Страница:
счастливейшим человеком на свете.
- Как бы меня женщины любили! Влюблялись бы без числа! Я знаю!
Когда стали вставать из-за стола, он сказал:
- Я хочу проводить вас. Согласны?
Мы вышли на крыльцо целой гурьбой. Извозчики стояли рядком вдоль
тротуара, и некоторые уже отъезжали с седоками, и, опасаясь, что всех
разберут, я сказала Чехову, чтобы он поторопился. Тогда он быстро подошел к
одним саням, уселся в них и закричал мне:
- Готово, идите. /222/
Я подошла, но Антон Павлович сел со стороны тротуара, а мне надо было
обходить вокруг саней. Я была в ротонде, руки у меня были несвободны, тем
более что я под ротондой поддерживала шлейф платья, сумочку и бинокль. Ноги
вязли в снегу, а сесть без помощи было очень трудно.
- Вот так кавалер! - крикнул Потапенко отъезжая.
Кое-как, боком, я вскарабкалась. Кто-то подоткнул в сани подол моей
ротонды и застегнул полость. Мы поехали.
- Что это он кричал про кавалера? - спросил Чехов. - Это про меня? Но
какой же я кавалер? Я - доктор. А чем же я проштрафился как кавалер?
- Да кто же так делает? Даму надо посадить, устроить поудобнее, а потом
уже самому сесть как придется.
- Не люблю я назидательного тона, - отозвался Антон Павлович. - Вы
похожи на старуху, когда ворчите. А вот будь на мне эполеты...
- Как? Опять про эполеты? Неужели вам не надоело?
- Ну вот. Опять сердитесь и ворчите. И все это оттого, что я не нес ваш
шлейф.
- Послушайте, доктор... Я и так чуть леплюсь, а вы еще толкаете меня
локтем, и я непременно вылечу.
- У вас скверный характер. Но если бы на мне были густые эполеты...
В это время он стал надевать перчатки, длинные, кожаные.
- Покажите. Дайте мне. На чем они? На байке?
- Нет, на меху. Вот.
- Где вы достали такую прелесть?
- На фабрике, около Серпухова. Завидно?
Я их надела под ротондой и сказала:
- Ничуть. Они мои.
Извозчик уже съезжал с моста.
- А куда ехать, барин?
- В Эртелев переулок!{222} - крикнула я.
- Что? Зачем? На Николаевскую.
- Нет, в Эртелев. Я вас провожу, а потом усядусь поудобнее и поеду
домой.
- А я за вами, сзади саней побегу, как собака, по глубокому снегу, без
перчаток. Извозчик, на Николаевскую! /223/
- Извозчик! В Эртелев!
Извозчик потянул вожжи, и его кляча стала.
- Уж и не пойму... Куда же теперь?
Поехали на Николаевскую. Я отдала перчатки, а Антон Павлович опять стал
нахваливать их, подражая Лейкину:
- Разве у Сергея Николаевича есть такие перчатки? А миллионер. Не-ет.
Надо самому съездить в Серпухов (или в Подольск? забыла) на фабрику, надо
знать толк... Ну, а вы будете писать роман? Пишите. Но женщина должна писать
так, точно она вышивает по канве. Пишите много, подробно. Пишите и
сокращайте. Пишите и сокращайте.
- Пока ничего не останется.
- У вас скверный характер. С вами говорить трудно. Нет, умоляю, пишите.
Не нужно вымысла, фантазии. Жизнь, какая она есть. Будете писать?
- Буду, но с вымыслом. Вот что мне хочется. Слушайте. Любовь
неизвестного человека. Понимаете? Вы его не знаете, а он вас любит, и вы это
чувствуете постоянно. Вас окружает чья-то забота, вас согревает чья-то
нежность. Вы получаете письма умные, интересные, полные страсти, на каждом
шагу вы ощущаете внимание... Ну, понятно? И вы привыкаете к этому, вы уже
ищете, боитесь потерять. Вам уже дорог тот, кого вы не знаете, и вы хотите
знать. И вот что вы узнаете? Кого вы найдете? Разве не интересно?
- Нет. Не интересно, матушка! - быстро сказал Чехов, и эта поспешность
и решительность, а еще слово "матушка", которое тогда еще не вошло у нас в
обычай, так насмешили меня, что я долго хохотала.
- Почему я - матушка?
Мы подъезжали к Николаевской.
- Вы еще долго пробудете здесь? - спросила я.
- Хочется еще с неделю. Надо бы нам видеться почаще, каждый день.
Согласны?
- Приезжайте завтра вечером ко мне, - неожиданно для самой себя
предложила я.
Антон Павлович удивился:
- К вам?
Мы почему-то оба замолчали на время.
- У вас будет много гостей? - спросил Чехов.
- Наоборот, никого. Миша на Кавказе, а без него /224/ некому у меня и
бывать. Надя вечером не приходит. Будем вдвоем и будем говорить, говорить...
- Я вас уговорю писать роман. Это необходимо.
- Значит, будете?
- Если только меня не увлекут в другое место. Я здесь (у Суворина) от
себя не завишу.
- Все равно, буду вас ждать. Часов в девять.
Мы подъехали, и я вышла и позвонила у подъезда.
Извозчик с Чеховым отъехал и стал поворачивать, описывая большой круг
по пустынной широкой улице. Мы продолжали переговариваться.
- Непременно приеду, - говорил Чехов своим прекрасным низким басом,
который как-то особенно звучал в просторе и тишине, в мягком зимнем воздухе.
- Хочу убедить вас писать роман. И как вы были влюблены в офицера.
- Кто это сказал?
- Вы сами. Давно. Не помните? Будете спорить?
Дверь отпирал швейцар в пальто внакидку.
- Ну, до завтра.
- Да. А вы не будете сердиться? Будете подобрее? Женщина должна быть
кротка и ласкова.
Я, раздеваясь в спальне, думала:
"Пригласила. Будет. Что же это я сделала? Ведь я его люблю, и он...
Нет! Он-то меня не любит. Нет! Ему со мной только легко и весело. Но ведь
теперь я уже сделала проступок. Миша с ума сойдет, а я... мне уж нечем
защищаться и бороться. Правоты у меня нет. Но какое счастье завтра! Какое
счастье!"
Не было у меня предчувствия, что меня ждет.
И вот настал этот вечер.
С девяти часов я начала ждать.
У меня был приготовлен маленький холодный ужин, водка, вино, пиво,
фрукты. В столовой стол был накрыт для чая. Я представила себе так: сперва я
затащу Чехова в детскую. Пусть позавидует. Дети еще не будут спать, а будут
ложиться, а тогда они особенно прелестны. Самое веселое у них время. Потом
мы пойдем пить чай. Потом перейдем в кабинет, где гораздо /225/ уютнее, чем
в гостиной. Сколько необходимо сказать друг другу.
Ужинать позднее. Шампанского я не посмела купить. Чувствовалось, что
это было бы чуть не оскорблением Мише.
Да и на то, что я купила, истратила денег больше, чем могла. (Помню, я
решила: не заплачу по счету в свечную, подождут.)
В начале десятого раздался звонок. Прижавши руку к сердцу, я немного
переждала, пока Маша шла отворять, пока отворила и что-то ответила на вопрос
гостя. Тогда я тоже вышла в переднюю и прямо застыла от ужаса. Гостей было
двое: мужчина и женщина, и они раздевались. Меня особенно поразило то, что
они раздевались. Значит, это не было недоразумение: они собирались остаться,
сидеть весь вечер. А всего несноснее было то, что это были Ш., Мишины
знакомые, к которым он всегда тащил меня насильно, до того они были мне
несимпатичны. Против него я еще ничего не могла сказать, но она... Я ее
положительно не выносила. И он, и она были математики, преподавали где-то, у
них в квартире стояли рядом два письменных стола, и это меня почему-то
возмущало. Оба были очень заняты и навещали нас, слава богу, чрезвычайно
редко. Надо же им было попасть именно в этот вечер!
- Да, это мы, мы! - закричала В.У. - А Михаил Федорович на Кавказе? Ха!
ха! ха!
У нее была манера хохотать во все горло по всякому поводу и даже без
всякого повода. Если она говорила - она хохотала. Как она могла преподавать?
Я помню, что она рассказывала мне про смерть ее единственного ребенка и при
этом заливалась хохотом.
И теперь этот хохот разнесся по всей квартире. Конечно, пришлось
пригласить их в гостиную. Тускло горела большая лампа, и весь воздух был
пропитан тоской. А В.У. бушевала; она рассказывала, как одна девушка
заболела меланхолией вследствие смерти или измены ее жениха и как В.У.
посоветовала ей решать задачи. Она стала решать и выздоровела, утешилась и
теперь усиленно занимается математикой и счастлива.
- Почему вы не решаете задачек? - удивлялась она мне, - это
дисциплинирует ум, исключает всякую /226/ мечтательность, укрепляет волю.
Заставляйте детей решать задачки. Вы увидите, как это им будет полезно, ха,
ха, ха.
В десять часов Маша доложила, что чай подан.
Я вздрогнула и кинулась в столовую. Так оно и было! Весь мой ужин стоял
на столе. И вино и фрукты.
- Да как же? - оправдывалась Маша на мой упрек, - при барине всегда...
Еще нарочно пошлет купить угощение...
- Да здесь целый пир! - вдруг закричала В.У. за моей спиной. - Вы ждали
гостей? Петя, мы с тобой так рано обедали... Как приятно. Ха, ха, ха. Но
почему?
Они с аппетитом принялись за еду. Я угощала, подкладывала.
- Очень вкусный соус. Это ваша кухарка? Как? Вы сами? А Михаил
Федорович говорил, что вы не любите хозяйничать. Больше в сфере фантазии,
поэзии.
И тут она так расхохоталась, что даже подавилась.
На наших больших столовых часах было половина одиннадцатого. Ясно, что
Антон Павлович не придет, и я уже была этому рада. Все равно все пропало.
Вдруг в передней раздался звонок, и я услышала голос Антона Павловича.
Он о чем-то спросил Машу.
- Что с вами? - крикнула В.У. - Петя! Скорей воды... Лидии Алексеевне
дурно.
Но я сделала над собой невероятное усилие и оправилась.
- Нет, я ничего, - слабо сказала я. - Почему вам показалось?
- Но вы побледнели, как мел... Теперь вы вспыхнули...
Вошел Антон Павлович, и я представила друг другу своих гостей.
Какой это был взрыв хохота!!
- Как? Антон Павлович Чехов? И Лидия Алексеевна не предупредила нас,
что ждет такого гостя? Как мы счастливо попали! Вот когда вы ответите мне,
Антон Павлович, на вопросы, которые я ставила себе каждый раз, как читала
ваши произведения. Я хочу, чтобы вы ответили.
Она напала на Чехова, как рысь на беззащитную лань. Она впилась в него,
терзала, рвала на части, кричала, хохотала. Она обвиняла его, что он тратит
свой большой талант на побасенки, что он ходит кругом и /227/ около, а не
решает задачи, не дает идеала. Все у него расплывчато, нет точности, нет
математичности. Математичности нет, нет! Ха, ха, ха!
Антон Павлович несколько раз растерянно оглядывался на меня. Вдруг он
спросил меня:
- Вы курите? - В.У. на миг замолчала, удивленно моргая. Я тоже
удивилась.
- Нет...
- Мне показалось, что у вас папироса.
- У меня ничего нет, - и я показала ему руки.
- Вам не надо курить.
Я предложила ему закусить. Он отказался.
В.У. опять закричала, подскакивая на своем стуле и сотрясая воздух. И
от этого крика было душно, трудно было дышать. Я боялась, что мне опять
будет дурно, потому что чувствовала сильную слабость и легкое
головокружение.
Антон Павлович защищался слабо, нехотя, говорил односложно. Он сидел
над своим стаканом чая, опустив глаза.
Но вдруг Ш. встал и сказал жене:
- Вера, нам пора домой.
- Домой? - вскрикнула она. - Но, Петя, когда я дождусь еще случая
высказать то, что Чехов должен выслушать? Должен же он понять свой долг как
писатель...
Она опять забарабанила, но меня утешало то, что ее муж стоял, а не
садился вновь. Он настаивал, что пора ехать, и я, конечно, не возражала. Но
я боялась, что он не сладит с расходившейся женой и предоставит ей
возможность исполнить свой долг и наставить Чехова на путь истинный. Но, к
счастью, он сладил. Она в последний раз ринулась на Чехова, стала жать и
трясти его руки и кричать ему в уши, что он большой, большой талант и что
она верит в него и ждет от него многого. Наконец крик перешел в переднюю,
потом на лестницу, и взрыв хохота потряс все этажи. Дверь хлопнула, и мы с
Антоном Павловичем в изнеможении перешли в кабинет.
- Вы устали, - сказал Антон Павлович. - Я уйду, вас утомили гости.
Что со мной делалось? Я едва могла говорить.
- Прошу вас, останьтесь.
- Кстати... не можете ли вы дать мне то, что обещали. Газеты с вашими
рассказами и рукопись. /228/
Я все собрала заранее и передала ему пакет.
- Почему вы не хотите, чтобы я обратился с рукописью к Гольцеву, в
"Русскую мысль"?
- Потому что ее примут не за ее достоинство, а по вашей протекции.
- Но ведь я-то отдам ее по достоинству. Вы не верите мне?
- Не то что не верю, Антон Павлович, а я вашей оценки часто совсем не
понимаю. "Рассказ хорош, даже очень хорош, но то, что есть Дуня (героиня
моего рассказа), должно быть мужчиной. Сделайте ее офицером, что ли. А героя
(у меня герой был студент, и он любил Дуню), героя - чиновником департамента
окладных сборов"{228}. Видите, я даже выучила наизусть вашу рецензию. Но
какой же роман между офицером и чиновником департамента окладных сборов? А
если романа вовсе не нужно, то что же хорошо и даже очень хорошо в моем
рассказе?
- Ну, и оставили бы все, как было. Правда, хорошо. Ведь я писал вам,
что по языку вы мастер и что я платил бы вам, будь я редактором, не меньше
двухсот за лист. А вы идете не туда, куда я вас посылаю, а бог знает куда.
Зачем вы попали в "Сын отечества"? С.Н.Кривенко - милейший человек, но не в
этом суть. Вы знаете, как прозвали его газету? Очень метко. Труп честного
покойника. И вы не оживите этот труп. К чему вы пошли туда?
- Это что, - вяло сказала я. - Вы не знаете, куда я еще ходила! К
Буренину.
Чехов так и подскочил. Даже фалды его сюртука взлетели.
- Какой идиот послал вас к этому негодяю? - не повышая голоса, но
грозно спросил он и так нахмурился, что я удивилась.
- Да, ходила, - подтвердила я. - Он сказал мне, что если я сама буду
приносить ему свои рассказы... Понимаете? Ему и сама... - то он будет их
печатать.
Сказала и раскаялась. Совсем лишнее! глупо! Ведь это мне просто
понравилось, что Антон Павлович сердится, и я постаралась еще усилить
впечатление. Это называется кокетством.
- Ну, конечно, я ушла со своей рукописью{228} и никогда больше носа
туда не покажу, - прибавила я. /229/
- Умоляю вас, верьте мне немножко. Следуйте моим советам и не
подвергайтесь опасности попасть в неловкое положение. Хороших людей гораздо
больше, чем дурных. Хотелось бы уберечь вас от дурных.
Он успокоился, а я пошла в столовую за вином. Да и закусить бы надо.
Но... какие жалкие остатки оставили Ш.! Я собрала, что могла, и отнесла на
Мишин письменный стол. Свою пачку с рукописями я отложила на круглый столик
у окна.
- Я не хочу этого, - сказал Чехов, и мне показалось, что он сказал это
брезгливо. Взял бутылку с вином, отставил ее и налил себе пива. Мне было и
стыдно и больно. Приняла гостя, нечего сказать.
- Вам надо лечь спать, - сказал Чехов, - вас утомили гости. Вы сегодня
не такая, как раньше. Вид у вас равнодушный и ленивый, и вы рады будете,
когда я уйду. Да, раньше... помните ли вы наши первые встречи? Да и знаете
ли вы?.. Знаете, что я был серьезно увлечен вами? Это было серьезно. Я любил
вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я мог бы так
любить. Вы были красивы и трогательны, и в вашей молодости было столько
свежести и яркой прелести. Я вас любил и думал только о вас. И когда я
увидел вас после долгой разлуки, мне казалось, что вы еще похорошели и что
вы другая, новая, что опять вас надо узнавать и любить еще больше,
по-новому. И что еще тяжелее расстаться...
Он сидел на диване, откинувшись головой на спинку; я - против него на
кресле. Наши колени почти соприкасались. Говорил он тихо, точно гудел своим
чудесным басом, а лицо у него было строгое, глаза смотрели холодно и
требовательно.
- Знали вы это?
У меня было такое чувство, точно он сердится, упрекает меня за то, что
я обманула его; изменилась, подурнела, стала вялая, равнодушная и теперь не
интересна, не гостеприимна и, сверх того, устала и хочу спать.
"Кошмар", - промелькнуло у меня в голове.
- Я вас любил, - продолжал Чехов уже совсем гневно и наклонился ко мне,
сердито глядя мне в лицо. - Но я знал, что вы не такая, как многие женщины,
которых и я бросал и которые меня бросали; что вас любить можно только чисто
и свято на всю жизнь. /230/ И вы были для меня святыней. Я боялся коснуться
вас, чтобы не оскорбить. Знали ли вы это?
Он взял мою руку и сейчас же оставил ее, как мне казалось, с
отвращением.
- О, какая холодная рука!
И сейчас же он встал и посмотрел на часы.
- Половина второго. Я успею еще поужинать и поговорить с Сувориным, а
вы ложитесь скорей спать. Скорей.
Он что-то искал глазами на столе, на диване.
- Я, кажется, обещал еще завтра повидаться с вами, но я не успею. Я
завтра уезжаю в Москву. Значит, не увидимся.
Он опять внимательно оглянулся, пошел к столику у окна и взял пакет с
рукописями. Я же сидела как мертвая, не шевелясь.
В ушах у меня шумело, в голове вихрем неслись мысли, но ни одной я не
могла остановить, схватить, понять. Сказать я тоже ничего не могла. Что
делалось в моей голове? Как это было мучительно! Мысли это неслись или
облака несло ветром? Каждую минуту я могла упасть в обморок. Мысли...
Облака... - "А Антон Павлович уходит".
Я с трудом встала и пошла его провожать.
- Так не увидимся, - повторил он. Я молчала и только вяло пожала его
руку.
Мы жили на четвертом этаже. Вся лестница была ярко освещена. Я стояла
на площадке и смотрела, как он бежит вниз. На первом повороте я его
окликнула:
- Антон Павлович!
Он остановился и поднял голову. Подождал и опять побежал.
Я ничего не сказала.
Когда Антон Павлович ушел, я закуталась в платок и стала ходить по
комнатам. Ходила и тихо стонала. Было не то что больно, а невыносимо
тревожно, тесно в груди. Перед глазами все стояло лицо Антона Павловича,
строгое, с холодными, требовательными глазами. Представлялись и жалкие
остатки ужина на блюдах... Невольно я отмахивалась рукой: фу! Кошмар! /231/
Очень устала ходить и немного пришла в себя. В голове облака начали
проясняться, исчезать.
"Я вас любил..." - вдруг ясно прозвучало в ушах.
Я пришла в темный кабинет и села на прежнее место.
"Знали вы это?"
Закрыв глаза, я сидела, откинувшись на спинку кресла.
"Я любил вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я
мог бы так любить..."
Я закрыла лицо руками и дрожала.
"...еще тяжелее расстаться... Еще тяжелее..."
И тогда я заплакала.
"А теперь? - думала я, - кончено? Расстались? Завтра уедет в Москву. Я
- не такая, как была: неинтересная, вялая, сонная, негостеприимная.
Подурнела, постарела... Любил... И за это теперь ненавидит. И глаза
ненавидящие... Кончено, все кончено! и свидания, и дружба, и переписка.
Расстались, а ему не тяжело".
И вдруг я вспомнила: а мои рукописи-то он взял! Долго искал, нашел и
взял. Значит, вернет, может быть напишет что-нибудь? Еще, значит, не все
кончено... Не совсем все, можно еще ждать чего-то? Читать будет мое.
Конечно, из великодушия, по доброте своей, но со скукой, с досадой, может
быть с отвращением. Ах, лучше бы не читал!
Я плакала навзрыд, вытирая мокрое лицо мокрым платком.
- Нет, я не знала! - повторяла я про себя, отвечая на его вопрос: знали
ли вы? - Нет, я не знала! Я была бы счастлива, если бы знала, а я не была
счастлива, никогда, никогда!
"Вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. Я боялся коснуться
вас, чтобы не оскорбить".
Он это сказал. И еще: "Вы были для меня святыней..."
Я встала и зажгла свечу.
- Не забыть бы ни одного слова! записать. Я сейчас плохо понимаю, но я
еще слышу его голос. Припомнить все! Потом пойму. - Я записывала и, если
только представляла слова не в том порядке, сейчас слышала это. Вызывала
голос и восстанавливала точно. Он говорил много, я записала мало, только то,
что звучало в ушах его голосом. /232/
Почему-то меня эта запись немного успокоила. Я начала рассуждать.
Да когда же это я успела постареть, подурнеть и т.д.? Ведь только вчера
(неужели вчера?) мы болтали и хохотали, и оба чувствовали ту близость,
которая возникла между нами с самой первой встречи.
И вчера он хотел видеться все дни, которые он пробудет в Петербурге.
И зачем было ему говорить о своей былой любви?
А если он страдал весь вечер, как и я? Я обещала, что мы будем одни, и
вдруг напустила на него эту Ш., которая истерзала его.
А если... если он не решился сказать "люблю" и сказал "любил" и ждал
моего ответа, а я сидела как мертвая и не сказала ни одного слова? Если эти
ненавидящие глаза и гневное лицо были выражением страдания? Если мы оба не
поняли друг друга и я думала, что Антон Павлович "бросил" меня, а он думал,
что я молчу, потому что равнодушна, хочу спать и мне надоели гости?
Я переходила от одного предположения к другому, но когда я
останавливалась на мысли, что я оттолкнула Антона Павловича, мне было еще
тяжелее, чем когда я думала, что я надоела ему. И неразрешим был вопрос:
хотел ли Антон Павлович сблизиться, или хотел он отделаться от меня.
Уж очень невероятна, невозможна для меня была мысль, что он не только
любил, но и любит меня до сих пор.
Запуталась я и замучилась ужасно.
А на другой день я получила с посыльным пакет с книгой и моими
рукописями и письмо{232}. Книга была только что вышедший сборник его
рассказов с сухой надписью: "Л.А.Авиловой от автора". Письмо следующее:
"15 февраля 1895 года. СПБ.
Несмотря даже на то, что в соседней комнате пели Маркони и Баттистини,
оба Ваши рассказа я прочел с большим вниманием. "Власть" милый рассказ, но
будет лучше, если Вы изобразите не земского начальника, а просто помещика.
Что же касается "Ко дню ангела", то это не рассказ, а вещь, и притом
громоздкая вещь. /233/ Вы нагромоздили целую гору подробностей, и эта гора
заслонила солнце. Надо сделать или большую повесть, этак листа в четыре, или
же маленький рассказ, начав с того момента, когда барина несут в дом.
Резюме: Вы талантливый человек, но Вы отяжелели, или, выражаясь
вульгарно, отсырели и принадлежите уже к разряду сырых литераторов. Язык у
Вас изысканный, как у стариков. Для чего это Вам понадобилось ощупывать
палкой прочность поверхности снега? И зачем прочность, точно дело идет о
сюртуке или мебели (нужно плотность, а не прочность). И поверхность снега
тоже неловкое выражение. Затем встречаются и такие штуки: "Никифор отделился
от столба ворот" или "отделился от стены".
Пишите роман. Пишите роман целый год, потом полгода сокращайте его, а
потом печатайте. Вы мало отделываете, писательница же должна не писать, а
вышивать по бумаге, чтоб труд был кропотливым, медлительным. Простите за сии
наставления. Иногда приходит желание напустить на себя важность и прочесть
нотацию. Сегодня я остался, или, вернее, был оставлен, завтра непременно
уезжаю.
Желаю Вам всего хорошего. Искренне преданный
Чехов".
Разбранил меня Антон Павлович: "отяжелела, отсырела". Сердится. А я уже
успела о многом размыслить и хотя не пришла ни к чему определенному, но,
казалось мне, стала рассуждать логично. Очень мне не по душе была эта
логика, очень не хотелось ей подчиняться, но должен же был разум взять верх
над чувством? Из-за этого чувства сколько уж я наделала глупостей!
Пригласила Антона Павловича, когда Миши не было дома. Что он мог подумать?
Соблазняла его тем, что мы будем одни. Что он мог заключить?
Все это я делала без дурного умысла и воображала, что и Антон Павлович
не видит в этом ничего предосудительного. А теперь я вспоминала слова Миши:
"Удивительно, до чего ты наивна! Прямо до глупости. Все мужчины более или
менее свиньи, и надо с этим считаться. Не клади плохо, не вводи вора в грех.
У тебя же какая-то мания доверия. Сколько раз я тебе говорил: не суди по
себе. Ты урод. У тебя темперамента ни /234/ на грош, а воображения - сверх
головы. Ты не знаешь людей, а воображаешь их, считаешь их такими, какими
тебе захочется их видеть, ну и садишься в лужу".
Я поняла, что села в лужу.
Оставалось только повиниться Мише, лишний раз услыхать от него горькую
правду, а затем... затем предать все забвению и опять жить без праздничного,
яркого солнца, без этого тайного счастья, уже привычного, уже необходимого.
Но "у женщины логики нет", - всегда говорил Миша. И опять он оказывался
прав (я всегда огорчалась, когда он оказывался прав).
Я не знаю, как это случилось, но вдруг все мои рассуждения смело, как
вихрем. И этот вихрь была моя вера, моя любовь, мое горе.
"Я вас любил и думал только о вас..."
И я решила. Он уехал потому, что я оттолкнула его. Да, конечно, я
оттолкнула! Я причинила ему боль. И он не знает, в каком я была состоянии...
и какое это было ужасное недоразумение... и как мне тяжело.
Промучившись еще дня два, я приняла решение. В ювелирном магазине я
заказала брелок в форме книги. На одной стороне я написала: "Повести и
рассказы. Соч. Ан.Чехова", а с другой - "Стран. 267, стр. 6 и 7".
Если найти эти строки в книге, то можно было прочесть: "Если тебе
когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее"{234}.
Когда брелок был готов, я вырезала в футляре напечатанный адрес
магазина, запаковала и послала в Москву брату. А его просила отнести и
отдать в редакцию "Русской мысли".
Брат передал футляр Гольцеву для передачи Антону Павловичу.
Я сделала все это с тоски и отчаяния, перемахнула, лишь бы Антон
Павлович не чувствовал себя отвергнутым и лишь бы не потерять его совсем.
Адрес же вырезала, чтобы не было явного признания, чтобы все-таки оставалось
сомнение для него, а для меня возможность отступления. Не могла же я отдать
ему свою жизнь! Разве что сразу четыре жизни: мою и детей. Но разве Миша
отдал бы их мне? И разве Антон Павлович мог их взять? /235/
Не могло быть сомнения, что Антон Павлович получил мой подарок. Я
ожидала последствий и тревожилась и волновалась. То мне казалось, что он
приедет, то я ждала от него письма и вперед сочиняла содержание. Иногда это
была холодная отповедь, на которую я тотчас же отвечала возможно
язвительнее, то несколько небрежных строк, милостыня, как бы разрешение
продолжать знакомство и переписку.
Но время шло, и не было ни Чехова, ни письма{235}, не было ровно
- Как бы меня женщины любили! Влюблялись бы без числа! Я знаю!
Когда стали вставать из-за стола, он сказал:
- Я хочу проводить вас. Согласны?
Мы вышли на крыльцо целой гурьбой. Извозчики стояли рядком вдоль
тротуара, и некоторые уже отъезжали с седоками, и, опасаясь, что всех
разберут, я сказала Чехову, чтобы он поторопился. Тогда он быстро подошел к
одним саням, уселся в них и закричал мне:
- Готово, идите. /222/
Я подошла, но Антон Павлович сел со стороны тротуара, а мне надо было
обходить вокруг саней. Я была в ротонде, руки у меня были несвободны, тем
более что я под ротондой поддерживала шлейф платья, сумочку и бинокль. Ноги
вязли в снегу, а сесть без помощи было очень трудно.
- Вот так кавалер! - крикнул Потапенко отъезжая.
Кое-как, боком, я вскарабкалась. Кто-то подоткнул в сани подол моей
ротонды и застегнул полость. Мы поехали.
- Что это он кричал про кавалера? - спросил Чехов. - Это про меня? Но
какой же я кавалер? Я - доктор. А чем же я проштрафился как кавалер?
- Да кто же так делает? Даму надо посадить, устроить поудобнее, а потом
уже самому сесть как придется.
- Не люблю я назидательного тона, - отозвался Антон Павлович. - Вы
похожи на старуху, когда ворчите. А вот будь на мне эполеты...
- Как? Опять про эполеты? Неужели вам не надоело?
- Ну вот. Опять сердитесь и ворчите. И все это оттого, что я не нес ваш
шлейф.
- Послушайте, доктор... Я и так чуть леплюсь, а вы еще толкаете меня
локтем, и я непременно вылечу.
- У вас скверный характер. Но если бы на мне были густые эполеты...
В это время он стал надевать перчатки, длинные, кожаные.
- Покажите. Дайте мне. На чем они? На байке?
- Нет, на меху. Вот.
- Где вы достали такую прелесть?
- На фабрике, около Серпухова. Завидно?
Я их надела под ротондой и сказала:
- Ничуть. Они мои.
Извозчик уже съезжал с моста.
- А куда ехать, барин?
- В Эртелев переулок!{222} - крикнула я.
- Что? Зачем? На Николаевскую.
- Нет, в Эртелев. Я вас провожу, а потом усядусь поудобнее и поеду
домой.
- А я за вами, сзади саней побегу, как собака, по глубокому снегу, без
перчаток. Извозчик, на Николаевскую! /223/
- Извозчик! В Эртелев!
Извозчик потянул вожжи, и его кляча стала.
- Уж и не пойму... Куда же теперь?
Поехали на Николаевскую. Я отдала перчатки, а Антон Павлович опять стал
нахваливать их, подражая Лейкину:
- Разве у Сергея Николаевича есть такие перчатки? А миллионер. Не-ет.
Надо самому съездить в Серпухов (или в Подольск? забыла) на фабрику, надо
знать толк... Ну, а вы будете писать роман? Пишите. Но женщина должна писать
так, точно она вышивает по канве. Пишите много, подробно. Пишите и
сокращайте. Пишите и сокращайте.
- Пока ничего не останется.
- У вас скверный характер. С вами говорить трудно. Нет, умоляю, пишите.
Не нужно вымысла, фантазии. Жизнь, какая она есть. Будете писать?
- Буду, но с вымыслом. Вот что мне хочется. Слушайте. Любовь
неизвестного человека. Понимаете? Вы его не знаете, а он вас любит, и вы это
чувствуете постоянно. Вас окружает чья-то забота, вас согревает чья-то
нежность. Вы получаете письма умные, интересные, полные страсти, на каждом
шагу вы ощущаете внимание... Ну, понятно? И вы привыкаете к этому, вы уже
ищете, боитесь потерять. Вам уже дорог тот, кого вы не знаете, и вы хотите
знать. И вот что вы узнаете? Кого вы найдете? Разве не интересно?
- Нет. Не интересно, матушка! - быстро сказал Чехов, и эта поспешность
и решительность, а еще слово "матушка", которое тогда еще не вошло у нас в
обычай, так насмешили меня, что я долго хохотала.
- Почему я - матушка?
Мы подъезжали к Николаевской.
- Вы еще долго пробудете здесь? - спросила я.
- Хочется еще с неделю. Надо бы нам видеться почаще, каждый день.
Согласны?
- Приезжайте завтра вечером ко мне, - неожиданно для самой себя
предложила я.
Антон Павлович удивился:
- К вам?
Мы почему-то оба замолчали на время.
- У вас будет много гостей? - спросил Чехов.
- Наоборот, никого. Миша на Кавказе, а без него /224/ некому у меня и
бывать. Надя вечером не приходит. Будем вдвоем и будем говорить, говорить...
- Я вас уговорю писать роман. Это необходимо.
- Значит, будете?
- Если только меня не увлекут в другое место. Я здесь (у Суворина) от
себя не завишу.
- Все равно, буду вас ждать. Часов в девять.
Мы подъехали, и я вышла и позвонила у подъезда.
Извозчик с Чеховым отъехал и стал поворачивать, описывая большой круг
по пустынной широкой улице. Мы продолжали переговариваться.
- Непременно приеду, - говорил Чехов своим прекрасным низким басом,
который как-то особенно звучал в просторе и тишине, в мягком зимнем воздухе.
- Хочу убедить вас писать роман. И как вы были влюблены в офицера.
- Кто это сказал?
- Вы сами. Давно. Не помните? Будете спорить?
Дверь отпирал швейцар в пальто внакидку.
- Ну, до завтра.
- Да. А вы не будете сердиться? Будете подобрее? Женщина должна быть
кротка и ласкова.
Я, раздеваясь в спальне, думала:
"Пригласила. Будет. Что же это я сделала? Ведь я его люблю, и он...
Нет! Он-то меня не любит. Нет! Ему со мной только легко и весело. Но ведь
теперь я уже сделала проступок. Миша с ума сойдет, а я... мне уж нечем
защищаться и бороться. Правоты у меня нет. Но какое счастье завтра! Какое
счастье!"
Не было у меня предчувствия, что меня ждет.
И вот настал этот вечер.
С девяти часов я начала ждать.
У меня был приготовлен маленький холодный ужин, водка, вино, пиво,
фрукты. В столовой стол был накрыт для чая. Я представила себе так: сперва я
затащу Чехова в детскую. Пусть позавидует. Дети еще не будут спать, а будут
ложиться, а тогда они особенно прелестны. Самое веселое у них время. Потом
мы пойдем пить чай. Потом перейдем в кабинет, где гораздо /225/ уютнее, чем
в гостиной. Сколько необходимо сказать друг другу.
Ужинать позднее. Шампанского я не посмела купить. Чувствовалось, что
это было бы чуть не оскорблением Мише.
Да и на то, что я купила, истратила денег больше, чем могла. (Помню, я
решила: не заплачу по счету в свечную, подождут.)
В начале десятого раздался звонок. Прижавши руку к сердцу, я немного
переждала, пока Маша шла отворять, пока отворила и что-то ответила на вопрос
гостя. Тогда я тоже вышла в переднюю и прямо застыла от ужаса. Гостей было
двое: мужчина и женщина, и они раздевались. Меня особенно поразило то, что
они раздевались. Значит, это не было недоразумение: они собирались остаться,
сидеть весь вечер. А всего несноснее было то, что это были Ш., Мишины
знакомые, к которым он всегда тащил меня насильно, до того они были мне
несимпатичны. Против него я еще ничего не могла сказать, но она... Я ее
положительно не выносила. И он, и она были математики, преподавали где-то, у
них в квартире стояли рядом два письменных стола, и это меня почему-то
возмущало. Оба были очень заняты и навещали нас, слава богу, чрезвычайно
редко. Надо же им было попасть именно в этот вечер!
- Да, это мы, мы! - закричала В.У. - А Михаил Федорович на Кавказе? Ха!
ха! ха!
У нее была манера хохотать во все горло по всякому поводу и даже без
всякого повода. Если она говорила - она хохотала. Как она могла преподавать?
Я помню, что она рассказывала мне про смерть ее единственного ребенка и при
этом заливалась хохотом.
И теперь этот хохот разнесся по всей квартире. Конечно, пришлось
пригласить их в гостиную. Тускло горела большая лампа, и весь воздух был
пропитан тоской. А В.У. бушевала; она рассказывала, как одна девушка
заболела меланхолией вследствие смерти или измены ее жениха и как В.У.
посоветовала ей решать задачи. Она стала решать и выздоровела, утешилась и
теперь усиленно занимается математикой и счастлива.
- Почему вы не решаете задачек? - удивлялась она мне, - это
дисциплинирует ум, исключает всякую /226/ мечтательность, укрепляет волю.
Заставляйте детей решать задачки. Вы увидите, как это им будет полезно, ха,
ха, ха.
В десять часов Маша доложила, что чай подан.
Я вздрогнула и кинулась в столовую. Так оно и было! Весь мой ужин стоял
на столе. И вино и фрукты.
- Да как же? - оправдывалась Маша на мой упрек, - при барине всегда...
Еще нарочно пошлет купить угощение...
- Да здесь целый пир! - вдруг закричала В.У. за моей спиной. - Вы ждали
гостей? Петя, мы с тобой так рано обедали... Как приятно. Ха, ха, ха. Но
почему?
Они с аппетитом принялись за еду. Я угощала, подкладывала.
- Очень вкусный соус. Это ваша кухарка? Как? Вы сами? А Михаил
Федорович говорил, что вы не любите хозяйничать. Больше в сфере фантазии,
поэзии.
И тут она так расхохоталась, что даже подавилась.
На наших больших столовых часах было половина одиннадцатого. Ясно, что
Антон Павлович не придет, и я уже была этому рада. Все равно все пропало.
Вдруг в передней раздался звонок, и я услышала голос Антона Павловича.
Он о чем-то спросил Машу.
- Что с вами? - крикнула В.У. - Петя! Скорей воды... Лидии Алексеевне
дурно.
Но я сделала над собой невероятное усилие и оправилась.
- Нет, я ничего, - слабо сказала я. - Почему вам показалось?
- Но вы побледнели, как мел... Теперь вы вспыхнули...
Вошел Антон Павлович, и я представила друг другу своих гостей.
Какой это был взрыв хохота!!
- Как? Антон Павлович Чехов? И Лидия Алексеевна не предупредила нас,
что ждет такого гостя? Как мы счастливо попали! Вот когда вы ответите мне,
Антон Павлович, на вопросы, которые я ставила себе каждый раз, как читала
ваши произведения. Я хочу, чтобы вы ответили.
Она напала на Чехова, как рысь на беззащитную лань. Она впилась в него,
терзала, рвала на части, кричала, хохотала. Она обвиняла его, что он тратит
свой большой талант на побасенки, что он ходит кругом и /227/ около, а не
решает задачи, не дает идеала. Все у него расплывчато, нет точности, нет
математичности. Математичности нет, нет! Ха, ха, ха!
Антон Павлович несколько раз растерянно оглядывался на меня. Вдруг он
спросил меня:
- Вы курите? - В.У. на миг замолчала, удивленно моргая. Я тоже
удивилась.
- Нет...
- Мне показалось, что у вас папироса.
- У меня ничего нет, - и я показала ему руки.
- Вам не надо курить.
Я предложила ему закусить. Он отказался.
В.У. опять закричала, подскакивая на своем стуле и сотрясая воздух. И
от этого крика было душно, трудно было дышать. Я боялась, что мне опять
будет дурно, потому что чувствовала сильную слабость и легкое
головокружение.
Антон Павлович защищался слабо, нехотя, говорил односложно. Он сидел
над своим стаканом чая, опустив глаза.
Но вдруг Ш. встал и сказал жене:
- Вера, нам пора домой.
- Домой? - вскрикнула она. - Но, Петя, когда я дождусь еще случая
высказать то, что Чехов должен выслушать? Должен же он понять свой долг как
писатель...
Она опять забарабанила, но меня утешало то, что ее муж стоял, а не
садился вновь. Он настаивал, что пора ехать, и я, конечно, не возражала. Но
я боялась, что он не сладит с расходившейся женой и предоставит ей
возможность исполнить свой долг и наставить Чехова на путь истинный. Но, к
счастью, он сладил. Она в последний раз ринулась на Чехова, стала жать и
трясти его руки и кричать ему в уши, что он большой, большой талант и что
она верит в него и ждет от него многого. Наконец крик перешел в переднюю,
потом на лестницу, и взрыв хохота потряс все этажи. Дверь хлопнула, и мы с
Антоном Павловичем в изнеможении перешли в кабинет.
- Вы устали, - сказал Антон Павлович. - Я уйду, вас утомили гости.
Что со мной делалось? Я едва могла говорить.
- Прошу вас, останьтесь.
- Кстати... не можете ли вы дать мне то, что обещали. Газеты с вашими
рассказами и рукопись. /228/
Я все собрала заранее и передала ему пакет.
- Почему вы не хотите, чтобы я обратился с рукописью к Гольцеву, в
"Русскую мысль"?
- Потому что ее примут не за ее достоинство, а по вашей протекции.
- Но ведь я-то отдам ее по достоинству. Вы не верите мне?
- Не то что не верю, Антон Павлович, а я вашей оценки часто совсем не
понимаю. "Рассказ хорош, даже очень хорош, но то, что есть Дуня (героиня
моего рассказа), должно быть мужчиной. Сделайте ее офицером, что ли. А героя
(у меня герой был студент, и он любил Дуню), героя - чиновником департамента
окладных сборов"{228}. Видите, я даже выучила наизусть вашу рецензию. Но
какой же роман между офицером и чиновником департамента окладных сборов? А
если романа вовсе не нужно, то что же хорошо и даже очень хорошо в моем
рассказе?
- Ну, и оставили бы все, как было. Правда, хорошо. Ведь я писал вам,
что по языку вы мастер и что я платил бы вам, будь я редактором, не меньше
двухсот за лист. А вы идете не туда, куда я вас посылаю, а бог знает куда.
Зачем вы попали в "Сын отечества"? С.Н.Кривенко - милейший человек, но не в
этом суть. Вы знаете, как прозвали его газету? Очень метко. Труп честного
покойника. И вы не оживите этот труп. К чему вы пошли туда?
- Это что, - вяло сказала я. - Вы не знаете, куда я еще ходила! К
Буренину.
Чехов так и подскочил. Даже фалды его сюртука взлетели.
- Какой идиот послал вас к этому негодяю? - не повышая голоса, но
грозно спросил он и так нахмурился, что я удивилась.
- Да, ходила, - подтвердила я. - Он сказал мне, что если я сама буду
приносить ему свои рассказы... Понимаете? Ему и сама... - то он будет их
печатать.
Сказала и раскаялась. Совсем лишнее! глупо! Ведь это мне просто
понравилось, что Антон Павлович сердится, и я постаралась еще усилить
впечатление. Это называется кокетством.
- Ну, конечно, я ушла со своей рукописью{228} и никогда больше носа
туда не покажу, - прибавила я. /229/
- Умоляю вас, верьте мне немножко. Следуйте моим советам и не
подвергайтесь опасности попасть в неловкое положение. Хороших людей гораздо
больше, чем дурных. Хотелось бы уберечь вас от дурных.
Он успокоился, а я пошла в столовую за вином. Да и закусить бы надо.
Но... какие жалкие остатки оставили Ш.! Я собрала, что могла, и отнесла на
Мишин письменный стол. Свою пачку с рукописями я отложила на круглый столик
у окна.
- Я не хочу этого, - сказал Чехов, и мне показалось, что он сказал это
брезгливо. Взял бутылку с вином, отставил ее и налил себе пива. Мне было и
стыдно и больно. Приняла гостя, нечего сказать.
- Вам надо лечь спать, - сказал Чехов, - вас утомили гости. Вы сегодня
не такая, как раньше. Вид у вас равнодушный и ленивый, и вы рады будете,
когда я уйду. Да, раньше... помните ли вы наши первые встречи? Да и знаете
ли вы?.. Знаете, что я был серьезно увлечен вами? Это было серьезно. Я любил
вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я мог бы так
любить. Вы были красивы и трогательны, и в вашей молодости было столько
свежести и яркой прелести. Я вас любил и думал только о вас. И когда я
увидел вас после долгой разлуки, мне казалось, что вы еще похорошели и что
вы другая, новая, что опять вас надо узнавать и любить еще больше,
по-новому. И что еще тяжелее расстаться...
Он сидел на диване, откинувшись головой на спинку; я - против него на
кресле. Наши колени почти соприкасались. Говорил он тихо, точно гудел своим
чудесным басом, а лицо у него было строгое, глаза смотрели холодно и
требовательно.
- Знали вы это?
У меня было такое чувство, точно он сердится, упрекает меня за то, что
я обманула его; изменилась, подурнела, стала вялая, равнодушная и теперь не
интересна, не гостеприимна и, сверх того, устала и хочу спать.
"Кошмар", - промелькнуло у меня в голове.
- Я вас любил, - продолжал Чехов уже совсем гневно и наклонился ко мне,
сердито глядя мне в лицо. - Но я знал, что вы не такая, как многие женщины,
которых и я бросал и которые меня бросали; что вас любить можно только чисто
и свято на всю жизнь. /230/ И вы были для меня святыней. Я боялся коснуться
вас, чтобы не оскорбить. Знали ли вы это?
Он взял мою руку и сейчас же оставил ее, как мне казалось, с
отвращением.
- О, какая холодная рука!
И сейчас же он встал и посмотрел на часы.
- Половина второго. Я успею еще поужинать и поговорить с Сувориным, а
вы ложитесь скорей спать. Скорей.
Он что-то искал глазами на столе, на диване.
- Я, кажется, обещал еще завтра повидаться с вами, но я не успею. Я
завтра уезжаю в Москву. Значит, не увидимся.
Он опять внимательно оглянулся, пошел к столику у окна и взял пакет с
рукописями. Я же сидела как мертвая, не шевелясь.
В ушах у меня шумело, в голове вихрем неслись мысли, но ни одной я не
могла остановить, схватить, понять. Сказать я тоже ничего не могла. Что
делалось в моей голове? Как это было мучительно! Мысли это неслись или
облака несло ветром? Каждую минуту я могла упасть в обморок. Мысли...
Облака... - "А Антон Павлович уходит".
Я с трудом встала и пошла его провожать.
- Так не увидимся, - повторил он. Я молчала и только вяло пожала его
руку.
Мы жили на четвертом этаже. Вся лестница была ярко освещена. Я стояла
на площадке и смотрела, как он бежит вниз. На первом повороте я его
окликнула:
- Антон Павлович!
Он остановился и поднял голову. Подождал и опять побежал.
Я ничего не сказала.
Когда Антон Павлович ушел, я закуталась в платок и стала ходить по
комнатам. Ходила и тихо стонала. Было не то что больно, а невыносимо
тревожно, тесно в груди. Перед глазами все стояло лицо Антона Павловича,
строгое, с холодными, требовательными глазами. Представлялись и жалкие
остатки ужина на блюдах... Невольно я отмахивалась рукой: фу! Кошмар! /231/
Очень устала ходить и немного пришла в себя. В голове облака начали
проясняться, исчезать.
"Я вас любил..." - вдруг ясно прозвучало в ушах.
Я пришла в темный кабинет и села на прежнее место.
"Знали вы это?"
Закрыв глаза, я сидела, откинувшись на спинку кресла.
"Я любил вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я
мог бы так любить..."
Я закрыла лицо руками и дрожала.
"...еще тяжелее расстаться... Еще тяжелее..."
И тогда я заплакала.
"А теперь? - думала я, - кончено? Расстались? Завтра уедет в Москву. Я
- не такая, как была: неинтересная, вялая, сонная, негостеприимная.
Подурнела, постарела... Любил... И за это теперь ненавидит. И глаза
ненавидящие... Кончено, все кончено! и свидания, и дружба, и переписка.
Расстались, а ему не тяжело".
И вдруг я вспомнила: а мои рукописи-то он взял! Долго искал, нашел и
взял. Значит, вернет, может быть напишет что-нибудь? Еще, значит, не все
кончено... Не совсем все, можно еще ждать чего-то? Читать будет мое.
Конечно, из великодушия, по доброте своей, но со скукой, с досадой, может
быть с отвращением. Ах, лучше бы не читал!
Я плакала навзрыд, вытирая мокрое лицо мокрым платком.
- Нет, я не знала! - повторяла я про себя, отвечая на его вопрос: знали
ли вы? - Нет, я не знала! Я была бы счастлива, если бы знала, а я не была
счастлива, никогда, никогда!
"Вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. Я боялся коснуться
вас, чтобы не оскорбить".
Он это сказал. И еще: "Вы были для меня святыней..."
Я встала и зажгла свечу.
- Не забыть бы ни одного слова! записать. Я сейчас плохо понимаю, но я
еще слышу его голос. Припомнить все! Потом пойму. - Я записывала и, если
только представляла слова не в том порядке, сейчас слышала это. Вызывала
голос и восстанавливала точно. Он говорил много, я записала мало, только то,
что звучало в ушах его голосом. /232/
Почему-то меня эта запись немного успокоила. Я начала рассуждать.
Да когда же это я успела постареть, подурнеть и т.д.? Ведь только вчера
(неужели вчера?) мы болтали и хохотали, и оба чувствовали ту близость,
которая возникла между нами с самой первой встречи.
И вчера он хотел видеться все дни, которые он пробудет в Петербурге.
И зачем было ему говорить о своей былой любви?
А если он страдал весь вечер, как и я? Я обещала, что мы будем одни, и
вдруг напустила на него эту Ш., которая истерзала его.
А если... если он не решился сказать "люблю" и сказал "любил" и ждал
моего ответа, а я сидела как мертвая и не сказала ни одного слова? Если эти
ненавидящие глаза и гневное лицо были выражением страдания? Если мы оба не
поняли друг друга и я думала, что Антон Павлович "бросил" меня, а он думал,
что я молчу, потому что равнодушна, хочу спать и мне надоели гости?
Я переходила от одного предположения к другому, но когда я
останавливалась на мысли, что я оттолкнула Антона Павловича, мне было еще
тяжелее, чем когда я думала, что я надоела ему. И неразрешим был вопрос:
хотел ли Антон Павлович сблизиться, или хотел он отделаться от меня.
Уж очень невероятна, невозможна для меня была мысль, что он не только
любил, но и любит меня до сих пор.
Запуталась я и замучилась ужасно.
А на другой день я получила с посыльным пакет с книгой и моими
рукописями и письмо{232}. Книга была только что вышедший сборник его
рассказов с сухой надписью: "Л.А.Авиловой от автора". Письмо следующее:
"15 февраля 1895 года. СПБ.
Несмотря даже на то, что в соседней комнате пели Маркони и Баттистини,
оба Ваши рассказа я прочел с большим вниманием. "Власть" милый рассказ, но
будет лучше, если Вы изобразите не земского начальника, а просто помещика.
Что же касается "Ко дню ангела", то это не рассказ, а вещь, и притом
громоздкая вещь. /233/ Вы нагромоздили целую гору подробностей, и эта гора
заслонила солнце. Надо сделать или большую повесть, этак листа в четыре, или
же маленький рассказ, начав с того момента, когда барина несут в дом.
Резюме: Вы талантливый человек, но Вы отяжелели, или, выражаясь
вульгарно, отсырели и принадлежите уже к разряду сырых литераторов. Язык у
Вас изысканный, как у стариков. Для чего это Вам понадобилось ощупывать
палкой прочность поверхности снега? И зачем прочность, точно дело идет о
сюртуке или мебели (нужно плотность, а не прочность). И поверхность снега
тоже неловкое выражение. Затем встречаются и такие штуки: "Никифор отделился
от столба ворот" или "отделился от стены".
Пишите роман. Пишите роман целый год, потом полгода сокращайте его, а
потом печатайте. Вы мало отделываете, писательница же должна не писать, а
вышивать по бумаге, чтоб труд был кропотливым, медлительным. Простите за сии
наставления. Иногда приходит желание напустить на себя важность и прочесть
нотацию. Сегодня я остался, или, вернее, был оставлен, завтра непременно
уезжаю.
Желаю Вам всего хорошего. Искренне преданный
Чехов".
Разбранил меня Антон Павлович: "отяжелела, отсырела". Сердится. А я уже
успела о многом размыслить и хотя не пришла ни к чему определенному, но,
казалось мне, стала рассуждать логично. Очень мне не по душе была эта
логика, очень не хотелось ей подчиняться, но должен же был разум взять верх
над чувством? Из-за этого чувства сколько уж я наделала глупостей!
Пригласила Антона Павловича, когда Миши не было дома. Что он мог подумать?
Соблазняла его тем, что мы будем одни. Что он мог заключить?
Все это я делала без дурного умысла и воображала, что и Антон Павлович
не видит в этом ничего предосудительного. А теперь я вспоминала слова Миши:
"Удивительно, до чего ты наивна! Прямо до глупости. Все мужчины более или
менее свиньи, и надо с этим считаться. Не клади плохо, не вводи вора в грех.
У тебя же какая-то мания доверия. Сколько раз я тебе говорил: не суди по
себе. Ты урод. У тебя темперамента ни /234/ на грош, а воображения - сверх
головы. Ты не знаешь людей, а воображаешь их, считаешь их такими, какими
тебе захочется их видеть, ну и садишься в лужу".
Я поняла, что села в лужу.
Оставалось только повиниться Мише, лишний раз услыхать от него горькую
правду, а затем... затем предать все забвению и опять жить без праздничного,
яркого солнца, без этого тайного счастья, уже привычного, уже необходимого.
Но "у женщины логики нет", - всегда говорил Миша. И опять он оказывался
прав (я всегда огорчалась, когда он оказывался прав).
Я не знаю, как это случилось, но вдруг все мои рассуждения смело, как
вихрем. И этот вихрь была моя вера, моя любовь, мое горе.
"Я вас любил и думал только о вас..."
И я решила. Он уехал потому, что я оттолкнула его. Да, конечно, я
оттолкнула! Я причинила ему боль. И он не знает, в каком я была состоянии...
и какое это было ужасное недоразумение... и как мне тяжело.
Промучившись еще дня два, я приняла решение. В ювелирном магазине я
заказала брелок в форме книги. На одной стороне я написала: "Повести и
рассказы. Соч. Ан.Чехова", а с другой - "Стран. 267, стр. 6 и 7".
Если найти эти строки в книге, то можно было прочесть: "Если тебе
когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее"{234}.
Когда брелок был готов, я вырезала в футляре напечатанный адрес
магазина, запаковала и послала в Москву брату. А его просила отнести и
отдать в редакцию "Русской мысли".
Брат передал футляр Гольцеву для передачи Антону Павловичу.
Я сделала все это с тоски и отчаяния, перемахнула, лишь бы Антон
Павлович не чувствовал себя отвергнутым и лишь бы не потерять его совсем.
Адрес же вырезала, чтобы не было явного признания, чтобы все-таки оставалось
сомнение для него, а для меня возможность отступления. Не могла же я отдать
ему свою жизнь! Разве что сразу четыре жизни: мою и детей. Но разве Миша
отдал бы их мне? И разве Антон Павлович мог их взять? /235/
Не могло быть сомнения, что Антон Павлович получил мой подарок. Я
ожидала последствий и тревожилась и волновалась. То мне казалось, что он
приедет, то я ждала от него письма и вперед сочиняла содержание. Иногда это
была холодная отповедь, на которую я тотчас же отвечала возможно
язвительнее, то несколько небрежных строк, милостыня, как бы разрешение
продолжать знакомство и переписку.
Но время шло, и не было ни Чехова, ни письма{235}, не было ровно