Страница:
Джеймс Джонс
ОТНЫНЕ И ВОВЕК
Посвящается армии Соединенных Штатов Америки
Редьярд Киплинг. «Бравые солдатики».
…Бравые солдатики пьют, гуляют,
Прокляты судьбою отныне и вовек.
Пожалей ты, господи, нас, пропащих:
Бравые солдатики – ух, брат! Эх!
Из цикла «Казарменные баллады»
Этот роман – произведение, созданное творческой фантазией писателя. Все персонажи вымышленные, любое сходство с реальными лицами чисто случайно. Тем не менее отдельные эпизоды в книге «Тюрьма» вполне достоверны, и, хотя события происходили не в тюрьме гарнизона Скофилд на Гавайских островах, а в одном из военных городков на территории США, где автор служил в армии, эти события действительно имели место – автор своими глазами видел описанные им сцены и на собственном опыте познал многое из того, о чем пишет.
Джеймс Джонс
Редьярд Киплинг. «Прелюд»
…Я хлеб твой ел, я вино твое пил.
Я и радость, и горе с тобой делил.
Боль смертей твоих – это боль моя,
Твоя каждая жизнь – это я.
…Сфинкс должен сам разгадать свою загадку. Если вся история человечества умещается в одном человеке, то всю совокупность процессов и явлений, составляющих историю, следует толковать, исходя из личного жизненного опыта.
Эмерсон. Эссе. Цикл первый – «История»
КНИГА ПЕРВАЯ
«ПЕРЕВОД»
1
Когда вещи были сложены, он распрямился и, отряхивая руки, вышел на галерею четвертого этажа – аккуратный, подтянутый, на первый взгляд щупловатый парень в еще хранящей утреннюю свежесть летней форме хаки.
Он облокотился о перила и замер, глядя сквозь проволочную сетку на знакомую картину: распростершийся внизу казарменный двор замыкали в квадрат четырехэтажные бетонные корпуса с темными ярусами галерей. Ему было немного стыдно своей привязанности к завидному местечку, с которым он сегодня расставался.
Под натиском знойного гавайского солнца двор обессиленно задыхался, как вымотанный боксер. Сквозь марево февральской жары и тонкую утреннюю дымку горячей красноватой пыли неслось приглушенное многоголосье звуков: лязгали по булыжнику стальные ободья, хлопали промасленные кожаные ремни, ритмично шаркали покоробившиеся подошвы солдатских ботинок, хрипло выкрикивали ругательства сержанты.
Когда-то, в какой-то миг, все это входит в твою плоть и кровь, думал он. Ты – это каждый из множества звуков, которые ты слышишь. И отречься от них нельзя, это все равно что отречься от того, ради чего живешь. И все же ты отрекаешься, говорил он себе, ты отказываешься от места, отведенного тебе в этом привычно звучащем мире.
На утрамбованном земляном плацу в центре двора солдаты пулеметной роты вяло проделывали стандартный набор упражнений, заряжая и разряжая пулеметы.
За спиной у него, в спальне отделения, большой комнате с высоким потолком, все окутывал негромкий гул, сотканный из шумов, шорохов, сопровождающих пробуждение людей, которые, встав с постели, в первые минуты двигаются осторожно, словно заново привыкают к миру, забытому за ночь. Он прислушивался к этому гулу, а еще слышал, как сзади приближаются шаги, но не оборачивался; как все-таки здорово было служить здесь, в команде горнистов, думал он: рано вставать не надо, спи себе сколько хочешь, пока не разбудит шум со двора, где уже гоняют по плацу строевиков.
– А те две пары на тонкой подошве? Ты их уложил? – спросил он, когда шаги приблизились вплотную. – Кстати, знаешь, они очень быстро снашиваются.
– На койке они, – ответил голос за спиной. – Форма у тебя чистая, ненадеванная, зачем все валить в одну кучу? Иголки с нитками, вешалки и полевые ботинки я положил в другой вещмешок.
– Тогда вроде все. – Он выпрямился и вздохнул, не от избытка чувств, а просто снимая напряжение. – Пошли поедим. У меня еще целый час в запасе.
– И все-таки ты делаешь большую глупость, – сказал тот, что стоял сзади.
– Я это уже слышал. Две недели долбишь одно и то же. Тебе, Ред, не понять.
– Может, и не понять. Меня не озаряет, как некоторых гениев. Зато я другое понимаю. Я приличный горнист. Без дураков. Но до тебя мне далеко. Ты в этом полку – лучший, второго такого у нас нет. Может, даже во всем гарнизоне нет.
– Это верно, – задумчиво согласился парень.
– Тогда чего же ты хочешь все бросить и перевестись?
– А я и не хочу.
– Но ведь переводишься.
– Да нет. Ты все время путаешь. Не я перевожусь, а меня переводят. Это не одно и то же.
– Брось ты, честное слово!
– Сам ты брось. Пойдем лучше к Цою, позавтракаем. А то сейчас эта орава туда завалится и все подчистит, – он кивнул в сторону спальни, где просыпалось отделение.
– Тебя послушать, ты будто вчера родился, – оказал Ред. – Что значит «переводят»? Не наорал бы на Хьюстона, никто бы тебя не перевел.
– Это точно.
– Пусть Хьюстон дал «первого горниста» не тебе, а своему губошлепу – ну и что? Что это меняет? Звание твое осталось при тебе. А эта козявка будет только дудеть на похоронах и трубить отбой на ученьях первогодков – вот и весь его навар.
– Все так.
– Если бы Хьюстон тебя разжаловал, а твое звание отдал козявке, я бы тебя еще понял. Но звание-то осталось у тебя.
– Не осталось. Хьюстон подал Старику официальный рапорт, чтоб меня перевели. А значит, я теряю звание.
– Так я ж тебе говорю, сходи к Старику. Тебе через пять минут вернут звание, Хьюстона и не опросят. Кто он против командира полка?
– Правильно. А хьюстоновский губошлеп все равно останется первым горнистом. И потом, приказ уже готов. Подпись на месте, печать на месте, все бумажки переслали – обратного хода нет.
– Да иди ты! – поморщился Ред. – Кого они волнуют, эти бумажки? Ими разве что подтереться. Пруит, чего ты стесняешься? Ты же здесь, можно сказать, свой человек.
– Короче, ты идешь со мной к Цою или не идешь? – перебил Пруит.
– У меня денег нет.
– А разве я сказал, что ты будешь платить? Пойдем – угощаю. В конце концов, это же я перевожусь, а не ты.
– Чего зря деньги тратить? Можем и в столовке поесть.
– Мне это дерьмо жрать неохота. Тем более сегодня.
– Сегодня у них яичница, – возразил Ред. – И, наверно, еще не остыла. А на новом месте денежки тебе ой как пригодятся.
– Ну прав ты, прав, – устало сказал парень. – Нельзя, что ли, в кои-то веки прилично пожрать? Просто так? Может, я хочу эти деньги просадить. Я перевожусь, понимаешь? Короче, идешь или нет?
– Иду, – сквозь зубы сказал Ред.
Они спустились по лестнице, вышли на дорожку перед казармой первой роты, где жили горнисты, пересекли улицу и зашагали вдоль штабного корпуса к «боевым воротам». Солнце набросилось на них, едва они оказались под открытым небом, и так же резко отпрыгнуло назад, как только они вошли в тоннель, насквозь прорезавший здание штаба и в память о далекой эпохе фортов именовавшийся «боевыми воротами». Стены здесь были ярко покрашены в цвета полка, а в центре, в застекленном лакированном шкафу, хранились важнейшие призы полковых спортсменов.
– Паршиво получается, – осторожно начал Ред. – Тебя скоро в большевики запишут. Ты, Пруит, сам себе яму роешь.
Пруит молчал.
В ресторанчике было пусто. Молодой Цой и его отец о чем-то болтали за стойкой. Седая борода и черная шапочка старика тотчас исчезли за дверью кухни, а молодой Цой, молодой Сэм Цой подошел к их столику.
– Пливет, Плу, – сказал молодой Цой. – Моя слысала, твоя пелеводицца. Моя так думает сколо, да?
– Скоро, – сказал Пруит. – Сегодня.
– Сегодня? – Молодой Цой улыбнулся. – А не свистись? Сегодня и пелеводисся?
– Да, сегодня, – нехотя подтвердил Пруит.
Молодой Цой, продолжая улыбаться, с сожалением показал головой. Потом повернулся к Реду:
– Сумаседсий! Из голнистов уйти на стлоевую?!
– Слушай, – сказал Пруит, – ты принесешь нам поесть или нет?
– Холосо, холосо. – Молодой Цой снова расплылся в улыбке. – Сицас несу.
Он отошел от стойки и скрылся за качающейся дверью кухни. Пруит проводил его взглядом и буркнул:
– У, морда косоглазая!
– Чего ты? Молодой Цой – хороший мужик, – вступился Ред.
– Это точно. И старый Цой тоже хороший мужик.
– Он тебе добра желает.
– Это точно. Мне все добра желают.
Ред смущенно пожал плечами. Они молча сидели в полутемном, сравнительно прохладном зале и слушали, как высоко на стене лениво жужжит вентилятор, пока наконец молодой Цой не поставил перед ними яичницу с ветчиной и кофе. Сквозь сетку входной двери вялый ветерок доносил ленивое позвякивание – четвертая рота по команде заряжала и разряжала пулеметы, – и монотонный лязг затворов зловещим пророчеством вторгался в уши Пруита, нарушая чудесное ощущение покоя, которым наслаждаешься, когда утренняя работа давно идет своим чередом, а сам ты бездельничаешь.
– Ти – палень сто надо. Пелвый солт. – Молодой Цой вернулся к их столику и, улыбаясь, вновь с сожалением покачал головой. – Тебе долога в свелхслоцники.
Пруит рассмеялся:
– Золотые слова, Сэм. Я тут на весь тридцатник. На все тридцать лет.
– А что скажет твоя девчонка? – спросил Ред, отрезая кусок яичницы. – Что она скажет, когда узнает про твой фортель с переводом?
Пруит неопределенно мотнул головой и принялся сосредоточенно жевать.
– Все против тебя, – рассудительно заметил Ред. – Даже твоя девчонка и та на тебя накинется.
– Пусть кидается хоть сейчас, я не возражаю, – ухмыльнулся Пруит.
Но Ред не собирался обращать все в шутку.
– Такую бабу, чтоб жила с тобой одним, еще поискать надо. Они на деревьях не растут. Проститутки – это пожалуйста. Но они для сосунков, для первогодков. А порядочную бабу, чтоб надолго, найти непросто. И уж если нашел, не рискуй. Между прочим, из стрелковой роты ты не сможешь каждый вечер мотаться в Халейву.
Пруит долго смотрел на круглую косточку от ветчины, потом взял ее с тарелки и высосал мозг.
– Это уж пусть она сама решает. Своим умом. Всем нам, Ред, рано или поздно приходится что-то решать. И ты знаешь, к этому давно шло. Дело ведь не только в том, что Хьюстон назначил первым горнистом не меня, а этого своего пупсика.
Ред внимательно посмотрел на Пруита: наклонности начальника команды горнистов ни для кого не были секретом, и Ред сейчас гадал, не пробовал ли Хьюстон подкатиться и к Пруиту. Нет, ерунда. Пруит избил бы его до полусмерти, чихать ему, что Хьюстон – начальник.
– Прекрасно, пусть она решает своим умом, – с досадой сказал Ред. – Только где он у нее, ум-то? В голове или, может, в другом месте, пониже?
– Ты язык не распускай. И вообще, чего тебе далась моя личная жизнь? А ум у нее, к твоему сведению, как раз в том самом месте, пониже. И меня это вполне устраивает. – Зачем вру-то? – подумал он.
– Ладно, не лезь в бутылку. Переводись на здоровье, мне-то что? Мое дело сторона. – И, словно ставя на этом точку, Ред взял кусок хлеба, собрал им с тарелки желток, проглотил и запил кофе.
Пруит закурил и, отвернувшись от Реда, стал наблюдать за компанией ротных писарей, которые только что вошли в зал и уселись в дальнем углу пить кофе, хотя им сейчас полагалось сидеть в штабной канцелярии. Все они были чем-то похожи друг на друга: высокие, худые, с мелкими чертами – ребята с такими лицами всегда тянутся к «интеллектуальной» работе за письменным столом. «…Ван-Гог… Гоген…» – донеслось до него. Один говорил, а остальные ждали, когда можно будет вставить слово, и стоило говорившему на секунду замолчать, чтобы перевести дух, как тотчас заговорил кто-то другой. Тот, которого перебили, нахмурился, а остальные все так же нетерпеливо ждали своей очереди. Пруит усмехнулся.
Странное дело, думал он, почему все время необходимо что-то решать? Поднатужишься, примешь наконец правильное решение и думаешь: ну вот, теперь можно передохнуть. Не тут-то было – назавтра возникает что-то другое. И пока ты знаешь, что идешь верным путем, приходится решать снова и снова. Каждый день, всю жизнь. Впрочем, можно и иначе. Вот, пожалуйста. Ред и эти ребята там, в углу, – они вольны ничего больше не решать, и лишь потому, что один-единственный раз решили неправильно. Ред, например, сделал ставку на Покой (от Постоянности и Конформизма). Как и следовало ожидать, фаворит вышел на первое место. Теперь Ред может выбыть из игры и спокойно тратить свой выигрыш. Ред никогда не бросил бы теплое местечко в команде горнистов из-за того, что кто-то задел его гордость. Но нить рассуждений ускользала от Пруита, и он не мог припомнить, что же было первопричиной, неизбежно повлекшей за собой нескончаемую цепочку все новых и новых решений.
Ред пытался давить на него логикой:
– У тебя РПК[1] и диплом специалиста четвертого класса. Ты занят два часа в день, остальное время делаешь, что хочешь, – чем тебе плохо? Барабанщики и трубачи есть в каждом полку. Так уж заведено. Это все равно что иметь специальность на гражданке. Мы люди особые, потому у нас и кусок пожирнее.
– На гражданке специалистам что-то пока не раздают жирных кусков. Им бы работу найти – и то счастье.
Ред невольно поморщился.
– Это к делу не относится. Сейчас кризис. Как по-твоему, почему я пошел в эту нашу распрекрасную армию?
– Не знаю. Почему?
– А потому! – Ред торжествующе помолчал. – Потому же, почему и ты. Потому что на гражданке мне жилось бы хуже. А голодать я не собирался.
– Логично, – улыбнулся Пруит.
– Еще бы. У меня с логикой полный порядок. Здравый смысл – это главное. А почему я в команде горнистов, как ты думаешь?
– Потому, что это тоже логично. Только я-то пошел в армию вовсе не поэтому. И вовсе не поэтому служу, вернее, служил в горнистах.
– Знаем, знаем, – поморщился Ред. – Сейчас опять заведешь: «Я – солдат, я в армии на все тридцать лет…»
– Хорошо, не будем. Но вообще-то, на что еще я гожусь? На что? Куда мне податься, кроме армии? Надо же хоть куда-то приткнуться.
– Понимаю. Но если ты твердо решил долбать весь тридцатник, да еще так любишь горн, спрашивается, какого черта ты уходишь из горнистов? Ни один сверхсрочник так бы не сделал.
– Ладно, хватит про меня. Давай лучше разберемся с тобой. Кризис кончается, заводы начали поставлять оружие Англии, в мирное время объявлен призыв, а ты застрял в армии и отбываешь срок, как в тюрьме. Где же твой здравый смысл? Тебя дожидается работа на гражданке, но объявили призыв, и, значит, ты уже не можешь заплатить неустойку и послать армию подальше.
– У меня свой расчет. Пока наше знаменитое процветание не надо было охранять гаубицами, я все-таки не голодал. А контракт мой успеет кончиться еще до того, как мы влезем в эту идиотскую войну. Так что я отлично устроюсь на гражданке, буду себе тихо-мирно делать перископы для танков, а дураки вроде тебя будут ползать под пулями.
Пруит слушал, и на его глазах живое, подвижное лицо Реда, постепенно тая, превратилось в обугленный череп, словно струя огнемета мимоходом скользнула по нему небрежным поцелуем. А череп все бодрился и строил планы на будущее. И тут вдруг Пруит вспомнил, почему человек должен принимать только правильные решения. Это как с девственностью: один опрометчивый шаг – и она потеряна, ты уже не тот, что прежде. Кто слишком много ест, обязательно жиреет, и единственный способ не толстеть – это поменьше жрать. Бросивших спорт ничто другое не спасет: ни эспандеры, ни тренажеры, ни диеты. Когда сел играть в карты с самой Жизнью, свою колоду из кармана не вынешь.
Загвоздка в том, что он действительно хотел быть горнистом. Ред прилично играет на горне только потому, что он в душе не горнист. Все очень просто, проще некуда, как это он раньше не догадался. Он вынужден уйти из горнистов как раз потому, что он – настоящий горнист. Реду никуда уходить не надо. А он должен уйти – потому что больше всего на свете хочет остаться.
Пруит встал и посмотрел на часы.
– Четверть десятого. В девять тридцать мне надо быть в седьмой роте. У командира.
Последнее слово он, улыбаясь, растянул, и лицо его чуть перекосилось, словно отраженное в кривом зеркале.
– Подожди, присядь еще на минуту, – попросил Ред. – Я вообще-то не хотел тебе этого говорить, но теперь скажу.
Пруит посмотрел на него и снова сел, заранее зная, что сейчас услышит.
– Только не тяни. Мне пора.
– Ты ведь знаешь, кто командир седьмой роты?
– Знаю.
Но Реду этого было мало.
– Капитан Дейне Хомс, – сказал Ред. – Он же – Динамит. Динамит Хомс, полковой тренер по боксу.
– Что дальше?
– А то. Я знаю, почему ты в прошлом году перевелся в нашу часть. И про Дикси Уэлса знаю. Ты мне не рассказывал, но я знаю. И весь полк знает.
– А мне плевать. Я так и думал, что узнают.
– Из двадцать седьмого ты перевелся, потому что у тебя не было выхода. Ты ушел из полковой команды, бросил бокс, и, конечно, пришлось перевестись. Оно и понятно – тебя же не оставляли в покое. На тебя давили, жали. И допекли. Ты перевелся.
– Никто меня не заставлял. Я сам так захотел.
– Да ну? Неужели ты ничего не понимаешь? От тебя же никогда не отстанут, ты не сможешь жить, как хочешь. В наше время об этом и не мечтай. Умей приноравливаться. Наверно, в старину, при первых поселенцах, человек еще мог жить, как ему хотелось. Но тогда вокруг были леса, забреди поглубже – и сам себе хозяин. А в лесу жилось неплохо. Если тебя все же начинали донимать, ты забирался в лес еще глубже. Лесу-то конца-краю не было. Теперь такое не пройдет. Теперь никуда не спрячешься, так что умей приноравливаться и никому не верь. Я тебе раньше не говорил, – продолжал Ред, – но я в прошлом году видел, как ты выступал на чемпионате. И еще тысячи ребят тебя видели. Хомс тоже видел. Я с тех пор все ждал, когда он начнет тебя обрабатывать.
– Я тоже ждал. Он, наверно, просто не знал, куда я перевелся.
– Ничего, теперь ты в его роте. Он, как увидит твою форму номер двадцать, мигом все сообразит. И будь уверен, уж постарается тебя захомутать.
– Спорт не принудиловка. В уставе об этом ничего не сказано. Силой никто на меня перчатки не наденет.
– Брось! – Ред ехидно сощурился. – Будет он считаться с уставом, когда сам Большой Белый Отец требует удержать первый приз в полку. Думаешь, Динамит позволит такому боксеру, как ты, валять дурака? Да еще в его собственной роте? Ему нужно, чтобы ты выступал за полк. Плевать ему, что ты решил уйти из бокса. Вы, гении, все наивные, но соображать-то надо!
– Бог его знает, – сказал Пруит. – Вождь Чоут тоже в роте у Динамита. Он был чемпионом Панамы в тяжелом весе, а сейчас вообще не выступает.
– Верно, – кивнул Ред. – Зато Вождь – лучший армейский бейсболист на Гавайях, потому Старик с ним и цацкается, а Хомс ничего не может сделать. Кстати, Вождь уже четыре года в седьмой роте, а все в капралах ходит.
– Он может уйти от Хомса и запросто получить сержанта в любой другой роте. Если мне будет совсем невмоготу, переведусь еще куда-нибудь. Это всегда можно.
– Да? Ты уверен? А знаешь, кто в седьмой роте старшина?
– Знаю. Тербер.
– Правильно, дорогой. Милтон Энтони Тербер. Он же – Цербер. Был у нас штаб-сержантом в первой роте. Другую такую сволочь еще поискать. А тебя он ненавидит дальше некуда.
– Странно, – задумчиво сказал Пруит. – Никогда не замечал. Я-то к нему нормально отношусь.
Ред скептически улыбнулся:
– Думаешь, он забыл, как ты с ним цапался? Ты что, совсем младенец?
– Просто у него работа такая. А как человек он, может, и ничего.
– Какая у человека работа, такой он и сам, – сказал Ред. – А Тербер теперь уже не просто штаб-сержант. У него нынче два шеврона и ромбик. Пру, чего ты ерепенишься? Ведь все против тебя.
– Я знаю, – кивнул Пруит.
– Сходи к Старику, поговори. Еще не поздно. Я тебе плохого не посоветую. Мне самому столько пришлось за свою жизнь изворачиваться, что я теперь носом чую, куда ветер дует. Ну что тебе стоит? Поговори со Стариком, и он тут же порвет приказ.
Пруит встал. Глядя сверху на встревоженное лицо друга, он почти физически ощущал, как доброжелательность, лучащаяся в глазах Реда, мощным направленным потоком тепла обдает его, будто тугая струя из шланга. Глаза Реда умоляли, и Пруит был поражен: он никогда не думал, что увидит в этих глазах мольбу.
– Не могу, Ред, – сказал он.
Поднявшийся со стула Ред снова тяжело опустился, словно только сейчас признал свое поражение и наконец поверил, что все это всерьез; теплый мощный поток, ударившись о стену непонятного Реду упорства, разлетелся на мелкие брызги и иссяк.
– До чего все-таки обидно, что ты переводишься!
– Ничего не поделаешь.
– Ладно, валяй. Сам же себя и гробишь.
– Главное, что сам, – сказал Пруит.
Ред осторожно провел языком по зубам, точно нащупывая больное место, потом спросил:
– А насчет гитары ты как решил?
– Оставь ее себе. Она и так наполовину твоя. А мне теперь ни к чему.
Ред кашлянул.
– Тогда я должен выплатить тебе твою половину. – И торопливо добавил: – Только я сейчас на мели.
Пруит улыбнулся: это уже больше похоже на Реда.
– Я тебе свою половину отдаю за так. Что, недоволен? Может, не хочешь?
– Хочу, конечно, но…
– Вот и бери. И не мучайся дурью. Считай, что ты эти деньги отработал – помогал же мне укладываться.
– Да нет, неудобно как-то.
– Тогда сделаем по-другому. Я ведь все равно буду забегать. Не в Штаты же уезжаю. Будешь иногда давать мне поиграть.
– Никуда ты забегать не будешь. Сам знаешь. Перевод – это с концами. Рядом служишь или далеко – без разницы.
Смущенный его неожиданной прямотой, Пруит отвел глаза. Ред был прав, Пруит это знал, а Ред знал, что Пруит это знает. Для солдата перевод все равно что для гражданского переезд в другой город. Друзья либо переезжают вместе с тобой, либо ты теряешь их навсегда. Даже когда, скажем, переехал из любимого города в незнакомый. А что такие переезды-переводы сулят интересные приключения, так это больше в кино бывает – и Ред, и Пруит оба это понимали. Но Пруит и не гнался за приключениями; Ред знал, что его друг давно ни в какие приключения не верит.
– Лучший горнист в полку, – беспомощно сказал Ред. – Все бросить и перевестись в обычную стрелковую роту! Разве так можно?
– Гитара – твоя. Но иногда будешь мне ее давать. Я же все равно буду сюда заглядывать, – соврал Пруит и быстро отвернулся, чтобы не встречаться с Редом глазами. – Ну, я пошел.
И он двинулся к выходу. Щадя его самолюбие, Ред промолчал. Пруит никогда не умел врать убедительно.
– Ни пуха ни пера! – крикнул Ред, провожая его взглядом.
Когда затянутая сеткой дверь захлопнулась, Ред встал и, жалея, что раньше пяти нельзя выпить пива, понес свою чашку к стойке, где молодой Цой, потея от усердия, возился у дымящейся кофеварки – большого никелированного ящика с многочисленными краниками и стеклянными трубками.
Войдя в «боевые ворота», Пруит надел широкополую полевую шляпу, аккуратным движением сдвинул ее низко на лоб и чуть-чуть набекрень. По низу тульи шел ярко-голубой шнурок с приколотым значком пехоты. Пропитанная для жесткости сахаром и безукоризненно выутюженная шляпа высилась на его голове, как только что отлитая корона, гордо оповещая мир о его профессии.
Он ненадолго задержался у лакированного шкафа с призами и почувствовал еле уловимое движение воздуха – полутемный тоннель «боевых ворот» втягивал и собирал в себя ветер, как раструб дождевого желоба собирает дождь. На самом почетном месте, окруженный кубками и статуэтками, стоял переходящий приз Гавайской дивизии, который команда Хомса завоевала в прошлом году: два золотых боксера на золотом ринге.
Он пожал плечами, повернулся и замер перед пейзажем в рамке дверного проема. Эта картина, написанная яркими, без полутонов красками, тускнеющими по мере углубления перспективы, каждый раз брала его за душу. Припорошенный красной пылью бледно-зеленый плац, на нем синие рабочие формы четвертой роты и оливковые нимбы полевых шляп. Дальше – пронзительная белизна казарм второго батальона, а за ними плавно тянутся вверх красно-зеленые поля ананасных плантаций, расчерченные с математической точностью и ухоженные, как грядки помидоров, ряды, над которыми копошатся плохо различимые издали фигурки. Еще выше – предгорья, сочная зелень, не знающая мук жажды. И наконец – давно обещанная награда – вгрызаются в небо, повторяющее цвет солдатской формы, черные пики хребта Вайанайе, сплошной горной гряды, лишь в одном месте рассеченной глубоким острым вырезом перевала Колеколе, манящим, как декольте проститутки. И так же, как декольте проститутки, перевал обманывает – Пруит бывал по ту сторону Колеколе и остался разочарован.
Он разглядел тонкую извилистую линию, которая шла вдоль склонов гор к югу, постепенно теряясь в зелени. Это была Тропа, она вела в Гонолулу. Офицеры ездили туда кататься верхом с женщинами. На многих деревьях кора там была обглодана поджидавшими хозяев лошадьми, а в траве валялись презервативы. Глаза непрестанно выискивали их, шныряя по сторонам, и, если бы у остальных солдат лица не были такими же напряженными, можно было бы сгореть со стыда.
Доволен ли своей жизнью ананас? Или, может, ему осточертело, что его подрезают точно так же, как семь тысяч других ананасов, подкармливают тем же удобрением, и он должен до самой смерти стоять в одном строю с семью тысячами точно таких же ананасов? Никто не знает. Но в то же время разве кто-нибудь видел, чтобы ананас взял и превратился в грейпфрут?
Он облокотился о перила и замер, глядя сквозь проволочную сетку на знакомую картину: распростершийся внизу казарменный двор замыкали в квадрат четырехэтажные бетонные корпуса с темными ярусами галерей. Ему было немного стыдно своей привязанности к завидному местечку, с которым он сегодня расставался.
Под натиском знойного гавайского солнца двор обессиленно задыхался, как вымотанный боксер. Сквозь марево февральской жары и тонкую утреннюю дымку горячей красноватой пыли неслось приглушенное многоголосье звуков: лязгали по булыжнику стальные ободья, хлопали промасленные кожаные ремни, ритмично шаркали покоробившиеся подошвы солдатских ботинок, хрипло выкрикивали ругательства сержанты.
Когда-то, в какой-то миг, все это входит в твою плоть и кровь, думал он. Ты – это каждый из множества звуков, которые ты слышишь. И отречься от них нельзя, это все равно что отречься от того, ради чего живешь. И все же ты отрекаешься, говорил он себе, ты отказываешься от места, отведенного тебе в этом привычно звучащем мире.
На утрамбованном земляном плацу в центре двора солдаты пулеметной роты вяло проделывали стандартный набор упражнений, заряжая и разряжая пулеметы.
За спиной у него, в спальне отделения, большой комнате с высоким потолком, все окутывал негромкий гул, сотканный из шумов, шорохов, сопровождающих пробуждение людей, которые, встав с постели, в первые минуты двигаются осторожно, словно заново привыкают к миру, забытому за ночь. Он прислушивался к этому гулу, а еще слышал, как сзади приближаются шаги, но не оборачивался; как все-таки здорово было служить здесь, в команде горнистов, думал он: рано вставать не надо, спи себе сколько хочешь, пока не разбудит шум со двора, где уже гоняют по плацу строевиков.
– А те две пары на тонкой подошве? Ты их уложил? – спросил он, когда шаги приблизились вплотную. – Кстати, знаешь, они очень быстро снашиваются.
– На койке они, – ответил голос за спиной. – Форма у тебя чистая, ненадеванная, зачем все валить в одну кучу? Иголки с нитками, вешалки и полевые ботинки я положил в другой вещмешок.
– Тогда вроде все. – Он выпрямился и вздохнул, не от избытка чувств, а просто снимая напряжение. – Пошли поедим. У меня еще целый час в запасе.
– И все-таки ты делаешь большую глупость, – сказал тот, что стоял сзади.
– Я это уже слышал. Две недели долбишь одно и то же. Тебе, Ред, не понять.
– Может, и не понять. Меня не озаряет, как некоторых гениев. Зато я другое понимаю. Я приличный горнист. Без дураков. Но до тебя мне далеко. Ты в этом полку – лучший, второго такого у нас нет. Может, даже во всем гарнизоне нет.
– Это верно, – задумчиво согласился парень.
– Тогда чего же ты хочешь все бросить и перевестись?
– А я и не хочу.
– Но ведь переводишься.
– Да нет. Ты все время путаешь. Не я перевожусь, а меня переводят. Это не одно и то же.
– Брось ты, честное слово!
– Сам ты брось. Пойдем лучше к Цою, позавтракаем. А то сейчас эта орава туда завалится и все подчистит, – он кивнул в сторону спальни, где просыпалось отделение.
– Тебя послушать, ты будто вчера родился, – оказал Ред. – Что значит «переводят»? Не наорал бы на Хьюстона, никто бы тебя не перевел.
– Это точно.
– Пусть Хьюстон дал «первого горниста» не тебе, а своему губошлепу – ну и что? Что это меняет? Звание твое осталось при тебе. А эта козявка будет только дудеть на похоронах и трубить отбой на ученьях первогодков – вот и весь его навар.
– Все так.
– Если бы Хьюстон тебя разжаловал, а твое звание отдал козявке, я бы тебя еще понял. Но звание-то осталось у тебя.
– Не осталось. Хьюстон подал Старику официальный рапорт, чтоб меня перевели. А значит, я теряю звание.
– Так я ж тебе говорю, сходи к Старику. Тебе через пять минут вернут звание, Хьюстона и не опросят. Кто он против командира полка?
– Правильно. А хьюстоновский губошлеп все равно останется первым горнистом. И потом, приказ уже готов. Подпись на месте, печать на месте, все бумажки переслали – обратного хода нет.
– Да иди ты! – поморщился Ред. – Кого они волнуют, эти бумажки? Ими разве что подтереться. Пруит, чего ты стесняешься? Ты же здесь, можно сказать, свой человек.
– Короче, ты идешь со мной к Цою или не идешь? – перебил Пруит.
– У меня денег нет.
– А разве я сказал, что ты будешь платить? Пойдем – угощаю. В конце концов, это же я перевожусь, а не ты.
– Чего зря деньги тратить? Можем и в столовке поесть.
– Мне это дерьмо жрать неохота. Тем более сегодня.
– Сегодня у них яичница, – возразил Ред. – И, наверно, еще не остыла. А на новом месте денежки тебе ой как пригодятся.
– Ну прав ты, прав, – устало сказал парень. – Нельзя, что ли, в кои-то веки прилично пожрать? Просто так? Может, я хочу эти деньги просадить. Я перевожусь, понимаешь? Короче, идешь или нет?
– Иду, – сквозь зубы сказал Ред.
Они спустились по лестнице, вышли на дорожку перед казармой первой роты, где жили горнисты, пересекли улицу и зашагали вдоль штабного корпуса к «боевым воротам». Солнце набросилось на них, едва они оказались под открытым небом, и так же резко отпрыгнуло назад, как только они вошли в тоннель, насквозь прорезавший здание штаба и в память о далекой эпохе фортов именовавшийся «боевыми воротами». Стены здесь были ярко покрашены в цвета полка, а в центре, в застекленном лакированном шкафу, хранились важнейшие призы полковых спортсменов.
– Паршиво получается, – осторожно начал Ред. – Тебя скоро в большевики запишут. Ты, Пруит, сам себе яму роешь.
Пруит молчал.
В ресторанчике было пусто. Молодой Цой и его отец о чем-то болтали за стойкой. Седая борода и черная шапочка старика тотчас исчезли за дверью кухни, а молодой Цой, молодой Сэм Цой подошел к их столику.
– Пливет, Плу, – сказал молодой Цой. – Моя слысала, твоя пелеводицца. Моя так думает сколо, да?
– Скоро, – сказал Пруит. – Сегодня.
– Сегодня? – Молодой Цой улыбнулся. – А не свистись? Сегодня и пелеводисся?
– Да, сегодня, – нехотя подтвердил Пруит.
Молодой Цой, продолжая улыбаться, с сожалением показал головой. Потом повернулся к Реду:
– Сумаседсий! Из голнистов уйти на стлоевую?!
– Слушай, – сказал Пруит, – ты принесешь нам поесть или нет?
– Холосо, холосо. – Молодой Цой снова расплылся в улыбке. – Сицас несу.
Он отошел от стойки и скрылся за качающейся дверью кухни. Пруит проводил его взглядом и буркнул:
– У, морда косоглазая!
– Чего ты? Молодой Цой – хороший мужик, – вступился Ред.
– Это точно. И старый Цой тоже хороший мужик.
– Он тебе добра желает.
– Это точно. Мне все добра желают.
Ред смущенно пожал плечами. Они молча сидели в полутемном, сравнительно прохладном зале и слушали, как высоко на стене лениво жужжит вентилятор, пока наконец молодой Цой не поставил перед ними яичницу с ветчиной и кофе. Сквозь сетку входной двери вялый ветерок доносил ленивое позвякивание – четвертая рота по команде заряжала и разряжала пулеметы, – и монотонный лязг затворов зловещим пророчеством вторгался в уши Пруита, нарушая чудесное ощущение покоя, которым наслаждаешься, когда утренняя работа давно идет своим чередом, а сам ты бездельничаешь.
– Ти – палень сто надо. Пелвый солт. – Молодой Цой вернулся к их столику и, улыбаясь, вновь с сожалением покачал головой. – Тебе долога в свелхслоцники.
Пруит рассмеялся:
– Золотые слова, Сэм. Я тут на весь тридцатник. На все тридцать лет.
– А что скажет твоя девчонка? – спросил Ред, отрезая кусок яичницы. – Что она скажет, когда узнает про твой фортель с переводом?
Пруит неопределенно мотнул головой и принялся сосредоточенно жевать.
– Все против тебя, – рассудительно заметил Ред. – Даже твоя девчонка и та на тебя накинется.
– Пусть кидается хоть сейчас, я не возражаю, – ухмыльнулся Пруит.
Но Ред не собирался обращать все в шутку.
– Такую бабу, чтоб жила с тобой одним, еще поискать надо. Они на деревьях не растут. Проститутки – это пожалуйста. Но они для сосунков, для первогодков. А порядочную бабу, чтоб надолго, найти непросто. И уж если нашел, не рискуй. Между прочим, из стрелковой роты ты не сможешь каждый вечер мотаться в Халейву.
Пруит долго смотрел на круглую косточку от ветчины, потом взял ее с тарелки и высосал мозг.
– Это уж пусть она сама решает. Своим умом. Всем нам, Ред, рано или поздно приходится что-то решать. И ты знаешь, к этому давно шло. Дело ведь не только в том, что Хьюстон назначил первым горнистом не меня, а этого своего пупсика.
Ред внимательно посмотрел на Пруита: наклонности начальника команды горнистов ни для кого не были секретом, и Ред сейчас гадал, не пробовал ли Хьюстон подкатиться и к Пруиту. Нет, ерунда. Пруит избил бы его до полусмерти, чихать ему, что Хьюстон – начальник.
– Прекрасно, пусть она решает своим умом, – с досадой сказал Ред. – Только где он у нее, ум-то? В голове или, может, в другом месте, пониже?
– Ты язык не распускай. И вообще, чего тебе далась моя личная жизнь? А ум у нее, к твоему сведению, как раз в том самом месте, пониже. И меня это вполне устраивает. – Зачем вру-то? – подумал он.
– Ладно, не лезь в бутылку. Переводись на здоровье, мне-то что? Мое дело сторона. – И, словно ставя на этом точку, Ред взял кусок хлеба, собрал им с тарелки желток, проглотил и запил кофе.
Пруит закурил и, отвернувшись от Реда, стал наблюдать за компанией ротных писарей, которые только что вошли в зал и уселись в дальнем углу пить кофе, хотя им сейчас полагалось сидеть в штабной канцелярии. Все они были чем-то похожи друг на друга: высокие, худые, с мелкими чертами – ребята с такими лицами всегда тянутся к «интеллектуальной» работе за письменным столом. «…Ван-Гог… Гоген…» – донеслось до него. Один говорил, а остальные ждали, когда можно будет вставить слово, и стоило говорившему на секунду замолчать, чтобы перевести дух, как тотчас заговорил кто-то другой. Тот, которого перебили, нахмурился, а остальные все так же нетерпеливо ждали своей очереди. Пруит усмехнулся.
Странное дело, думал он, почему все время необходимо что-то решать? Поднатужишься, примешь наконец правильное решение и думаешь: ну вот, теперь можно передохнуть. Не тут-то было – назавтра возникает что-то другое. И пока ты знаешь, что идешь верным путем, приходится решать снова и снова. Каждый день, всю жизнь. Впрочем, можно и иначе. Вот, пожалуйста. Ред и эти ребята там, в углу, – они вольны ничего больше не решать, и лишь потому, что один-единственный раз решили неправильно. Ред, например, сделал ставку на Покой (от Постоянности и Конформизма). Как и следовало ожидать, фаворит вышел на первое место. Теперь Ред может выбыть из игры и спокойно тратить свой выигрыш. Ред никогда не бросил бы теплое местечко в команде горнистов из-за того, что кто-то задел его гордость. Но нить рассуждений ускользала от Пруита, и он не мог припомнить, что же было первопричиной, неизбежно повлекшей за собой нескончаемую цепочку все новых и новых решений.
Ред пытался давить на него логикой:
– У тебя РПК[1] и диплом специалиста четвертого класса. Ты занят два часа в день, остальное время делаешь, что хочешь, – чем тебе плохо? Барабанщики и трубачи есть в каждом полку. Так уж заведено. Это все равно что иметь специальность на гражданке. Мы люди особые, потому у нас и кусок пожирнее.
– На гражданке специалистам что-то пока не раздают жирных кусков. Им бы работу найти – и то счастье.
Ред невольно поморщился.
– Это к делу не относится. Сейчас кризис. Как по-твоему, почему я пошел в эту нашу распрекрасную армию?
– Не знаю. Почему?
– А потому! – Ред торжествующе помолчал. – Потому же, почему и ты. Потому что на гражданке мне жилось бы хуже. А голодать я не собирался.
– Логично, – улыбнулся Пруит.
– Еще бы. У меня с логикой полный порядок. Здравый смысл – это главное. А почему я в команде горнистов, как ты думаешь?
– Потому, что это тоже логично. Только я-то пошел в армию вовсе не поэтому. И вовсе не поэтому служу, вернее, служил в горнистах.
– Знаем, знаем, – поморщился Ред. – Сейчас опять заведешь: «Я – солдат, я в армии на все тридцать лет…»
– Хорошо, не будем. Но вообще-то, на что еще я гожусь? На что? Куда мне податься, кроме армии? Надо же хоть куда-то приткнуться.
– Понимаю. Но если ты твердо решил долбать весь тридцатник, да еще так любишь горн, спрашивается, какого черта ты уходишь из горнистов? Ни один сверхсрочник так бы не сделал.
– Ладно, хватит про меня. Давай лучше разберемся с тобой. Кризис кончается, заводы начали поставлять оружие Англии, в мирное время объявлен призыв, а ты застрял в армии и отбываешь срок, как в тюрьме. Где же твой здравый смысл? Тебя дожидается работа на гражданке, но объявили призыв, и, значит, ты уже не можешь заплатить неустойку и послать армию подальше.
– У меня свой расчет. Пока наше знаменитое процветание не надо было охранять гаубицами, я все-таки не голодал. А контракт мой успеет кончиться еще до того, как мы влезем в эту идиотскую войну. Так что я отлично устроюсь на гражданке, буду себе тихо-мирно делать перископы для танков, а дураки вроде тебя будут ползать под пулями.
Пруит слушал, и на его глазах живое, подвижное лицо Реда, постепенно тая, превратилось в обугленный череп, словно струя огнемета мимоходом скользнула по нему небрежным поцелуем. А череп все бодрился и строил планы на будущее. И тут вдруг Пруит вспомнил, почему человек должен принимать только правильные решения. Это как с девственностью: один опрометчивый шаг – и она потеряна, ты уже не тот, что прежде. Кто слишком много ест, обязательно жиреет, и единственный способ не толстеть – это поменьше жрать. Бросивших спорт ничто другое не спасет: ни эспандеры, ни тренажеры, ни диеты. Когда сел играть в карты с самой Жизнью, свою колоду из кармана не вынешь.
Загвоздка в том, что он действительно хотел быть горнистом. Ред прилично играет на горне только потому, что он в душе не горнист. Все очень просто, проще некуда, как это он раньше не догадался. Он вынужден уйти из горнистов как раз потому, что он – настоящий горнист. Реду никуда уходить не надо. А он должен уйти – потому что больше всего на свете хочет остаться.
Пруит встал и посмотрел на часы.
– Четверть десятого. В девять тридцать мне надо быть в седьмой роте. У командира.
Последнее слово он, улыбаясь, растянул, и лицо его чуть перекосилось, словно отраженное в кривом зеркале.
– Подожди, присядь еще на минуту, – попросил Ред. – Я вообще-то не хотел тебе этого говорить, но теперь скажу.
Пруит посмотрел на него и снова сел, заранее зная, что сейчас услышит.
– Только не тяни. Мне пора.
– Ты ведь знаешь, кто командир седьмой роты?
– Знаю.
Но Реду этого было мало.
– Капитан Дейне Хомс, – сказал Ред. – Он же – Динамит. Динамит Хомс, полковой тренер по боксу.
– Что дальше?
– А то. Я знаю, почему ты в прошлом году перевелся в нашу часть. И про Дикси Уэлса знаю. Ты мне не рассказывал, но я знаю. И весь полк знает.
– А мне плевать. Я так и думал, что узнают.
– Из двадцать седьмого ты перевелся, потому что у тебя не было выхода. Ты ушел из полковой команды, бросил бокс, и, конечно, пришлось перевестись. Оно и понятно – тебя же не оставляли в покое. На тебя давили, жали. И допекли. Ты перевелся.
– Никто меня не заставлял. Я сам так захотел.
– Да ну? Неужели ты ничего не понимаешь? От тебя же никогда не отстанут, ты не сможешь жить, как хочешь. В наше время об этом и не мечтай. Умей приноравливаться. Наверно, в старину, при первых поселенцах, человек еще мог жить, как ему хотелось. Но тогда вокруг были леса, забреди поглубже – и сам себе хозяин. А в лесу жилось неплохо. Если тебя все же начинали донимать, ты забирался в лес еще глубже. Лесу-то конца-краю не было. Теперь такое не пройдет. Теперь никуда не спрячешься, так что умей приноравливаться и никому не верь. Я тебе раньше не говорил, – продолжал Ред, – но я в прошлом году видел, как ты выступал на чемпионате. И еще тысячи ребят тебя видели. Хомс тоже видел. Я с тех пор все ждал, когда он начнет тебя обрабатывать.
– Я тоже ждал. Он, наверно, просто не знал, куда я перевелся.
– Ничего, теперь ты в его роте. Он, как увидит твою форму номер двадцать, мигом все сообразит. И будь уверен, уж постарается тебя захомутать.
– Спорт не принудиловка. В уставе об этом ничего не сказано. Силой никто на меня перчатки не наденет.
– Брось! – Ред ехидно сощурился. – Будет он считаться с уставом, когда сам Большой Белый Отец требует удержать первый приз в полку. Думаешь, Динамит позволит такому боксеру, как ты, валять дурака? Да еще в его собственной роте? Ему нужно, чтобы ты выступал за полк. Плевать ему, что ты решил уйти из бокса. Вы, гении, все наивные, но соображать-то надо!
– Бог его знает, – сказал Пруит. – Вождь Чоут тоже в роте у Динамита. Он был чемпионом Панамы в тяжелом весе, а сейчас вообще не выступает.
– Верно, – кивнул Ред. – Зато Вождь – лучший армейский бейсболист на Гавайях, потому Старик с ним и цацкается, а Хомс ничего не может сделать. Кстати, Вождь уже четыре года в седьмой роте, а все в капралах ходит.
– Он может уйти от Хомса и запросто получить сержанта в любой другой роте. Если мне будет совсем невмоготу, переведусь еще куда-нибудь. Это всегда можно.
– Да? Ты уверен? А знаешь, кто в седьмой роте старшина?
– Знаю. Тербер.
– Правильно, дорогой. Милтон Энтони Тербер. Он же – Цербер. Был у нас штаб-сержантом в первой роте. Другую такую сволочь еще поискать. А тебя он ненавидит дальше некуда.
– Странно, – задумчиво сказал Пруит. – Никогда не замечал. Я-то к нему нормально отношусь.
Ред скептически улыбнулся:
– Думаешь, он забыл, как ты с ним цапался? Ты что, совсем младенец?
– Просто у него работа такая. А как человек он, может, и ничего.
– Какая у человека работа, такой он и сам, – сказал Ред. – А Тербер теперь уже не просто штаб-сержант. У него нынче два шеврона и ромбик. Пру, чего ты ерепенишься? Ведь все против тебя.
– Я знаю, – кивнул Пруит.
– Сходи к Старику, поговори. Еще не поздно. Я тебе плохого не посоветую. Мне самому столько пришлось за свою жизнь изворачиваться, что я теперь носом чую, куда ветер дует. Ну что тебе стоит? Поговори со Стариком, и он тут же порвет приказ.
Пруит встал. Глядя сверху на встревоженное лицо друга, он почти физически ощущал, как доброжелательность, лучащаяся в глазах Реда, мощным направленным потоком тепла обдает его, будто тугая струя из шланга. Глаза Реда умоляли, и Пруит был поражен: он никогда не думал, что увидит в этих глазах мольбу.
– Не могу, Ред, – сказал он.
Поднявшийся со стула Ред снова тяжело опустился, словно только сейчас признал свое поражение и наконец поверил, что все это всерьез; теплый мощный поток, ударившись о стену непонятного Реду упорства, разлетелся на мелкие брызги и иссяк.
– До чего все-таки обидно, что ты переводишься!
– Ничего не поделаешь.
– Ладно, валяй. Сам же себя и гробишь.
– Главное, что сам, – сказал Пруит.
Ред осторожно провел языком по зубам, точно нащупывая больное место, потом спросил:
– А насчет гитары ты как решил?
– Оставь ее себе. Она и так наполовину твоя. А мне теперь ни к чему.
Ред кашлянул.
– Тогда я должен выплатить тебе твою половину. – И торопливо добавил: – Только я сейчас на мели.
Пруит улыбнулся: это уже больше похоже на Реда.
– Я тебе свою половину отдаю за так. Что, недоволен? Может, не хочешь?
– Хочу, конечно, но…
– Вот и бери. И не мучайся дурью. Считай, что ты эти деньги отработал – помогал же мне укладываться.
– Да нет, неудобно как-то.
– Тогда сделаем по-другому. Я ведь все равно буду забегать. Не в Штаты же уезжаю. Будешь иногда давать мне поиграть.
– Никуда ты забегать не будешь. Сам знаешь. Перевод – это с концами. Рядом служишь или далеко – без разницы.
Смущенный его неожиданной прямотой, Пруит отвел глаза. Ред был прав, Пруит это знал, а Ред знал, что Пруит это знает. Для солдата перевод все равно что для гражданского переезд в другой город. Друзья либо переезжают вместе с тобой, либо ты теряешь их навсегда. Даже когда, скажем, переехал из любимого города в незнакомый. А что такие переезды-переводы сулят интересные приключения, так это больше в кино бывает – и Ред, и Пруит оба это понимали. Но Пруит и не гнался за приключениями; Ред знал, что его друг давно ни в какие приключения не верит.
– Лучший горнист в полку, – беспомощно сказал Ред. – Все бросить и перевестись в обычную стрелковую роту! Разве так можно?
– Гитара – твоя. Но иногда будешь мне ее давать. Я же все равно буду сюда заглядывать, – соврал Пруит и быстро отвернулся, чтобы не встречаться с Редом глазами. – Ну, я пошел.
И он двинулся к выходу. Щадя его самолюбие, Ред промолчал. Пруит никогда не умел врать убедительно.
– Ни пуха ни пера! – крикнул Ред, провожая его взглядом.
Когда затянутая сеткой дверь захлопнулась, Ред встал и, жалея, что раньше пяти нельзя выпить пива, понес свою чашку к стойке, где молодой Цой, потея от усердия, возился у дымящейся кофеварки – большого никелированного ящика с многочисленными краниками и стеклянными трубками.
Войдя в «боевые ворота», Пруит надел широкополую полевую шляпу, аккуратным движением сдвинул ее низко на лоб и чуть-чуть набекрень. По низу тульи шел ярко-голубой шнурок с приколотым значком пехоты. Пропитанная для жесткости сахаром и безукоризненно выутюженная шляпа высилась на его голове, как только что отлитая корона, гордо оповещая мир о его профессии.
Он ненадолго задержался у лакированного шкафа с призами и почувствовал еле уловимое движение воздуха – полутемный тоннель «боевых ворот» втягивал и собирал в себя ветер, как раструб дождевого желоба собирает дождь. На самом почетном месте, окруженный кубками и статуэтками, стоял переходящий приз Гавайской дивизии, который команда Хомса завоевала в прошлом году: два золотых боксера на золотом ринге.
Он пожал плечами, повернулся и замер перед пейзажем в рамке дверного проема. Эта картина, написанная яркими, без полутонов красками, тускнеющими по мере углубления перспективы, каждый раз брала его за душу. Припорошенный красной пылью бледно-зеленый плац, на нем синие рабочие формы четвертой роты и оливковые нимбы полевых шляп. Дальше – пронзительная белизна казарм второго батальона, а за ними плавно тянутся вверх красно-зеленые поля ананасных плантаций, расчерченные с математической точностью и ухоженные, как грядки помидоров, ряды, над которыми копошатся плохо различимые издали фигурки. Еще выше – предгорья, сочная зелень, не знающая мук жажды. И наконец – давно обещанная награда – вгрызаются в небо, повторяющее цвет солдатской формы, черные пики хребта Вайанайе, сплошной горной гряды, лишь в одном месте рассеченной глубоким острым вырезом перевала Колеколе, манящим, как декольте проститутки. И так же, как декольте проститутки, перевал обманывает – Пруит бывал по ту сторону Колеколе и остался разочарован.
Он разглядел тонкую извилистую линию, которая шла вдоль склонов гор к югу, постепенно теряясь в зелени. Это была Тропа, она вела в Гонолулу. Офицеры ездили туда кататься верхом с женщинами. На многих деревьях кора там была обглодана поджидавшими хозяев лошадьми, а в траве валялись презервативы. Глаза непрестанно выискивали их, шныряя по сторонам, и, если бы у остальных солдат лица не были такими же напряженными, можно было бы сгореть со стыда.
Доволен ли своей жизнью ананас? Или, может, ему осточертело, что его подрезают точно так же, как семь тысяч других ананасов, подкармливают тем же удобрением, и он должен до самой смерти стоять в одном строю с семью тысячами точно таких же ананасов? Никто не знает. Но в то же время разве кто-нибудь видел, чтобы ананас взял и превратился в грейпфрут?