
   – Черт, – хрипло сказал он. – Черт. В горле пересохло, воды бы. Даже устал. Мы со Старком в город едем. Где Старк? – И, вертя в руке мундштук, неуверенно двинулся в темноте к казармам; он нисколько не гордился собой: он простодушно не ведал о чуде, которое сотворил.
   – Вот это да! – сказал Маджио, когда Пруит отошел-от них. – А парень-то классно горнит. Чего же он это скрывает? Ему самое место в команде горнистов.
   – Он там и был, балда, – презрительно ответил Энди. – Только ушел. Ему там нечего делать. Он в Арлингтоне играл.
   – В Арлингтоне? – Маджио пристально посмотрел вслед удаляющейся фигуре. – Вон оно что. Кто бы мог подумать.
   Они стояли втроем, провожая глазами Пруита, и беспомощно молчали, пока не подошел слышавший весь разговор Старк.
   – Куда это он шагает?
   – Тебя ищет, – сказал Энди. – Вы же с ним в город собрались. Он на галерею пошел.
   – Большое спасибо, – насмешливо поблагодарил Старк, – сам бы я ни за что не догадался, – и пошел за Пруитом.
   – Ну что, старик, – догнал он его. – Поехали? Ох и погудим!




КНИГА ТРЕТЬЯ


«ЖЕНЩИНЫ»





15


   Они поднимались по лестнице отеля «Нью-Конгресс», с осторожностью пьяных нащупывая ступеньки в темноте, особенно густой после ярко освещенной и почти безлюдной Хоутел-стрит. Они только что вышли из маленького бара на первом этаже разукрашенного с тропической пышностью ресторана «У-Фа» и сейчас тащили на себе всю ту внезапно навалившуюся тяжесть, о которой не принято говорить вслух и которую ощущает мужчина, когда он готов взять женщину: сердце унизительно замирало от слабости, горло сводило, дыхание перехватывало.
   В радостном предвкушении того главного, что приближалось, они отлично провели вечер: разнузданно и задиристо валяли дурака, орали, пили, размахивая бутылками, – словом, отлично погуляли и даже не влезли пока ни в одну драку, даже ни с кем толком не полаялись, потому что перебранка с таксистом не в счет – бывшие солдаты, женатые теперь на местных бабах, таксисты завидовали их свободе и вопили из-за любой ерунды. Едва такси остановилось перед несуразным, замаскированным пальмами зданием армейско-флотского филиала АМХ[20], они, ни на секунду не забывая о главном, перешли через улицу и поднялись на длинную открытую веранду «Черного кота» не спеша выпить свой первый стакан – самая приятная поддача за весь вечер. «Черный кот» был весьма преуспевающим кафе, потому что находился прямо напротив АМХ и стоянки, куда прибывали такси из Скофилда и Перл-Харбора. Приезжая в город, все солдаты тотчас шли сюда шарахнуть первый, самый приятный стакан, а перед отъездом заглядывали снова, принять последнюю, самую отвратительную порцию «на посошок», так что «Черный кот» всегда был переполнен. И именно потому, что кафе так процветало и там всегда было столько народу, оба не любили его, сознавая, что «Черный кот» жиреет, наживаясь на их крови, на их голоде, поэтому позже, как раз перед заходом в «У-Фа», они вернулись туда, велели глупому буфетчику-китайцу поджарить два сэндвича с сыром, пообещали через минуту зайти за ними, а сами ушли и не торопясь сделали большой круг по кварталу, а когда снова оказались у кафе, «Черный кот» уже не был переполнен и даже не очень-то процветал: вход на террасу перегородили на ночь решетчатым барьером, и в кафе, как, впрочем, повсюду на этой стороне улицы, не было ни души. Они, довольные, пожали друг другу руки и, помня, что главное еще впереди, двинули в ближайший бар праздновать победу.