Страница:
– Вот так, молодец, – улыбнулся Хомс. – Ты приготовь себе что хочешь, как будто меня здесь нет. А я с тобой поем. Договорились?
– Я могу сделать тебе гренки с сыром, – безвольно сказала она.
– Отлично, – улыбнулся он. – Сыр – это прекрасно.
Он пошел за ней на кухню и, пока она готовила, сидел за кухонным столом и не отрываясь смотрел на нее. Когда она отмеряла ложкой кофе, его глаза следили за ней с заботливым участием. Когда она смазывала сковородку маслом и ставила в духовку, его глаза бережно охраняли ее. Карен гордилась своим умением готовить, это было единственное искусство, которым она владела: стряпала она вкусно и быстро, без лишней суеты. Но сейчас почему-то забыла про кофе, и он убежал. Схватила горячий кофейник и обожгла руку.
Хомс молнией метнулся с посудным полотенцем к плите вытереть лужу.
– Ничего, ничего, – сказал он. – Наплевать. Я сейчас все вытру. Сядь. Ты устала.
Карен поднесла руки к лицу:
– Я не устала. Дай, я вытру. Извини, кофе перекипел. Я сварю новый. Прошу тебя, отойди. Я сама.
Внезапно она почувствовала, что пахнет горелым. Рывком вытащила сковородку из духовки – еще немного, и гренки сгорели бы окончательно. Одна сторона уже почернела.
– Пустяки, – отважно улыбнулся Хомс. – Ты только не расстраивайся, дорогая. Не огорчайся. Все прекрасно.
– Давай я счищу горелое.
– Нет, нет. И так отлично. Очень вкусно, честное слово.
Он энергично впился зубами в гренок, чтобы она видела, как ему нравится. Он съел его со смаком. Кофе пить не стал.
– По дороге заскочу в нашу забегаловку и там выпью чашку, – улыбнулся он. – Мне все равно надо вернуться в роту подписать кой-какие бумаги. А ты пойди приляг. Я отлично перекусил, уверяю тебя.
Карен стояла в дверях кухни и сквозь проволочную сетку смотрела, как он идет по дорожке через двор. Когда он скрылся из виду, она пошла в спальню. Уронив руки, попыталась расслабиться. Раз, другой с мучительным усилием кашлянула, но удержалась и не заплакала. Заставила себя дышать глубже. Ей удалось снять напряжение с мышц, но внутри все по-прежнему лихорадочно дрожало.
Рука, словно самостоятельное разумное существо, крадучись, подобралась к животу и потрогала плотный рубец шрама, и от ужаса, который вселяло в нее собственное тело, от страшных мыслей о сочащихся гноем белесых язвах снова накатила дурнота. Виноградную кисть распотрошили, выдавили из нее косточки и оставили, бесплодную, медленно жухнуть на лозе.
Но это же неправда, возразила она себе, ты сама знаешь, что неправда. Ты родила ему наследника, кто вправе говорить, что твоя жизнь никчемна? Почему ты называешь себя «бесплодной»? Ты же стала матерью, у тебя есть сын.
Нет, должен быть в жизни и другой смысл, высокий, важный, непременно должен быть, подсказывал ей неведомый голос, ведь не может все сводиться к формуле «замужество + деторождение + внуки = добропорядочность, сознание выполненного долга и дальше – смерть».
– Я могу сделать тебе гренки с сыром, – безвольно сказала она.
– Отлично, – улыбнулся он. – Сыр – это прекрасно.
Он пошел за ней на кухню и, пока она готовила, сидел за кухонным столом и не отрываясь смотрел на нее. Когда она отмеряла ложкой кофе, его глаза следили за ней с заботливым участием. Когда она смазывала сковородку маслом и ставила в духовку, его глаза бережно охраняли ее. Карен гордилась своим умением готовить, это было единственное искусство, которым она владела: стряпала она вкусно и быстро, без лишней суеты. Но сейчас почему-то забыла про кофе, и он убежал. Схватила горячий кофейник и обожгла руку.
Хомс молнией метнулся с посудным полотенцем к плите вытереть лужу.
– Ничего, ничего, – сказал он. – Наплевать. Я сейчас все вытру. Сядь. Ты устала.
Карен поднесла руки к лицу:
– Я не устала. Дай, я вытру. Извини, кофе перекипел. Я сварю новый. Прошу тебя, отойди. Я сама.
Внезапно она почувствовала, что пахнет горелым. Рывком вытащила сковородку из духовки – еще немного, и гренки сгорели бы окончательно. Одна сторона уже почернела.
– Пустяки, – отважно улыбнулся Хомс. – Ты только не расстраивайся, дорогая. Не огорчайся. Все прекрасно.
– Давай я счищу горелое.
– Нет, нет. И так отлично. Очень вкусно, честное слово.
Он энергично впился зубами в гренок, чтобы она видела, как ему нравится. Он съел его со смаком. Кофе пить не стал.
– По дороге заскочу в нашу забегаловку и там выпью чашку, – улыбнулся он. – Мне все равно надо вернуться в роту подписать кой-какие бумаги. А ты пойди приляг. Я отлично перекусил, уверяю тебя.
Карен стояла в дверях кухни и сквозь проволочную сетку смотрела, как он идет по дорожке через двор. Когда он скрылся из виду, она пошла в спальню. Уронив руки, попыталась расслабиться. Раз, другой с мучительным усилием кашлянула, но удержалась и не заплакала. Заставила себя дышать глубже. Ей удалось снять напряжение с мышц, но внутри все по-прежнему лихорадочно дрожало.
Рука, словно самостоятельное разумное существо, крадучись, подобралась к животу и потрогала плотный рубец шрама, и от ужаса, который вселяло в нее собственное тело, от страшных мыслей о сочащихся гноем белесых язвах снова накатила дурнота. Виноградную кисть распотрошили, выдавили из нее косточки и оставили, бесплодную, медленно жухнуть на лозе.
Но это же неправда, возразила она себе, ты сама знаешь, что неправда. Ты родила ему наследника, кто вправе говорить, что твоя жизнь никчемна? Почему ты называешь себя «бесплодной»? Ты же стала матерью, у тебя есть сын.
Нет, должен быть в жизни и другой смысл, высокий, важный, непременно должен быть, подсказывал ей неведомый голос, ведь не может все сводиться к формуле «замужество + деторождение + внуки = добропорядочность, сознание выполненного долга и дальше – смерть».
7
Когда горнисты седьмой роты Эндерсон и Кларк вошли в большую, по-казенному неприветливую спальню отделения, Пруит сидел на койке и в ожидании обеда раскладывал пасьянс, стараясь забыть, что он здесь пока чужой. Он уже перевез свои вещи из первой роты, разобрал их, постелил белье и превратил голый матрас в безупречно заправленную койку, повесил чистую форму в стенной шкаф, свернул снаряжение в ладную скатку бывалого солдата, поставил ботинки в сундучок на подставке возле койки – все, теперь его дом здесь. Надев свежую, сшитую на заказ голубую рабочую форму, он уселся за пасьянс. Меньше чем за полчаса он управился с делами, на которые у первогодка вроде Маджио ушло бы, наверно, полдня, но ему неприятно было ими заниматься, и сейчас он не испытывал никакого удовлетворения. Подобные переезды всегда тягостны, они заставляют тебя лишний раз понять, что ты и такие, как ты, по сути, неприкаянные бродяги, вечно кочуете, нигде надолго не задерживаетесь, нигде не чувствуете себя по-настоящему дома. Но за пасьянсом можно хотя бы на время забыть обо всем; пасьянс – игра эмигрантов.
Он отложил карты и смотрел, как Эндерсон и Кларк идут через спальню. Он знал их в лицо. Вечерами он нередко видел их на плацу и слышал, как они играют на гитарах, – это у них получалось гораздо лучше, чем трубить в горн…
Сравнение возникло подсознательно, и следом нахлынули воспоминания о жизни в команде горнистов, его охватила острая тоска. Запах деревянных трибун бейсбольного поля на утренних занятиях горнистов, когда солнце ярким светом заливает ветхие скамейки. Громкое блеяние разноголосых горнов плывет в воздухе, долетает с ветром до площадки для гольфа, металлическими переливами докатывается до кромки леса. Горны спорят между собой, уверенно взятые первые йоты робко повисают в пустоте недопетыми. И вдруг все перекрывает безупречно выведенная фраза – звонкая, напористая, она вбирает в себя настроение этой утренней минуты и доносит его до слуха тех, кто далеко отсюда, кого не видно. Он почувствовал, что изголодался по резкому запаху свежеотполированного металла, который исходил от горна, когда он подносил его к губам.
Почти с завистью смотрел он на двух парней, идущих между койками. Одиннадцать утра, и горнисты уже отзанимались. Теперь они свободны до конца дня. В команде над Эндерсоном и Кларком всегда подшучивали, потому что на занятиях эти двое то и дело смотрели на часы. С трибун они неизменно уходили первыми и опрометью мчались в казарму, чтобы успеть до возвращения своей роты часок поупражняться на гитаре.
Они не любили горн, просто он спасал их от строевой и у них оставалось больше времени для гитары. Им хотелось стать гитаристами, но полковой оркестр был полностью укомплектован. Этим двоим досталось все то, что так ценил Пруит, а они мечтали совсем о другом. Судьба, словно назло, не хотела лишать их заведомо ненужного, а ему пришлось расстаться с горном именно потому, что горн – любовь всей его жизни. Несправедливо.
Увидев Пруита, Эндерсон остановился. Казалось, он колеблется, идти дальше или повернуть назад. Наконец он принял решение и молча прошел мимо, угрюмо опустив глубоко посаженные глаза. Когда Эндерсон замешкался, Кларк тоже остановился и выжидательно посмотрел на своего наставника. Потом, следом за Эндерсоном, он тоже прошел мимо Пруита, но у него не хватило духу отвести глаза. Он смущенно кивнул Пруиту, и длинный итальянский нос почти закрыл робкую улыбку.
Они вытащили гитары и яростно ударили по струнам, словно сознавали, что, лишь вложив в игру всю душу, смогут забыть о гнетущем присутствии чужака. Но постепенно их запал стал слабеть, вскоре они замолкли и покосились на Пруита. Потом шепотом о чем-то засовещались.
Слушая, как они играют, Пруит впервые понял, до чего здорово это у них получается. Раньше он почти не обращал внимания на этих ребят, но сейчас, оказавшись в той же роте, неожиданно для себя увидел их по-новому и каждого в отдельности. Ему казалось, что даже лица у них чуть изменились, он видел лица двух разных людей, которые никак не опутаешь. Он и прежде замечал: бывает, живешь рядом с человеком много лет, а не имеешь о нем никакого представления и, только когда случай сведет тебя с ним вплотную, обнаруживаешь, что он не просто Джон или Боб, а личность, со своим характером, со своей жизнью.
Эндерсон и Кларк кончили шептаться и убрали гитары. Потом, не сказав ни слова, опять прошли мимо Пруита – в уборную в конце галереи. Они нарочно не замечали его. Пруит закурил и рассеянно уставился на кончик сигареты, остро ощущая, что он здесь чужой.
Жаль, что они перестали играть. Они играли блюзы, народные баллады – все то, что было ему близко; бывшие бродяги, сезонники и фабричные рабочие, сбежавшие от нудной, бессмысленной жизни в армию, понимали и любили такую музыку. Пруит взял с койки карты и, начав новый пасьянс, услышал голоса – гитаристы проходили по галерее к лестнице.
– А тогда какого черта ему надо? – донесся сквозь открытую дверь обрывок гневной тирады Эндерсона. – Он же лучший горнист во всем полку, сам подумай!
– Да, но не станет же он… – растерянно возразил Кларк. Дальше Пруит не разобрал, они уже прошли мимо двери.
Пруит отложил карты и швырнул сигарету на пол. Он выскочил из спальни и догнал их уже на лестнице.
– А ну, вернитесь! – крикнул он им сверху.
Голова Эндерсона, отделенная лестничной площадкой от туловища, повернулась к нему и застыла в замешательстве, точно парящий воздушный шар. Угрожающе-настойчивый тон Пруита подействовал – разум еще не успел принять решение, а ноги уже подняли Эндерсона назад на галерею. У Кларка не оставалось выбора, и он нехотя поплелся за своим идейным поводырем.
– Я не собираюсь никому подкидывать подлянку, – без околичностей сказал Пруит глухим, злым голосом. – Если бы я хотел остаться горнистом, то сидел бы на прежнем месте и не рыпался. Сам подумай, на кой черт мне было переходить к вам и отнимать у тебя работу?
Эндерсон нерешительно переступил с ноги на ногу.
– Может быть, – смущенно заметил он. – Но ты же так играешь, тебе меня выжить – раз плюнуть.
– Знаю, – сказал Пруит. Белая, холодная, как полярный лед, пелена гнева застлала ему глаза. – Я своими козырями другим игру не перебиваю. Разве что в картах. У меня не те правила, ясно? Мне твое паршивое место даром не нужно, а было бы нужно, я бы шел в открытую.
– Понял, – примирительно сказал Эндерсон. – Все понял. Ты не злись. Пру.
– Чтоб больше меня так не называл!
Кларк молча стоял рядом и сконфуженно улыбался, переводя широко раскрытые кроткие глаза с одного на другого, – так свидетель автокатастрофы смотрит на истекающего кровью человека и не двигается с места, потому что не знает, как быть, и боится сделать не то.
Поначалу Пруит хотел рассказать, что Хомс предложил ему место ротного горниста, а он отказался, но что-то в глазах Эндерсона заставило его передумать, и он промолчал.
– Кому охота служить на строевой? – Эндерсон опасливо запинался. От такого психа, как Пруит, можно было ждать чего угодно. – Мне до тебя далеко, я знаю. Ты вон даже в Арлингтоне играл. Тебе занять мое место ничего не стоит, только это было бы нечестно. – Слова повисли в воздухе, будто он что-то не договорил.
– Можешь больше не трястись, – сказал Пруит. – А то еще заболеешь.
– Это… спасибо. Пру, – с трудом выдавил Эндерсон. – Ты, пожалуйста, не думай, что я… ну… это…
– Катись к черту. И запомни, тебе я не Пру, а Пруит.
Он резко повернулся и пошел назад в спальню. Подобрал с цементного пола тлеющую сигарету и глубоко затянулся, прислушиваясь к затихавшим на лестнице шагам. Потом с неожиданной досадой схватил с койки несколько карт и порвал пополам. Клочки бросил обратно на постель. Но обида по-прежнему кипела в нем, он собрал оставшиеся карты и стал методично рвать их одну за другой. Теперь уже все равно, колода и так никуда не годится. Нечего сказать, хорошее начало! Надо же придумать – будто он собрался отнять их вонючую работу!
Он достал из кармана мундштук, сел на койку и, поглаживая большим пальцем воронку, взвесил мундштук в руке. Отличная вещь: тридцать долларов, самая удачная его покупка на карточный выигрыш.
Скорее бы суббота, он бы тогда вырвался из этого гадюшника и поехал в Халейву к Вайолет. В полку многие ребята похвалялись, что у них, мол, есть постоянная баба, а то и две. На деле очень немногим пофартило завести хотя бы одну. Пытаясь убедить других и себя, все они смачно рассказывали, с какими роскошными женщинами живут, а сами мотались в «Сервис румс» или в «Нью-Конгресс» и разговлялись там за три доллара. Ему повезло, что у него есть Вайолет, он это понимает.
Он сидел на койке, мрачный, злой, и ждал сигнала на обед, ждал субботы.
По дороге в гарнизонную лавку Кларк искоса поглядывал на Эндерсона. Несколько раз он открывал рот, но заговорить не решался.
– Ты, Энди, зря так про него подумал, – наконец выпалил он. – Он хороший парень. Видно же сразу.
– Знаю. Отстань! – взорвался Энди. – Заткнись! Хватит об этом. Я сам знаю, что он хороший парень.
– Все, – сказал Кларк. – Все. Мы на обед опоздаем.
– Ну и черт с ним, – ответил Энди.
Когда раздался сигнал на обед, Пруит вышел из спальни на лестницу и оказался в шумной толпе, валившей в столовую. Солдаты теснились на ступеньках и топтались на нижней галерее перед дверью, которая не могла пропустить всех сразу. Сияющие в улыбке лица, чистые руки, забрызганные водой рабочие голубые рубашки – эти парни будто сошли с плакатов, призывающих записываться в армию; посторонний, не очень внимательный наблюдатель мог бы и не заметить размывы грязи на запястьях и серые дорожки пыли, спускающиеся за ушами на шею. Они галдели, шутливо пихали друг друга в бок, орали: «Сам и жри!» Но Пруит оставался от всего этого в стороне.
Двое-трое, которых он знал по имени, без улыбки, очень сдержанно перекинулись с ним несколькими словами и тут же снова включились в общее веселье. Седьмая рота была единым организмом, составленным из многих людей, но Пруит не входил в их число. Под звон вилок и ножей, под гул разговоров он молча ел, то и дело чувствуя на себе любопытные изучающие взгляды.
После обеда они поплелись по двое, по трое наверх, уже угомонившиеся, с набитыми животами; прилив бодрости перед часовым обеденным перерывом сменился неприятным ожиданием сигнала на построение и унылой перспективой работы на полный желудок. Кое-кто еще пытался дурачиться, но презрительные взгляды остальных пресекали эти попытки в зародыше.
Пруит взял свою тарелку и встал в очередь. Подойдя к кухне, счистил объедки в помойное ведро, поставил тарелку и кружку в мойку – лихорадочно копошившийся в куче грязной посуды Маджио на секунду разогнулся и подмигнул ему, – потом вышел из столовой и вернулся в спальню. Закурил, бросил спичку в служившую ему пепельницей жестянку из-под кофе и растянулся на койке, погрузившись в разноголосый шум большой комнаты. Он лежал, закинув руку за голову, курил и вдруг увидел, что в его сторону идет Вождь Чоут.
Здоровенный индеец, чистокровный чокто, неспешный в разговоре и движениях, со спокойными глазами и непроницаемым лицом – преображался он лишь в трудные минуты на спортивном поле и тогда бывал стремителен и ловок, как пантера, – подсел к нему на койку и коротко, застенчиво улыбнулся. Обстоятельства были необычные, и они бы охотно обменялись рукопожатием, но их смущала общепринятость этого ритуала.
От медлительного великана всегда веяло спокойной уверенностью, и Пруит вспомнил, как по утрам они втроем – Вождь, он и Ред – часто сидели в ресторанчике Цоя и за завтраком спорили о разных разностях. Обидно, что нельзя поделиться воспоминаниями без слов, думал он, глядя на Вождя, и ему хотелось сказать вслух: «Я рад, что попал в твое отделение», но он понимал, что им обоим от этого станет неловко.
Всю прошлую осень в разгар футбольного сезона, когда Вождь был освобожден от строевой, они чуть не каждое утро брали с собой Реда и завтракали втроем у Цоя – два горниста-нестроевика и высоченный индеец, освобожденный от строевой на время футбольного чемпионата. Познакомившись с огромным круглолицым чокто поближе, Пруит стал ходить на те соревнования, в которых участвовал Вождь, то есть фактически на все соревнования в гарнизоне, потому что Уэйн Чоут выступал за полк в разных видах спорта круглый год. Осенью это был футбол – Вождь играл защитником и единственный в команде выдерживал без замены все шестьдесят минут американского футбола сурового армейского образца. Зимой – баскетбол. Вождь и здесь играл в защите и был третьим снайпером полка. Летом – бейсбол, многие считали, что в бейсболе Вождю нет равных во всей армии. А весной – легкая атлетика: Вождь всегда занимал первое или второе место в толкании ядра и метании копья, а кроме того, приносил команде немало очков в забегах на короткие дистанции. В молодости, когда пиво еще не наградило его животом типичного сверхсрочника, он на Филиппинах поставил рекорд в беге на сто ярдов, и этот рекорд держался до сих пор. Но это было давно.
За четыре года в седьмой роте его ни разу не назначали в наряды, и, согласись он выступать в команде Хомса, его бы через два дня повысили в штаб-сержанты. Никто не знал, почему он не переводится в другую роту и почему отказывается идти к Хомсу в боксеры, – он ничего никому не объяснял. Вместо того чтобы искать где лучше, он навечно застрял в седьмой роте капралом и каждый вечер напивался у Цоя так, что тот должен был минимум три раза в неделю вызывать патруль: пятеро солдат выволакивали бесчувственного Вождя из ресторана и на пулеметной повозке катили в казарму.
Его сундучок был набит золотыми медалями с Филиппин, из Панамы и Пуэрто-Рико, и, когда Вождь сидел на бобах, а нужны были деньги на пиво, он продавал или закладывал свои регалии гарнизонной шушере, рвущейся в звезды спорта; а переходя в другой гарнизон, он всякий раз оставлял за собой целый мусорный ящик спортивных грамот. Его почитателей и болельщиков – а их в Гонолулу было множество – хватал бы удар, если бы они увидели, как из вечера в вечер он осоловело сидит у Цоя, выставив тугим барабаном живот, в который влито чудовищное количество пива.
Пруит смотрел на него, размышляя обо всем этом, и, так как не мог сказать вслух то, что ему хотелось, ждал, когда Вождь начнет разговор сам.
– Старшой говорит, ты будешь в моем отделении, – с важной медвежьей неспешностью произнес Вождь. – Я и подумал, надо подойти, рассказать, какие тут у нас порядки.
– Валяй, – сказал Пруит. – Рассказывай.
– Айк Галович у нас помкомвзвода.
– Я про него кое-что слышал, – кивнул Пруит. – Уже успел.
– И еще много чего услышишь, – все так же размеренно и важно сказал Вождь. – Он человек особый. Сейчас временно за комвзвода. Вообще-то комвзвода у нас – Уилсон, но его на время чемпионата освободили от строевой, До марта его не жди.
– А что он за парень, этот Уилсон?
– Он ничего, – медленно сказал Вождь, – только его понять надо. Разговоров не любит, ни с кем особо не водится. Ты его на ринге видел?
– Да. Крепкий боксер.
– Если ты видел, как он дерется, значит, знаешь про него столько же, сколько все. Он по корешам с Хендерсоном. Это который за лошадьми Хомса смотрит. Они вместе служили в Блиссе.
– Я видел, как он дерется, – сказал Пруит. – По-моему, он с дерьмецом.
Вождь невозмутимо смотрел на него.
– Может быть. Но если его не задевать, он ничего. Ему на всех наплевать, лишь бы с ним не спорили. А схлестнешься с ним, может и зубы показать. Он при мне двух ребят упек прямым ходом в тюрягу.
– Ясно. Спасибо.
– Меня ты здесь будешь видеть не часто, – продолжал Вождь. – Во взводе за все отвечает Галович. Когда Уилсон на месте. Старый Айк все равно везет на себе всю работу. Передо мной будешь только отчитываться за имущество, потому что я каждую неделю обязан устраивать проверку перед субботним командирским обходом. Правда, Старый Айк потом все равно еще раз проверяет, так что один черт.
– А у тебя тогда какая же работа? – усмехнулся Пруит.
– В общем-то никакой. Все делает Старый Айк. В этой роте капралы никому не нужны, потому что здесь и отделений-то толком нет. Тут все по взводам. Мы и на занятия разделяемся только по взводам.
– Это как же? Отделения что, даже не расписаны? Ни автоматчиков, ни гранатометчиков? На занятия-то как выходите? Толпой?
– Точно. На бумаге оно все, конечно, есть. Но при построении капралы становятся в голову колонны, а остальные пристраиваются за ними, как хотят.
– Тьфу ты! Что же это за порядки? В Майере мы все строились по отделениям, и за каждым было закреплено место.
– А здесь ананасная армия.
– Что-то мне это не нравится.
– Я и не ждал, что понравится. Ничего другого предложить не могу. Ладно, скоро сюда заявится Старый Айк. Проведет с тобой беседу, объяснит тебе твои обязанности. В нашей роте капрал командует своим отделением, только когда он получает наряд на уборку сортира. Да и то Старый Айк обязательно приходит проверять.
– Этот Галович, как я посмотрю, тот еще тип.
Вождь вынул из кармана рубашки кисет с табаком.
– Что да, то да, – сказал он, глядя на кисет. Потом очень осторожно свернул толстыми пальцами самокрутку. – Он тоже служил у Хомса в Блиссе. Дежурным истопником. Приглядывал зимой за котельной. У него тогда, я думаю, было РПК. – Он раскурил коричневую рыхлую самокрутку, бросил спичку в жестянку из-под кофе и сделал несколько затяжек. На Пруита он не смотрел, глаза его безмятежно следили за расплывающимся в воздухе дымом. – Старый Айк у нас спец по сомкнутому строю. По расписанию каждое утро час отводится на занятия в сомкнутом строю. Командует всегда Галович.
Самокрутка догорела быстро, и Вождь кинул окурок в жестянку. На Пруита он по-прежнему не смотрел.
– Ну ладно, – сказал Пруит. – Не мучайся. Выкладывай.
– Кто мучается? Я? С чего ты взял? Просто у боксеров сезон уже кончается, и мне непонятно, когда ты начнешь тренироваться. Прямо сейчас или подождешь до лета, чтобы допустили на ротные товарищеские?
– Я вообще не собираюсь тренироваться. С боксом кончено.
– А-а, – неопределенно протянул Вождь. – Понятно.
– Ты, наверно, думаешь, я ненормальный?
– Да нет, почему же. Я, правда, немного удивился, когда услышал, что ты ушел из трубачей. Играешь ты ведь классно.
– Ну и что? – запальчиво сказал Пруит. – Взял и ушел. И не жалею. И с боксом завязал. И тоже не жалею.
– Ну, раз не жалеешь, значит, полный порядок.
– Вот именно.
Вождь встал и пересел на соседнюю койку.
– По-моему, Галович идет. Я так и думал, что он сейчас подвалит.
Пруит поднял голову и посмотрел в проход между койками.
– Слушай, Вождь, а в чьем отделении Маджио? Такой маленький, знаешь? Итальянец?
– В моем. А что?
– Просто так. Он мне понравился. Мы с ним утром познакомились. Я рад, что он у тебя.
– Хороший парнишка. Еще совсем зеленый, только что с подготовки. Все пока путает, каждый день хватает внеочередные наряды, но парнишка хороший. Сам с наперсток, а юмора на двоих. Всю роту веселит.
Галович приближался к ним по проходу между койками. Пруит смотрел на него в изумлении. Галович шел на полусогнутых ногах, медленно переставляя огромные ступни; голова и тело при каждом шаге покачивались, будто он нес на спине тяжелый сейф. Длинные руки неуклюже болтались у самых колен, и он был похож на неуверенно шагающую на задних лапах обезьяну. Маленькую голову покрывали коротко подстриженные жесткие волосы, клином спускавшиеся на лоб почти до бровей, крохотные, прижатые к голове уши и длинная челюсть с отвисшей нижней губой подчеркивали сходство с гориллой. Пруиту подумалось, что если бы не слишком маленькие для обезьяны глубоко посаженные глаза и не худая костлявая шея, Галович был бы вылитая горилла.
– Так это и есть Галович?
– Он самый, – подтвердил Вождь, и сквозь его важную невозмутимость проглянула лукавая смешинка. – Ты еще не слышал, как он разговаривает.
Нелепая фигура остановилась у койки Пруита. Старый Айк глядел на него красноватыми глазками, утонувшими в складках морщин, и задумчиво жевал отвислыми губами, как беззубый старик.
– Пруит? – спросил Галович.
– Я Пруит.
– Сержант Галович. Имею быть замыкающий на этому взводу, – гордо сказал он. – Ты в этот взвод приписанный, ты есть под моей командой. Вытекает: я тебе начальник. Буду делать для тебя вводную беседу. – Он замолчал, оперся громадными шишковатыми лапищами о спинку койки, дернул подбородком, втянул губы так, что они превратились в тонкую линию, и уставился на Пруита.
Пруит повернулся к Вождю и выразительно поднял брови, но индеец уже лежал, свесив с койки большие ноги и откинув голову на подушку, накрытую сложенным вчетверо серо-зеленым одеялом. Вождь выбыл из игры внезапно, без предупреждения, и теперь всем своим видом показывал, что не участвует в происходящем.
– Не смотри на него, – приказал Галович. – Это я делаю для тебя разговор, а он – нет. Он здесь только капрал. Командир на этом взводу сержант Вильсон. Это он может для тебя указать, если я не указал.
– Когда утро, встаешь, и для тебя первое дело – заправить койку. Без никаких морщин, и запасное одеяло сложил на подушку. Я на этом взводу смотрю каждую койку все как один и, кто плохо, раскидываю, а он снова заправляет.
– А хочешь обманывать – для тебя плохо, ясно? Отделение каждый день имеет наряд: уборка для комната отдыха и наружная галерея. Себе койку убрал – берешь швабру, помогаешь для галереи.
– На этом взводу освобождение от работы или от строевой для никого нет, сначала надо другую большую нагрузку получать.
Маленькие красноватые глазки глядели с вызовом и почти с надеждой, будто ждали, что Пруит с чем-нибудь не согласится и вынудит Старого Айка доказать свою преданность Хомсу, Роте и Великой Цели. Что это за цель – отличная служба, боевая готовность в мирное время или увековечение армейской аристократии? – никто точно сказать не мог, но разве важно, как Великая Цель называется, если она все равно существует и взимает подать преданностью.
Он отложил карты и смотрел, как Эндерсон и Кларк идут через спальню. Он знал их в лицо. Вечерами он нередко видел их на плацу и слышал, как они играют на гитарах, – это у них получалось гораздо лучше, чем трубить в горн…
Сравнение возникло подсознательно, и следом нахлынули воспоминания о жизни в команде горнистов, его охватила острая тоска. Запах деревянных трибун бейсбольного поля на утренних занятиях горнистов, когда солнце ярким светом заливает ветхие скамейки. Громкое блеяние разноголосых горнов плывет в воздухе, долетает с ветром до площадки для гольфа, металлическими переливами докатывается до кромки леса. Горны спорят между собой, уверенно взятые первые йоты робко повисают в пустоте недопетыми. И вдруг все перекрывает безупречно выведенная фраза – звонкая, напористая, она вбирает в себя настроение этой утренней минуты и доносит его до слуха тех, кто далеко отсюда, кого не видно. Он почувствовал, что изголодался по резкому запаху свежеотполированного металла, который исходил от горна, когда он подносил его к губам.
Почти с завистью смотрел он на двух парней, идущих между койками. Одиннадцать утра, и горнисты уже отзанимались. Теперь они свободны до конца дня. В команде над Эндерсоном и Кларком всегда подшучивали, потому что на занятиях эти двое то и дело смотрели на часы. С трибун они неизменно уходили первыми и опрометью мчались в казарму, чтобы успеть до возвращения своей роты часок поупражняться на гитаре.
Они не любили горн, просто он спасал их от строевой и у них оставалось больше времени для гитары. Им хотелось стать гитаристами, но полковой оркестр был полностью укомплектован. Этим двоим досталось все то, что так ценил Пруит, а они мечтали совсем о другом. Судьба, словно назло, не хотела лишать их заведомо ненужного, а ему пришлось расстаться с горном именно потому, что горн – любовь всей его жизни. Несправедливо.
Увидев Пруита, Эндерсон остановился. Казалось, он колеблется, идти дальше или повернуть назад. Наконец он принял решение и молча прошел мимо, угрюмо опустив глубоко посаженные глаза. Когда Эндерсон замешкался, Кларк тоже остановился и выжидательно посмотрел на своего наставника. Потом, следом за Эндерсоном, он тоже прошел мимо Пруита, но у него не хватило духу отвести глаза. Он смущенно кивнул Пруиту, и длинный итальянский нос почти закрыл робкую улыбку.
Они вытащили гитары и яростно ударили по струнам, словно сознавали, что, лишь вложив в игру всю душу, смогут забыть о гнетущем присутствии чужака. Но постепенно их запал стал слабеть, вскоре они замолкли и покосились на Пруита. Потом шепотом о чем-то засовещались.
Слушая, как они играют, Пруит впервые понял, до чего здорово это у них получается. Раньше он почти не обращал внимания на этих ребят, но сейчас, оказавшись в той же роте, неожиданно для себя увидел их по-новому и каждого в отдельности. Ему казалось, что даже лица у них чуть изменились, он видел лица двух разных людей, которые никак не опутаешь. Он и прежде замечал: бывает, живешь рядом с человеком много лет, а не имеешь о нем никакого представления и, только когда случай сведет тебя с ним вплотную, обнаруживаешь, что он не просто Джон или Боб, а личность, со своим характером, со своей жизнью.
Эндерсон и Кларк кончили шептаться и убрали гитары. Потом, не сказав ни слова, опять прошли мимо Пруита – в уборную в конце галереи. Они нарочно не замечали его. Пруит закурил и рассеянно уставился на кончик сигареты, остро ощущая, что он здесь чужой.
Жаль, что они перестали играть. Они играли блюзы, народные баллады – все то, что было ему близко; бывшие бродяги, сезонники и фабричные рабочие, сбежавшие от нудной, бессмысленной жизни в армию, понимали и любили такую музыку. Пруит взял с койки карты и, начав новый пасьянс, услышал голоса – гитаристы проходили по галерее к лестнице.
– А тогда какого черта ему надо? – донесся сквозь открытую дверь обрывок гневной тирады Эндерсона. – Он же лучший горнист во всем полку, сам подумай!
– Да, но не станет же он… – растерянно возразил Кларк. Дальше Пруит не разобрал, они уже прошли мимо двери.
Пруит отложил карты и швырнул сигарету на пол. Он выскочил из спальни и догнал их уже на лестнице.
– А ну, вернитесь! – крикнул он им сверху.
Голова Эндерсона, отделенная лестничной площадкой от туловища, повернулась к нему и застыла в замешательстве, точно парящий воздушный шар. Угрожающе-настойчивый тон Пруита подействовал – разум еще не успел принять решение, а ноги уже подняли Эндерсона назад на галерею. У Кларка не оставалось выбора, и он нехотя поплелся за своим идейным поводырем.
– Я не собираюсь никому подкидывать подлянку, – без околичностей сказал Пруит глухим, злым голосом. – Если бы я хотел остаться горнистом, то сидел бы на прежнем месте и не рыпался. Сам подумай, на кой черт мне было переходить к вам и отнимать у тебя работу?
Эндерсон нерешительно переступил с ноги на ногу.
– Может быть, – смущенно заметил он. – Но ты же так играешь, тебе меня выжить – раз плюнуть.
– Знаю, – сказал Пруит. Белая, холодная, как полярный лед, пелена гнева застлала ему глаза. – Я своими козырями другим игру не перебиваю. Разве что в картах. У меня не те правила, ясно? Мне твое паршивое место даром не нужно, а было бы нужно, я бы шел в открытую.
– Понял, – примирительно сказал Эндерсон. – Все понял. Ты не злись. Пру.
– Чтоб больше меня так не называл!
Кларк молча стоял рядом и сконфуженно улыбался, переводя широко раскрытые кроткие глаза с одного на другого, – так свидетель автокатастрофы смотрит на истекающего кровью человека и не двигается с места, потому что не знает, как быть, и боится сделать не то.
Поначалу Пруит хотел рассказать, что Хомс предложил ему место ротного горниста, а он отказался, но что-то в глазах Эндерсона заставило его передумать, и он промолчал.
– Кому охота служить на строевой? – Эндерсон опасливо запинался. От такого психа, как Пруит, можно было ждать чего угодно. – Мне до тебя далеко, я знаю. Ты вон даже в Арлингтоне играл. Тебе занять мое место ничего не стоит, только это было бы нечестно. – Слова повисли в воздухе, будто он что-то не договорил.
– Можешь больше не трястись, – сказал Пруит. – А то еще заболеешь.
– Это… спасибо. Пру, – с трудом выдавил Эндерсон. – Ты, пожалуйста, не думай, что я… ну… это…
– Катись к черту. И запомни, тебе я не Пру, а Пруит.
Он резко повернулся и пошел назад в спальню. Подобрал с цементного пола тлеющую сигарету и глубоко затянулся, прислушиваясь к затихавшим на лестнице шагам. Потом с неожиданной досадой схватил с койки несколько карт и порвал пополам. Клочки бросил обратно на постель. Но обида по-прежнему кипела в нем, он собрал оставшиеся карты и стал методично рвать их одну за другой. Теперь уже все равно, колода и так никуда не годится. Нечего сказать, хорошее начало! Надо же придумать – будто он собрался отнять их вонючую работу!
Он достал из кармана мундштук, сел на койку и, поглаживая большим пальцем воронку, взвесил мундштук в руке. Отличная вещь: тридцать долларов, самая удачная его покупка на карточный выигрыш.
Скорее бы суббота, он бы тогда вырвался из этого гадюшника и поехал в Халейву к Вайолет. В полку многие ребята похвалялись, что у них, мол, есть постоянная баба, а то и две. На деле очень немногим пофартило завести хотя бы одну. Пытаясь убедить других и себя, все они смачно рассказывали, с какими роскошными женщинами живут, а сами мотались в «Сервис румс» или в «Нью-Конгресс» и разговлялись там за три доллара. Ему повезло, что у него есть Вайолет, он это понимает.
Он сидел на койке, мрачный, злой, и ждал сигнала на обед, ждал субботы.
По дороге в гарнизонную лавку Кларк искоса поглядывал на Эндерсона. Несколько раз он открывал рот, но заговорить не решался.
– Ты, Энди, зря так про него подумал, – наконец выпалил он. – Он хороший парень. Видно же сразу.
– Знаю. Отстань! – взорвался Энди. – Заткнись! Хватит об этом. Я сам знаю, что он хороший парень.
– Все, – сказал Кларк. – Все. Мы на обед опоздаем.
– Ну и черт с ним, – ответил Энди.
Когда раздался сигнал на обед, Пруит вышел из спальни на лестницу и оказался в шумной толпе, валившей в столовую. Солдаты теснились на ступеньках и топтались на нижней галерее перед дверью, которая не могла пропустить всех сразу. Сияющие в улыбке лица, чистые руки, забрызганные водой рабочие голубые рубашки – эти парни будто сошли с плакатов, призывающих записываться в армию; посторонний, не очень внимательный наблюдатель мог бы и не заметить размывы грязи на запястьях и серые дорожки пыли, спускающиеся за ушами на шею. Они галдели, шутливо пихали друг друга в бок, орали: «Сам и жри!» Но Пруит оставался от всего этого в стороне.
Двое-трое, которых он знал по имени, без улыбки, очень сдержанно перекинулись с ним несколькими словами и тут же снова включились в общее веселье. Седьмая рота была единым организмом, составленным из многих людей, но Пруит не входил в их число. Под звон вилок и ножей, под гул разговоров он молча ел, то и дело чувствуя на себе любопытные изучающие взгляды.
После обеда они поплелись по двое, по трое наверх, уже угомонившиеся, с набитыми животами; прилив бодрости перед часовым обеденным перерывом сменился неприятным ожиданием сигнала на построение и унылой перспективой работы на полный желудок. Кое-кто еще пытался дурачиться, но презрительные взгляды остальных пресекали эти попытки в зародыше.
Пруит взял свою тарелку и встал в очередь. Подойдя к кухне, счистил объедки в помойное ведро, поставил тарелку и кружку в мойку – лихорадочно копошившийся в куче грязной посуды Маджио на секунду разогнулся и подмигнул ему, – потом вышел из столовой и вернулся в спальню. Закурил, бросил спичку в служившую ему пепельницей жестянку из-под кофе и растянулся на койке, погрузившись в разноголосый шум большой комнаты. Он лежал, закинув руку за голову, курил и вдруг увидел, что в его сторону идет Вождь Чоут.
Здоровенный индеец, чистокровный чокто, неспешный в разговоре и движениях, со спокойными глазами и непроницаемым лицом – преображался он лишь в трудные минуты на спортивном поле и тогда бывал стремителен и ловок, как пантера, – подсел к нему на койку и коротко, застенчиво улыбнулся. Обстоятельства были необычные, и они бы охотно обменялись рукопожатием, но их смущала общепринятость этого ритуала.
От медлительного великана всегда веяло спокойной уверенностью, и Пруит вспомнил, как по утрам они втроем – Вождь, он и Ред – часто сидели в ресторанчике Цоя и за завтраком спорили о разных разностях. Обидно, что нельзя поделиться воспоминаниями без слов, думал он, глядя на Вождя, и ему хотелось сказать вслух: «Я рад, что попал в твое отделение», но он понимал, что им обоим от этого станет неловко.
Всю прошлую осень в разгар футбольного сезона, когда Вождь был освобожден от строевой, они чуть не каждое утро брали с собой Реда и завтракали втроем у Цоя – два горниста-нестроевика и высоченный индеец, освобожденный от строевой на время футбольного чемпионата. Познакомившись с огромным круглолицым чокто поближе, Пруит стал ходить на те соревнования, в которых участвовал Вождь, то есть фактически на все соревнования в гарнизоне, потому что Уэйн Чоут выступал за полк в разных видах спорта круглый год. Осенью это был футбол – Вождь играл защитником и единственный в команде выдерживал без замены все шестьдесят минут американского футбола сурового армейского образца. Зимой – баскетбол. Вождь и здесь играл в защите и был третьим снайпером полка. Летом – бейсбол, многие считали, что в бейсболе Вождю нет равных во всей армии. А весной – легкая атлетика: Вождь всегда занимал первое или второе место в толкании ядра и метании копья, а кроме того, приносил команде немало очков в забегах на короткие дистанции. В молодости, когда пиво еще не наградило его животом типичного сверхсрочника, он на Филиппинах поставил рекорд в беге на сто ярдов, и этот рекорд держался до сих пор. Но это было давно.
За четыре года в седьмой роте его ни разу не назначали в наряды, и, согласись он выступать в команде Хомса, его бы через два дня повысили в штаб-сержанты. Никто не знал, почему он не переводится в другую роту и почему отказывается идти к Хомсу в боксеры, – он ничего никому не объяснял. Вместо того чтобы искать где лучше, он навечно застрял в седьмой роте капралом и каждый вечер напивался у Цоя так, что тот должен был минимум три раза в неделю вызывать патруль: пятеро солдат выволакивали бесчувственного Вождя из ресторана и на пулеметной повозке катили в казарму.
Его сундучок был набит золотыми медалями с Филиппин, из Панамы и Пуэрто-Рико, и, когда Вождь сидел на бобах, а нужны были деньги на пиво, он продавал или закладывал свои регалии гарнизонной шушере, рвущейся в звезды спорта; а переходя в другой гарнизон, он всякий раз оставлял за собой целый мусорный ящик спортивных грамот. Его почитателей и болельщиков – а их в Гонолулу было множество – хватал бы удар, если бы они увидели, как из вечера в вечер он осоловело сидит у Цоя, выставив тугим барабаном живот, в который влито чудовищное количество пива.
Пруит смотрел на него, размышляя обо всем этом, и, так как не мог сказать вслух то, что ему хотелось, ждал, когда Вождь начнет разговор сам.
– Старшой говорит, ты будешь в моем отделении, – с важной медвежьей неспешностью произнес Вождь. – Я и подумал, надо подойти, рассказать, какие тут у нас порядки.
– Валяй, – сказал Пруит. – Рассказывай.
– Айк Галович у нас помкомвзвода.
– Я про него кое-что слышал, – кивнул Пруит. – Уже успел.
– И еще много чего услышишь, – все так же размеренно и важно сказал Вождь. – Он человек особый. Сейчас временно за комвзвода. Вообще-то комвзвода у нас – Уилсон, но его на время чемпионата освободили от строевой, До марта его не жди.
– А что он за парень, этот Уилсон?
– Он ничего, – медленно сказал Вождь, – только его понять надо. Разговоров не любит, ни с кем особо не водится. Ты его на ринге видел?
– Да. Крепкий боксер.
– Если ты видел, как он дерется, значит, знаешь про него столько же, сколько все. Он по корешам с Хендерсоном. Это который за лошадьми Хомса смотрит. Они вместе служили в Блиссе.
– Я видел, как он дерется, – сказал Пруит. – По-моему, он с дерьмецом.
Вождь невозмутимо смотрел на него.
– Может быть. Но если его не задевать, он ничего. Ему на всех наплевать, лишь бы с ним не спорили. А схлестнешься с ним, может и зубы показать. Он при мне двух ребят упек прямым ходом в тюрягу.
– Ясно. Спасибо.
– Меня ты здесь будешь видеть не часто, – продолжал Вождь. – Во взводе за все отвечает Галович. Когда Уилсон на месте. Старый Айк все равно везет на себе всю работу. Передо мной будешь только отчитываться за имущество, потому что я каждую неделю обязан устраивать проверку перед субботним командирским обходом. Правда, Старый Айк потом все равно еще раз проверяет, так что один черт.
– А у тебя тогда какая же работа? – усмехнулся Пруит.
– В общем-то никакой. Все делает Старый Айк. В этой роте капралы никому не нужны, потому что здесь и отделений-то толком нет. Тут все по взводам. Мы и на занятия разделяемся только по взводам.
– Это как же? Отделения что, даже не расписаны? Ни автоматчиков, ни гранатометчиков? На занятия-то как выходите? Толпой?
– Точно. На бумаге оно все, конечно, есть. Но при построении капралы становятся в голову колонны, а остальные пристраиваются за ними, как хотят.
– Тьфу ты! Что же это за порядки? В Майере мы все строились по отделениям, и за каждым было закреплено место.
– А здесь ананасная армия.
– Что-то мне это не нравится.
– Я и не ждал, что понравится. Ничего другого предложить не могу. Ладно, скоро сюда заявится Старый Айк. Проведет с тобой беседу, объяснит тебе твои обязанности. В нашей роте капрал командует своим отделением, только когда он получает наряд на уборку сортира. Да и то Старый Айк обязательно приходит проверять.
– Этот Галович, как я посмотрю, тот еще тип.
Вождь вынул из кармана рубашки кисет с табаком.
– Что да, то да, – сказал он, глядя на кисет. Потом очень осторожно свернул толстыми пальцами самокрутку. – Он тоже служил у Хомса в Блиссе. Дежурным истопником. Приглядывал зимой за котельной. У него тогда, я думаю, было РПК. – Он раскурил коричневую рыхлую самокрутку, бросил спичку в жестянку из-под кофе и сделал несколько затяжек. На Пруита он не смотрел, глаза его безмятежно следили за расплывающимся в воздухе дымом. – Старый Айк у нас спец по сомкнутому строю. По расписанию каждое утро час отводится на занятия в сомкнутом строю. Командует всегда Галович.
Самокрутка догорела быстро, и Вождь кинул окурок в жестянку. На Пруита он по-прежнему не смотрел.
– Ну ладно, – сказал Пруит. – Не мучайся. Выкладывай.
– Кто мучается? Я? С чего ты взял? Просто у боксеров сезон уже кончается, и мне непонятно, когда ты начнешь тренироваться. Прямо сейчас или подождешь до лета, чтобы допустили на ротные товарищеские?
– Я вообще не собираюсь тренироваться. С боксом кончено.
– А-а, – неопределенно протянул Вождь. – Понятно.
– Ты, наверно, думаешь, я ненормальный?
– Да нет, почему же. Я, правда, немного удивился, когда услышал, что ты ушел из трубачей. Играешь ты ведь классно.
– Ну и что? – запальчиво сказал Пруит. – Взял и ушел. И не жалею. И с боксом завязал. И тоже не жалею.
– Ну, раз не жалеешь, значит, полный порядок.
– Вот именно.
Вождь встал и пересел на соседнюю койку.
– По-моему, Галович идет. Я так и думал, что он сейчас подвалит.
Пруит поднял голову и посмотрел в проход между койками.
– Слушай, Вождь, а в чьем отделении Маджио? Такой маленький, знаешь? Итальянец?
– В моем. А что?
– Просто так. Он мне понравился. Мы с ним утром познакомились. Я рад, что он у тебя.
– Хороший парнишка. Еще совсем зеленый, только что с подготовки. Все пока путает, каждый день хватает внеочередные наряды, но парнишка хороший. Сам с наперсток, а юмора на двоих. Всю роту веселит.
Галович приближался к ним по проходу между койками. Пруит смотрел на него в изумлении. Галович шел на полусогнутых ногах, медленно переставляя огромные ступни; голова и тело при каждом шаге покачивались, будто он нес на спине тяжелый сейф. Длинные руки неуклюже болтались у самых колен, и он был похож на неуверенно шагающую на задних лапах обезьяну. Маленькую голову покрывали коротко подстриженные жесткие волосы, клином спускавшиеся на лоб почти до бровей, крохотные, прижатые к голове уши и длинная челюсть с отвисшей нижней губой подчеркивали сходство с гориллой. Пруиту подумалось, что если бы не слишком маленькие для обезьяны глубоко посаженные глаза и не худая костлявая шея, Галович был бы вылитая горилла.
– Так это и есть Галович?
– Он самый, – подтвердил Вождь, и сквозь его важную невозмутимость проглянула лукавая смешинка. – Ты еще не слышал, как он разговаривает.
Нелепая фигура остановилась у койки Пруита. Старый Айк глядел на него красноватыми глазками, утонувшими в складках морщин, и задумчиво жевал отвислыми губами, как беззубый старик.
– Пруит? – спросил Галович.
– Я Пруит.
– Сержант Галович. Имею быть замыкающий на этому взводу, – гордо сказал он. – Ты в этот взвод приписанный, ты есть под моей командой. Вытекает: я тебе начальник. Буду делать для тебя вводную беседу. – Он замолчал, оперся громадными шишковатыми лапищами о спинку койки, дернул подбородком, втянул губы так, что они превратились в тонкую линию, и уставился на Пруита.
Пруит повернулся к Вождю и выразительно поднял брови, но индеец уже лежал, свесив с койки большие ноги и откинув голову на подушку, накрытую сложенным вчетверо серо-зеленым одеялом. Вождь выбыл из игры внезапно, без предупреждения, и теперь всем своим видом показывал, что не участвует в происходящем.
– Не смотри на него, – приказал Галович. – Это я делаю для тебя разговор, а он – нет. Он здесь только капрал. Командир на этом взводу сержант Вильсон. Это он может для тебя указать, если я не указал.
– Когда утро, встаешь, и для тебя первое дело – заправить койку. Без никаких морщин, и запасное одеяло сложил на подушку. Я на этом взводу смотрю каждую койку все как один и, кто плохо, раскидываю, а он снова заправляет.
– А хочешь обманывать – для тебя плохо, ясно? Отделение каждый день имеет наряд: уборка для комната отдыха и наружная галерея. Себе койку убрал – берешь швабру, помогаешь для галереи.
– На этом взводу освобождение от работы или от строевой для никого нет, сначала надо другую большую нагрузку получать.
Маленькие красноватые глазки глядели с вызовом и почти с надеждой, будто ждали, что Пруит с чем-нибудь не согласится и вынудит Старого Айка доказать свою преданность Хомсу, Роте и Великой Цели. Что это за цель – отличная служба, боевая готовность в мирное время или увековечение армейской аристократии? – никто точно сказать не мог, но разве важно, как Великая Цель называется, если она все равно существует и взимает подать преданностью.