Страница:
Тербер долго молчал. Когда он поднялся с койки, его светлые голубые глаза как-то странно сощурились и выражение, застывшее на черном от загара лице, тоже было странное.
– Может быть, ты и прав, – сказал он. – Похороны твои, так что музыку выбирай сам.
Они смотрели друг на друга и молчали, им не нужно было ничего говорить; уважение и понимание, которые Пруит уловил во взгляде Тербера, наполнили его гордостью, потому что в силу каких-то непонятных причин он ценил уважение этого большого сильного человека выше, чем чье бы то ни было, хотя сам не мог объяснить почему; уважение Тербера было именно то, к чему Пруит стремился, и именно поэтому он все ему сказал и сейчас гордился, что сказал.
– Человека можно убить, старшой. А вот сожрать – труднее.
Тербер резко хлопнул его по плечу. Пруит никогда раньше не видел, чтобы Тербер так открыто проявлял к кому-нибудь свое расположение. И это согрело его, как глоток виски. Что по сравнению с этим какие-то три месяца тюрьмы! Но лицо его осталось таким же суровым и безразличным.
– Пока, малыш. – Тербер повернулся и пошел к открытой двери в другом конце длинной комнаты, отделенной перегородкой от канцелярии и называвшейся камерой. Пруит снова положил карты на койку и смотрел ему вслед.
– Тербер! – окликнул он его. – Сделаешь для меня одно дело?
Тербер обернулся:
– Ради бога. Если смогу, конечно.
– Съездишь в Мауналани? Я хочу, чтобы ты объяснил… объяснил Лорен, почему я к ней не еду. Сможешь? – Он не ожидал, что язык у него не повернется назвать ее Альмой даже при Тербере. Он протянул ему бумажку с адресом.
– Ты бы лучше ей написал, – сказал Тербер. – Неохота мне к ней ехать. Меня бабы только увидят – сразу с ума сходят и на шею вешаются. Я от этого даже устаю. – Брови у него хитро поползли вверх. – Да и к тебе слишком хорошо отношусь, чтобы идти на риск. Мне твоя девочка не нужна.
– Тогда позвони ей, – сухо сказал Пруит. – Скажешь все по телефону. – Он написал номер.
– Это то же самое. Она только услышит мой голос – сразу захочет встретиться. Боюсь, не хватит силы воли отказать.
– Сделаем иначе, – упрямо Оказал Пруит. – Поезжай в «Нью-Конгресс», все ей расскажи и, раз уж ты там будешь, заплати в кассу и можешь с ней переспать.
Тербер глядел на него и лукаво ухмылялся.
– Да, кстати, – стойко сказал Пруит. – Когда я в прошлый раз там был, твоя приятельница миссис Кипфер просила передать тебе привет. Спрашивала, почему ты к ней не заходишь. Я тебе давно хотел сказать, да все забывал.
Лицо у Тербера неожиданно расползлось от смеха.
– Старушка Герта?! – еле выговорил он. – Ты подумай! Вот старая шалава!.. Проморгала свое призвание, развратница. Ей надо было идти ночной дежурной в мужское общежитие.
– Ну так как? – снова спросил Пруит. – Позвонишь?
– Ладно, – коротко сказал Тербер. – Позвоню. Но если она захочет встретиться, ничего тебе не обещаю.
– А я разве прошу?
– Ладно, на таких условиях можно. Ну, будь здоров, – бросил он через плечо, уже уходя. – Да! – Он остановился и снова повернулся к Пруиту. – Чуть не забыл. Я же тебе еще кое-что хотел рассказать. Блуму дают капрала. У двух капралов кончается контракт, они следующим пароходом уезжают, и Блум будет вместо одного из них. Я сегодня выписал приказ по роте. Как только пароход отчалит, вывесим на доску. Это в субботу. Я подумал, тебе будет приятно узнать.
– Блум небось сияет.
– Это еще что. Через месяц у нас уедут два сержанта, вот тогда он… Ну ладно, малыш. До понедельника можешь четыре дня ходить по ресторанам. А уж с понедельника начинай выдирать из календаря по листочку.
Покачивающаяся широкоплечая, узкобедрая тень скользнула в открытую дверь решетчатой перегородки, за которой начинался другой мир. Пруит взял с койки карты.
В следующие четыре дня времени для пасьянсов было более чем достаточно. А кроме того, в следующие четыре дня к нему приходил не только Колпеппер, но неожиданно стали заглядывать и другие гости. Тербер после того раза больше не приходил, зато были и Энди с Пятницей, и Ридел Трэдвелл, и Бык Нейр, и Академик Родес, и еще многие другие. Заходили ненадолго, просто поболтать. Академик даже не пытался продать ему бриллиантовое кольцо и настоящую золотую цепочку от часов. Вождь Чоут тоже зашел. Из антиспортивной фракции хотя бы по разу навестили почти все. Заглянул даже кое-кто из спортсменов. Он и не знал, что у него столько друзей. Он понял, что внезапно стал в роте знаменитостью, как Анджело.
– Может быть, ты и прав, – сказал он. – Похороны твои, так что музыку выбирай сам.
Они смотрели друг на друга и молчали, им не нужно было ничего говорить; уважение и понимание, которые Пруит уловил во взгляде Тербера, наполнили его гордостью, потому что в силу каких-то непонятных причин он ценил уважение этого большого сильного человека выше, чем чье бы то ни было, хотя сам не мог объяснить почему; уважение Тербера было именно то, к чему Пруит стремился, и именно поэтому он все ему сказал и сейчас гордился, что сказал.
– Человека можно убить, старшой. А вот сожрать – труднее.
Тербер резко хлопнул его по плечу. Пруит никогда раньше не видел, чтобы Тербер так открыто проявлял к кому-нибудь свое расположение. И это согрело его, как глоток виски. Что по сравнению с этим какие-то три месяца тюрьмы! Но лицо его осталось таким же суровым и безразличным.
– Пока, малыш. – Тербер повернулся и пошел к открытой двери в другом конце длинной комнаты, отделенной перегородкой от канцелярии и называвшейся камерой. Пруит снова положил карты на койку и смотрел ему вслед.
– Тербер! – окликнул он его. – Сделаешь для меня одно дело?
Тербер обернулся:
– Ради бога. Если смогу, конечно.
– Съездишь в Мауналани? Я хочу, чтобы ты объяснил… объяснил Лорен, почему я к ней не еду. Сможешь? – Он не ожидал, что язык у него не повернется назвать ее Альмой даже при Тербере. Он протянул ему бумажку с адресом.
– Ты бы лучше ей написал, – сказал Тербер. – Неохота мне к ней ехать. Меня бабы только увидят – сразу с ума сходят и на шею вешаются. Я от этого даже устаю. – Брови у него хитро поползли вверх. – Да и к тебе слишком хорошо отношусь, чтобы идти на риск. Мне твоя девочка не нужна.
– Тогда позвони ей, – сухо сказал Пруит. – Скажешь все по телефону. – Он написал номер.
– Это то же самое. Она только услышит мой голос – сразу захочет встретиться. Боюсь, не хватит силы воли отказать.
– Сделаем иначе, – упрямо Оказал Пруит. – Поезжай в «Нью-Конгресс», все ей расскажи и, раз уж ты там будешь, заплати в кассу и можешь с ней переспать.
Тербер глядел на него и лукаво ухмылялся.
– Да, кстати, – стойко сказал Пруит. – Когда я в прошлый раз там был, твоя приятельница миссис Кипфер просила передать тебе привет. Спрашивала, почему ты к ней не заходишь. Я тебе давно хотел сказать, да все забывал.
Лицо у Тербера неожиданно расползлось от смеха.
– Старушка Герта?! – еле выговорил он. – Ты подумай! Вот старая шалава!.. Проморгала свое призвание, развратница. Ей надо было идти ночной дежурной в мужское общежитие.
– Ну так как? – снова спросил Пруит. – Позвонишь?
– Ладно, – коротко сказал Тербер. – Позвоню. Но если она захочет встретиться, ничего тебе не обещаю.
– А я разве прошу?
– Ладно, на таких условиях можно. Ну, будь здоров, – бросил он через плечо, уже уходя. – Да! – Он остановился и снова повернулся к Пруиту. – Чуть не забыл. Я же тебе еще кое-что хотел рассказать. Блуму дают капрала. У двух капралов кончается контракт, они следующим пароходом уезжают, и Блум будет вместо одного из них. Я сегодня выписал приказ по роте. Как только пароход отчалит, вывесим на доску. Это в субботу. Я подумал, тебе будет приятно узнать.
– Блум небось сияет.
– Это еще что. Через месяц у нас уедут два сержанта, вот тогда он… Ну ладно, малыш. До понедельника можешь четыре дня ходить по ресторанам. А уж с понедельника начинай выдирать из календаря по листочку.
Покачивающаяся широкоплечая, узкобедрая тень скользнула в открытую дверь решетчатой перегородки, за которой начинался другой мир. Пруит взял с койки карты.
В следующие четыре дня времени для пасьянсов было более чем достаточно. А кроме того, в следующие четыре дня к нему приходил не только Колпеппер, но неожиданно стали заглядывать и другие гости. Тербер после того раза больше не приходил, зато были и Энди с Пятницей, и Ридел Трэдвелл, и Бык Нейр, и Академик Родес, и еще многие другие. Заходили ненадолго, просто поболтать. Академик даже не пытался продать ему бриллиантовое кольцо и настоящую золотую цепочку от часов. Вождь Чоут тоже зашел. Из антиспортивной фракции хотя бы по разу навестили почти все. Заглянул даже кое-кто из спортсменов. Он и не знал, что у него столько друзей. Он понял, что внезапно стал в роте знаменитостью, как Анджело.
35
А вот в тюрьме он знаменитостью себя не чувствовал. В тюрьме про его сенсационный процесс, конечно, не слышали. И он молил бога, чтоб не услышали. Суд начался, как хорошо отрепетированный спектакль, актеры знали роли назубок, и все шло без единой накладки до самой последней минуты. Три свидетеля рассказали обо всем четко и понятно, будто цитировали по памяти свои письменные заявления; их показания совпадали полностью. Прокурор с непреложной ясностью растолковал, какие нарушения закона допустил подсудимый и какое за них следует наказание. Подсудимому, который с начала заседания не сказал ни слова, была предоставлена возможность выступить с собственными показаниями, но он отказался. Все были довольны, все шло как по нотам. Но в последнюю минуту лейтенант Колпеппер с отчаянной отвагой человека, восставшего против неумолимой судьбы, произнес пламенную речь, в которой от имени подсудимого признал его виновность и потребовал смягчения приговора на том основании, что все хорошие солдаты – пьяницы. Воцарилась недоуменная тишина. Подсудимый готов был его убить. Но судьи повели себя более чем достойно. Как и подобает истинным джентльменам, они, не моргнув глазом, занесли в протокол еретическое заявление защитника, потом пошептались традиционные полминуты и, будто ничего не случилось, вынесли приговор: три месяца каторжных работ плюс лишение двух третей денежного содержания на тот же срок. Подсудимый готов был их расцеловать.
Когда его повели назад на гауптвахту дожидаться отправки в тюрьму, у него гора с плеч свалилась – на гауптвахте ему не надо было глядеть на лейтенанта Колпеппера.
Суд состоялся утром, а сразу же после обеда за ним приехали, расписались в канцелярии, что берут две пары чистой рабочей формы, и бережно усадили его в тюремный джип на переднее сиденье. Один охранник вел машину, второй сидел сзади, за спиной Пруита. Зажатый между двумя ладно сбитыми, отдраенными до блеска франтоватыми верзилами, он чувствовал себя плохо одетым лилипутом. Они доставили его за ячеистую проволочную сетку забора, окружавшего похожий на сельскую школу дом с зеленой крышей и затянутыми проволочной сеткой окнами, и он услышал, как вооруженный длинноствольным пистолетом охранник закрыл ворота. В щелчке замка было что-то необратимое, но никто, казалось, не усмотрел в этом звуке ничего особенного или необычного. Два франтоватых верзилы провели его в здание «сельской школы» с таким видом, будто водили туда солдат каждый день. На нем все еще была летняя бежевая форма с галстуком, которую он надел перед судом.
Войдя в тюрьму, охранники первым делом обменяли резиновые дубинки и пистолеты на некрашеные деревянные палки вроде тех, к каким крепят мотыги. Их выдал им вооруженный часовой сквозь окошечко запертого изнутри оружейного склада.
Потом они повели его получать вещи. За все это время они не сказали ему ни слова. Вещевой склад был в самом конце длинного коридора: они прошли мимо нескольких дверей, потом, там, где слева была доска объявлений, а справа зарешеченные двери в три отходящих от главного здания барака, повернули налево и оказались в закутке перед дверью, в которой было вырезано окошко с прилавком. Стоявший за прилавком мужчина в рабочей форме, судя по всему – доверенный заключенный, поглядел на Пруита и неприязненно улыбнулся.
– Наш город счастлив принять новоселов, – с нескрываемым удовольствием сказал он, будто обрадовался, что видит кого-то, кому пофартило не больше, чем ему самому.
– Займись им, – буркнул один из охранников таким тоном, словно собственная разговорчивость причиняла ему страдания.
– Так точно, сэр, – расплылся в улыбке кладовщик. – Незамедлительно. – Он потер руки, довольно похоже изображая директора отеля, приветствующего высоких гостей. – Могу предложить очаровательную угловую комнату на десятом этаже с видом на парк, с отдельной ванной и большим шкафом. Думаю, вам там будет удобно.
– Я говорю, займись им, – повторил охранник. – Кончай ломать комедию. Валять дурака будешь потом. Не действуй мне на нервы.
Улыбка на лице кладовщика сменилась оскалом, в котором было больше подобострастия, чем злобы.
– Хорошо, Хэнсон. Нельзя, что ли, пошутить?
– Нельзя, – отрезал Хэнсон.
Второй верзила по-прежнему молчал.
Зажав палки под мышкой, как несколько разбухшие тросточки, оба охранника прислонились к стене и, пока кладовщик выдавал Пруиту туалетные принадлежности, молча курили. Хэнсон оторвался от стены, отобрал у Пруита кошелек, пересчитал лежавшие там деньги, потом написал что-то на бумажке, положил ее в кошелек, а деньги сунул себе в карман и с наглой ухмылкой посмотрел на Пруита. Второй верзила стоял за спиной у Хэнсона, глядел ему через плечо и молча считал деньги, шевеля губами. Кладовщик взял у Пруита две его рабочие куртки и взамен выдал две другие с большой белой буквой «Р» на спине.
– Это чтобы ты начал работать уже сегодня, – весело объяснил он. – Чтобы не ждал, пока мы твои раскрасим. Мы их потом кому-нибудь другому выдадим.
Когда Пруит сдал бежевую форму и переоделся в рабочую, злобная улыбка кладовщика стала еще шире, будто для него все это было как маслом по сердцу. Собственная рабочая форма, мешковатая, плохо скроенная, из грубой ткани, сидела на Пруите не лучше, но и не хуже, чем на любом другом солдате; куртка же, которую он получил, доходила ему чуть не до колен, рукава висели на фут ниже пальцев, а плечи кончались у локтей.
– Ах, какая досада, – радостно улыбнулся кладовщик. – Ничего ближе к твоему размеру у меня сейчас нет. Может, когда-нибудь будет, тогда заменим.
– Ничего, – сказал Пруит. – Нормально.
– Женщин ты теперь все равно не скоро увидишь, – утешил кладовщик. – Разве что иногда офицерских жен, они возле каменоломни на лошадях катаются. Но к ним тебя никто не подпустит. Так что не переживай.
– Не буду, – сказал Пруит. – Спасибо за совет.
Охранники попыхивали сигаретами и ухмылялись.
– Первые дни немного подергаешься, – продолжал наставлять его кладовщик. – Поначалу будет слегка беспокоить. Особенно если привык спать с бабой каждую ночь. Потом притерпишься, ничего, – доверительно сообщил он. – Не умрешь. Это только кажется, что в тюрьме так уж дерьмово.
Один из охранников фыркнул. Пруит подумал об Альме, и, едва он представил себе ее в постели, в спальне, куда поднимаешься по трем ступенькам из выложенной кафелем гостиной в доме на краю обрыва над долиной Палоло, внезапно накатила слабость, ноги стали ватными. Он не виделся с ней уже больше двух недель. Три месяца – это шесть раз по две недели. Четырнадцать недель не видеть ее, не знать, где она, что делает и с кем.
– А еще, – снисходительно делился своим богатым опытом кладовщик, – вначале все время думаешь: чем же там эта баба без тебя занимается?
– Правда? – Мужчина в постели рядом с Альмой был просто темным пятном, – он вгляделся пристальнее, – просто силуэтом. Это был не Тербер. И не Пруит. Нет, сказал он себе, нет, ты же знаешь, она не признает секс ради секса, она сама тебе говорила. Секс ради секса ей скучен. Это ты любишь секс ради секса, вот воображение у тебя и разгулялось. А она любит, чтобы рядом был человек, чтобы ей с этим человеком было интересно, чтобы была теплота и понимание, чтобы ее любили, чтобы она не была одинока… Он перечислял и перечислял. Но не помогало. Три месяца – это слишком долго. А вдруг она встретит другого человека, тоже интересного, и останется с ним, просто так, для интереса, чтобы чем-то себя отвлечь, на время, понимаешь? Чтобы не чувствовать одиночества. Вокруг полно интересных парней. И многие гораздо интересней, чем ты.
Он надеялся, что Тербер не забудет ей позвонить. И в то же время ему было страшно от мысли, что Тербер позвонит. Тербер – парень симпатичный. Большой, сильный, мужественный и… интересный.
На него нахлынули воспоминания обо всем том, что он теперь может потерять. Перед ним замелькали ясные, четкие, очень естественные, словно снятые скрытой камерой кадры. Они вспыхивали у него в мозгу, как слайды на экране, в десятикратном увеличении, все самые интимные подробности (каждая пора, каждый волосок, каждая складочка на ее теле, которое он знал так же хорошо, как свое, – он сейчас видел все это необыкновенно отчетливо), и он рассматривал эти картинки, замерев. На каждой из них двигалось все то же плоское пятно, все тот же двумерный черный силуэт, все тот же таинственный соблазнитель – он стоял, и сидел, и лежал там, где когда-то стоял, сидел и лежал Пруит, он отбирал у Пруита самое сокровенное. Подлюга пользовался его умом и его памятью, чтобы соблазнить женщину, которую Пруит любит, а он даже не мог его остановить. Это была мука мученическая. Он стоял и смотрел, как его двойник безжалостно охмуряет и соблазняет женщину, которую он любит. Он чувствовал, как на него вновь наваливается панический страх, тот, что он было отогнал тогда, в первую ночь на гауптвахте.
Ведь ее слишком легко охмурить, чувствовал он, у нее слишком добрая душа, и, стоит подвернуться одинокому, истосковавшемуся парню с хорошо подвешенным языком, она уступит, может быть только ради того, чтобы у парня стало легче на душе. Так прямо сразу и пригреет. Он вспомнил, как легко она клюнула на его жалостную историю насчет одиночества. То, что в его истории все правда, дела не меняет. В таких историях всегда все правда. Насчет одиночества никто не врет. И все равно все эти истории – вранье, он знал это по себе, потому что, как только начинаешь рассказывать женщине про свое одиночество, ты больше не одинок, ты словно автор пьесы, который верит в подлинность своих персонажей, ты словно писатель, пытающийся прожить жизнь своих героев. И как только ты видишь, что на слушателя действует, ты понимаешь, что кое-чего добился, и начинаешь играть, как актер, чтобы правда прозвучала еще убедительнее. И тогда правда, исчезает, она теряется за актерскими трюками. Если бы только он мог сейчас поговорить с ней, предупредить ее. Ему стало безумно страшно – а вдруг она не догадается, что солдатики, рассказывающие ей жалостные истории, врут? Ведь с ним она не догадалась. Или догадалась? Может, потому и отказывается выйти за него замуж, что догадалась? Значит, она не верит ему? Нет, она должна ему верить, должна! Страх охватывал его все сильнее, он с трудом удерживался, чтобы не повернуться к затянутым проволочной сеткой окнам. Еще немного – и он повалится на пол, начнет орать и стучать кулаками. Прямо перед этой троицей, которая так внимательно за ним наблюдает.
Раньше с ним такого не случалось. Он обходился без женщины, и не по три месяца, а гораздо дольше, и ничуть не страдал. В былые годы, когда он бродяжил, и позже, в Майере, его это совсем не беспокоило. Но тогда он и понятия не имел, как бывает с женщиной, когда все по-настоящему. С Вайолет у него тоже было не так. Неожиданно ему захотелось понять, а Вайолет когда-нибудь испытывала то, что сейчас испытывает он? Может, все оттого, что с Альмой у него любовь? Но ведь с Вайолет вроде тоже была любовь. А может, оттого, что он твердо уверен, что Альма его не любит? Ты чокнутый, прекрати, отчаянно убеждал он себя, а сам продолжал напрягать глаза, чтобы рассмотреть, кто же он, этот черный силуэт, я его убью, убью этого черного подлого гада!
– В чем дело? – Кладовщик отечески улыбнулся. – Я что-нибудь не то сказал?
Пруит почувствовал, как губы у него складываются в улыбку. Слава богу, подумал он. И оглянулся на охранников.
– Что? – услышал он свой голос. – Кому? Мне? Нет, все то, – сказал его голос. – А что такое? – Выдержал, подумал он, выдержал. Я выдержал! Но каково будет ночью, на койке, в темноте, когда все вокруг спят и рядом нет никого, кто напомнит тебе о твоей гордости? – думал он, слабея.
Оба верзилы понимающе улыбались, и ему стало ясно, что никого он не обманул. Ничего он от них не скрыл. Лишь кое-как спас себя от позора. Они все видят, какой он жалкий влюбленный дурак. А он не может это скрыть. Почему у других получается, а у него никогда?
– Вот твои шляпки, приятель, – сказал кладовщик. – Шляпки не забудь. – Он протянул ему две солдатские полевые шляпы, совсем новые, с твердыми, будто деревянными полями и мягкой матерчатой тульей, которая заминалась в мелкую гармошку, и, как бы лихо ты ни прилаживал такую шляпу на голове, она все равно выглядела как тряпка, поэтому все солдаты в гарнизоне обзаводились сразу двумя пилотками: одну носили с парадной формой, другую – на мороку.
– Извини, дорогой, – кладовщик радостно улыбнулся, будто снова прочел его мысли, – но пилотки мы здесь не выдаем. Как я понимаю, снабженцы решили на нас сэкономить.
Оба охранника громко засмеялись. Второй, все это время молчавший, наконец открыл рот.
– Пилотки – это для солдат, – сказал он. – А не для заключенных.
Никто с ним не спорил. Пруит для смеху примерил одну шляпу. Если бы только ты мог засмеяться, если бы только мог превратить все в шутку. Тогда с тобой все было бы в порядке. На время. Шляпа провалилась ему на уши, поля торчком выпятились вокруг головы, тулья плотно обтянула макушку – настоящий горшок, но все равно весь в морщинах.
– Вылитый Кларк Гейбл, – ухмыльнулся кладовщик. – Особенно если надвинешь пониже на уши.
– Ниже не опускается, что теперь делать? – дурашливо сказал Пруит.
– Это еще что, ты бы посмотрел, какие у меня остались, – злобно заметил кладовщик, будто хотел поставить его на место за то, что он претендует на юмор. Он думает, что я их потешаю, подумал Пруит, и ему стало смешно, он думает, это я для них стараюсь, он не понимает, что я это только для себя, да и то через силу. – Она тебе почти как раз, а ты бы видел, что бывает, когда велика.
Оба верзилы снова заржали.
– Как я его? – улыбнулся им кладовщик.
– Неплохо, – сказал Хэнсон, тот, что был поразговорчивее. – Совсем неплохо, Терри. – Он повернулся к Пруиту: – Пошли, ты.
Терри осторожно высунул голову в коридор и посмотрел по сторонам.
– Хэнсон, отстегнул бы за труды сигареточку, а? – заискивающе попросил он. – Как-никак повеселил вас.
Хэнсон в свою очередь осторожно огляделся. В коридоре вроде бы никого не было. Он торопливо полез в нагрудный карман, достал из пачки одну сигарету и кинул ее через прилавок. Терри жадно пополз за сигаретой на четвереньках. Хэнсон ткнул Пруита палкой ниже спины.
– Давай шагай, – сказал разговорчивый Хэнсон.
Они втроем пошли по коридору к дверям в бараки.
– Тебя, Хэнсон, когда-нибудь возьмут за задницу, – сказал тот, что больше помалкивал. – На черта ты это делаешь?
– Думаешь? Если ты меня заложишь, Тыква, ты – дерьмо.
– Я-то не заложу, – сказал Тыква. Они шагали дальше.
– Его фамилия Текви, – объяснил Хэнсон Пруиту.
– Я даже родную мать не заложу, – гордо сказал Текви после долгого молчания. – А уж кого ненавижу, так это ее.
– На прошлой неделе заложил ведь заключенного, – возразил Хэнсон, ничуть не удивившись заявлению Текви. – И за что? За курение сигарет.
– Так то работа, – сказал Текви. – И он все равно из бесперспективных. – Ответа на это, по всей видимости, не требовалось. Затянувшийся разговор оборвался.
Зарешеченные двойные двери во все три барака были распахнуты. Охранники провели его в ближнюю дверь, в западное крыло. Там никого не было. Барак был очень длинный, с окнами по обе стороны. Окна заколочены гвоздями и затянуты проволочной сеткой. В ширину в бараке едва хватало места для двух рядов двухъярусных коек, посредине оставался только узкий проход. Ни тумбочек, ни настенных шкафчиков. В изголовье каждой койки, как нижней, так и верхней, висело по маленькой полке. На всех полках были в совершенно одинаковой последовательности сложены совершенно одинаковые вещи: комплект рабочей формы, куртка поверх брюк; поверх куртки полевая шляпа; поверх шляпы пара нижнего белья (кальсоны – под рубашкой); поверх рубашки серый солдатский носовой платок; пара носков, всунутых один в другой и скатанных в плотный кругляш, который возвышался над всем этим сооружением, как шоколадная роза, венчающая слоеный торт. Слева стояли туалетные принадлежности: ближе к краю полки солдатская безопасная бритва «Жиллет», футляр открыт в сторону прохода; за футляром солдатская кисточка для бритья и мыльная палочка, стоят вертикально, рядом друг с другом, вровень с углами футляра; за ними серая пластмассовая солдатская мыльница с куском мыла, а под ней солдатское полотенце, сложенное вчетверо и выровненное по углам мыльницы.
Оба верзилы оперлись локтями о верхнюю койку, как о стойку бара, и лениво курили. Пруит, заправив отведенную ему койку, внимательно изучил соседнюю полку и стал раскладывать свои пожитки соответственно. Закончив, он отступил на шаг и окинул взглядом скудную кучку в основном непарных вещей, которые в ближайшие три месяца будут составлять все его богатство. Хэнсон подошел и тоже посмотрел.
– С койкой порядок, – сказал Хэнсон.
– А полка чем не нравится?
– Полка – дерьмо. Сразу минус получишь.
– Какой еще минус? Здесь что, школа?
Хэнсон ухмыльнулся.
– Ну и что будет, если минус?
Хэнсон снова ухмыльнулся.
– Полка – дерьмо, – повторил он. – Ты новенький, поэтому разрешаю поправить. Завтра никто не разрешит.
– По-моему, все и так хорошо, – возразил Пруит.
– Это по-твоему. Посмотри, как у других.
– Не вижу разницы, – уперся Пруит.
– Давно в армии?
– Пять лет.
– Тогда как знаешь. На работу идти готов? – Хэнсон двинулся к двери, и в сознании Пруита что-то тревожно шевельнулось, но тотчас снова замерло.
– Подожди. Я хочу, чтобы все было как надо, – запинаясь, сказал он.
Продолжавший лениво курить немногословный Текви вдруг зашелся смехом.
Хэнсон с ухмылкой вернулся и, прищурившись, поглядел на полку.
– Майор Томпсон обходит бараки каждое утро. Он с собой отвес носит, – сказал он.
Пруит оглядел свою полку. Подошел, снял с нее стопку носильных вещей и начал укладывать их заново, по одной. Хэнсон встал сзади и следил взглядом профессионала.
– Углы футляра не на одной линии с помазком и мыльной палочкой, – сказал Хэнсон. – Мыльница на полотенце не по центру.
Пруит поправил футляр, переставил мыльницу и продолжал укладывать вещи.
– Знаешь, что такое отвес? – спросил Хэнсон.
– Знаю.
– А я, пока сюда не попал, не знал. Им плотники пользуются, да?
– Да. И еще каменщики.
– А для чего?
– Не знаю. Углы выравнивают. Проверяют, ровно ли доски положены. И всякое такое. – Он был почти спокоен. Ему удалось отогнать душивший его страх. Он проглотил его, но чувствовал, что страх лишь спрятался, затаился где-то под самой гортанью и ждет своей минуты. Затаился, но не исчез. И едва он подумал, что наконец успокоился, страх, только потому, что он о нем вспомнил, начал снова подыматься к горлу, муторно, тошнотворно и тяжело, как воздушный шар на ярмарке. Почти не веря себе, он с изумлением снова осознал, что он здесь, взаперти за проволочной сеткой, а она по-прежнему там, в Мауналани, в доме, который он помнит наизусть, и он не может бросить все здесь, когда ему захочется, и поехать туда. Он глотнул, стиснул зубы и плотно прижал язык к небу. Страх попробовал протолкнуться сквозь преграду, потом отступил и снова притаился в засаде – такая же изначальная сила, как и та, что удерживает на орбите планеты, и такая же бесчувственная. Что, на этот раз я тебя перехитрил? – сказал ему Пруит, я же видел, как ты подбираешься. Не сумеешь его проглотить – тебе конец, крышка. Альма… Альма… Нельзя, приказал он себе, нельзя, болван, нельзя!
Сидел же он в других тюрьмах. В таких, что только держись. Особенно когда бродяжил. Но ни одна тюрьма не вынула из него душу, ни в одной он не сломался. Окружная тюрьма в Джорджии и кутузка в Миссисипи были хуже не придумаешь. Даже нацисты позавидовали бы. У него до сих пор остались шрамы. Но он и тогда не сломался.
Да, но ведь тогда он не любил. Когда любишь, ты особенно уязвим. В твоей броне словно пробита брешь. Нужно немедленно забыть про свою любовь, хотя бы на время, приказал он себе, это единственный выход. Он решил вспоминать только то, что ему в Альме не нравилось. И не смог ничего такого вспомнить. Ни одной мелочи. Как странно, он даже не подозревал, до чего сильно ее любит, пока не услышал, как за ним закрылись затянутые проволочной сеткой ворота и щелкнул замок.
– Вот видишь, – Хэнсон стоял, повернувшись к Текви, – я же тебе говорил, дурацкая твоя башка. Этот Тыква, – он улыбнулся Пруиту, – башка его дурацкая! Он мне все доказывал, что майор Томпсон сам его изобрел.
– Что изобрел? – оторопело спросил Пруит.
– Отвес. Будто он его специально для обходов придумал.
– Ну и что? Я про эту хреновину раньше и не слышал, – сердито сказал Текви. – А он такой, что может. Я и сейчас думаю, это он изобрел.
Когда его повели назад на гауптвахту дожидаться отправки в тюрьму, у него гора с плеч свалилась – на гауптвахте ему не надо было глядеть на лейтенанта Колпеппера.
Суд состоялся утром, а сразу же после обеда за ним приехали, расписались в канцелярии, что берут две пары чистой рабочей формы, и бережно усадили его в тюремный джип на переднее сиденье. Один охранник вел машину, второй сидел сзади, за спиной Пруита. Зажатый между двумя ладно сбитыми, отдраенными до блеска франтоватыми верзилами, он чувствовал себя плохо одетым лилипутом. Они доставили его за ячеистую проволочную сетку забора, окружавшего похожий на сельскую школу дом с зеленой крышей и затянутыми проволочной сеткой окнами, и он услышал, как вооруженный длинноствольным пистолетом охранник закрыл ворота. В щелчке замка было что-то необратимое, но никто, казалось, не усмотрел в этом звуке ничего особенного или необычного. Два франтоватых верзилы провели его в здание «сельской школы» с таким видом, будто водили туда солдат каждый день. На нем все еще была летняя бежевая форма с галстуком, которую он надел перед судом.
Войдя в тюрьму, охранники первым делом обменяли резиновые дубинки и пистолеты на некрашеные деревянные палки вроде тех, к каким крепят мотыги. Их выдал им вооруженный часовой сквозь окошечко запертого изнутри оружейного склада.
Потом они повели его получать вещи. За все это время они не сказали ему ни слова. Вещевой склад был в самом конце длинного коридора: они прошли мимо нескольких дверей, потом, там, где слева была доска объявлений, а справа зарешеченные двери в три отходящих от главного здания барака, повернули налево и оказались в закутке перед дверью, в которой было вырезано окошко с прилавком. Стоявший за прилавком мужчина в рабочей форме, судя по всему – доверенный заключенный, поглядел на Пруита и неприязненно улыбнулся.
– Наш город счастлив принять новоселов, – с нескрываемым удовольствием сказал он, будто обрадовался, что видит кого-то, кому пофартило не больше, чем ему самому.
– Займись им, – буркнул один из охранников таким тоном, словно собственная разговорчивость причиняла ему страдания.
– Так точно, сэр, – расплылся в улыбке кладовщик. – Незамедлительно. – Он потер руки, довольно похоже изображая директора отеля, приветствующего высоких гостей. – Могу предложить очаровательную угловую комнату на десятом этаже с видом на парк, с отдельной ванной и большим шкафом. Думаю, вам там будет удобно.
– Я говорю, займись им, – повторил охранник. – Кончай ломать комедию. Валять дурака будешь потом. Не действуй мне на нервы.
Улыбка на лице кладовщика сменилась оскалом, в котором было больше подобострастия, чем злобы.
– Хорошо, Хэнсон. Нельзя, что ли, пошутить?
– Нельзя, – отрезал Хэнсон.
Второй верзила по-прежнему молчал.
Зажав палки под мышкой, как несколько разбухшие тросточки, оба охранника прислонились к стене и, пока кладовщик выдавал Пруиту туалетные принадлежности, молча курили. Хэнсон оторвался от стены, отобрал у Пруита кошелек, пересчитал лежавшие там деньги, потом написал что-то на бумажке, положил ее в кошелек, а деньги сунул себе в карман и с наглой ухмылкой посмотрел на Пруита. Второй верзила стоял за спиной у Хэнсона, глядел ему через плечо и молча считал деньги, шевеля губами. Кладовщик взял у Пруита две его рабочие куртки и взамен выдал две другие с большой белой буквой «Р» на спине.
– Это чтобы ты начал работать уже сегодня, – весело объяснил он. – Чтобы не ждал, пока мы твои раскрасим. Мы их потом кому-нибудь другому выдадим.
Когда Пруит сдал бежевую форму и переоделся в рабочую, злобная улыбка кладовщика стала еще шире, будто для него все это было как маслом по сердцу. Собственная рабочая форма, мешковатая, плохо скроенная, из грубой ткани, сидела на Пруите не лучше, но и не хуже, чем на любом другом солдате; куртка же, которую он получил, доходила ему чуть не до колен, рукава висели на фут ниже пальцев, а плечи кончались у локтей.
– Ах, какая досада, – радостно улыбнулся кладовщик. – Ничего ближе к твоему размеру у меня сейчас нет. Может, когда-нибудь будет, тогда заменим.
– Ничего, – сказал Пруит. – Нормально.
– Женщин ты теперь все равно не скоро увидишь, – утешил кладовщик. – Разве что иногда офицерских жен, они возле каменоломни на лошадях катаются. Но к ним тебя никто не подпустит. Так что не переживай.
– Не буду, – сказал Пруит. – Спасибо за совет.
Охранники попыхивали сигаретами и ухмылялись.
– Первые дни немного подергаешься, – продолжал наставлять его кладовщик. – Поначалу будет слегка беспокоить. Особенно если привык спать с бабой каждую ночь. Потом притерпишься, ничего, – доверительно сообщил он. – Не умрешь. Это только кажется, что в тюрьме так уж дерьмово.
Один из охранников фыркнул. Пруит подумал об Альме, и, едва он представил себе ее в постели, в спальне, куда поднимаешься по трем ступенькам из выложенной кафелем гостиной в доме на краю обрыва над долиной Палоло, внезапно накатила слабость, ноги стали ватными. Он не виделся с ней уже больше двух недель. Три месяца – это шесть раз по две недели. Четырнадцать недель не видеть ее, не знать, где она, что делает и с кем.
– А еще, – снисходительно делился своим богатым опытом кладовщик, – вначале все время думаешь: чем же там эта баба без тебя занимается?
– Правда? – Мужчина в постели рядом с Альмой был просто темным пятном, – он вгляделся пристальнее, – просто силуэтом. Это был не Тербер. И не Пруит. Нет, сказал он себе, нет, ты же знаешь, она не признает секс ради секса, она сама тебе говорила. Секс ради секса ей скучен. Это ты любишь секс ради секса, вот воображение у тебя и разгулялось. А она любит, чтобы рядом был человек, чтобы ей с этим человеком было интересно, чтобы была теплота и понимание, чтобы ее любили, чтобы она не была одинока… Он перечислял и перечислял. Но не помогало. Три месяца – это слишком долго. А вдруг она встретит другого человека, тоже интересного, и останется с ним, просто так, для интереса, чтобы чем-то себя отвлечь, на время, понимаешь? Чтобы не чувствовать одиночества. Вокруг полно интересных парней. И многие гораздо интересней, чем ты.
Он надеялся, что Тербер не забудет ей позвонить. И в то же время ему было страшно от мысли, что Тербер позвонит. Тербер – парень симпатичный. Большой, сильный, мужественный и… интересный.
На него нахлынули воспоминания обо всем том, что он теперь может потерять. Перед ним замелькали ясные, четкие, очень естественные, словно снятые скрытой камерой кадры. Они вспыхивали у него в мозгу, как слайды на экране, в десятикратном увеличении, все самые интимные подробности (каждая пора, каждый волосок, каждая складочка на ее теле, которое он знал так же хорошо, как свое, – он сейчас видел все это необыкновенно отчетливо), и он рассматривал эти картинки, замерев. На каждой из них двигалось все то же плоское пятно, все тот же двумерный черный силуэт, все тот же таинственный соблазнитель – он стоял, и сидел, и лежал там, где когда-то стоял, сидел и лежал Пруит, он отбирал у Пруита самое сокровенное. Подлюга пользовался его умом и его памятью, чтобы соблазнить женщину, которую Пруит любит, а он даже не мог его остановить. Это была мука мученическая. Он стоял и смотрел, как его двойник безжалостно охмуряет и соблазняет женщину, которую он любит. Он чувствовал, как на него вновь наваливается панический страх, тот, что он было отогнал тогда, в первую ночь на гауптвахте.
Ведь ее слишком легко охмурить, чувствовал он, у нее слишком добрая душа, и, стоит подвернуться одинокому, истосковавшемуся парню с хорошо подвешенным языком, она уступит, может быть только ради того, чтобы у парня стало легче на душе. Так прямо сразу и пригреет. Он вспомнил, как легко она клюнула на его жалостную историю насчет одиночества. То, что в его истории все правда, дела не меняет. В таких историях всегда все правда. Насчет одиночества никто не врет. И все равно все эти истории – вранье, он знал это по себе, потому что, как только начинаешь рассказывать женщине про свое одиночество, ты больше не одинок, ты словно автор пьесы, который верит в подлинность своих персонажей, ты словно писатель, пытающийся прожить жизнь своих героев. И как только ты видишь, что на слушателя действует, ты понимаешь, что кое-чего добился, и начинаешь играть, как актер, чтобы правда прозвучала еще убедительнее. И тогда правда, исчезает, она теряется за актерскими трюками. Если бы только он мог сейчас поговорить с ней, предупредить ее. Ему стало безумно страшно – а вдруг она не догадается, что солдатики, рассказывающие ей жалостные истории, врут? Ведь с ним она не догадалась. Или догадалась? Может, потому и отказывается выйти за него замуж, что догадалась? Значит, она не верит ему? Нет, она должна ему верить, должна! Страх охватывал его все сильнее, он с трудом удерживался, чтобы не повернуться к затянутым проволочной сеткой окнам. Еще немного – и он повалится на пол, начнет орать и стучать кулаками. Прямо перед этой троицей, которая так внимательно за ним наблюдает.
Раньше с ним такого не случалось. Он обходился без женщины, и не по три месяца, а гораздо дольше, и ничуть не страдал. В былые годы, когда он бродяжил, и позже, в Майере, его это совсем не беспокоило. Но тогда он и понятия не имел, как бывает с женщиной, когда все по-настоящему. С Вайолет у него тоже было не так. Неожиданно ему захотелось понять, а Вайолет когда-нибудь испытывала то, что сейчас испытывает он? Может, все оттого, что с Альмой у него любовь? Но ведь с Вайолет вроде тоже была любовь. А может, оттого, что он твердо уверен, что Альма его не любит? Ты чокнутый, прекрати, отчаянно убеждал он себя, а сам продолжал напрягать глаза, чтобы рассмотреть, кто же он, этот черный силуэт, я его убью, убью этого черного подлого гада!
– В чем дело? – Кладовщик отечески улыбнулся. – Я что-нибудь не то сказал?
Пруит почувствовал, как губы у него складываются в улыбку. Слава богу, подумал он. И оглянулся на охранников.
– Что? – услышал он свой голос. – Кому? Мне? Нет, все то, – сказал его голос. – А что такое? – Выдержал, подумал он, выдержал. Я выдержал! Но каково будет ночью, на койке, в темноте, когда все вокруг спят и рядом нет никого, кто напомнит тебе о твоей гордости? – думал он, слабея.
Оба верзилы понимающе улыбались, и ему стало ясно, что никого он не обманул. Ничего он от них не скрыл. Лишь кое-как спас себя от позора. Они все видят, какой он жалкий влюбленный дурак. А он не может это скрыть. Почему у других получается, а у него никогда?
– Вот твои шляпки, приятель, – сказал кладовщик. – Шляпки не забудь. – Он протянул ему две солдатские полевые шляпы, совсем новые, с твердыми, будто деревянными полями и мягкой матерчатой тульей, которая заминалась в мелкую гармошку, и, как бы лихо ты ни прилаживал такую шляпу на голове, она все равно выглядела как тряпка, поэтому все солдаты в гарнизоне обзаводились сразу двумя пилотками: одну носили с парадной формой, другую – на мороку.
– Извини, дорогой, – кладовщик радостно улыбнулся, будто снова прочел его мысли, – но пилотки мы здесь не выдаем. Как я понимаю, снабженцы решили на нас сэкономить.
Оба охранника громко засмеялись. Второй, все это время молчавший, наконец открыл рот.
– Пилотки – это для солдат, – сказал он. – А не для заключенных.
Никто с ним не спорил. Пруит для смеху примерил одну шляпу. Если бы только ты мог засмеяться, если бы только мог превратить все в шутку. Тогда с тобой все было бы в порядке. На время. Шляпа провалилась ему на уши, поля торчком выпятились вокруг головы, тулья плотно обтянула макушку – настоящий горшок, но все равно весь в морщинах.
– Вылитый Кларк Гейбл, – ухмыльнулся кладовщик. – Особенно если надвинешь пониже на уши.
– Ниже не опускается, что теперь делать? – дурашливо сказал Пруит.
– Это еще что, ты бы посмотрел, какие у меня остались, – злобно заметил кладовщик, будто хотел поставить его на место за то, что он претендует на юмор. Он думает, что я их потешаю, подумал Пруит, и ему стало смешно, он думает, это я для них стараюсь, он не понимает, что я это только для себя, да и то через силу. – Она тебе почти как раз, а ты бы видел, что бывает, когда велика.
Оба верзилы снова заржали.
– Как я его? – улыбнулся им кладовщик.
– Неплохо, – сказал Хэнсон, тот, что был поразговорчивее. – Совсем неплохо, Терри. – Он повернулся к Пруиту: – Пошли, ты.
Терри осторожно высунул голову в коридор и посмотрел по сторонам.
– Хэнсон, отстегнул бы за труды сигареточку, а? – заискивающе попросил он. – Как-никак повеселил вас.
Хэнсон в свою очередь осторожно огляделся. В коридоре вроде бы никого не было. Он торопливо полез в нагрудный карман, достал из пачки одну сигарету и кинул ее через прилавок. Терри жадно пополз за сигаретой на четвереньках. Хэнсон ткнул Пруита палкой ниже спины.
– Давай шагай, – сказал разговорчивый Хэнсон.
Они втроем пошли по коридору к дверям в бараки.
– Тебя, Хэнсон, когда-нибудь возьмут за задницу, – сказал тот, что больше помалкивал. – На черта ты это делаешь?
– Думаешь? Если ты меня заложишь, Тыква, ты – дерьмо.
– Я-то не заложу, – сказал Тыква. Они шагали дальше.
– Его фамилия Текви, – объяснил Хэнсон Пруиту.
– Я даже родную мать не заложу, – гордо сказал Текви после долгого молчания. – А уж кого ненавижу, так это ее.
– На прошлой неделе заложил ведь заключенного, – возразил Хэнсон, ничуть не удивившись заявлению Текви. – И за что? За курение сигарет.
– Так то работа, – сказал Текви. – И он все равно из бесперспективных. – Ответа на это, по всей видимости, не требовалось. Затянувшийся разговор оборвался.
Зарешеченные двойные двери во все три барака были распахнуты. Охранники провели его в ближнюю дверь, в западное крыло. Там никого не было. Барак был очень длинный, с окнами по обе стороны. Окна заколочены гвоздями и затянуты проволочной сеткой. В ширину в бараке едва хватало места для двух рядов двухъярусных коек, посредине оставался только узкий проход. Ни тумбочек, ни настенных шкафчиков. В изголовье каждой койки, как нижней, так и верхней, висело по маленькой полке. На всех полках были в совершенно одинаковой последовательности сложены совершенно одинаковые вещи: комплект рабочей формы, куртка поверх брюк; поверх куртки полевая шляпа; поверх шляпы пара нижнего белья (кальсоны – под рубашкой); поверх рубашки серый солдатский носовой платок; пара носков, всунутых один в другой и скатанных в плотный кругляш, который возвышался над всем этим сооружением, как шоколадная роза, венчающая слоеный торт. Слева стояли туалетные принадлежности: ближе к краю полки солдатская безопасная бритва «Жиллет», футляр открыт в сторону прохода; за футляром солдатская кисточка для бритья и мыльная палочка, стоят вертикально, рядом друг с другом, вровень с углами футляра; за ними серая пластмассовая солдатская мыльница с куском мыла, а под ней солдатское полотенце, сложенное вчетверо и выровненное по углам мыльницы.
Оба верзилы оперлись локтями о верхнюю койку, как о стойку бара, и лениво курили. Пруит, заправив отведенную ему койку, внимательно изучил соседнюю полку и стал раскладывать свои пожитки соответственно. Закончив, он отступил на шаг и окинул взглядом скудную кучку в основном непарных вещей, которые в ближайшие три месяца будут составлять все его богатство. Хэнсон подошел и тоже посмотрел.
– С койкой порядок, – сказал Хэнсон.
– А полка чем не нравится?
– Полка – дерьмо. Сразу минус получишь.
– Какой еще минус? Здесь что, школа?
Хэнсон ухмыльнулся.
– Ну и что будет, если минус?
Хэнсон снова ухмыльнулся.
– Полка – дерьмо, – повторил он. – Ты новенький, поэтому разрешаю поправить. Завтра никто не разрешит.
– По-моему, все и так хорошо, – возразил Пруит.
– Это по-твоему. Посмотри, как у других.
– Не вижу разницы, – уперся Пруит.
– Давно в армии?
– Пять лет.
– Тогда как знаешь. На работу идти готов? – Хэнсон двинулся к двери, и в сознании Пруита что-то тревожно шевельнулось, но тотчас снова замерло.
– Подожди. Я хочу, чтобы все было как надо, – запинаясь, сказал он.
Продолжавший лениво курить немногословный Текви вдруг зашелся смехом.
Хэнсон с ухмылкой вернулся и, прищурившись, поглядел на полку.
– Майор Томпсон обходит бараки каждое утро. Он с собой отвес носит, – сказал он.
Пруит оглядел свою полку. Подошел, снял с нее стопку носильных вещей и начал укладывать их заново, по одной. Хэнсон встал сзади и следил взглядом профессионала.
– Углы футляра не на одной линии с помазком и мыльной палочкой, – сказал Хэнсон. – Мыльница на полотенце не по центру.
Пруит поправил футляр, переставил мыльницу и продолжал укладывать вещи.
– Знаешь, что такое отвес? – спросил Хэнсон.
– Знаю.
– А я, пока сюда не попал, не знал. Им плотники пользуются, да?
– Да. И еще каменщики.
– А для чего?
– Не знаю. Углы выравнивают. Проверяют, ровно ли доски положены. И всякое такое. – Он был почти спокоен. Ему удалось отогнать душивший его страх. Он проглотил его, но чувствовал, что страх лишь спрятался, затаился где-то под самой гортанью и ждет своей минуты. Затаился, но не исчез. И едва он подумал, что наконец успокоился, страх, только потому, что он о нем вспомнил, начал снова подыматься к горлу, муторно, тошнотворно и тяжело, как воздушный шар на ярмарке. Почти не веря себе, он с изумлением снова осознал, что он здесь, взаперти за проволочной сеткой, а она по-прежнему там, в Мауналани, в доме, который он помнит наизусть, и он не может бросить все здесь, когда ему захочется, и поехать туда. Он глотнул, стиснул зубы и плотно прижал язык к небу. Страх попробовал протолкнуться сквозь преграду, потом отступил и снова притаился в засаде – такая же изначальная сила, как и та, что удерживает на орбите планеты, и такая же бесчувственная. Что, на этот раз я тебя перехитрил? – сказал ему Пруит, я же видел, как ты подбираешься. Не сумеешь его проглотить – тебе конец, крышка. Альма… Альма… Нельзя, приказал он себе, нельзя, болван, нельзя!
Сидел же он в других тюрьмах. В таких, что только держись. Особенно когда бродяжил. Но ни одна тюрьма не вынула из него душу, ни в одной он не сломался. Окружная тюрьма в Джорджии и кутузка в Миссисипи были хуже не придумаешь. Даже нацисты позавидовали бы. У него до сих пор остались шрамы. Но он и тогда не сломался.
Да, но ведь тогда он не любил. Когда любишь, ты особенно уязвим. В твоей броне словно пробита брешь. Нужно немедленно забыть про свою любовь, хотя бы на время, приказал он себе, это единственный выход. Он решил вспоминать только то, что ему в Альме не нравилось. И не смог ничего такого вспомнить. Ни одной мелочи. Как странно, он даже не подозревал, до чего сильно ее любит, пока не услышал, как за ним закрылись затянутые проволочной сеткой ворота и щелкнул замок.
– Вот видишь, – Хэнсон стоял, повернувшись к Текви, – я же тебе говорил, дурацкая твоя башка. Этот Тыква, – он улыбнулся Пруиту, – башка его дурацкая! Он мне все доказывал, что майор Томпсон сам его изобрел.
– Что изобрел? – оторопело спросил Пруит.
– Отвес. Будто он его специально для обходов придумал.
– Ну и что? Я про эту хреновину раньше и не слышал, – сердито сказал Текви. – А он такой, что может. Я и сейчас думаю, это он изобрел.