После двух недель бесплодных поисков, за которыми в тюрьме следили с не менее напряженным интересом, чем за ходом чемпионата мира по бейсболу, новость о побеге Джека Мэллоя постепенно устарела и, как все остальное, под неослабевающим бременем каторжной работы утратила остроту – так тупится о камень стальное лезвие, – а потом и вовсе забылась, растворившись в тягомотине и пустоте.
   Мало ли чего не случается в тюрьме, твое дело – работа. И ты машешь кувалдой, чтобы раздробить вот эту глыбу, или налегаешь на лопату, чтобы перекидать в грузовики то, что ты раздробил. Работа – бесцельная, бесконечная, безрадостная. Волдыри на руках набухают, лопаются, кровоточат, потом затвердевают. Руки в заскорузлых мозолях, как подошвы у почтальона. И когда придет Судный день, думаешь ты в полубреду, по мозолям на руках их узнаете вы их. А как только ты передробил все глыбы, что там были, приезжают господа инженеры, бабахают динамитом и услужливо откалывают от горы еще пару кусочков – для тебя. Но гора все не убывает. И мышцы у тебя ноют и напрягаются. И в голове у тебя ноет и напрягается. И все в тебе ноет и напрягается, едва подумаешь о женщине. Ты будешь крепким, отличным, бесстрашным солдатом, когда выйдешь отсюда.



43


   В общей сложности, вместе со штрафным месяцем за визит в «яму» и за перевод во второй барак, он отсидел четыре месяца восемнадцать дней, и в седьмой роте многое успело измениться.
   Цербера не было, ушел в двухнедельный отпуск. Ливы тоже не было, перевелся в двенадцатую роту. Сержант Мейлон Старк стал штаб-сержантом, а лейтенант Колпеппер временно командовал ротой. Динамит Хомс перешел в звании майора в штаб бригады и забрал с собой Джима О'Хэйера – тот теперь был мастер-сержантом. В роте ждали нового командира, он должен был прибыть на Гавайи со дня на день. Короче, роту было не узнать.
   Он вернулся из тюрьмы в той же бежевой летней форме, которая была на нем в день суда. Четыре месяца и восемнадцать дней он не вылезал из мешковатой тюремной робы и, переодевшись в форму, чувствовал себя непривычно, будто надел ее в первый раз. За это время форма и не испачкалась, и не измялась, но ощущения, что ее выстирали и отутюжили, тоже не было. Она провисела в тюремной кладовой четыре месяца восемнадцать дней и, не считая чуть заметной поперечной полоски на брюках от вешалки, выглядела точно так же, как в тот день, когда он ее снял. Это было странно и удивительно. Как и все прочее.
   Он получил в каптерке свою скатку с постелью, записанный за ним комплект снаряжения и сундучок с личным имуществом, где все было на месте и лежало в том же порядке, в каком он оставил, но старые, знакомые вещи показались ему чужими и совсем новыми. Он получил свое прежнее одеяло и тот же наматрасник, тот же ремень для винтовки, ту же выкладку, ту же фляжку, но выдал все это не Лива, а приветливо улыбающийся новый каптенармус штаб-сержант Малло. Пит Карелсен, носивший теперь нашивки штаб-сержанта и все еще прикомандированный к складу, выглянул из-за плеча Малло и, улыбаясь, подошел пожать руку. По-видимому, в роте его до сих пор считали знаменитостью. Малло и Карелсен расспрашивали его про Маджио.
   Он дал себе слово, что подождет девять дней.
   В канцелярии временно исполняющий обязанности первого сержанта Лысый Доум мрачно пыхтел, приноравливая негнущиеся толстые пальцы к авторучке. Увидев Пруита, он радостно оторвался от работы и с удовольствием пожал ему руку. Новый писарь, молодой еврей по фамилии Розенбери, руки не протянул, но уставился на него с боязливым восхищением.
   Розенбери, как потом узнал Пруит, попал в армию по призыву. Его определили в канцелярию вместо Маззиоли, когда того, как и других ротных писарей, в связи с реорганизацией секции личного состава перевели в штаб полка. У Розенбери была нашивка РПК. Он именовался писарем «первого эшелона». Маззиоли по-прежнему числился писарем седьмой роты, но всех ротных писарей прикомандировали к штабу полка во «второй эшелон». Маззиоли был теперь сержант.
   Помимо Розенбери, в роте появились и другие новые лица. За ужином он увидел, что большинство ребят в столовой ему незнакомы. Личный состав роты постоянно пополнялся, но краткосрочников по истечении контракта пока еще отпускали домой. Вся незнакомая братия глазела на него с тем же боязливым восхищением, что и Розенбери.
   После ужина он уселся на койку и занялся винтовкой, новенькой «M-I Гаранд», еще не очищенной от фабричной космолиновой смазки. Он молча разбирал и собирал ее, изучая топорно скроенную, неудобную железяку, к которой никак не подладишься. В тусклом свете лампочек новые ребята украдкой наблюдали за ним все с тем же боязливым восхищением. Вождь Чоут и остальные командиры отделений, недавно произведенные в сержанты, а за ними и новоиспеченные штаб-сержанты, командиры взводов – все, кроме помкомвзвода штаб-сержанта Галовича, – по очереди подходили к нему, жали руку, хлопали по спине. Похоже, с профилактикой завязали. Он был в роте знаменитостью. Все расспрашивали про Маджио.
   Он дал себе слово, что подождет девять дней.
   С уходом капитана Хомса рота перестала быть вотчиной спортсменов, засадившая его в тюрьму мощная коалиция обветшала и самоупразднилась. Ждали, что новый командир прибудет со дня на день. Он испытывал сейчас примерно то же, что должен испытывать альпинист, когда, сорвавшись в пропасть, видит, как в вышине тает слишком поздно ему кинутая и потому бесполезная веревка.
   Впрочем, сейчас все это его мало трогало. Реальностью по-прежнему была только тюрьма. А то, что здесь, – так, ненастоящее. Постепенно, как увеличительное стекло, собирающее в фокус солнечные лучи, чтобы поджечь бумагу, он собрал всю свою волю, вложил ее в одно напряженное усилие и заставил себя сосредоточиться. Тюрьма и девять дней ожидания – вот единственное, что существует, всему остальному сквозь это не пробиться.
   Лишь один раз воздвигнутая им стена чуть не дала трещину. Это случилось, когда Энди с Пятницей, едва войдя в спальню, бросились к нему и начали шумно выражать свою радость, прекрасно сознавая, что новенькие глядят на Пруита с боязливым восхищением. Они достали из тумбочек гитары и на правах старых друзей сели к нему на койку. Теперь новички глядели с восхищением и на них тоже.
   А у них для него сюрприз! Два месяца назад они купили в рассрочку электрогитару, полный комплект, все как доктор прописал: и переходник, и динамик, вот сюда втыкается. Стоит двести шестьдесят долларов, осталось выплатить двести. С довольными лицами они вертели перед ним новую гитару и наслаждались благоговейным вниманием новеньких. Он знаменитость, а они два его закадычных кореша.
   Он заставил себя терпеливо прождать все девять дней. Он не выходил из гарнизона. Сидел в казарме на койке, ни по какому поводу не возникал и почти ни с кем не разговаривал. Даже не съездил в Мауналани навестить мисс Альму Шмидт. Он не хотел, чтобы что-то замутило кристальную ясность его неуклонно растущей сосредоточенности.
   Прибыл и вступил в должность новый ротный командир, не капитан, как ожидали, а первый лейтенант. Это было на пятый день. Он выступил перед ними с речью. Еврей, адвокат из Чикаго, он получил звание офицера резерва после четырехгодичного курса военной подготовки в юридическом колледже. Его фамилия была Росс, и на действительную службу его призвали совсем недавно. Лейтенант Колпеппер – отец и дед Колпеппера оба начинали в 7-й роте …-го пехотного полка куцехвостыми вторыми лейтенантами, а потом поднялись до командира роты, потом до командира батальона и, наконец, до командира полка – был недоволен. Он-то ждал, что пришлют капитана – капитан еще куда ни шло. Лейтенант Колпеппер был невысокого мнения о военных способностях лейтенанта Росса, но рядовой Роберт Э.Ли Пруит большой разницы между ними не почувствовал.
   Он не собирался без особой надобности обрекать себя на мученичество. Но ему было мало просто остаться в живых, он хотел всю отпущенную ему жизнь отдать службе в армии. Перед выходом из тюрьмы он навел справки: вслед за ним в течение девяти дней должны были освободить еще шесть человек. Он надеялся, что это расширит круг подозреваемых, даже если по небрежности сбросят со счетов сотни тех, кто вышел из тюрьмы до него.
   Девять – хорошее, удобное, неброское число. Про девять дней никто ничего не подумает, это не наведет на мысли, как, скажем, десять дней или ровно неделя. А Толстомордый, если у него нет в программе более интересных развлечений вроде ночной дрессировки Банко, ходит в «Лесную избушку» каждый вечер. Так что в этом смысле пороть горячку нечего.
   Нож он купил в магазинчике «Друг солдата», купил только в тот день, когда наконец поехал в город. Он это обмозговал заранее. «Друг солдата», задрипанный типично еврейский магазинчик на Хоутел-стрит, был как две капли воды похож на сотни других задрипанных еврейских магазинчиков, которые мгновенно разводятся в любом месте, где живут солдаты, и разница была лишь в том, что на Гавайях все эти типично еврейские магазинчики принадлежали китайцам. «Друг солдата» торговал той же, что и всюду, солдатской формой, здесь, как и всюду, можно было перекроить брюки и ушить рубашку. Покупателям предлагался тот же, что и всюду, ассортимент шевронов, значков, фуражек с лакированными козырьками и медными кокардами, ярких нарукавных нашивок, медных свистков, орденских планок, медных пряжек, сувениров и ножей. Даже навязываемая армией всеобщая обезличка иногда играет на руку.
   Выбранный им нож ничем не отличался от десятка других, лежавших в стеклянном лотке вперемешку с кучей свистков, перстеньков с печатками и нашивок, – складной, в длину около пяти дюймов, лезвие нажатием кнопки выбрасывается из ножен, скрытых под ореховыми накладками окаймленной медью рукоятки. Самый стандартный нож. За свою жизнь он таких сменил штук десять. Китаец небось продает их по пять-шесть в день. Он расплатился мелочью, на улице несколько раз проверил, как работает кнопка, потом сунул нож в карман и пошел по Хоутел-стрит, прикидывая, где бы выпить.
   «Лесная избушка», гриль-бар с приглушенным люминесцентным освещением, была одним из часто посещаемых солдатами мест, куда могли без опаски заглянуть любопытные туристы, желающие познакомиться с жизнью военных, так сказать, в их естественной среде обитания – все очень опрятно, очень современно и чуть ниже классом, чем китайский ресторан «У-Фа». Бар был расположен в центре города, в оживленном квартале вонючих бакалейных лавчонок и сладковато пахнущих пудрой публичных домов, в маленьком, вымощенном кирпичами переулке. Примерно в ста футах от дверей бара переулок, вместо того чтобы прорезать квартал насквозь, сворачивал под прямым углом и выходил на улицу, параллельную Беретаниа-стрит. В час ночи, когда «Лесная избушка» закрылась, Пруит стоял на углу переулка и, хотя успел выпить порций десять виски, был трезв как стеклышко.
   В переулке было темно, но Пруит безошибочно узнал Толстомордого. Тот вышел из бара в обществе двух матросов. Случайные собутыльники, осложнений не будет. Один матрос рассказывал какой-то анекдот, а Толстомордый и второй матрос громко смеялись. Никогда раньше Пруит не слышал, чтобы штаб-сержант Джадсон смеялся.
   Они брели в противоположную сторону, к Беретании, и Пруит шагнул из-за угла на мостовую с тем ощущением необыкновенной собранности и кристальной ясности в мыслях, какое за всю свою жизнь испытал лишь несколько раз – когда был горнистом.
   – Толстомордый, привет! – сказал он. Тюремная кличка должна была стегнуть его, как хлыст.
   Штаб-сержант Джадсон резко остановился и оглянулся. Матросы тоже остановились. Толстомордый вгляделся в конец переулка, где в зыбком свете, сочащемся сквозь опущенные жалюзи «Лесной избушки», тускло выступал из темноты неподвижный силуэт Пруита.
   – Ха, кого я вижу! – Толстомордый ухмыльнулся. – Пока, ребята, – кивнул он матросам. – Увидимся через недельку. Это мой старый кореш, вместе служили.
   – Будь здоров, Джад, – пьяно пробормотал один матрос. – До встречи.
   – Спасибо, – сказал Пруит, когда Толстомордый без колебаний, уверенно подошел к нему, а матросы двинулись по мостовой дальше, к Беретании.
   – За что? – осклабился Толстомордый. – Думаешь, они мне очень нужны, эти матросики?.. Ладно, у тебя ко мне разговор или что еще?
   – Да, – сказал Пруит. – Давай отойдем за угол, там и поговорим.
   – Как скажешь.
   Чуть разведя руки в стороны и еле заметно пригнувшись, как ожидающий подвоха боксер. Толстомордый вслед за ним свернул за угол.
   – Ну что? Как оно тебе, снова на свободе-то? – Он опять ухмыльнулся.
   – Да примерно как и думал, – сказал Пруит. За углом в отдалении хлопнула дверь, и еще несколько засидевшихся выпивох, переговариваясь, зашагали по мостовой к Беретании.
   – Ясно. Так какое, говоришь, у тебя ко мне дело? Я тут всю ночь торчать не собираюсь.
   – Дело такое. – Пруит вытащил из кармана нож, нажал кнопку, и лезвие, громко щелкнув в тишине переулка, выскочило из рукоятки. – Голыми руками мне тебя не уложить. Да я бы и не стал мараться. Я слышал, у тебя есть ножичек. Доставай.
   – А если у меня нет? – ухмыльнулся Толстомордый.
   – Я слышал, ты без него не ходишь.
   – Предположим. А если я не хочу его вынимать?
   – Тебе же хуже.
   – А если я убегу? – продолжал ухмыляться Толстомордый.
   – Догоню.
   – Могут люди увидеть. А если я сейчас закричу и позову полицию, тогда как?
   – Тогда могут загрести. Но тебе-то с этого что? Пока прибегут, я тебя уже пришью.
   – Все рассчитал, да?
   – Старался.
   – Ну что ж, если тебе так хочется, пожалуйста. – Толстомордый сунул руку в карман, вытащил нож, щелкнул кнопкой и шагнул вперед – все это одним движением, невероятно быстрым для такого грузного человека.
   За спиной у него снова хлопнула дверь «Лесной избушки», выпуская на улицу новую партию засидевшихся. Их голоса таяли, удаляясь в направлении Беретаниа-стрит.
   – Не люблю обижать младенцев, – хохотнул Толстомордый.
   Его нож, почти такой же, как у Пруита, медленно раскачивался из стороны в сторону, как голова змеи. Толстомордый надвигался, сохраняя классическую стойку опытного борца, привыкшего драться ножом: корпус наклонен, правая рука слегка выставлена вперед, лезвие ножа торчит между большим и указательным пальцами, левая рука приподнята и ладонь оттопырена, как щиток.
   Пруит, затаив дыхание, молча двинулся навстречу. Надо было родиться другим человеком, на секунду пронеслось в голове, вот если бы… вот если бы Тербер был на месте – он ведь хотел сначала обсудить это с Тербером… черт, как же он забыл купить жевательную резинку? Потом мысли разом исчезли, и все стало кристально ясным и четким, словно в наведенном на резкость объективе, словно при замедленной съемке, словно он курил марихуану – ничего похожего на расплывчатую мельтешню, в которой мягко плаваешь на ринге.
   Вое продолжалось недолго. Это только в кино то пырнут, то промахнутся, то полоснут, то снова промахнутся и за время драки успевают пронестись через несколько кварталов. А в жизни не рассчитывай, что противник промахнется больше раза – от силы два, если ты такой везучий. В поножовщине почти все выбирают своей тактикой контрнаступление.
   Их разделяло расстояние немногим больше вытянутой руки, и они осторожно кружили на месте, когда двери бара выплюнули последнюю порцию самых упорных завсегдатаев. За углом, всего в нескольких футах от них, ленивые шаги зашлепали по мостовой к Беретании.
   Толстомордый по-боксерски скользнул вперед, взмахнул левой рукой у самого лица Пруита, сделал ложный выпад правой и, едва Пруит, пытаясь загородиться, непроизвольно выбросил вперед левую руку, быстро пригнулся и поднырнул под нее. Нож, как кусок сухого льда, обжигающе полоснул Пруита по ребрам снизу вверх и воткнулся в широкую полосу спинной мышцы под мышкой. Пруит резко опустил левую руку, но было слишком поздно, и нож хвостом кометы прочертил ему бок.
   Когда Толстомордый пырнул его, он сразу сделал шаг вперед. Если бы он струсил или замешкался, если бы дрогнул, драка была бы уже кончена и Толстомордый был бы волен решать, убить его или оставить в живых. Но годы занятий боксом вырабатывают инстинкт, не зависящий ни от ума, ни от храбрости. Его нож вонзился Толстомордому в диафрагму, точно под ребра, это был тот контрудар правой, когда боксер бьет прямо в солнечное сплетение.
   Они замерли, бедро к бедру, и простояли так секунду или две, может быть, пять – две статуи, чью неподвижность нарушала только правая рука Толстомордого: медленно разгибаясь, она все еще ползла вниз, – закусив губу, Пруит осторожно подкручивал нож, проталкивая его сквозь слой жира, вгоняя на ощупь в открывшееся углубление как долото, пока нож не вошел по самую рукоятку. Вытянувшись до конца, рука коротко дернулась и повисла, а нож, по инерции продолжая ее движение, вылетел из разжавшихся пальцев и звякнул о кирпичи мостовой. Толстомордый пошатнулся.
   Почувствовав, что Толстомордый падает, Пруит плотно прижал левый локоть к тому месту, где бок горел от боли, стиснул нож, резко крутанул им, чтобы лезвие повернулось острием вверх, немного отодвинулся и, пока грузное тело оседало под собственной тяжестью, медленно согнул правую руку в кисти, словно уступая огромной рыбине, разгибающей крючок, направил нож в самую глубину грудной клетки и повел вправо. Он пришел сюда убить его. Ему не хотелось закалывать его, когда он упадет, или перерезать ему горло.
   Штаб-сержант Джадсон ударился о тротуар левым плечом и, перекатившись на спину, уперся затылком в кирпичную стену дома; глаза его уже начинали стекленеть. Правая рука была по-прежнему вытянута, словно он пытался одной лишь силой воли заставить нож вползти назад в кулак – как будто от этого что-то могло измениться. Он захрипел и, с трудом подняв левую руку, прижал ее к вспоротому животу.
   – Ты ж меня убил… За что? – спросил он и умер. Обиженное удивление, досада, упрек, недоумение застыли у него на лице и так там и остались, словно забытый на вокзале чемодан.
   Пруит глядел на него сверху, все еще потрясенный укоризненным вопросом. За углом из «Лесной избушки» вышли на улицу оба бармена, звеня ключами, заперли дверь и, тихо переговариваясь, зашагали по мостовой к Беретании.
   Только тогда Пруит наконец пошевелился. Он сложил нож, завернул его в носовой платок, перехватил сверток узкой аптекарской резинкой и положил в карман.
   Из раны непрерывно текла кровь, и он достал второй носовой платок, совсем чистый, скомкал его, сунул под рубашку и прижал локтем к боку, чтобы струйка не успела просочиться сквозь брюки; пятна крови уже проступили на рубашке, а в том месте, куда воткнулся нож, рубашка была разодрана. Ничего, дырку почти не видно, локоть ее прикрывает.
   Он пошел в сторону, противоположную Беретаниа-стрит, двигаясь на север, прочь от центра города. Пройдя два квартала, свернул в другой переулок, сел на тротуар и прислонился к стене – надо подумать. Здесь, в переулке, ему было очень уютно и спокойно.
   Должно быть, он где-то неподалеку от Виньярд-стрит. Кварталы за Беретанией населяли гавайцы, тут были только жилые дома, и он знал этот район неважно. Но Виньярд, как ему помнилось, довольно длинная улица и тянется на восток. Значит, надо взять курс на восток.
   О том, чтобы возвращаться с такой раной в Скофилд, не могло быть и речи: даже если он сумеет пройти через проходную, утром, как только найдут Толстомордого, его немедленно зацапают. Единственный выход – попробовать добраться через весь город до Альмы. Если он доберется до Альмы, все будет в ажуре.
   Голова работала прекрасно, в мыслях была такая же кристальная ясность, как во время драки. Он скорбно улыбнулся – задним умом все крепки! Если бы котелок всегда так варил, а не только когда припрет, мы бы с вами, друг сердечный, не сели сейчас в галошу.
   Он ведь ни на секунду не допускал, что Толстомордый так его исполосует и потом нельзя будет вернуться в гарнизон. Самый последний дурак и то бы это предусмотрел. Он даже не додумался захватить с собой побольше носовых платков: сейчас менял бы их, и кровь свернулась бы быстрее.
   Неторопливый, но неиссякающий ручеек крови просачивался сквозь платок, и тонкая струйка опять поползла вниз. Он сложил платок другой стороной и снова прижал его локтем; кровь приостановилась. Все равно ни в автобус, ни в маршрутку в таком виде садиться нельзя, рубашка разодрана и вся в кровавых пятнах. В автобусе кровь может снова просочиться, а там платок не поправишь; он с холодной ясностью на миг представил себе ужас пассажиров, наблюдающих, как он поднимается со своего места и идет через ярко освещенный автобус к выходу. Только кровь бывает такой красной. Особенно своя собственная.
   Отсюда до Каймуки, вероятно, мили четыре, а потом еще почти милю лезть в гору по Вильгельмине до дома Альмы. Это если напрямик. А так не мешает накинуть еще милю на всякие переулочки потемнее, потому что на большой освещенной улице он произведет тот же эффект, что в автобусе. Итого, грубо говоря, шесть миль. И пройти их придется пешком. Но если он доползет до Альмы, все будет в ажуре.
   Нам надо это толково просчитать, сказал он себе, нам надо наверняка, так, чтобы не пробросаться. Если он боится, что не дойдет, можно рискнуть и сесть в такси, при условии, что он его здесь поймает. Но это мы оставим как запасной вариант, так сказать, на черный день. Одни просят: «Мамуля, подкинь-ка деньжат» – это их запасной вариант. А другие чуть что, бывшим женам звонят – это их запасной вариант. Ты не хвастай, малыш, мол, поеду в Париж, а потом через Вену в Пномпень. Может в кучу дерьма угодить бриллиант, не оставив себе запасной вариант, тот, который на черный день. Пруит, ты уже, кажется, того, маленько ку-ку. Если так пойдет, скоро не сможешь даже ответить, от чего умер Иисус Христос – то ли распяли, то ли дизентерию подхватил.
   Прежде чем тронуться в путь, он разрешил себе еще немного посидеть, привалившись к стене, и выкурить сигарету: он надеялся, что, если минуту-другую посидит вот так, совсем неподвижно, кровь остановится. Никогда еще сигарета не была такой вкусной. Он курил медленно, ему было очень уютно и спокойно в этом переулке. Потом снова усмехнулся. Забавно: велика важность – выкурить сигарету, но, когда тебе худо, приятен даже такой пустяк, и ты думаешь: если все обойдется, буду больше ценить мелкие радости жизни. А потом, когда все хорошо и счет опять в твою пользу, ты эти мелкие радости почти не замечаешь.
   Что ж, сказал он себе, пожалуй, пора собираться. Сами знаете: чем скорее соберешься, тем скорее доберешься.
   Было трудно уйти из этого переулка, обманчиво сулящего надежное убежище. Но он напомнил себе, что больше тянуть нельзя, рана скоро начнет подсыхать, и трогаться надо сейчас же, пока еще не очень больно. Происходящее и так смахивало на кошмарный сон, когда ты знаешь, что скоро проснешься, а это опасный симптом. Во сне легче, во сне ты помнишь, что обязательно проснешься. Но это не сон, Пруит, предостерег он себя, и утром все это никуда не исчезнет. Но как бы дальше ни обернулось, возвращаться в тюрьму он не намерен.
   На углу он отыскал табличку с названием улицы и, лишь когда твердо убедился, что это Виньярд-стрит, повернул направо, на восток. Да, Пруит, на этот раз простись с армией навсегда. Кончилась твоя сверхсрочная, тридцатник не состоялся. Завтра тебя не будет на утренней поверке, а когда найдут Толстомордого и станут сопоставлять факты, сразу поймут, чья работа. На этот раз ты не вернешься в гарнизон, улизнув от «вэпэшников», и не отделаешься внеочередным нарядом. На этот раз выход один – дезертировать. Он не знал, как далеко на восток тянется Виньярд, но других длинных улиц рядом не было, и он пошел по Виньярду дальше.
   Он дошагал по Виньярду до Панчбоул-стрит, потом через Миллер-стрит поднялся до Кэптен-Кука и вышел на Луналило. Здесь был длинный прямой проход, но примерно через полмили он заканчивался тупиком, упираясь в Макики. Ему надо подняться вверх по Макики и, когда попадется улица, ведущая на восток, пройти по ней до конца через Пунахоу, а потом опять круто повернуть и спуститься вниз.
   Сложный маршрут. Очень сложный. Почему, черт подери, все всегда так сложно? Даже когда берешься за простейшие вещи, все немедленно становится черт те как сложно.
   Он прошел вверх по Макики больше четверти мили, пока не оказался на углу Уайлдер-авеню, идущей на восток. По Уайлдеру пришлось переть полмили до Александер-стрит, которая спускалась к Беретании, но, как он обнаружил, не пересекала ее. Он чувствовал, что мысли начинают путаться, и с трудом заставлял себя сосредоточиться. Полчаса он протаскался по переулкам, выискивая улицу, которая шла бы насквозь через Беретанию. Но к тому времени он был уже совсем как во сне и его мало что трогало. Смеяться он начал еще на Александер-стрит и теперь смеялся не переставая.