Страница:
В дверях штаб-сержант Джадсон остановился. Не удосужившись проверить, вытерта ли кровь, скомандовал: «Вольно. Разойдись!» – и вышел из барака. Охранник закрыл за ним дверь на замок и тоже ушел. По бараку пронеслось что-то вроде неслышного вздоха.
Сперва осторожно, как жертвы автокатастрофы, еще не знающие, сломано у них что-нибудь или нет, а потом все увереннее люди начали двигаться с осоловелыми глазами и напряженными лицами пассажиров, решивших размяться после долгой поездки в автобусе. Они откашливались и принимались громко говорить, борясь с непробиваемой мертвой тишиной, жадно сворачивали самокрутки из табачной смеси «Дюк» и виновато избегали встречаться глазами с тремя пострадавшими, как солдаты в бою стараются не смотреть в глаза своим раненым товарищам.
Пруит держался особняком и не курил. Ему до смерти хотелось закурить, но он себе не позволял. Он холодно наблюдал за остальными и чувствовал, как душа его, словно большое ведро под открытым до отказа краном, медленно наполняется до краев небывалым отвращением. Он не понимал, против кого в первую очередь направлено это отвращение: против них или против майора и Джадсона. Или против себя самого, потому что он тоже сын рода человеческого. Но зато он с необычайной ясностью понимал, почему Анджело, и Джек Мэллой, и Банка-с-Пивом Банко не только предпочитают жить во втором бараке, но и гордятся этим. Он тоже будет гордиться, когда туда попадет, и ему захотелось перебраться туда как можно скорее.
С каменным лицом он неподвижно сидел на полу в ногах своей койки, пока не раздался свисток на работу. Остальные, наверно, ощущали переполнявшее его презрение, потому что никто к нему не подошел и не пытался с ним заговорить. И только когда все они слегка разомлели от первой жадно выкуренной самокрутки, только тогда он пошел на компромисс и разрешил себе закурить.
С тремя пострадавшими никто тоже не пытался заговаривать. Все держались с ними как соседи, испытывающие непонятное чувство вины оттого, что провидение выбрало своей жертвой и сожгло дом их хорошего знакомого, а их собственный не тронуло. Самим же пострадавшим было как будто все равно, разговаривают с ними или нет; они как будто понимали, что теперь представляют собой особый, отдельный клан и утешения счастливчиков ничем им не помогут.
Толстяк после ухода Джадсона еще долго стоял навытяжку, глядя в пустоту и молча глотая слезы, а потом вдруг рухнул на тщательно заправленную, туго, как барабан, обтянутую одеялом койку, которую ему теперь придется заправлять заново, и, закрыв лицо руками, страдальчески зарыдал.
Едва Толстомордый ушел, тот, что получил по ноге, сел на пол и осторожно снял ботинок. И так и сидел, в первую минуту вздохнув со счастливым облегчением, как толстуха, расшнуровавшая корсет, сидел и сосредоточенно растирал ногу, а губы беззвучно шевелились, гадливо выплевывая ругательства.
Парнишка из Индианы просто стоял не двигаясь на том же месте и с тем же задумчивым видом смотрел на свою полку, словно недоумевал, почему же там не оказалось тряпки, а может быть, все еще прислушивался к далекой музыке.
Пруит следил за ними сквозь свое всеобъемлющее отвращение и с бесстрастным, в некотором роде научным интересом гадал, как на них впоследствии все это скажется – не забыть и пронаблюдать, мысленно взял он себе на заметку.
Не прошло и недели, как толстяк завел нужные знакомства и по блату устроился на кухню учеником повара. А еще через два дня он стал доверенным заключенным и переселился в первый, то есть восточный, барак, где жили все доверенные. Больше Пруит его не видел.
Тот, который с ногой, два дня хромал, не отваживаясь пойти в лазарет. Когда же наконец пошел, то с удовольствием узнал, что у него сломана плюсна, в связи с чем тюремный врач отправил его в спецкорпус гарнизонной больницы, написав в сопроводиловке, что больному во время работы упал на ногу камень. Он радостно отбыл на тюремном джипе, рассчитывая с месяц отдохнуть в гипсе. Назад он вернулся через четыре дня, очень злой – ему всего лишь наложили шину. В конце концов он оказался во втором бараке, где они с Пруитом стали друзьями.
С парнишкой из Индианы, который на вид пострадал больше других, все уладилось гораздо проще. Весь тот день он был как в столбняке, и его пришлось выводить под руки на работу, а потом так же вести в столовую. В каменоломне ему вложили в руки кувалду, и он задумчиво ею размахивал, не сходя с места, а все остальные, включая Пруита, по мере сил старались не сводить с него глаз. На следующее утро он наконец вышел из транса, в припадке бешенства сбил с ног трех человек и вопил и матерился, пока работавшие рядом не навалились на него кучей – из-под груды тел то высовывалась его рука, то вылезала дрыгающаяся нога – и постепенно не утихомирили. После этого он снова стал прежним добродушным, апатичным, покладистым пареньком, как будто с ним ничего не случилось.
На этом, собственно, все и кончилось. Тем временем произошло еще несколько аналогичных и не менее интересных для наблюдения случаев, но Пруит теперь уже не испытывал того отвращения, которое переполняло его в первый раз. Утрата этого ощущения пугала, пожалуй, больше всего. Он боялся, что, если чуть-чуть ослабит над собой контроль, все это вообще перестанет его трогать. Потому что, как он ни старался, ему не удавалось определить для себя главного виновника происходящего. Он чувствовал, что ему было бы легче, если бы он мог взвалить всю вину на какого-то определенного человека. Он ненавидел майора Томпсона и Толстомордого, но ненависть еще не повод для обвинения. Получавших минусы он тоже ненавидел, потому что они позволяли бить себя куда ни попадя, как бессловесная скотина, но взваливать всю вину на них он, конечно, не мог. Майор и Толстомордый вызывают у него ненависть потому, что он их боится, проницательно анализировал он, а пострадавшие потому, что он боится стать таким же, как они. Но и в первом и во втором случаях его ненависть – чувство сугубо личное. Моральные принципы не позволяют ему обвинять кого-то, исходя только из личного отношения. Обвинить во всем армию он тоже не мог. Анджело – тот смог бы, Анджело армию ненавидел. Но Пруит к армии ненависти не испытывал даже сейчас. Он вспомнил, что когда-то говорила Морин: во всем виновата только система, вини систему. Но он не мог обвинить и систему, потому что система – это не что-то само по себе, система – это собирательное, это все, вместе взятые, а невозможно винить всех, если, конечно, не хочешь, чтобы обвинение превратилось в пустое, ничего не значащее слово, в ноль. Да и, кроме того, эта система, в этой стране – разве она не лучшая на земле во все времена? И в сегодняшнем мире разве не она возвышается над всеми остальными системами и разве есть другая система, лучше этой? Ему казалось, если он срочно не найдет, на кого взвалить вину, он возненавидит всех.
В каменоломне он поделился этим с Анджело, когда на третий день тюремной жизни Пруита итальянец вернулся из «ямы», и особенно упирал на то, что у него незаметно пропадает отвращение. Это волновало его больше всего. Даже больше, чем невозможность определить виновного.
– Я тебя понимаю. – На суровом, изможденном лице, каждый раз заново поражавшем Пруита, мелькнула мрачная улыбка. – Со мной было то же самое. Я даже боялся, что попаду в доверенные.
– Я тоже, – признался Пруит.
– Когда тебя самого будут бить, это пройдет, – успокоил Анджело. – Когда это не со стороны, то все иначе.
– Меня пока не трогали. Только в первый день, на беседе.
– Между прочим, потому я и доволен, что попал во второй, это одна из причин. – Анджело жестко улыбнулся. – Так они хоть знают, что я за птица. Когда сам будешь во втором, все это тебя перестанет волновать. Выбора не будет.
Анджело снова зло оскалился из-под нового шрама, с которым он вышел из «ямы». Левая бровь у него была рассечена, и полоска свежего рубца тянулась через нее строго по диагонали, как безукоризненный пробор у лысеющего мужчины. От этого казалось, что одна бровь насмешливо вздернута.
– Потому и говорю, тебе надо скорее перебираться к нам во второй. Там хоть живешь со спокойной совестью.
Анджело успел обсудить их план с Джеком Мэллоем. Он говорил с ним два раза – перед тем, как сел в «яму», и вчера вечером, когда его выпустили. Мэллой был целиком «за». План был лучше не придумаешь: отделываешься сравнительно легко и автоматически попадаешь во второй. К тому же пожаловаться на плохое питание считалось довольно мелким проступком, вроде нарушений при обходе, хотя за них тебя только награждали минусами или, если набрал достаточно минусов, сажали в «яму», но ни в коем случае не переводили во второй. Кроме того, их план никак не мог провалиться, потому что к жалобам на питание все-таки относились строго, и можно было не бояться, что операцию надо будет повторять два или три раза. Мэллой гарантировал успех на все сто.
– Заметано, – сказал Пруит. – Можешь меня не уговаривать, я и так согласен. Я еще в первый раз был согласен и мог бы все провернуть, пока ты сидел в «яме», но я же тебе обещал, что подожду.
– И молодец, что подождал, – одобрил Анджело. – Мэллой просил, чтобы я тебе кое-что посоветовал. Это тебе здорово поможет. Сам бы я не сообразил. Прежде всего, они не должны догадываться, что ты хочешь перейти во второй. Пусть думают, что для тебя любые минусы и «яма» по сравнению с переводом во второй – райское наслаждение.
– Сделаем.
Но самое главное, как сказал Джек Мэллой, самый фокус в том, чтобы он не пытался дать сдачи, когда охранники будут его бить, – терпи и молчи. Вот это по-настоящему важно. И еще важно знать, как себя вести, когда запрут в «яме».
– Это почему, интересно, нельзя дать сдачи? – немедленно спросил. Пруит.
– Потому что тебя только еще больше измолотят, а добиться ты все равно ничего не добьешься.
– Мне не нужно, чтобы они решили, что я трус.
– При чем здесь трус? Какой к черту трус? Будешь так думать, наверняка полезешь в драку.
– Вы с Банко, как я догадываюсь, не очень-то себя сдерживаете.
Анджело невесело улыбнулся:
– Это точно. И не мы одни. Но это наша ошибка, с нас пример не бери. Мэллой как раз за это нас всех и чихвостит. Я понимаю, он прав, – продолжал Анджело, – только, когда до этого доходит, ничего не могу с собой сделать. Банко – тот даже не понимает, а я-то понимаю. Но как увижу перед собой их морды, все забываю. Сразу зверею, и мне на все наплевать, пусть хоть убьют!
– Может, я тоже ничего не смогу с собой сделать, – улыбнулся Пруит. Ему хотелось скорее покончить с болтовней и перейти к делу. Три дня назад такой же разговор приятно будоражил его, и возбуждение помогало спастись от изнурительной тоски каменоломни. А сейчас это возбуждение стало настолько сильным, что было уже в тягость.
– Такими вещами не шутят, – упрямо продолжал наставлять его Анджело. – Чтоб из тебя делали отбивную, когда вполне можно без этого обойтись, – это вариант для дураков. А если будешь терпеть и молчать, их достанет гораздо сильнее. Мэллой говорит, это называется принцип пассивного сопротивления. Он говорит, это Ганди придумал. И эта штука действительно срабатывает. Я видел, как у Мэллоя получается. Сам я так не делаю только потому, что еще, значит, не дорос, а вовсе не потому, что мне не хочется.
– Ладно, – нетерпеливо перебил Пруит. – Попробую. Откуда я знаю, получится у меня или нет? Ты-то с чего так уверен, что я смогу, если сам не можешь?
– Потому что я тебя знаю, – запальчиво сказал Анджело. – Я ни разу не видел тебя на ринге, но мне рассказывали. И ты – настоящий солдат. – Он признал это неохотно, ворчливо. – Как и Мэллой. Вообще-то мне плевать, кто как служит, но Толстомордый тоже настоящий солдат, а вдобавок у него в этой игре все козыри. – В его голосе была злость. – И чтобы его переиграть, надо самому быть на высоте и уметь держать себя в руках. С этим ты, думаю, спорить не будешь.
– Ерунда! – В смущении от того, что Анджело задел его слабую струну, он сказал это насмешливо, чтобы скрыть внезапный прилив гордости, потому что знал, что не имеет права на эту гордость в присутствии любого, чье лицо превратили в суровую страшную маску вроде той, из-под которой так преданно смотрит на него сейчас неунывающий Анджело Маджио с Атлантик-авеню.
– Ты меня спросил, я тебе ответил, – отрезал Анджело.
– Ладно, – буркнул Пруит. – Что дальше?
– Уже почти все. Только еще насчет «ямы». Ты должен усвоить, как себя там нужно вести.
– А как? Я думал, в «яме» сидишь один.
– То-то и оно, что один. Это хуже всего. Мэллой говорит, если все делать как надо, можно справиться и с этим, но у меня ни разу не выходило. И ни у кого не выходит. Только у Мэллоя. Главное, помни, что надо расслабиться, – продолжал он. – Сидеть будешь дня два, может, три или даже больше. Сбежать ты оттуда не сбежишь и раньше срока тоже не выйдешь. Так что лучше сразу с этим смириться и расслабиться.
– Логично, – согласился Пруит. – Чего же тут трудного?
– Ты там ни разу не был.
– Конечно, не был. Чего б я тебя сейчас слушал?
– Ты не думай, я не хочу тебя пугать или еще что.
– А я не испугаюсь, – быстро сказал Пруит. – Хватит ходить вокруг да около. Выкладывай.
– Я сам там пять раз был, понимаешь? И вроде бы никак не изменился, да?
– Ну… в общем, не очень. Давай говори.
– Хорошо. Попробую объяснить. Только на деле это все не так страшно, как на словах. Ты должен помнить, – он немного смутился, – это совсем не так страшно.
Он бил камень кувалдой, отделяя ударами одну фразу от другой, и говорил осторожно, чтобы охранник не заметил и не оборвал его.
– Первые полчаса, – говорил он, – там чувствуешь себя даже неплохо. Сначала тебя, наверно, малость обработают, так что, когда все будет позади, тебе сразу станет легче, и первые полчаса это поддерживает. Ты просто лежи и отдыхай.
– Понял.
– Но только это скоро проходит. Примерно через полчаса. И вот тут-то снова начинают лезть всякие мысли. Мэллой говорит, все как раз из-за этого – делать там нечего, просто сидишь на одном месте, света, конечно, тоже нет, и, сколько ни думай, все равно ничего не придумаешь. Понимаешь?
– Да.
– Ну и… Я сам не знаю, отчего так, – голос его прозвучал виновато, – но, в общем, примерно через полчаса почему-то начинает казаться, что стены вроде как движутся. Будто они на колесах, понимаешь?
– Да.
– И кажется, будто они на тебя наезжают. Будто на колесах, понимаешь? И ты поначалу вроде как задыхаешься. Я знаю, это все как-то по-идиотски звучит, – сказал он.
– Да.
– Понимаешь, в «яме» во весь рост не встать. А если попробовать ходить согнувшись, там все равно только три шага в длину. В ширину я даже не считаю, в ширину там еле койка умещается. Так что походить и размяться нельзя. Остается только сидеть или лежать, и расслабляться надо мысленно. Я знаю, тебе это сейчас кажется очень глупым.
– Ничего. Давай дальше.
Анджело сделал глубокий вдох, как человек, собравшийся прыгнуть с вышки, которая для него слишком высока, но прыгать надо, потому что уже залез и все вокруг смотрят.
Потом медленно выдохнул часть воздуха.
– Первый раз, когда я там сидел, я думал, совсем задохнусь, насмерть. Еле удержался, чтобы не заорать. Если начнешь орать, то все, конец. Главное – удержаться. А один раз заорешь, потом так и будешь орать, пока не выпустят. Или пока не охрипнешь. Сорвешь голос, но все равно будешь орать, крик у тебя внутри будет. Даже тогда. – Он замолчал.
– Так, – сказал Пруит. – Что еще?
– Если можешь, побольше спи, это помогает. Но мало кто может, потому что там не настоящая койка. И даже не раскладушка. Просто такие железные трубы, штук десять – двенадцать. Подвешены на цепях к стенке. И конечно, ни матраса, ни одеяла.
– Ясно. Все?
– Мэллой говорит, это легко выдержать, если прикажешь себе полностью отключиться. У меня никогда не получается. А Мэллой даже может приказать себе ни о чем не думать. Я так не могу. Я тоже знаю кой-какие штуки, которые помогают, но чтобы ни о чем не думать – не выходит. А одну такую штуку я сам придумал – надо дышать и про себя считать: на вдох считаешь до восьми, потом – раз, два, три, четыре – не дышать, потом до восьми на выдох, потом опять – раз, два, три, четыре – не дышишь. Тогда перестает казаться, что задыхаешься.
– А там что, каждый раз все одинаково?
– И еще мне всегда хочется есть. Там дают только кусок хлеба и кружку воды три раза в день… Мэллой говорит, он там вообще ничего не ест. Только воду пьет. Он говорит, если ничего не есть, то после первого дня больше не чувствуешь голода, а еще говорит, когда не ешь, легче приказать себе отключиться. Я так пока ни разу не смог, – смущенно улыбнулся он. – У меня голод все равно не проходит, и я, конечно, жру хлеб, а от этого только еще больше есть хочется. Но это ладно, хуже другое: я все равно представляю себе разную вкуснятину, всякие там индейки, цыплята – знаешь, такие румяные, поджаристые, как на витрине, – и еще бифштексы, картошечку, и как макаешь хлеб в подливку…
Анджело виновато улыбнулся.
– Я просто хочу тебе объяснить, чтобы ты знал. Но ты, главное, помни: все это совсем не так страшно.
– Ясно.
– А еще представляю себе разную другую жратву, и будто все это на белой скатерти, и там тебе и серебряные приборы, и хрусталь, и свечи – в общем, как в журналах. Глупо, да?
– Почему же. Я сам пожрать люблю.
– Другой очень важный момент – секс, – деликатно сказал Анджело. – О женщинах тоже лучше не думать. Понимаешь, тебя туда сажают голым, и, если начнешь думать о женщинах, тебе конец.
– Но о чем-то же думать можно? – язвительно спросил Пруит. – О том нельзя, о другом нельзя, а о чем можно?
– В этом весь фокус. Мэллой говорит, нельзя думать ни о чем. Он говорит, он может пролежать там сколько угодно: три дня, четыре, пять – неважно сколько, и ни разу ни о чем не подумать. А как это делается, он в одной книжке вычитал, про йогов. Еще когда был лесорубом в Орегоне. Там с ним один старик работал, из бывших уоббли, у него таких книжек много было. Мэллой говорит, он и раньше пробовал, но, пока не попал в «яму», не получалось. Нужно сосредоточиться и представлять себе, что у тебя в голове, там, где глаза, только изнутри, черная точка. И как только появится какая-нибудь мысль, ее надо сразу же вроде как отогнать, чтобы не думать. И постепенно все мысли исчезают, и ты ни о чем больше не думаешь, только видишь перед собой какой-то свет, вот и все.
– Черт-де что! – возмутился Пруит. – У меня так не выйдет. Он что же, впадает в транс, как все эти медиумы? Может, еще и духов вызывает?
– Нет-нет, – робко сказал Анджело, – это совсем другое. Тут ничего сверхъестественного. Это просто самоконтроль. Чтобы можно было собой управлять.
– И ты тоже так можешь? – с недоверием спросил Пруит.
– Нет. Он пытался меня научить, но у меня никак не выходит. А у тебя, может быть, получится.
– У меня?! Нет, такое у меня точно не получится.
– Но ты все равно попробуй – а вдруг. Я же пробовал.
– Ладно. А сам ты что-нибудь для себя придумал?
– Я? У меня есть два способа. Я их чередую. Сначала я себе внушаю, что это вроде как игра, понимаешь?
– Игра?
– Ну да. Я – против них. Они стараются меня доконать, а я не поддаюсь. Кто кого, понимаешь? Я будто бы играю: лежу себе там и не поддаюсь, и пусть делают со мной, что хотят, все равно не поддамся.
– Веселенькая игра!
– Это первый способ. А второй – вспоминать что-нибудь из своей жизни. И обязательно что-нибудь хорошее, приятное.
– Это у меня, пожалуй, получится, – насмешливо сказал Пруит.
– Только такое, чтобы в нем не было никаких людей, – сразу же предупредил Анджело. – И такое, чего ты не хочешь.
– Как это? Почему? Я что-то не понимаю.
– Потому что таи у нас мозги устроены. А почему так, а не иначе, ты меня не спрашивай. Я и сам не знаю. Знаю только, что так, и все. Если будешь думать про людей, сразу начнешь вспоминать разные случаи, разные приятные встречи, и тебе захочется, чтобы все это повторилось. И тогда опять станешь думать про себя, про то, где ты сейчас.
– Ясно. – Пруит подумал о Вайолет Огури и об Альме Шмидт. – Понял.
– А когда думаешь о том, что тебе хочется, то тем самым автоматически думаешь о себе, понимаешь? Тебе тогда хочется этого сейчас, прямо там. А там ничего этого у тебя не будет. Главное, не думать о таком, в чем участвуешь сам.
– Ясно. Но как?
– Я лично стараюсь представлять себе разные картины природы. Лес, где я бывал… Деревья… Деревья – это всегда помогает. Или озеро, горы… Будто осень, и все такое красивое, разноцветное. Или будто зима, и все в снегу. Помню, один раз я видел метель… – увлеченно начал он и тут же замолчал. Потом смущенно сказал: – Ну, в общем, ты понимаешь.
– Понимаю.
– А потом, когда появляются люди – рано или поздно они все равно появляются, – я на время переключаюсь опять на игру, пока снова не представлю себе что-нибудь без людей.
– Сколько ты там сидел, самое большее? – спросил Пруит.
– Шесть дней. – По избитому лицу расползлась гордая улыбка. – Но это было легко. Это ерунда. Я запросто могу отсидеть там и двадцать дней, и пятьдесят. Я знаю, что смогу. Да если они…
Он вдруг оборвал себя на полуслове и виновато дернулся, будто его обманом чуть не вынудили в чем-то сознаться. В глазах у него снова появилось то странное, тревожное и алчное выражение, которое было теперь хорошо знакомо Пруиту.
– В общем, неважно, – хитро усмехнулся Анджело. – Придет время, узнаешь. Потом расскажу. Сейчас главное – перетащить тебя к нам.
– Все будет как скажешь. Ты командир, ты и командуй, – отрывисто сказал Пруит. Шесть дней, подумал он. – Когда начнем? Назначай.
– Сегодня, – не задумываясь решил Анджело. – Можно и в любой другой день, но лучше не тянуть, чтобы у тебя не перегорело. Сегодня в обед.
– Заметано. – Пруит выпрямился и взглянул на него, на этого узкогрудого, костлявого заморыша с тонкими ногами и руками-макаронинами, в сидящей мешком тюремной робе и в карикатурной шляпе, из-под которой Пруита настойчиво буравили черные горящие глаза. Шесть дней, подумал он, шесть суток, сто сорок четыре часа.
– Я должен сказать тебе одну вещь. – Анджело выговорил это через силу. Потом замолчал. – Это Мэллой заставил меня рассказать тебе про «яму», – сознался он наконец. – Я не собирался. Хотел, чтобы ты сам через все это прошел. Как я. Я, что ли, боялся, думал, если тебе рассказать заранее, ты откажешься.
– С чего ты решил?
– А с того! – задиристо сказал Анджело. – Если бы мне вот так перед первым разом все рассказали, я бы точно отказался.
Пруит рассмеялся. Как ему показалось, очень нервно.
– Я себя чувствую, как студент перед экзаменом, – объяснил он.
– А я не знаю, как они себя чувствуют, студенты. Я до колледжа не доучился.
– Я тоже. Потом напомнишь, спросим у какого-нибудь студента, проверим.
– Свистят, слышишь. Все, шабаш.
– Смотри-ка, и верно.
– Так что, старик, увидимся через три дня, – улыбнулся Анджело, и они, прихватив кувалды, пошли к дороге, куда уже подъезжали грузовики.
– Интересно, как там делишки у нашего старого друга капрала Блума? – попробовал развеселить его Анджело.
– Небось уже сержант, – машинально отшутился Пруит, но в голове было совсем другое. Мысли в голове слипались, как резина.
– А может, и не через три дня, а через два, – сказал Анджело. – Короче, до встречи во втором. А не в каменоломне. – Он повернулся и пошел к своему грузовику.
– О'кей, – рассеянно кивнул Пруит ему вслед. – Пока.
Все, теперь он был один и ехал в грузовике третьего барака вместе с остальными, которым этого не понять и которые, наверное, никогда бы на такое не решились, гордо думал он, пытаясь себя подбодрить.
А вот он решился. Он знает, что пойдет до конца. Он обязан это сделать. Потому что хочет, чтобы Анджело Маджио, и Джек Мэллой, и даже Банно восхищались им, хочет по-прежнему иметь право называть себя Человеком в том смысле, в каком он это понимает, и потому у него нет другого выхода.
Сперва осторожно, как жертвы автокатастрофы, еще не знающие, сломано у них что-нибудь или нет, а потом все увереннее люди начали двигаться с осоловелыми глазами и напряженными лицами пассажиров, решивших размяться после долгой поездки в автобусе. Они откашливались и принимались громко говорить, борясь с непробиваемой мертвой тишиной, жадно сворачивали самокрутки из табачной смеси «Дюк» и виновато избегали встречаться глазами с тремя пострадавшими, как солдаты в бою стараются не смотреть в глаза своим раненым товарищам.
Пруит держался особняком и не курил. Ему до смерти хотелось закурить, но он себе не позволял. Он холодно наблюдал за остальными и чувствовал, как душа его, словно большое ведро под открытым до отказа краном, медленно наполняется до краев небывалым отвращением. Он не понимал, против кого в первую очередь направлено это отвращение: против них или против майора и Джадсона. Или против себя самого, потому что он тоже сын рода человеческого. Но зато он с необычайной ясностью понимал, почему Анджело, и Джек Мэллой, и Банка-с-Пивом Банко не только предпочитают жить во втором бараке, но и гордятся этим. Он тоже будет гордиться, когда туда попадет, и ему захотелось перебраться туда как можно скорее.
С каменным лицом он неподвижно сидел на полу в ногах своей койки, пока не раздался свисток на работу. Остальные, наверно, ощущали переполнявшее его презрение, потому что никто к нему не подошел и не пытался с ним заговорить. И только когда все они слегка разомлели от первой жадно выкуренной самокрутки, только тогда он пошел на компромисс и разрешил себе закурить.
С тремя пострадавшими никто тоже не пытался заговаривать. Все держались с ними как соседи, испытывающие непонятное чувство вины оттого, что провидение выбрало своей жертвой и сожгло дом их хорошего знакомого, а их собственный не тронуло. Самим же пострадавшим было как будто все равно, разговаривают с ними или нет; они как будто понимали, что теперь представляют собой особый, отдельный клан и утешения счастливчиков ничем им не помогут.
Толстяк после ухода Джадсона еще долго стоял навытяжку, глядя в пустоту и молча глотая слезы, а потом вдруг рухнул на тщательно заправленную, туго, как барабан, обтянутую одеялом койку, которую ему теперь придется заправлять заново, и, закрыв лицо руками, страдальчески зарыдал.
Едва Толстомордый ушел, тот, что получил по ноге, сел на пол и осторожно снял ботинок. И так и сидел, в первую минуту вздохнув со счастливым облегчением, как толстуха, расшнуровавшая корсет, сидел и сосредоточенно растирал ногу, а губы беззвучно шевелились, гадливо выплевывая ругательства.
Парнишка из Индианы просто стоял не двигаясь на том же месте и с тем же задумчивым видом смотрел на свою полку, словно недоумевал, почему же там не оказалось тряпки, а может быть, все еще прислушивался к далекой музыке.
Пруит следил за ними сквозь свое всеобъемлющее отвращение и с бесстрастным, в некотором роде научным интересом гадал, как на них впоследствии все это скажется – не забыть и пронаблюдать, мысленно взял он себе на заметку.
Не прошло и недели, как толстяк завел нужные знакомства и по блату устроился на кухню учеником повара. А еще через два дня он стал доверенным заключенным и переселился в первый, то есть восточный, барак, где жили все доверенные. Больше Пруит его не видел.
Тот, который с ногой, два дня хромал, не отваживаясь пойти в лазарет. Когда же наконец пошел, то с удовольствием узнал, что у него сломана плюсна, в связи с чем тюремный врач отправил его в спецкорпус гарнизонной больницы, написав в сопроводиловке, что больному во время работы упал на ногу камень. Он радостно отбыл на тюремном джипе, рассчитывая с месяц отдохнуть в гипсе. Назад он вернулся через четыре дня, очень злой – ему всего лишь наложили шину. В конце концов он оказался во втором бараке, где они с Пруитом стали друзьями.
С парнишкой из Индианы, который на вид пострадал больше других, все уладилось гораздо проще. Весь тот день он был как в столбняке, и его пришлось выводить под руки на работу, а потом так же вести в столовую. В каменоломне ему вложили в руки кувалду, и он задумчиво ею размахивал, не сходя с места, а все остальные, включая Пруита, по мере сил старались не сводить с него глаз. На следующее утро он наконец вышел из транса, в припадке бешенства сбил с ног трех человек и вопил и матерился, пока работавшие рядом не навалились на него кучей – из-под груды тел то высовывалась его рука, то вылезала дрыгающаяся нога – и постепенно не утихомирили. После этого он снова стал прежним добродушным, апатичным, покладистым пареньком, как будто с ним ничего не случилось.
На этом, собственно, все и кончилось. Тем временем произошло еще несколько аналогичных и не менее интересных для наблюдения случаев, но Пруит теперь уже не испытывал того отвращения, которое переполняло его в первый раз. Утрата этого ощущения пугала, пожалуй, больше всего. Он боялся, что, если чуть-чуть ослабит над собой контроль, все это вообще перестанет его трогать. Потому что, как он ни старался, ему не удавалось определить для себя главного виновника происходящего. Он чувствовал, что ему было бы легче, если бы он мог взвалить всю вину на какого-то определенного человека. Он ненавидел майора Томпсона и Толстомордого, но ненависть еще не повод для обвинения. Получавших минусы он тоже ненавидел, потому что они позволяли бить себя куда ни попадя, как бессловесная скотина, но взваливать всю вину на них он, конечно, не мог. Майор и Толстомордый вызывают у него ненависть потому, что он их боится, проницательно анализировал он, а пострадавшие потому, что он боится стать таким же, как они. Но и в первом и во втором случаях его ненависть – чувство сугубо личное. Моральные принципы не позволяют ему обвинять кого-то, исходя только из личного отношения. Обвинить во всем армию он тоже не мог. Анджело – тот смог бы, Анджело армию ненавидел. Но Пруит к армии ненависти не испытывал даже сейчас. Он вспомнил, что когда-то говорила Морин: во всем виновата только система, вини систему. Но он не мог обвинить и систему, потому что система – это не что-то само по себе, система – это собирательное, это все, вместе взятые, а невозможно винить всех, если, конечно, не хочешь, чтобы обвинение превратилось в пустое, ничего не значащее слово, в ноль. Да и, кроме того, эта система, в этой стране – разве она не лучшая на земле во все времена? И в сегодняшнем мире разве не она возвышается над всеми остальными системами и разве есть другая система, лучше этой? Ему казалось, если он срочно не найдет, на кого взвалить вину, он возненавидит всех.
В каменоломне он поделился этим с Анджело, когда на третий день тюремной жизни Пруита итальянец вернулся из «ямы», и особенно упирал на то, что у него незаметно пропадает отвращение. Это волновало его больше всего. Даже больше, чем невозможность определить виновного.
– Я тебя понимаю. – На суровом, изможденном лице, каждый раз заново поражавшем Пруита, мелькнула мрачная улыбка. – Со мной было то же самое. Я даже боялся, что попаду в доверенные.
– Я тоже, – признался Пруит.
– Когда тебя самого будут бить, это пройдет, – успокоил Анджело. – Когда это не со стороны, то все иначе.
– Меня пока не трогали. Только в первый день, на беседе.
– Между прочим, потому я и доволен, что попал во второй, это одна из причин. – Анджело жестко улыбнулся. – Так они хоть знают, что я за птица. Когда сам будешь во втором, все это тебя перестанет волновать. Выбора не будет.
Анджело снова зло оскалился из-под нового шрама, с которым он вышел из «ямы». Левая бровь у него была рассечена, и полоска свежего рубца тянулась через нее строго по диагонали, как безукоризненный пробор у лысеющего мужчины. От этого казалось, что одна бровь насмешливо вздернута.
– Потому и говорю, тебе надо скорее перебираться к нам во второй. Там хоть живешь со спокойной совестью.
Анджело успел обсудить их план с Джеком Мэллоем. Он говорил с ним два раза – перед тем, как сел в «яму», и вчера вечером, когда его выпустили. Мэллой был целиком «за». План был лучше не придумаешь: отделываешься сравнительно легко и автоматически попадаешь во второй. К тому же пожаловаться на плохое питание считалось довольно мелким проступком, вроде нарушений при обходе, хотя за них тебя только награждали минусами или, если набрал достаточно минусов, сажали в «яму», но ни в коем случае не переводили во второй. Кроме того, их план никак не мог провалиться, потому что к жалобам на питание все-таки относились строго, и можно было не бояться, что операцию надо будет повторять два или три раза. Мэллой гарантировал успех на все сто.
– Заметано, – сказал Пруит. – Можешь меня не уговаривать, я и так согласен. Я еще в первый раз был согласен и мог бы все провернуть, пока ты сидел в «яме», но я же тебе обещал, что подожду.
– И молодец, что подождал, – одобрил Анджело. – Мэллой просил, чтобы я тебе кое-что посоветовал. Это тебе здорово поможет. Сам бы я не сообразил. Прежде всего, они не должны догадываться, что ты хочешь перейти во второй. Пусть думают, что для тебя любые минусы и «яма» по сравнению с переводом во второй – райское наслаждение.
– Сделаем.
Но самое главное, как сказал Джек Мэллой, самый фокус в том, чтобы он не пытался дать сдачи, когда охранники будут его бить, – терпи и молчи. Вот это по-настоящему важно. И еще важно знать, как себя вести, когда запрут в «яме».
– Это почему, интересно, нельзя дать сдачи? – немедленно спросил. Пруит.
– Потому что тебя только еще больше измолотят, а добиться ты все равно ничего не добьешься.
– Мне не нужно, чтобы они решили, что я трус.
– При чем здесь трус? Какой к черту трус? Будешь так думать, наверняка полезешь в драку.
– Вы с Банко, как я догадываюсь, не очень-то себя сдерживаете.
Анджело невесело улыбнулся:
– Это точно. И не мы одни. Но это наша ошибка, с нас пример не бери. Мэллой как раз за это нас всех и чихвостит. Я понимаю, он прав, – продолжал Анджело, – только, когда до этого доходит, ничего не могу с собой сделать. Банко – тот даже не понимает, а я-то понимаю. Но как увижу перед собой их морды, все забываю. Сразу зверею, и мне на все наплевать, пусть хоть убьют!
– Может, я тоже ничего не смогу с собой сделать, – улыбнулся Пруит. Ему хотелось скорее покончить с болтовней и перейти к делу. Три дня назад такой же разговор приятно будоражил его, и возбуждение помогало спастись от изнурительной тоски каменоломни. А сейчас это возбуждение стало настолько сильным, что было уже в тягость.
– Такими вещами не шутят, – упрямо продолжал наставлять его Анджело. – Чтоб из тебя делали отбивную, когда вполне можно без этого обойтись, – это вариант для дураков. А если будешь терпеть и молчать, их достанет гораздо сильнее. Мэллой говорит, это называется принцип пассивного сопротивления. Он говорит, это Ганди придумал. И эта штука действительно срабатывает. Я видел, как у Мэллоя получается. Сам я так не делаю только потому, что еще, значит, не дорос, а вовсе не потому, что мне не хочется.
– Ладно, – нетерпеливо перебил Пруит. – Попробую. Откуда я знаю, получится у меня или нет? Ты-то с чего так уверен, что я смогу, если сам не можешь?
– Потому что я тебя знаю, – запальчиво сказал Анджело. – Я ни разу не видел тебя на ринге, но мне рассказывали. И ты – настоящий солдат. – Он признал это неохотно, ворчливо. – Как и Мэллой. Вообще-то мне плевать, кто как служит, но Толстомордый тоже настоящий солдат, а вдобавок у него в этой игре все козыри. – В его голосе была злость. – И чтобы его переиграть, надо самому быть на высоте и уметь держать себя в руках. С этим ты, думаю, спорить не будешь.
– Ерунда! – В смущении от того, что Анджело задел его слабую струну, он сказал это насмешливо, чтобы скрыть внезапный прилив гордости, потому что знал, что не имеет права на эту гордость в присутствии любого, чье лицо превратили в суровую страшную маску вроде той, из-под которой так преданно смотрит на него сейчас неунывающий Анджело Маджио с Атлантик-авеню.
– Ты меня спросил, я тебе ответил, – отрезал Анджело.
– Ладно, – буркнул Пруит. – Что дальше?
– Уже почти все. Только еще насчет «ямы». Ты должен усвоить, как себя там нужно вести.
– А как? Я думал, в «яме» сидишь один.
– То-то и оно, что один. Это хуже всего. Мэллой говорит, если все делать как надо, можно справиться и с этим, но у меня ни разу не выходило. И ни у кого не выходит. Только у Мэллоя. Главное, помни, что надо расслабиться, – продолжал он. – Сидеть будешь дня два, может, три или даже больше. Сбежать ты оттуда не сбежишь и раньше срока тоже не выйдешь. Так что лучше сразу с этим смириться и расслабиться.
– Логично, – согласился Пруит. – Чего же тут трудного?
– Ты там ни разу не был.
– Конечно, не был. Чего б я тебя сейчас слушал?
– Ты не думай, я не хочу тебя пугать или еще что.
– А я не испугаюсь, – быстро сказал Пруит. – Хватит ходить вокруг да около. Выкладывай.
– Я сам там пять раз был, понимаешь? И вроде бы никак не изменился, да?
– Ну… в общем, не очень. Давай говори.
– Хорошо. Попробую объяснить. Только на деле это все не так страшно, как на словах. Ты должен помнить, – он немного смутился, – это совсем не так страшно.
Он бил камень кувалдой, отделяя ударами одну фразу от другой, и говорил осторожно, чтобы охранник не заметил и не оборвал его.
– Первые полчаса, – говорил он, – там чувствуешь себя даже неплохо. Сначала тебя, наверно, малость обработают, так что, когда все будет позади, тебе сразу станет легче, и первые полчаса это поддерживает. Ты просто лежи и отдыхай.
– Понял.
– Но только это скоро проходит. Примерно через полчаса. И вот тут-то снова начинают лезть всякие мысли. Мэллой говорит, все как раз из-за этого – делать там нечего, просто сидишь на одном месте, света, конечно, тоже нет, и, сколько ни думай, все равно ничего не придумаешь. Понимаешь?
– Да.
– Ну и… Я сам не знаю, отчего так, – голос его прозвучал виновато, – но, в общем, примерно через полчаса почему-то начинает казаться, что стены вроде как движутся. Будто они на колесах, понимаешь?
– Да.
– И кажется, будто они на тебя наезжают. Будто на колесах, понимаешь? И ты поначалу вроде как задыхаешься. Я знаю, это все как-то по-идиотски звучит, – сказал он.
– Да.
– Понимаешь, в «яме» во весь рост не встать. А если попробовать ходить согнувшись, там все равно только три шага в длину. В ширину я даже не считаю, в ширину там еле койка умещается. Так что походить и размяться нельзя. Остается только сидеть или лежать, и расслабляться надо мысленно. Я знаю, тебе это сейчас кажется очень глупым.
– Ничего. Давай дальше.
Анджело сделал глубокий вдох, как человек, собравшийся прыгнуть с вышки, которая для него слишком высока, но прыгать надо, потому что уже залез и все вокруг смотрят.
Потом медленно выдохнул часть воздуха.
– Первый раз, когда я там сидел, я думал, совсем задохнусь, насмерть. Еле удержался, чтобы не заорать. Если начнешь орать, то все, конец. Главное – удержаться. А один раз заорешь, потом так и будешь орать, пока не выпустят. Или пока не охрипнешь. Сорвешь голос, но все равно будешь орать, крик у тебя внутри будет. Даже тогда. – Он замолчал.
– Так, – сказал Пруит. – Что еще?
– Если можешь, побольше спи, это помогает. Но мало кто может, потому что там не настоящая койка. И даже не раскладушка. Просто такие железные трубы, штук десять – двенадцать. Подвешены на цепях к стенке. И конечно, ни матраса, ни одеяла.
– Ясно. Все?
– Мэллой говорит, это легко выдержать, если прикажешь себе полностью отключиться. У меня никогда не получается. А Мэллой даже может приказать себе ни о чем не думать. Я так не могу. Я тоже знаю кой-какие штуки, которые помогают, но чтобы ни о чем не думать – не выходит. А одну такую штуку я сам придумал – надо дышать и про себя считать: на вдох считаешь до восьми, потом – раз, два, три, четыре – не дышать, потом до восьми на выдох, потом опять – раз, два, три, четыре – не дышишь. Тогда перестает казаться, что задыхаешься.
– А там что, каждый раз все одинаково?
– И еще мне всегда хочется есть. Там дают только кусок хлеба и кружку воды три раза в день… Мэллой говорит, он там вообще ничего не ест. Только воду пьет. Он говорит, если ничего не есть, то после первого дня больше не чувствуешь голода, а еще говорит, когда не ешь, легче приказать себе отключиться. Я так пока ни разу не смог, – смущенно улыбнулся он. – У меня голод все равно не проходит, и я, конечно, жру хлеб, а от этого только еще больше есть хочется. Но это ладно, хуже другое: я все равно представляю себе разную вкуснятину, всякие там индейки, цыплята – знаешь, такие румяные, поджаристые, как на витрине, – и еще бифштексы, картошечку, и как макаешь хлеб в подливку…
Анджело виновато улыбнулся.
– Я просто хочу тебе объяснить, чтобы ты знал. Но ты, главное, помни: все это совсем не так страшно.
– Ясно.
– А еще представляю себе разную другую жратву, и будто все это на белой скатерти, и там тебе и серебряные приборы, и хрусталь, и свечи – в общем, как в журналах. Глупо, да?
– Почему же. Я сам пожрать люблю.
– Другой очень важный момент – секс, – деликатно сказал Анджело. – О женщинах тоже лучше не думать. Понимаешь, тебя туда сажают голым, и, если начнешь думать о женщинах, тебе конец.
– Но о чем-то же думать можно? – язвительно спросил Пруит. – О том нельзя, о другом нельзя, а о чем можно?
– В этом весь фокус. Мэллой говорит, нельзя думать ни о чем. Он говорит, он может пролежать там сколько угодно: три дня, четыре, пять – неважно сколько, и ни разу ни о чем не подумать. А как это делается, он в одной книжке вычитал, про йогов. Еще когда был лесорубом в Орегоне. Там с ним один старик работал, из бывших уоббли, у него таких книжек много было. Мэллой говорит, он и раньше пробовал, но, пока не попал в «яму», не получалось. Нужно сосредоточиться и представлять себе, что у тебя в голове, там, где глаза, только изнутри, черная точка. И как только появится какая-нибудь мысль, ее надо сразу же вроде как отогнать, чтобы не думать. И постепенно все мысли исчезают, и ты ни о чем больше не думаешь, только видишь перед собой какой-то свет, вот и все.
– Черт-де что! – возмутился Пруит. – У меня так не выйдет. Он что же, впадает в транс, как все эти медиумы? Может, еще и духов вызывает?
– Нет-нет, – робко сказал Анджело, – это совсем другое. Тут ничего сверхъестественного. Это просто самоконтроль. Чтобы можно было собой управлять.
– И ты тоже так можешь? – с недоверием спросил Пруит.
– Нет. Он пытался меня научить, но у меня никак не выходит. А у тебя, может быть, получится.
– У меня?! Нет, такое у меня точно не получится.
– Но ты все равно попробуй – а вдруг. Я же пробовал.
– Ладно. А сам ты что-нибудь для себя придумал?
– Я? У меня есть два способа. Я их чередую. Сначала я себе внушаю, что это вроде как игра, понимаешь?
– Игра?
– Ну да. Я – против них. Они стараются меня доконать, а я не поддаюсь. Кто кого, понимаешь? Я будто бы играю: лежу себе там и не поддаюсь, и пусть делают со мной, что хотят, все равно не поддамся.
– Веселенькая игра!
– Это первый способ. А второй – вспоминать что-нибудь из своей жизни. И обязательно что-нибудь хорошее, приятное.
– Это у меня, пожалуй, получится, – насмешливо сказал Пруит.
– Только такое, чтобы в нем не было никаких людей, – сразу же предупредил Анджело. – И такое, чего ты не хочешь.
– Как это? Почему? Я что-то не понимаю.
– Потому что таи у нас мозги устроены. А почему так, а не иначе, ты меня не спрашивай. Я и сам не знаю. Знаю только, что так, и все. Если будешь думать про людей, сразу начнешь вспоминать разные случаи, разные приятные встречи, и тебе захочется, чтобы все это повторилось. И тогда опять станешь думать про себя, про то, где ты сейчас.
– Ясно. – Пруит подумал о Вайолет Огури и об Альме Шмидт. – Понял.
– А когда думаешь о том, что тебе хочется, то тем самым автоматически думаешь о себе, понимаешь? Тебе тогда хочется этого сейчас, прямо там. А там ничего этого у тебя не будет. Главное, не думать о таком, в чем участвуешь сам.
– Ясно. Но как?
– Я лично стараюсь представлять себе разные картины природы. Лес, где я бывал… Деревья… Деревья – это всегда помогает. Или озеро, горы… Будто осень, и все такое красивое, разноцветное. Или будто зима, и все в снегу. Помню, один раз я видел метель… – увлеченно начал он и тут же замолчал. Потом смущенно сказал: – Ну, в общем, ты понимаешь.
– Понимаю.
– А потом, когда появляются люди – рано или поздно они все равно появляются, – я на время переключаюсь опять на игру, пока снова не представлю себе что-нибудь без людей.
– Сколько ты там сидел, самое большее? – спросил Пруит.
– Шесть дней. – По избитому лицу расползлась гордая улыбка. – Но это было легко. Это ерунда. Я запросто могу отсидеть там и двадцать дней, и пятьдесят. Я знаю, что смогу. Да если они…
Он вдруг оборвал себя на полуслове и виновато дернулся, будто его обманом чуть не вынудили в чем-то сознаться. В глазах у него снова появилось то странное, тревожное и алчное выражение, которое было теперь хорошо знакомо Пруиту.
– В общем, неважно, – хитро усмехнулся Анджело. – Придет время, узнаешь. Потом расскажу. Сейчас главное – перетащить тебя к нам.
– Все будет как скажешь. Ты командир, ты и командуй, – отрывисто сказал Пруит. Шесть дней, подумал он. – Когда начнем? Назначай.
– Сегодня, – не задумываясь решил Анджело. – Можно и в любой другой день, но лучше не тянуть, чтобы у тебя не перегорело. Сегодня в обед.
– Заметано. – Пруит выпрямился и взглянул на него, на этого узкогрудого, костлявого заморыша с тонкими ногами и руками-макаронинами, в сидящей мешком тюремной робе и в карикатурной шляпе, из-под которой Пруита настойчиво буравили черные горящие глаза. Шесть дней, подумал он, шесть суток, сто сорок четыре часа.
– Я должен сказать тебе одну вещь. – Анджело выговорил это через силу. Потом замолчал. – Это Мэллой заставил меня рассказать тебе про «яму», – сознался он наконец. – Я не собирался. Хотел, чтобы ты сам через все это прошел. Как я. Я, что ли, боялся, думал, если тебе рассказать заранее, ты откажешься.
– С чего ты решил?
– А с того! – задиристо сказал Анджело. – Если бы мне вот так перед первым разом все рассказали, я бы точно отказался.
Пруит рассмеялся. Как ему показалось, очень нервно.
– Я себя чувствую, как студент перед экзаменом, – объяснил он.
– А я не знаю, как они себя чувствуют, студенты. Я до колледжа не доучился.
– Я тоже. Потом напомнишь, спросим у какого-нибудь студента, проверим.
– Свистят, слышишь. Все, шабаш.
– Смотри-ка, и верно.
– Так что, старик, увидимся через три дня, – улыбнулся Анджело, и они, прихватив кувалды, пошли к дороге, куда уже подъезжали грузовики.
– Интересно, как там делишки у нашего старого друга капрала Блума? – попробовал развеселить его Анджело.
– Небось уже сержант, – машинально отшутился Пруит, но в голове было совсем другое. Мысли в голове слипались, как резина.
– А может, и не через три дня, а через два, – сказал Анджело. – Короче, до встречи во втором. А не в каменоломне. – Он повернулся и пошел к своему грузовику.
– О'кей, – рассеянно кивнул Пруит ему вслед. – Пока.
Все, теперь он был один и ехал в грузовике третьего барака вместе с остальными, которым этого не понять и которые, наверное, никогда бы на такое не решились, гордо думал он, пытаясь себя подбодрить.
А вот он решился. Он знает, что пойдет до конца. Он обязан это сделать. Потому что хочет, чтобы Анджело Маджио, и Джек Мэллой, и даже Банно восхищались им, хочет по-прежнему иметь право называть себя Человеком в том смысле, в каком он это понимает, и потому у него нет другого выхода.