Страница:
– Эти твои идиотские открыточки! – с досадой сказал он, как говорил уже, наверно, сто раз.
– Брось ты, – откликнулся Анджело. – Ты же знаешь, это просто чтобы показать дома, когда вернусь. Им же интересно – как-никак Гавайи.
– Гавайи не такие.
– Конечно, не такие. Но мои-то не знают. Открытки как раз то, что им надо. А что тут на самом деле, им неважно. Вот посмотри на эту, – он ткнул пальцем в недавно купленную открытку: красивая китаяночка в цветастом платье и беретике мило поглядывала через плечо – судя по всему, на возлюбленного – пустым, лишенным всякого выражения взглядом красивой китаянки, изображающей нежную любовь. У каждого солдата на Гавайях было по меньшей мере две таких открытки, они продавались во всех гарнизонных лавках, пять центов пара.
– Обалдеть, – сказал Пруит. – Умереть, уснуть.
– А мне нравится, – заметил Ридел Трэдвелл.
– Я дома скажу, я на ней чуть не женился, – ухмыльнулся Маджио. – Скажу, год с ней жил, а потом бросил.
– Ах, эта девушка, которую я бросил, – насмешливо пропел Пруит и начал насвистывать мотив. Но не встал с койки и не ушел.
Они все еще смотрели альбом, когда из умывалки вышел свежий после душа Блум. Его никто не звал, но он встал рядом с Трэдвеллом и тоже нагнулся над альбомом.
Все четверо молча разглядывали альбом – застывшая живая картина, внешне не предвещающая никаких опасных осложнений. Но Блум, как позже подумалось Пруиту, был из тех, кто всегда стремится быть в центре внимания и не может надолго уступить это место даже альбому с фотографиями. Может быть, ему просто хотелось известить всех, что Великий Блум осчастливил их своим обществом, потому что никто не реагировал на его появление. Но своей выходкой он сразу нажил себе двух, а может, и трех врагов, которые теперь останутся ему врагами навсегда. Блум вечно наживал себе врагов.
Это произошло молниеносно. Только что перед зрителем была неподвижная, с виду мирная картина: четверо солдат разглядывают альбом. Но вот картина задрожала, заходила ходуном, раздробилась на части, как порой бывает со снами, и эти части задвигались на первый взгляд независимо друг от друга, и, как обычно бывает в таких случаях, все замелькало, будто в допотопном киноиллюзионе, слишком быстро, так что ничего не понять, но каждый чувствовал в себе ту отчаянную бесшабашность – а катись оно ко всем чертям! – что вселяется в человека, когда он доведен до предела.
Блум сверху просунул руку между их головами и показал пальцем на фотографию миниатюрной, смуглой, большеглазой девочки лет пятнадцати – младшей сестры Анджело. Она сидела в купальном костюме под летним бруклинским солнцем в самой что ни на есть «голливудской» позе на выступе припорошенной прошлогодней сажей черепичной крыши и пыталась, точно опытная женщина, продемонстрировать прелести своего девичьего, но уже расцветающего молодого тела, которым она так гордилась, ловя на себе взгляды мужчин, но которое, конечно же, все еще оставалось девичьим, потому что она ни разу не проверила на практике его свойства, и у нее были лишь смутные романтические догадки о его женском предназначении. Снимок вышел не очень удачный, но Блум восхищенно, хотя и с насмешкой, объявил:
– Могу поспорить, такой бабец в постели самое оно! – и загоготал, довольный своим остроумием.
Пруит не заметил, когда Блум встал рядом с ними, и сейчас от неожиданного и мгновенного потрясения похолодел: он знал, что девушка на фотографии – сестра Маджио, и, более того, знал, что Блуму это тоже известно, потому что все они видели альбом много раз. И в нем заполыхала ярость, ему было стыдно за Блума и в то же время он ненавидел его, болвана, который сказал это нарочно, и не важно, хотел он пошутить или просто сморозил глупость, хотя, наверное, все-таки думал пошутить, по-своему, по-скотски, грубо и пренебрежительно; но даже если он пошутил, в его шутке была преднамеренная, унизительная подлость, он нагло растоптал одно из немногих почитаемых табу, позволил себе то, чего не позволял никто, даже в армии, и ненависть обжигала Пруита, подстрекая вышибить дух из этого кретина.
Но не успел он поднять глаза, как почувствовал, что держит тяжелый альбом один: Маджио, не говоря ни слова, встал подошел к своему шкафчику, открыл его, молча и спокойно повернулся, шагнул к Блуму и со всей силой ударил его по голове подпиленным бильярдным кием.
Что ж, раз так, значит, так, подумал Пруит, осторожно закрыл альбом, кинул его, чтобы он не растрепался, на чью-то постель через две койки и поднялся на ноги, готовый к драке.
Ридел Трэдвелл видел, как Анджело приближается с кием, и предусмотрительно слинял в проход между койками, освободив место для Анджело, для них обоих.
– Ты что, обалдел? – изумленно выговорил оглушенный ударом Блум. – Ты же меня ударил. Ты, макаронник вонючий!
– Ударил. Это ты верно подметил, – сказал Маджио. – Кием. И сейчас снова ударю.
– Что? – растерянно моргая, переспросил Блум, лишь теперь осознавший мощь удара, который, наверное, свалил бы и быка, но для этой здоровенной башки был все же слабоват, потому что Блум не упал, даже не зашатался, он был только ошарашен, до него лишь сейчас начало что-то доходить, и, чем яснее доходило, тем больше он разъярялся. – Что? Кием?!
– Вот именно, – раздельно сказал Маджио. – И могу повторить хоть сейчас. Только подойди еще раз к моей койке! Только сунься ко мне за чем-нибудь!
– Но за что? Кто ж так дерется? Хочешь драться, мог бы оказать, вышли бы, – пробормотал Блум, пощупал голову и поглядел на вымазанную кровью руку. Когда он увидел кровь, до него полностью и окончательно дошло все. Вид собственной безвинно пролитой крови привел его в бешенство.
– На кулаках-то я против тебя не потяну, – сказал Маджио.
– Сволочь! – не слушая его, взревел Блум. – Грязный, вонючий трус, подонок, мразь, ты… – и запнулся, потому что не мог подобрать слова, способного заклеймить такое грубое нарушение правил честного боя. – Ты… ты итальяшка! Трусливый, плюгавый макаронник! Вот, значит, как ты дерешься?.. Вот, значит, ты какой?..
Он метнулся в другой конец комнаты к своей тумбочке – все, кто был в спальне, поднялись на ноги и молча смотрели на него, – схватил ранец, судорожно расстегнул чехол и принялся вытягивать оттуда штык, безостановочно ругаясь густым, увесистым матом, на ходу изобретая самую изощренную похабщину и повторяя по нескольку раз одно и то же, когда изобретательность ему отказывала. Потом, продолжая громко материться, двинулся назад, и штык в его руке отливал зловещим маслянистым блеском. Никто не пытался остановить его, но Маджио, с кием наготове поджидавший Блума и свою смерть, внезапно с бесшумной легкостью обутого в резину боксера кинулся из прохода между койками и мягким тигриным прыжком выскочил на открытое пространство посреди большой комнаты.
Не успели они сойтись в центре сцены, не успели еще начать спектакль, который ошеломленно застывшие зрители вовсе не желали смотреть, как между ними возник наделенный сверхъестественным колдовским даром ясновидения старшина Тербер и, грозно размахивая железным штырем из запора ружейной пирамиды, возмущенно и зло обматерил их: мол, вы мне тут довыступаетесь, убью обоих, так вас растак! Шум нарушил послеобеденный сон Тербера, и он вышел из своей комнаты навести порядок, а когда понял, что происходит, немедленно вмешался. Но оцепеневшие солдаты увидели в нем карающего гения Дисциплины и Власти, который таинственно возник из-под земли, и одного его появления было достаточно, чтобы Блум и Маджио застыли на месте.
– Убивать в моей роте положено мне, а не грудным младенцам, – язвительно сказал Цербер. – Вам труп показать, вы же в штаны наложите. Ну, чего стоите? Деритесь! Воюйте! – глумился он, и столь велико было его презрение, что оба почувствовали себя полными дураками, у них оставался только один способ сохранить к себе уважение – прекратить драку.
– Что, передумали? – издевался Цербер. – Блум, штык тебе уже не нужен? Тогда брось-ка его сюда, на койку. Будь умным мальчиком. Вот так.
Блум повиновался. Он молчал, по лбу у него текла кровь, но в глазах было явное облегчение.
– Небось думали, никто вас на разнимет, перетрухнули? – Цербер фыркнул. – Тоже мне вояки! Ишь, какие свирепые. Крови им захотелось. Вояки! Маджио, отдай эту палку Пруиту.
Маджио с побитым видом отдал палку, и напряжение в комнате разрядилось.
– Драться надо кулаками, – выкрикнул кто-то. – Хотите драться, выходите во двор.
– Молчать! – взревел Цербер. – Никакой драки не будет. И нечего лезть с идиотскими советами! Эти два болвана чуть не убили друг друга, а вы тут все только зенки пялили.
Он обвел комнату воинственным взглядом, и все как один опустили глаза.
– А что до вас, – он снова повернулся к Блуму и Маджио, – не доросли еще воевать. Воюют мужчины, а не младенцы. Ведете себя как дети, значит, и разговор с вами как с детьми.
Все молчали.
– Навоеваться еще успеете. Так навоюетесь, что сами не рады будете. И очень скоро. Вот когда снайпер начнет вам над ухом сажать в дерево пулю за пулей, тогда и говорите, что вы вояки. Тогда, может, и поверю. А то, понимаешь, развоевались, – он фыркнул. – Вояки!
Все молчали.
– Капрал Миллер, заберите у этого младенца штык и спрячьте, – распорядился Цербер. – Он до таких игрушек еще не дорос. Отведите Блума к его койке, посадите там и смотрите, чтобы не убежал. И пусть сидит лицом к стенке – ребенка надо наказать. Раз он не умеет себя вести, никуда его не пускать. Если попросится в уборную, пойдете вместе с ним и проследите, чтобы потом вернулся на место. И не забудьте застегнуть ему штаны. Пруит, второго младенца я поручаю тебе. Маджио наказать точно так же, как Блума. До конца перерыва оба будут сидеть здесь. И чтоб никто с ними не разговаривал. Придется, кажется, завести в этой роте специальную скамейку для непослушных детей. Если они начнут вам дерзить, доложите мне. Взрослых за такие номера отдают под трибунал. Но вы еще молокососы, и это единственное, что меня удерживает. Ладно, с ними разобрались, – сказал он. – Никого больше наказывать не надо? Тогда прекратите этот детский визг на лужайке и дайте мамочке часок поспать.
Он повернулся и с брезгливым лицом вышел из комнаты, не дожидаясь, когда его распоряжения будут выполнены. Солдаты, как им было велено, молча разошлись. Маджио сидел в одном углу. Блум – в другом, в спальне вновь все затихло, и никто не догадывался, что Цербер лежит в своей комнате с пересохшим от волнения ртом, вытирает со лба холодный пот и усилием воли запрещает себе подняться с койки, хотя изнемогает от жажды; надо потерпеть десять минут, потом он встанет и пройдет через спальню отделения к бачку с питьевой водой.
– А ведь он прав, – шепнул Маджио Пруиту. – Я про Цербера. Знаешь, а он отличный мужик.
– Знаю, – так же шепотом ответил Пруит. – Он мог запросто упечь вас обоих в тюрягу. Другой бы обязательно вас засадил.
– А я правда ни разу не видел покойника, – продолжал шептать Маджио. – Только когда моего деда хоронили. Я тогда маленький был. Когда увидел его в гробу, мне худо стало.
– Я-то трупы много раз видел. И пусть Цербер не свистит. Я их насмотрелся. Главное – привыкнуть, тогда не действует. Все равно как дохлые собаки.
– А на меня дохлые собаки тоже действуют, – прошептал Маджио. – Что-то, наверно, я не так сделал. Только не знаю что. Не молчать же мне было, когда этот жлоб такое выдал!
– Могу сказать, что ты не так сделал. Надо было сильнее его треснуть, чтобы он вырубился. Если бы потерял сознание, в бутылку бы уже не полез. Может, потом бы распсиховался, но и то сомневаюсь.
– Да ты что! – шепотом возразил Маджио. – Я и так со всей силы ударил. У него башка чугунная.
– Лично я тоже так думаю. Если он еще раз на меня потянет, буду бить, но не по голове.
– Знаешь, а все-таки хорошо, что Цербер нас разнял. Я даже рад.
– Я тоже.
– Брось ты, – откликнулся Анджело. – Ты же знаешь, это просто чтобы показать дома, когда вернусь. Им же интересно – как-никак Гавайи.
– Гавайи не такие.
– Конечно, не такие. Но мои-то не знают. Открытки как раз то, что им надо. А что тут на самом деле, им неважно. Вот посмотри на эту, – он ткнул пальцем в недавно купленную открытку: красивая китаяночка в цветастом платье и беретике мило поглядывала через плечо – судя по всему, на возлюбленного – пустым, лишенным всякого выражения взглядом красивой китаянки, изображающей нежную любовь. У каждого солдата на Гавайях было по меньшей мере две таких открытки, они продавались во всех гарнизонных лавках, пять центов пара.
– Обалдеть, – сказал Пруит. – Умереть, уснуть.
– А мне нравится, – заметил Ридел Трэдвелл.
– Я дома скажу, я на ней чуть не женился, – ухмыльнулся Маджио. – Скажу, год с ней жил, а потом бросил.
– Ах, эта девушка, которую я бросил, – насмешливо пропел Пруит и начал насвистывать мотив. Но не встал с койки и не ушел.
Они все еще смотрели альбом, когда из умывалки вышел свежий после душа Блум. Его никто не звал, но он встал рядом с Трэдвеллом и тоже нагнулся над альбомом.
Все четверо молча разглядывали альбом – застывшая живая картина, внешне не предвещающая никаких опасных осложнений. Но Блум, как позже подумалось Пруиту, был из тех, кто всегда стремится быть в центре внимания и не может надолго уступить это место даже альбому с фотографиями. Может быть, ему просто хотелось известить всех, что Великий Блум осчастливил их своим обществом, потому что никто не реагировал на его появление. Но своей выходкой он сразу нажил себе двух, а может, и трех врагов, которые теперь останутся ему врагами навсегда. Блум вечно наживал себе врагов.
Это произошло молниеносно. Только что перед зрителем была неподвижная, с виду мирная картина: четверо солдат разглядывают альбом. Но вот картина задрожала, заходила ходуном, раздробилась на части, как порой бывает со снами, и эти части задвигались на первый взгляд независимо друг от друга, и, как обычно бывает в таких случаях, все замелькало, будто в допотопном киноиллюзионе, слишком быстро, так что ничего не понять, но каждый чувствовал в себе ту отчаянную бесшабашность – а катись оно ко всем чертям! – что вселяется в человека, когда он доведен до предела.
Блум сверху просунул руку между их головами и показал пальцем на фотографию миниатюрной, смуглой, большеглазой девочки лет пятнадцати – младшей сестры Анджело. Она сидела в купальном костюме под летним бруклинским солнцем в самой что ни на есть «голливудской» позе на выступе припорошенной прошлогодней сажей черепичной крыши и пыталась, точно опытная женщина, продемонстрировать прелести своего девичьего, но уже расцветающего молодого тела, которым она так гордилась, ловя на себе взгляды мужчин, но которое, конечно же, все еще оставалось девичьим, потому что она ни разу не проверила на практике его свойства, и у нее были лишь смутные романтические догадки о его женском предназначении. Снимок вышел не очень удачный, но Блум восхищенно, хотя и с насмешкой, объявил:
– Могу поспорить, такой бабец в постели самое оно! – и загоготал, довольный своим остроумием.
Пруит не заметил, когда Блум встал рядом с ними, и сейчас от неожиданного и мгновенного потрясения похолодел: он знал, что девушка на фотографии – сестра Маджио, и, более того, знал, что Блуму это тоже известно, потому что все они видели альбом много раз. И в нем заполыхала ярость, ему было стыдно за Блума и в то же время он ненавидел его, болвана, который сказал это нарочно, и не важно, хотел он пошутить или просто сморозил глупость, хотя, наверное, все-таки думал пошутить, по-своему, по-скотски, грубо и пренебрежительно; но даже если он пошутил, в его шутке была преднамеренная, унизительная подлость, он нагло растоптал одно из немногих почитаемых табу, позволил себе то, чего не позволял никто, даже в армии, и ненависть обжигала Пруита, подстрекая вышибить дух из этого кретина.
Но не успел он поднять глаза, как почувствовал, что держит тяжелый альбом один: Маджио, не говоря ни слова, встал подошел к своему шкафчику, открыл его, молча и спокойно повернулся, шагнул к Блуму и со всей силой ударил его по голове подпиленным бильярдным кием.
Что ж, раз так, значит, так, подумал Пруит, осторожно закрыл альбом, кинул его, чтобы он не растрепался, на чью-то постель через две койки и поднялся на ноги, готовый к драке.
Ридел Трэдвелл видел, как Анджело приближается с кием, и предусмотрительно слинял в проход между койками, освободив место для Анджело, для них обоих.
– Ты что, обалдел? – изумленно выговорил оглушенный ударом Блум. – Ты же меня ударил. Ты, макаронник вонючий!
– Ударил. Это ты верно подметил, – сказал Маджио. – Кием. И сейчас снова ударю.
– Что? – растерянно моргая, переспросил Блум, лишь теперь осознавший мощь удара, который, наверное, свалил бы и быка, но для этой здоровенной башки был все же слабоват, потому что Блум не упал, даже не зашатался, он был только ошарашен, до него лишь сейчас начало что-то доходить, и, чем яснее доходило, тем больше он разъярялся. – Что? Кием?!
– Вот именно, – раздельно сказал Маджио. – И могу повторить хоть сейчас. Только подойди еще раз к моей койке! Только сунься ко мне за чем-нибудь!
– Но за что? Кто ж так дерется? Хочешь драться, мог бы оказать, вышли бы, – пробормотал Блум, пощупал голову и поглядел на вымазанную кровью руку. Когда он увидел кровь, до него полностью и окончательно дошло все. Вид собственной безвинно пролитой крови привел его в бешенство.
– На кулаках-то я против тебя не потяну, – сказал Маджио.
– Сволочь! – не слушая его, взревел Блум. – Грязный, вонючий трус, подонок, мразь, ты… – и запнулся, потому что не мог подобрать слова, способного заклеймить такое грубое нарушение правил честного боя. – Ты… ты итальяшка! Трусливый, плюгавый макаронник! Вот, значит, как ты дерешься?.. Вот, значит, ты какой?..
Он метнулся в другой конец комнаты к своей тумбочке – все, кто был в спальне, поднялись на ноги и молча смотрели на него, – схватил ранец, судорожно расстегнул чехол и принялся вытягивать оттуда штык, безостановочно ругаясь густым, увесистым матом, на ходу изобретая самую изощренную похабщину и повторяя по нескольку раз одно и то же, когда изобретательность ему отказывала. Потом, продолжая громко материться, двинулся назад, и штык в его руке отливал зловещим маслянистым блеском. Никто не пытался остановить его, но Маджио, с кием наготове поджидавший Блума и свою смерть, внезапно с бесшумной легкостью обутого в резину боксера кинулся из прохода между койками и мягким тигриным прыжком выскочил на открытое пространство посреди большой комнаты.
Не успели они сойтись в центре сцены, не успели еще начать спектакль, который ошеломленно застывшие зрители вовсе не желали смотреть, как между ними возник наделенный сверхъестественным колдовским даром ясновидения старшина Тербер и, грозно размахивая железным штырем из запора ружейной пирамиды, возмущенно и зло обматерил их: мол, вы мне тут довыступаетесь, убью обоих, так вас растак! Шум нарушил послеобеденный сон Тербера, и он вышел из своей комнаты навести порядок, а когда понял, что происходит, немедленно вмешался. Но оцепеневшие солдаты увидели в нем карающего гения Дисциплины и Власти, который таинственно возник из-под земли, и одного его появления было достаточно, чтобы Блум и Маджио застыли на месте.
– Убивать в моей роте положено мне, а не грудным младенцам, – язвительно сказал Цербер. – Вам труп показать, вы же в штаны наложите. Ну, чего стоите? Деритесь! Воюйте! – глумился он, и столь велико было его презрение, что оба почувствовали себя полными дураками, у них оставался только один способ сохранить к себе уважение – прекратить драку.
– Что, передумали? – издевался Цербер. – Блум, штык тебе уже не нужен? Тогда брось-ка его сюда, на койку. Будь умным мальчиком. Вот так.
Блум повиновался. Он молчал, по лбу у него текла кровь, но в глазах было явное облегчение.
– Небось думали, никто вас на разнимет, перетрухнули? – Цербер фыркнул. – Тоже мне вояки! Ишь, какие свирепые. Крови им захотелось. Вояки! Маджио, отдай эту палку Пруиту.
Маджио с побитым видом отдал палку, и напряжение в комнате разрядилось.
– Драться надо кулаками, – выкрикнул кто-то. – Хотите драться, выходите во двор.
– Молчать! – взревел Цербер. – Никакой драки не будет. И нечего лезть с идиотскими советами! Эти два болвана чуть не убили друг друга, а вы тут все только зенки пялили.
Он обвел комнату воинственным взглядом, и все как один опустили глаза.
– А что до вас, – он снова повернулся к Блуму и Маджио, – не доросли еще воевать. Воюют мужчины, а не младенцы. Ведете себя как дети, значит, и разговор с вами как с детьми.
Все молчали.
– Навоеваться еще успеете. Так навоюетесь, что сами не рады будете. И очень скоро. Вот когда снайпер начнет вам над ухом сажать в дерево пулю за пулей, тогда и говорите, что вы вояки. Тогда, может, и поверю. А то, понимаешь, развоевались, – он фыркнул. – Вояки!
Все молчали.
– Капрал Миллер, заберите у этого младенца штык и спрячьте, – распорядился Цербер. – Он до таких игрушек еще не дорос. Отведите Блума к его койке, посадите там и смотрите, чтобы не убежал. И пусть сидит лицом к стенке – ребенка надо наказать. Раз он не умеет себя вести, никуда его не пускать. Если попросится в уборную, пойдете вместе с ним и проследите, чтобы потом вернулся на место. И не забудьте застегнуть ему штаны. Пруит, второго младенца я поручаю тебе. Маджио наказать точно так же, как Блума. До конца перерыва оба будут сидеть здесь. И чтоб никто с ними не разговаривал. Придется, кажется, завести в этой роте специальную скамейку для непослушных детей. Если они начнут вам дерзить, доложите мне. Взрослых за такие номера отдают под трибунал. Но вы еще молокососы, и это единственное, что меня удерживает. Ладно, с ними разобрались, – сказал он. – Никого больше наказывать не надо? Тогда прекратите этот детский визг на лужайке и дайте мамочке часок поспать.
Он повернулся и с брезгливым лицом вышел из комнаты, не дожидаясь, когда его распоряжения будут выполнены. Солдаты, как им было велено, молча разошлись. Маджио сидел в одном углу. Блум – в другом, в спальне вновь все затихло, и никто не догадывался, что Цербер лежит в своей комнате с пересохшим от волнения ртом, вытирает со лба холодный пот и усилием воли запрещает себе подняться с койки, хотя изнемогает от жажды; надо потерпеть десять минут, потом он встанет и пройдет через спальню отделения к бачку с питьевой водой.
– А ведь он прав, – шепнул Маджио Пруиту. – Я про Цербера. Знаешь, а он отличный мужик.
– Знаю, – так же шепотом ответил Пруит. – Он мог запросто упечь вас обоих в тюрягу. Другой бы обязательно вас засадил.
– А я правда ни разу не видел покойника, – продолжал шептать Маджио. – Только когда моего деда хоронили. Я тогда маленький был. Когда увидел его в гробу, мне худо стало.
– Я-то трупы много раз видел. И пусть Цербер не свистит. Я их насмотрелся. Главное – привыкнуть, тогда не действует. Все равно как дохлые собаки.
– А на меня дохлые собаки тоже действуют, – прошептал Маджио. – Что-то, наверно, я не так сделал. Только не знаю что. Не молчать же мне было, когда этот жлоб такое выдал!
– Могу сказать, что ты не так сделал. Надо было сильнее его треснуть, чтобы он вырубился. Если бы потерял сознание, в бутылку бы уже не полез. Может, потом бы распсиховался, но и то сомневаюсь.
– Да ты что! – шепотом возразил Маджио. – Я и так со всей силы ударил. У него башка чугунная.
– Лично я тоже так думаю. Если он еще раз на меня потянет, буду бить, но не по голове.
– Знаешь, а все-таки хорошо, что Цербер нас разнял. Я даже рад.
– Я тоже.
14
И так они сидели, пока сквозь москитные сетки не ворвался со двора пронзительный свисток, зовущий кухонный наряд снова на работу. Тогда они поднялись с коек и пошли вниз, молча, по одному. Весь вечер они проработали, почти не разговаривая друг с другом, не было ни привычной задиристой перебранки, ни грубых шуток. Даже Блума в кои веки не тянуло на треп. Может быть, он все еще пытался осмыслить неожиданный поворот в недавних событиях и понять, задета его гордость или нет.
Угрюмое молчание наряда заметил даже Старк. Подойдя к Пруиту, он спросил, в чем дело, отчего вдруг такое глубокое уныние. Пруит рассказал, хотя было ясно, что Старк и без того знает, наверняка кто-нибудь, как всегда, сразу же побежал с новостями на кухню, и сейчас Старк лишь сверяет версии, потому что, как все добросовестные полицейские и сержанты, инстинктивно стремится получить информацию из первых рук. Но Пруиту было приятно, что Старк решил обратиться именно к нему, хотя после того, что Старк сделал для него сегодня утром, он бы и сам ему все рассказал.
– Может, будет этому подонку уроком, чтоб не зарывался, – сказал Старк.
– Такого ничем не проймешь.
– Пожалуй, ты прав. Им хоть кол на голове теши. Они все думают, они избранный народ. Я евреев не люблю, я тебе говорил? Но этот, кажется, выбьется в начальники. Я слышал, Хомс в апреле отправляет его в сержантскую школу. Так что скоро будет капралом. Как только он получит нашивки, вы с Анджело хлебнете.
– Ничего, не захлебнемся.
– Конечно. Хороший солдат все вынесет, – поддразнил его Старк.
– Ладно тебе. Будущий капрал – подумаешь! Тут и повыше начальники обо мне не забывают. Все хотят запугать, чтобы я в бокс вернулся. И ни хрена у них не выходит.
– Это точно. Такого, как ты, разве запугаешь.
– Смейся, смейся. И все равно нельзя же, чтоб любой хмырь вертел тобой, как ему втемяшится.
– Это уж точно, нельзя.
– Можешь смеяться, а я действительно так считаю. Почему же я не могу об этом сказать? Ты не думай, я цену себе не набиваю.
– Знаю. Я только никак не пойму, зачем некоторые нарочно лезут на рожон.
– Я не лезу.
– Это тебе так кажется. А им кажется, что лезешь.
– Я просто хочу, чтоб меня оставили в покое.
– И не жди, – сказал Старк. – В наше время никого в покое не оставят.
Он сел на стол возле мойки, вынул из кармана кисет с «Голден Грейн», отделил листок от пачки папиросной бумаги, зубами развязал кисет и осторожно, очень сосредоточенно насыпал немного табаку на изогнувшуюся желобом бумажку.
– Передохни чуток, – просто оказал он. – Сейчас спешить некуда. – Потом спросил: – Слушай, а ты бы не хотел работать у меня на кухне?
– На кухне? – переспросил Пруит и отложил скребок. – У тебя? Готовить, что ли?
– А что же еще? – Не поднимая глаз, Старк протянул ему кисет.
– Спасибо. – Пруит взял кисет. – Даже не знаю. Никогда об этом не думал.
– Ты мне нравишься. – Старк сосредоточенно разравнивал пальцем табак, чтобы самокрутка не получилась посредине пузатой, а на концах тонкой. – Дожди скоро кончатся, роту начнут гонять на полевые. Ты, думаю, сам понимаешь, каково тебе будет, они все на тебя навалятся: Айк Галович, Уилсон с Хендерсоном, а заодно и Лысый Доум, и Динамит, и вся их боксерская шобла. А там и ротный чемпионат не за горами. Или, может, ты передумаешь и будешь выступать?
– Тебе что, хочется, чтобы я рассказал, почему бросил бокс?
– Ничего мне не хочется. Я уже про это наслушался. Старый Айк только об этом и говорит. Переберешься ко мне на кухню, никто тебя больше не тронет.
– Я в защитниках не нуждаюсь.
– Ты не думай, что я тебя пожалел, – сказал Старк сухо и раздельно, без всяких колебаний. – Я на кухне благотворительностью не занимаюсь. Будешь плохо работать, долго у меня не задержишься. Если бы я не был в тебе уверен, не предложил бы.
– Мне никогда особенно не нравилось быть привязанным к казарме, – медленно сказал Пруит. Старк говорил с ним вполне серьезно, Пруит это видел и мысленно представлял себе, как отлично ему бы работалось под началом такого человека. Вождь Чоут тоже хороший парень, но в этой роте отделениями командуют не капралы, а помощники командиров взводов, не умеющие связать двух слов по-английски. А Старк командует кухней сам.
– Я давно хочу избавиться от Уилларда, – продолжал Старк. – Можно было бы одним выстрелом убить двух зайцев. Симс получил бы «первого повара», а тебя я для начала сделал бы учеником, чтобы никто не подымал кипеж. Потом дал бы тебе «второго повара», а еще через какое-то время – «первого» и «спеца шестого класса». Но не сразу, а то начнут кричать, что я пропихиваю своих.
– Думаешь, я бы справился?
– Не думаю, а знаю. Иначе бы не предлагал.
– А Динамит согласится? У него насчет меня свои планы.
– Если буду просить я, согласится. Я у него сейчас в любимчиках.
– Я люблю работать на воздухе, – Пруит говорил медленно, очень медленно. – Да и потом, в кухне всегда кавардак. На столе еда – это одно, а когда в котле все вперемешку – совсем другое. У меня сразу аппетит пропадает.
– Ты мне голову не морочь. Я тебя уговаривать не собираюсь. Либо ты хочешь у меня работать, либо – нет.
– Я бы с удовольствием, – медленно произнес Пруит. И в конце концов все-таки выдавил: – Но не могу.
– Что ж, тебе виднее.
– Погоди ты. Понимаешь, для меня это дело принципа. Я хочу, чтобы ты понял.
– Я понимаю.
– Нет, не понимаешь. Есть же у человека какие-то права.
– Свобода, равенство, стремление к счастью – неотъемлемые права каждого человека, – отбарабанил Старк. – Я это еще в школе учил.
– Да нет, это из конституции. В это уже никто не верит.
– Почему? Верят. Все верят. Только никто не соблюдает. А верить – верят.
– Я про это и говорю.
– У нас-то хоть верят, а возьми другие страны… Там даже и не верят. Возьми Испанию. Или Германию. В Германии вон что делается.
– Все правильно, – сказал Пруит. – Я сам верю. У меня такие же идеалы. Но я сейчас не про идеалы. Я про жизнь говорю. У каждого человека есть определенные права, – продолжал он. – Не в идеале, а в жизни. И он их должен сам защищать, никто другой за него это не сделает. Ни в конституции, ни в уставе не сказано, что в этой роте я обязан заниматься боксом. Понимаешь? Так что, если я не хочу быть боксером, это мое право. Я же отказываюсь не назло кому-то, у меня есть серьезные причины. И если я поступаю, как считаю нужным, и никто от этого не страдает, значит, я еще могу сам собой распоряжаться и жить, как хочу, чтобы никто мной не помыкал. Я – человек, и это мое право. Не хочу, чтобы мной помыкали.
– Другими словами, не преследовали, – сказал Старк.
– Вот именно. И если я пойду в повара, я тем самым лишу себя каких-то прав, понимаешь? Я как бы признаю, что зря упрямился, что на самом деле нет у меня никакого права жить по-своему. И тогда все они решат, что это они меня заставили, потому что они правы, а я – нет. И будет уже не важно, что я пошел не в боксеры, а в повара. Главное, что они меня все-таки заставили. Понимаешь?
– Да, – сказал Старк. – Понимаю. Ладно. Но ты меня все же послушай. Во-первых, ты все переворачиваешь с ног на голову. Тебе хочется видеть мир, каким его изображают на словах, а в действительности он совсем не такой. В действительности ни у кого вообще нет никаких прав. Любые права человек вырывает силой, а потом старается их удержать. И есть только один способ получить какие-то права – отобрать их у другого. Не спрашивай меня, почему так. Я и сам не знаю, знаю только, что так. Кто хочет что-то удержать или чего-то добиться, должен помнить об этом правиле. Должен смотреть, как действуют другие, и учиться действовать так же. Самое надежное и самое распространенное средство – хитрая политика. Завязываешь нужные знакомства, а потом ими пользуешься. Возьми к примеру меня. Мне в Каме жилось не лучше, чем тебе здесь. Но я не рыпался, пока твердо не определил, куда податься. А мне, старик, было там хреново, ох как хреново. Но я терпел. Потому что знал, мне пока податься некуда. И только когда на сто процентов убедился, что на новом месте будет лучше, – перевелся. Понимаешь? Я узнал, что Хомс служит в Скофилде, поговорил с ним, и он вытащил меня из Кама.
– Тебя можно понять, – сказал Пруит.
– А теперь сравни, как ты ушел из горнистов, – продолжал Старк. – Будь ты похитрее, подождал бы, нашел место получше, чтоб уж был верняк. А ты психанул, послал все подальше и рванул неизвестно куда. Ну и чего добился?
– За моей спиной никто не стоял. У меня блата нигде не было.
– Про что я и говорю. Нужно было подождать, а там бы и блат завелся. Я тебе сейчас предлагаю хороший выход, снова заживешь как человек, а ты отказываешься. Это уже просто дурь. В нашем мире по-другому нельзя, пойдешь ко дну.
– Наверно, я дурак, – сказал Пруит. – Но я не хочу верить, что в нашем мире по-другому нельзя. Если это так, тогда человек сам по себе ничего не значит. Тогда сам он – ничто.
– В общем-то так оно и есть. Потому что главное – не сам человек, а с кем он знаком. Но, с другой стороны, это тоже не так, совсем не так. Потому что, понимаешь, старик, человек все равно всегда такой, какой он есть. И пока он жив, ничто его не переделает. Разная там философия, христианская мораль – все это на здоровье, но хоть ты тресни, а какой он был, такой и останется. Просто по-другому будет себя проявлять. Это как река, знаешь. Старое русло перекроют, она пробьет себе новое, и как текла, так и будет течь, только в другую сторону.
– Да, но зачем тогда врать? Это же только сбивает с толку. Зачем кричать, что, мол, я всего добился честным трудом, когда на самом-то деле просто женился на дочке босса и все огреб по наследству? А ты пытаешься мне доказать, что в конечном счете оба молодцы: и который обскакал других, когда женился на дочке босса, и который вырвался вперед по-честному. Хотя, ты говоришь, по-честному в наше время невозможно.
Угрюмое молчание наряда заметил даже Старк. Подойдя к Пруиту, он спросил, в чем дело, отчего вдруг такое глубокое уныние. Пруит рассказал, хотя было ясно, что Старк и без того знает, наверняка кто-нибудь, как всегда, сразу же побежал с новостями на кухню, и сейчас Старк лишь сверяет версии, потому что, как все добросовестные полицейские и сержанты, инстинктивно стремится получить информацию из первых рук. Но Пруиту было приятно, что Старк решил обратиться именно к нему, хотя после того, что Старк сделал для него сегодня утром, он бы и сам ему все рассказал.
– Может, будет этому подонку уроком, чтоб не зарывался, – сказал Старк.
– Такого ничем не проймешь.
– Пожалуй, ты прав. Им хоть кол на голове теши. Они все думают, они избранный народ. Я евреев не люблю, я тебе говорил? Но этот, кажется, выбьется в начальники. Я слышал, Хомс в апреле отправляет его в сержантскую школу. Так что скоро будет капралом. Как только он получит нашивки, вы с Анджело хлебнете.
– Ничего, не захлебнемся.
– Конечно. Хороший солдат все вынесет, – поддразнил его Старк.
– Ладно тебе. Будущий капрал – подумаешь! Тут и повыше начальники обо мне не забывают. Все хотят запугать, чтобы я в бокс вернулся. И ни хрена у них не выходит.
– Это точно. Такого, как ты, разве запугаешь.
– Смейся, смейся. И все равно нельзя же, чтоб любой хмырь вертел тобой, как ему втемяшится.
– Это уж точно, нельзя.
– Можешь смеяться, а я действительно так считаю. Почему же я не могу об этом сказать? Ты не думай, я цену себе не набиваю.
– Знаю. Я только никак не пойму, зачем некоторые нарочно лезут на рожон.
– Я не лезу.
– Это тебе так кажется. А им кажется, что лезешь.
– Я просто хочу, чтоб меня оставили в покое.
– И не жди, – сказал Старк. – В наше время никого в покое не оставят.
Он сел на стол возле мойки, вынул из кармана кисет с «Голден Грейн», отделил листок от пачки папиросной бумаги, зубами развязал кисет и осторожно, очень сосредоточенно насыпал немного табаку на изогнувшуюся желобом бумажку.
– Передохни чуток, – просто оказал он. – Сейчас спешить некуда. – Потом спросил: – Слушай, а ты бы не хотел работать у меня на кухне?
– На кухне? – переспросил Пруит и отложил скребок. – У тебя? Готовить, что ли?
– А что же еще? – Не поднимая глаз, Старк протянул ему кисет.
– Спасибо. – Пруит взял кисет. – Даже не знаю. Никогда об этом не думал.
– Ты мне нравишься. – Старк сосредоточенно разравнивал пальцем табак, чтобы самокрутка не получилась посредине пузатой, а на концах тонкой. – Дожди скоро кончатся, роту начнут гонять на полевые. Ты, думаю, сам понимаешь, каково тебе будет, они все на тебя навалятся: Айк Галович, Уилсон с Хендерсоном, а заодно и Лысый Доум, и Динамит, и вся их боксерская шобла. А там и ротный чемпионат не за горами. Или, может, ты передумаешь и будешь выступать?
– Тебе что, хочется, чтобы я рассказал, почему бросил бокс?
– Ничего мне не хочется. Я уже про это наслушался. Старый Айк только об этом и говорит. Переберешься ко мне на кухню, никто тебя больше не тронет.
– Я в защитниках не нуждаюсь.
– Ты не думай, что я тебя пожалел, – сказал Старк сухо и раздельно, без всяких колебаний. – Я на кухне благотворительностью не занимаюсь. Будешь плохо работать, долго у меня не задержишься. Если бы я не был в тебе уверен, не предложил бы.
– Мне никогда особенно не нравилось быть привязанным к казарме, – медленно сказал Пруит. Старк говорил с ним вполне серьезно, Пруит это видел и мысленно представлял себе, как отлично ему бы работалось под началом такого человека. Вождь Чоут тоже хороший парень, но в этой роте отделениями командуют не капралы, а помощники командиров взводов, не умеющие связать двух слов по-английски. А Старк командует кухней сам.
– Я давно хочу избавиться от Уилларда, – продолжал Старк. – Можно было бы одним выстрелом убить двух зайцев. Симс получил бы «первого повара», а тебя я для начала сделал бы учеником, чтобы никто не подымал кипеж. Потом дал бы тебе «второго повара», а еще через какое-то время – «первого» и «спеца шестого класса». Но не сразу, а то начнут кричать, что я пропихиваю своих.
– Думаешь, я бы справился?
– Не думаю, а знаю. Иначе бы не предлагал.
– А Динамит согласится? У него насчет меня свои планы.
– Если буду просить я, согласится. Я у него сейчас в любимчиках.
– Я люблю работать на воздухе, – Пруит говорил медленно, очень медленно. – Да и потом, в кухне всегда кавардак. На столе еда – это одно, а когда в котле все вперемешку – совсем другое. У меня сразу аппетит пропадает.
– Ты мне голову не морочь. Я тебя уговаривать не собираюсь. Либо ты хочешь у меня работать, либо – нет.
– Я бы с удовольствием, – медленно произнес Пруит. И в конце концов все-таки выдавил: – Но не могу.
– Что ж, тебе виднее.
– Погоди ты. Понимаешь, для меня это дело принципа. Я хочу, чтобы ты понял.
– Я понимаю.
– Нет, не понимаешь. Есть же у человека какие-то права.
– Свобода, равенство, стремление к счастью – неотъемлемые права каждого человека, – отбарабанил Старк. – Я это еще в школе учил.
– Да нет, это из конституции. В это уже никто не верит.
– Почему? Верят. Все верят. Только никто не соблюдает. А верить – верят.
– Я про это и говорю.
– У нас-то хоть верят, а возьми другие страны… Там даже и не верят. Возьми Испанию. Или Германию. В Германии вон что делается.
– Все правильно, – сказал Пруит. – Я сам верю. У меня такие же идеалы. Но я сейчас не про идеалы. Я про жизнь говорю. У каждого человека есть определенные права, – продолжал он. – Не в идеале, а в жизни. И он их должен сам защищать, никто другой за него это не сделает. Ни в конституции, ни в уставе не сказано, что в этой роте я обязан заниматься боксом. Понимаешь? Так что, если я не хочу быть боксером, это мое право. Я же отказываюсь не назло кому-то, у меня есть серьезные причины. И если я поступаю, как считаю нужным, и никто от этого не страдает, значит, я еще могу сам собой распоряжаться и жить, как хочу, чтобы никто мной не помыкал. Я – человек, и это мое право. Не хочу, чтобы мной помыкали.
– Другими словами, не преследовали, – сказал Старк.
– Вот именно. И если я пойду в повара, я тем самым лишу себя каких-то прав, понимаешь? Я как бы признаю, что зря упрямился, что на самом деле нет у меня никакого права жить по-своему. И тогда все они решат, что это они меня заставили, потому что они правы, а я – нет. И будет уже не важно, что я пошел не в боксеры, а в повара. Главное, что они меня все-таки заставили. Понимаешь?
– Да, – сказал Старк. – Понимаю. Ладно. Но ты меня все же послушай. Во-первых, ты все переворачиваешь с ног на голову. Тебе хочется видеть мир, каким его изображают на словах, а в действительности он совсем не такой. В действительности ни у кого вообще нет никаких прав. Любые права человек вырывает силой, а потом старается их удержать. И есть только один способ получить какие-то права – отобрать их у другого. Не спрашивай меня, почему так. Я и сам не знаю, знаю только, что так. Кто хочет что-то удержать или чего-то добиться, должен помнить об этом правиле. Должен смотреть, как действуют другие, и учиться действовать так же. Самое надежное и самое распространенное средство – хитрая политика. Завязываешь нужные знакомства, а потом ими пользуешься. Возьми к примеру меня. Мне в Каме жилось не лучше, чем тебе здесь. Но я не рыпался, пока твердо не определил, куда податься. А мне, старик, было там хреново, ох как хреново. Но я терпел. Потому что знал, мне пока податься некуда. И только когда на сто процентов убедился, что на новом месте будет лучше, – перевелся. Понимаешь? Я узнал, что Хомс служит в Скофилде, поговорил с ним, и он вытащил меня из Кама.
– Тебя можно понять, – сказал Пруит.
– А теперь сравни, как ты ушел из горнистов, – продолжал Старк. – Будь ты похитрее, подождал бы, нашел место получше, чтоб уж был верняк. А ты психанул, послал все подальше и рванул неизвестно куда. Ну и чего добился?
– За моей спиной никто не стоял. У меня блата нигде не было.
– Про что я и говорю. Нужно было подождать, а там бы и блат завелся. Я тебе сейчас предлагаю хороший выход, снова заживешь как человек, а ты отказываешься. Это уже просто дурь. В нашем мире по-другому нельзя, пойдешь ко дну.
– Наверно, я дурак, – сказал Пруит. – Но я не хочу верить, что в нашем мире по-другому нельзя. Если это так, тогда человек сам по себе ничего не значит. Тогда сам он – ничто.
– В общем-то так оно и есть. Потому что главное – не сам человек, а с кем он знаком. Но, с другой стороны, это тоже не так, совсем не так. Потому что, понимаешь, старик, человек все равно всегда такой, какой он есть. И пока он жив, ничто его не переделает. Разная там философия, христианская мораль – все это на здоровье, но хоть ты тресни, а какой он был, такой и останется. Просто по-другому будет себя проявлять. Это как река, знаешь. Старое русло перекроют, она пробьет себе новое, и как текла, так и будет течь, только в другую сторону.
– Да, но зачем тогда врать? Это же только сбивает с толку. Зачем кричать, что, мол, я всего добился честным трудом, когда на самом-то деле просто женился на дочке босса и все огреб по наследству? А ты пытаешься мне доказать, что в конечном счете оба молодцы: и который обскакал других, когда женился на дочке босса, и который вырвался вперед по-честному. Хотя, ты говоришь, по-честному в наше время невозможно.