– Да, – подхватила Альма. – Он преподает в университете английский и…
   – А я думала, он репортер, – перебила Жоржетта. – Разве он не репортер?
   – Нет, он в университете преподает… Во время бомбежки он помогал эвакуировать женщин и детей, а сейчас возит в госпиталь доноров.
   – Он решил встретиться со всеми, кто имел к этому хоть какое-то отношение, и записать, что они ему расскажут, – объяснила Жоржетта. – А потом напечатает. Все слово в слово.
   – Книжка будет называться «Славьте господа и не жалейте патронов», – добавила Альма. – Это из проповеди одного капеллана в Перл-Харборе.
   – Или, может быть, «Помните про Перл-Харбор», – сказала Жоржетта. – Он еще сам не решил.
   – Очень умный парень, – заметила Альма.
   – И очень вежливый, – добавила Жоржетта. – Разговаривал с нами прямо как с порядочными. Всю жизнь, говорит, мечтал увидеть, как творится история, и вот теперь, наконец, увидел.
   – На Кухио-стрит целый дом разбомбило.
   – А на углу Мак-Кули и Кинга бомба в аптеку попала. Все погибли: и аптекарь, и его жена, и обе их дочки.
   – Ладно, – сказала Альма. – Надо бы что-нибудь приготовить. Мае есть захотелось.
   – Мне тоже, – кивнула Жоржетта.
   – Ты будешь есть? – спросила Альма.
   Пруит отрицательно покачал головой.
   – Нет.
   – Пру, тебе обязательно надо поесть, – сказала Жоржетта. – Ты все-таки столько выпил.
   Пруит протянул руку, выключил радио и мрачно посмотрел на них.
   – Слушайте, вы, отстаньте от меня. Чего пристаете? Хотите есть – ешьте. Я вас ни о чем не прошу. Не лезьте вы ко мне!
   – Что-нибудь новое передавали? – спросила Альма.
   – Нет, – зло сказал он. – Толкут в ступе одно и то же.
   – Не возражаешь, если мы немного послушаем? Пока готовим, ладно?
   – Я здесь не хозяин. Хотите – включайте. – Он поднялся со скамеечки, вышел с бутылкой и фужером на веранду и закрыл за собой стеклянную дверь.
   – Что с ним делать? – шепотом спросила Жоржетта. – Я скоро взвою.
   – Не волнуйся, все будет в порядке. Через пару дней успокоится. Не обращай внимания.
   Альма включила радио и прошла на кухню. Жоржетта беспокойно двинулась за ней.
   – Дай бог, чтобы ты была права, – пробормотала она, с опаской поглядывая сквозь стеклянную дверь на силуэт, темнеющий на фоне закатного неба. – А то мне уже страшно делается.
   – Я же тебе говорю, ничего с ним не будет, – резко сказала Альма. – Просто не надо его трогать. Не обращай на него внимания. Помоги мне лучше что-нибудь приготовить. Скоро надо будет окна завешивать.
   Они сделали сэндвичи с холодным мясом и салат, разлили по стаканам молоко, поставили вариться кофе и пошли задергивать светомаскировочные шторы, которые Альма еще со времени учебных тревог приспособила на окнах вместо портьер.
   – Ты бы лучше шел в гостиную, – холодно сказала ему Альма, подойдя к дверям веранды. – Мы окна завешиваем.
   Он молча ушел с веранды, пересек гостиную и сел на диван, не выпуская из рук фужер и почти пустую бутылку.
   – Может, все-таки съешь что-нибудь? Я сделала тебе сэндвичи.
   – Я не хочу есть.
   – Но я их все равно уже сделала. Не хочешь сейчас, съешь потом.
   – Я не хочу есть, – повторил он.
   – Тогда я их заверну в вощеную бумагу, чтобы не засохли.
   Ничего не ответив, Пруит налил себе виски. Задернув и заколов булавками шторы, она вернулась на кухню.
   Они с Жоржеттой поужинали и перешли в гостиную пить кофе, а он все так же сидел на диване. Пока их не было, он открыл новую бутылку. За день он в общей сложности выпил две полные бутылки из запасов Жоржетты. В первой бутылке было чуть больше половины, а потом он выпил еще полторы бутылки.
   Они немного посидели в гостиной, пытаясь слушать радио, но ничего нового не передавали, и напряженное, угрюмое молчание застывшего на диване Пруита в конце концов выжило их из комнаты. Они пошли спать, а он остался сидеть один – не то чтобы трезвый, но и не пьяный, не то чтобы довольный, но и не подавленный, не то чтобы все соображающий, но и не в отключке.
   В таком состоянии он пробыл восемь дней: не скажешь, что по-настоящему пьян, но уж и никак не трезв, в одной руке бутылка запасенного Жоржеттой дорогого виски, в другой – большой коктейльный фужер. Сам он ни разу с ними не заговаривал, а если его о чем-то спрашивали, отвечал только «да» или «нет», по большей части «нет». И когда они были дома, ничего при них не ел. Казалось, они живут под одной крышей с мертвецом.
   В понедельник утром, проснувшись, они увидели, что он спит на диване одетый. Бутылка и фужер стояли рядом на полу. Два сэндвича, оставленные ему Альмой на кухне, исчезли. В тот день ни Жоржетта, ни Альма на работу не пошли.
   Гонолулу быстро оправился от первого потрясения. Через несколько дней по радио снова начали передавать музыку и рекламы, и, если не считать, что на пляже Ваикики солдаты натягивали колючую проволоку, а перед такими жизненно важными объектами, как радиостанция и резиденция губернатора, стояли часовые и несколько зданий, в том числе дом на Кухио-стрит и аптека на углу Мак-Кули и Кинга, были разрушены, перенесенное испытание вроде бы мало отразилось на жизни города.
   Деловые люди, по-видимому, не теряли присутствия духа, и военная полиция, вероятно, все так же им покровительствовала, потому что на третий день раздался телефонный звонок, и миссис Кипфер сообщила Альме, что завтра та должна выйти на работу, но не к трем часам дня, как раньше, а с утра, в десять. Чуть позже раздался второй звонок, и Жоржетта получила аналогичные указания от своей хозяйки из номеров «Риц». В связи с переходом на военное положение был установлен комендантский час, и после наступления темноты появляться на улицах разрешалось только при наличии специального пропуска, так что все деловые операции поневоле приходилось совершать днем, пока светло.
   И у миссис Кипфер, и в «Рице» дела изрядно пошатнулись. То же самое, очевидно, происходило и в остальных публичных домах. Солдатам и матросам еще не давали увольнительных, и девушки почти все рабочее время дулись в карты. Некоторые из них уже хлопотали, выбивая себе места на пароходах, эвакуирующих на континент жен и детей военнослужащих.
   Тем не менее миссис Кипфер располагала информацией, что увольнительные начнут давать очень скоро, правда со строгим соблюдением очередности. Но пока вся деятельность «Нью-Конгресса» сводилась к обслуживанию небольших офицерских компаний, которые теперь наведывались туда не ночью, а среди дня.
   Обнаружив, что Пруит в воскресенье ночью все-таки съел оставленные ему сэндвичи. Альма теперь каждый день готовила их перед уходом на работу и вечером перед сном. И сэндвичи каждый раз исчезали. Но в те редкие дни, когда она забывала это сделать, в холодильнике и в буфете все стояло нетронутым – он ни к чему не прикасался. Он все меньше походил на нормального человека. Не брился, не мылся, не раздевался даже ночью – валился в чем был на диван и так и спал. На него было страшно смотреть. Она уже забыла, когда в последний раз видела его причесанным, лицо у него опухло, стало одутловатым, под глазами набрякли мешки, а сам он, хотя и без того всегда был худым, с каждым днем усыхал все больше. Держа в одной руке бутылку, а в другой – фужер, он слонялся из кухни в гостиную, бродил по спальням, выходил на веранду, ненадолго где-нибудь присаживался, потом опять вставал и бесцельно перебирался на Другое место. Необычное, трудно поддающееся описанию выражение устремленности, когда-то заставившее Альму обратить на него внимание, теперь исчезло с его лица, затаенный в глубине глаз скорбный огонь потух. От него так пахло, что она чувствовала этот запах из другого конца комнаты.
   Никаких сдвигов к лучшему она в нем не замечала. Напротив, казалось, так будет продолжаться до бесконечности, пока он не превратится в собственную тень и не умрет иди пока окончательно не сойдет с ума и не кинется на кого-нибудь с ножом.
   И она невольно вспоминала о том, что он сделал с тем охранником из тюрьмы.
   А Жоржетта откровенно боялась его и прямо так и говорила.
   Но, несмотря на недовольство Жоржетты, Альма не могла смириться с мыслью, что он спился, и выгнать его.
   – Во-первых, ему от нас некуда идти, – объясняла она Жоржетте. – Если он вернется в роту, его немедленно посадят и, может, даже убьют. В Гонолулу ему тоже не спрятаться – всюду сплошные проверки, на каждом шагу требуют пропуск. Ему ничего не грозит только у нас. Устроить его на пароход и переправить в Штаты мы не сможем. Раньше, может быть, сумели бы, но теперь, после Перл-Харбора, нечего и думать. Ты же знаешь, эвакуируют только гражданских. Пароходы переполнены, и контроль очень строгий. Проверяют всех пассажиров. Да и потом, не могу же я просто так взять и махнуть на него рукой.
   – Другими словами, ты не хочешь, чтобы он от нас ушел, – сказала Жоржетта.
   – Конечно, не хочу.
   – А что с ним будет, когда мы уедем?
   – Ну, не знаю… Может быть, я никуда и не уеду.
   – Но ты ведь уже заказала билет! Мы же обе заказали.
   – Билет всегда можно сдать, – огрызнулась Альма.
   Разговор этот происходил вечером на пятый день в спальне Жоржетты, куда Альма вошла через их общую ванную.
   Пруит об этом не знал. Он сейчас вообще ни о чем ничего не знал. Он сидел на диване в гостиной, поставив бутылку и фужер рядом, чтобы не тянуться далеко. Если он вдруг не видел их возле себя, его охватывал ужас. Для него теперь не существовало ничего, кроме алкоголя, и ничто другое его не интересовало.
   Какой сегодня день?
   Ха! Не все ли равно? Времени у тебя хоть отбавляй. Целая жизнь. Он когда-то был знаком с одной компанией, так те ребята не выходили из этого состояния несколько лет подряд. Но они-то, конечно, были алкоголики-рекордсмены.
   С неожиданным приливом оптимизма он вдруг поверил, что может даже побить мировой рекорд. Тот самый рекорд, который Америка удерживала еще с разудалых 90-х годов, еще со времен Бриллиантового Джима[46]. Рекорд с давней историей. Бронзовые таблички с его именем украсят собой стены винокуренных заводов Луисвиля, и мир узнает о блестящем достижении, повторить которое всегда будет дерзновенной мечтой тех, кто молод и полон надежд. В ПАМЯТЬ О РОБЕРТЕ Э.ЛИ ПРУИТЕ, ПОБИВШЕМ МИРОВОЙ РЕКОРД. Тот самый рекорд, который бессменно принадлежал Америке на протяжении жизни последних пяти-шести поколений. Америка – великая страна! Здесь любой, если постарается, может побить мировой рекорд, вот почему Америке принадлежат все рекорды: да, как ни крути, великая страна, то-то Джесс Оуэнс[47] обставил Гитлера на Олимпийских играх; апельсины и грейпфруты здесь тоже самые большие в мире. МЭДИСОНВИЛЬ, ШТАТ КЕНТУККИ – гласит надпись. ВЫ ВЪЕЗЖАЕТЕ В ПРЕКРАСНЕЙШИЙ ГОРОД МИРА! Америка – единственная в мире страна, где ходят с пистолетами не на всякий случай, а чтобы из них стрелять; здесь всегда были лучшие в мире стрелки; здесь никому ничего не спускают.
   Ох они ж сволочи, немцы проклятые!
   Он резко поднялся на ноги и бесцельно побрел через гостиную на веранду, но стеклянные двери были завешены светомаскировочными шторами, и тогда он прошел на кухню и сел за стол.
   А в это время за накрепко запертой дверью спальни – она теперь каждый вечер запирала эту дверь на замок – Жоржетта говорила:
   – Даже слушать тебя не хочу! Рано или поздно это плохо кончится, я знаю. Я уже вся издергалась. Альма, он в конце концов сорвется. Не может же это продолжаться неизвестно сколько.
   Обе понимали, что тянуть больше нельзя, но не знали, что делать. Потому что уже перепробовали все, что только можно. В конечном итоге Пруит сам ускорил развязку.
   Эту заметку он обнаружил в газете на восьмой день. Он теперь опять читал газеты, если можно назвать чтением бездумный процесс, когда глаза скользят по черным значкам на белой бумаге. Но в этой заметке черные значки вдруг превратились в слова. Маленькая заметка на последней странице сообщала, что утром 7 декабря в Скофилдской гарнизонной тюрьме охранники распахнули ворота настежь и выпустили заключенных, чтобы те вернулись в свои части.
   Ехидная реплика Тербера насчет его единственного шанса, насчет того, что если японцам или еще кому-нибудь взбредет в голову бомбить Гавайи, то всех заключенных выпустят и отправят воевать, засела у него в памяти как заноза, и сейчас, когда он вспомнил эти слова, все вдруг встало на свои места. Цербер нарочно постарался придумать самый маловероятный вариант, и надо же, чтобы именно так и случилось!
   Он чувствовал, что снова начинает соображать, что он выкарабкается из смерзшейся грязи навстречу солнцу. Вернуться в роту и по дороге не попасться патрулям – вот все, что требуется. Отыскав свою форму, он достал из письменного стола Альмы ее «специальный-38», проверил, заряжен ли, и положил в карман несколько патронов про запас.
   В последнем абзаце заметки говорилось, что прошедшие с 7 декабря восемь дней были беспрецедентны в истории Скофилдской тюрьмы: никогда еще за подобный период в тюрьму не поступало так мало заключенных. Что ж, прекрасно, он это целиком одобряет, но пополнять собой число заключенных он не намерен. Тем более сейчас, когда требуется только вернуться в роту. Теперь уж «вэпэшникам» его не зацапать.
   Заткнув пистолет за ремень, он поглядел по сторонам, прикидывая, не стоит ли захватить с собой что-нибудь еще, потому что если он сюда и вернется, то будет это нескоро. Но, кроме купленной ему девушками гражданской одежды, ничто здесь не представляло для него никакой ценности. Разве что дописанные слова «Солдатской судьбы» – он бережно сложил листок, сунул его в записную книжку со списком книг, спрятал книжку в нагрудный карман и тщательно его застегнул. Потом сел на диван и стал ждать, когда они вернутся домой.
   Вот так и получилось, что, когда вечером восьмого дня они пришли с работы, он в волнении поджидал их в гостиной и нетерпеливо теребил в руках газету. Глаза у него были не то чтобы совсем трезвые, но смотрели достаточно ясно; он побрился, вымылся и переоделся; он даже причесался, и успевшие отрасти волосы лежали вполне аккуратно.
   Они обе были так поражены, что, едва войдя в дом, поспешили сесть и только потом заметили, что переоделся-то он в форму. Накрахмаленная форма, непривычно чистое, сияющее лицо – несмотря на мешки под глазами, в нем сейчас было что-то от загоревшегося надеждой азартного мальчишки.
   – Хоть каплю соображал бы, вернулся бы еще в воскресенье утром, как и хотел, – радостно сказал он, протягивая им газету. – Если бы сразу двинул к заливу, добрался бы до КП раньше всех, ей-богу!
   Альма взяла у него газету, прочла заметку и передала газету Жоржетте.
   – Если бы я тогда сразу ушел, все было бы проще простого, – продолжал он. – В этой неразберихе меня никто бы не заметил, ребята же возвращались из города пачками. Сейчас, конечно, будет потруднее. Но вернусь-то я доброй вольно. Мне только доложиться в роте, что вернулся, – и порядок.
   – Ты, я вижу, взял у меня пистолет, – сказала Альма.
   Жоржетта дочитала, положила газету на стул, потом, не говоря ни слова, подошла к дверям погружающейся в вечерние сумерки веранды и начала задергивать светомаскировочные шторы.
   – Он мне, наверно, и не понадобится, – сказал Пруит. – Это я так, на всякий случай. Как только отпустят в увольнительную, принесу. Ладно. – Он был уже на полпути к двери. – Еще увидимся, девочки. Когда буду выходить, лучше потушите свет.
   – А ты не хочешь подождать до утра? – спросила Альма. – Скоро совсем стемнеет.
   – Еще чего! Я бы и раньше ушел, но решил, дождусь сначала тебя. А то, думаю, придешь – меня нет, будешь волноваться.
   – Очень благородно с твоей стороны, – сухо сказала она.
   – Я считал, что обязан тебя хотя бы предупредить.
   – И на том спасибо.
   Он взялся за ручку двери, но, услышав это, резко повернулся.
   – В чем дело? Ты что, думаешь, я больше сюда не приду? За самоволку меня, конечно, оставят на пару недель без увольнительных, но, как только отпустят в город, обязательно увидимся.
   – Не увидимся, – сказала Альма. – Меня здесь уже не будет. И Жоржетты тоже, – добавила она.
   – Это почему?
   – Потому что мы возвращаемся в Штаты! – взорвалась она.
   – Когда?
   – У нас билеты на шестое января.
   – Та-а-к, – протянул он и снял руку с дверной ручки. – С чего это вдруг?
   – Нас эвакуируют! – храбро заявила она.
   – Что ж, – тихо сказал он. – Значит, постараюсь заскочить до шестого.
   – «Постараюсь заскочить»! – передразнила она. – И это все, что ты мне можешь сказать? Сам ведь прекрасно понимаешь, что ничего у тебя не получится.
   – Может, и получится, – сказал он. – А что я, по-твоему, должен делать? Сидеть здесь, пока ты не уедешь? Я и так пересидел больше недели. Если опять застряну, потом вообще будет не вернуться.
   – Мог бы хоть до утра подождать. Патрули же всю ночь ходят. – Голос у нее задрожал. – И уже темно, вот-вот начнется комендантский час.
   – Днем патрули тоже ходят. А ночью, кстати, мне будет даже проще пройти.
   – Остался бы до утра. Может, тогда бы передумал. – И она вдруг откровенно расплакалась: слезы хлынули разом, мгновенно, без всякой подготовки – так разом, без всякой подготовки, вылетает из ружья пуля.
   Задернув шторы, Жоржетта отошла от стеклянных дверей веранды, молча спустилась по ступенькам в гостиную и тотчас поднялась в кухню.
   – Я же не прошу ничего особенного, – всхлипнула Альма.
   – Что я должен передумать? – недоуменно сказал он. – Не возвращаться в роту? Ты сядешь на пароход и уедешь в Штаты, а я что тогда? Ну ты даешь!
   – Может, я и не уеду, – пообещала она сквозь слезы.
   – Что еще за новости! – Он растерялся. И по его голосу было ясно, что все это ему неприятно и надоело. – Я думал, от тебя уже не зависит.
   – Ничего подобного! – яростно крикнула она сквозь рыдания, и этот крик мелькнул и исчез, как разгневанное лицо, на секунду проступившее сквозь прутья решетки. – Но если ты сейчас уйдешь, я уеду обязательно! Так и знай!.. Что тебя тянет в эту твою армию? – снова закричала она, переведя дыхание. – Что ты хорошего там видел? Тебя там избивали, обращались с тобой как с последним негодяем, засадили в тюрьму, как преступника… Почему ты так хочешь туда вернуться?
   – Почему? – озадаченно переспросил он. – Потому что я солдат.
   – Солдат, – с трудом выговорила она. – Солдат! – Слезы высохли, и она злобно рассмеялась ему в лицо. – Солдат, – беспомощно повторила она. – Профессионал. Солдат регулярной армии. На весь тридцатник.
   – Конечно. – Он улыбнулся неуверенной улыбкой человека, не совсем понявшего смысл шутки. – Конечно, на весь тридцатник. – И с бесхитростной улыбкой добавил: – Осталось всего двадцать четыре года.
   – Господи, – сказала Альма. – Господи, боже мой!
   – Ты потуши свет, когда я буду выходить, – попросил он. – Ладно?
   – Я потушу, – сказала Жоржетта с порога кухни. Голос ее прозвучал твердо и в то же время радостно. Она спустилась в гостиную, подошла к затянутым шторами стеклянным дверям и повернула выключатель. Пруит щелкнул в темноте замком, вышел из дома и закрыл за собой дверь.



51


   С улицы казалось, что в доме совсем темно, будто там никого нет. На мгновенье он радостно замер, снова поглядел на дом и почувствовал себя на свободе. А еще он чувствовал, что до сих пор слегка пьян, хотя с трех часов дня не выпил ни капли.
   Ничего, через пару дней она отойдет. Он в этом уверен. В увольнительную он к ней приедет, и она снова будет ему рада. А что решила вернуться в Штаты, это она его запугивает.
   В армии вырываешься к своей девушке так редко, что не успеваешь ей надоесть. И она тебе тоже. Чем армия и хороша.
   Пройдя квартал, он остановился, вытащил пистолет из-за пояса и опустил его в карман брюк. Потом зашагал дальше. Пистолет и лежавшие в другом кармане патроны тяжело давили на бедра. Особенно пистолет – он был большой и неудобный.
   Зато, если задержат, надо будет только сунуть руку в карман и…
   Но всегда есть надежда отбрехаться.
   В роту он вернется во что бы то ни стало. Он так решил. И никакие «вэпэшники» ничего с ним не сделают, пусть хоть треснут!
   Лучше всего спуститься до Каймуки по Сьерре. Хотя по Вильгельмине было бы короче. Но на Сьерре большинство домов выходят прямо на улицу. Гаражи тоже. А дворы обнесены кирпичными или каменными стенами. И на Сьерре между сказочными пряничными домиками куда больше темных щелей и закутков. Главное – пройти через Каймуки, а дальше он не боится.
   Когда Каймуки останется позади, он пересечет Вайалайе-авеню и пойдет по пустырю, где площадка для гольфа.
   Песчаные холмы и мелкий кустарник на зажатой между берегом и шоссе полосе унылой голой земли, приподнятой над уровнем окружающей местности, – этот пустырь только для гольфа и годился. Пройдя насквозь через Каймуки, Вайалайе-авеню пересекалась с Кеалаолу-авеню и превращалась в шоссе Каланианаоле, ведущее к мысу Мадапуу, и как раз у перекрестка этих двух улиц, в образованном ими и полосой берега треугольнике, находилась площадка для гольфа, то бишь пустырь Вайалайе. Он знал его как свои пять пальцев. В прошлом году во время маневров он и еще один парень каждый вечер встречались там с двумя горничными-вахини. Он должен будет перейти шоссе дважды, потому что у восточной окраины пустыря оно подходит к самому берегу. Но на пустыре ему знаком каждый кустик, так что рискнуть стоит.
   А после этого останется только одно опасное место: ему надо будет пройти по насыпи через солончаковое болото по эту сторону мыса Коко. Спрятаться там негде, насыпь тянется почти полмили, и он, наверно, дунет бегом. Ну а уж тогда, считай, добрался.
   Этот участок побережья был целиком закреплен за седьмой ротой, и он мог явиться на любую позицию. Но он не хотел докладывать о своем возвращении на обычной береговой позиции. Он хотел доложиться на КП у залива Ханаума. Он же возвращается сам, добровольно.
   Он шагал по пустырю, и у него было ощущение, что он вернулся в кошмар той бредовой ночи, когда он с раной в боку тащился к дому Альмы. А разлитое вокруг дремотное оцепенение напоминало ему, как он брел пьяный через Ваикики по Калакауа и искал Маджио. Кругом тишина, ни звука, он слышал только свое дыхание и как шуршит под ногами песок. И ни движения, ни признака жизни в сплошной черноте. Он был один в целом мире, черном и звуконепроницаемом, как утроба угольной шахты. Нигде ни огонька. Ни освещенных окон. Ни уличных фонарей. Ни неоновых вывесок. Ни даже автомобильных фар. Гавайи вступили в войну. Он был рад, что возвращается.
   Он продвигался на восток и только раз заметил на дороге патрульную машину с синими фарами – она медленно ползла прочь от него, на запад. Это его странно взбудоражило. Он остановился и с минуту постоял, наблюдая за машиной. Когда он переходил через шоссе в первый раз, он был очень осторожен. Долго ждал, пока не убедился, что вокруг никого нет. Считалось, что синие огни фар с самолета не разглядеть – возможно, так оно и есть, но на земле их видно за милю.
   И он вел себя так же осторожно, когда дошел до конца пустыря и надо было переходить дорогу во второй раз. Шоссе лежало ниже пустыря, ему был открыт обзор почти на полмили в обе стороны, и синих огней он нигде не видел. Поэтому он не стал останавливаться. Спустился на дорогу и пошел на другую сторону. Если бы в радиусе мили от него оказалась патрульная машина с зажженными фарами, он бы ее легко заметил.
   А вот заметить машину с выключенными фарами далеко не так легко, ее можно не заметить вовсе. Но он не рассчитывал, что наткнется на патрульную машину с выключенными фарами, и потому не вглядывался в темноту.
   Машина стояла ярдах в тридцати к западу от него, посреди шоссе.
   Едва он спустился со склона и ступил на асфальт, они включили фары и прожектор – два синих огня и один голубой, почти белый. Только тогда он увидел. Прожектор светил прямо на него. Выбери он для перехода другое место – на сто ярдов ближе или на пятьдесят ярдов дальше, – они бы вряд ли услышали его шаги, хотя он не слишком старался идти тихо.
   Первой его мыслью было бежать, но он подавил это чисто инстинктивное желание. Если он побежит, ему это ничего не даст. Он стоял посредине дороги, и по обе стороны была ровная открытая местность. К тому же оставалась надежда, что он как-нибудь отбрешется. А уж если нет, тогда придется убегать.
   – Стой! – прорезал тишину неуверенный голос.
   Но он и так замер на месте. Услышав окрик, он вспомнил ту ночь в Хикеме, тогда Тербер точно так же остановил его, и ему захотелось громко расхохотаться. Ну и сволочи! Ишь чего придумали, паршивцы! Засели с выключенными фарами. И как раз когда у него все уже было на мази. Надо же такое отмочить!
   Патрульный джип осторожно подъехал ближе и остановился в десяти ярдах от него. В открытой машине сидели четверо перепуганных «вэпэшников», он видел их синие лица и синие отблески от белых букв на нарукавных повязках. Все четверо были в касках. Тот, что ехал на переднем сиденье рядом с водителем, стоял во весь рост и целился в него из «томпсона», держа автомат над ветровым стеклом; он даже разглядел горбинку прицельной мушки на дуле.