Страница:
справкой к старожилу библиографу Быкову. Он был очень любезен, но ничего не
помнил, и единственным /277/ результатом моего визита было то, что он
продушил меня крепчайшими духами, пожимая мне руку.
Конечно, я сейчас же написала Антону Павловичу, что начинаю орудовать,
и получила от него в ответ:
"За Вашу готовность помочь мне и за Ваше милое, доброе письмо шлю Вам
большое спасибо, очень, очень большое. Я люблю письма, написанные не в
назидательном тоне. Вы пишете, что у меня необыкновенное умение жить. Может
быть. Но бодливой корове бог рог не дает. Какая польза из того, что я умею
жить, если я все время в отъезде, точно в ссылке. Я тот, что по Гороховой
шел и гороху не нашел; я был свободен и не знал свободы, был литератором и
проводил свою жизнь поневоле не с литераторами, я продал свои сочинения за
75 тысяч и уже получил часть денег, но какая мне от них польза, если вот уже
две недели я сижу безвыходно дома и не смею носа показать на улицу. Кстати,
о продаже. Продал я Марксу прошедшее, настоящее и будущее; совершил я это,
матушка, для того, чтобы привести свои дела в порядок. Осталось у меня 50
тысяч, которые (я получу их окончательно лишь через два года) будут мне
давать ежегодно две тысячи. До сделки с Марксом книжки давали мне около 3
1/2 тысяч ежегодно, а за последний год я, благодаря, вероятно, "Мужикам",
получил 8 тысяч. Вот Вам мои коммерческие тайны. Делайте из них какое угодно
применение, но не очень завидуйте моему умению жить. Все-таки, как бы ни
было, если попаду в Монте-Карло, непременно проиграю тысячи две - роскошь, о
которой я доселе не смел и мечтать. А может быть, я и выиграю?
...Зачем я в Ялте? Зачем здесь так ужасно скучно? Идет снег, метель, в
окна дует, от печки идет жар, писать не хочется вовсе, и я ничего не
пишу"{277}.
Я лежала на полу перед развернутой книгой переплетенной газеты размером
во весь лист и, макая руку в тарелку с водой, чтобы несколько смыть с нее
вековую пыль, перелистывала каждый номер, читая подписи под фельетонами.
Так как Антон Павлович не помнил ни года напечатания, ни заглавия
своего первого рассказа в этой /278/ газете, мне пришлось начать с самых
отдаленных времен. Изредка попадались рассказы, подписанные одной буквой
"Ч", и тогда я читала их, чтобы угадать, не принадлежали ли они перу Антона
Павловича.
Я спросила Антона Павловича:
"Подписывались ли вы когда-нибудь одной буквой?"
Он ответил: "Не помню, матушка".
Сергей Николаевич тоже не знал.
Но рассказы "Ч" были до такой степени плохи, что я решила не обращать
на них больше внимания. Таким образом я пролистала года два без всякой
пользы.
Начихалась я отчаянно. Каждая страница поднимала облако пыли.
Итак, лежала я на полу и листала, а из головы не выходило письмо
Чехова.
Ведь это были горькие жалобы. А Антон Павлович не легко жаловался и
тосковал. Значит же, круто, тяжело ему пришлось.
Постепенно вспоминалась фраза из "О любви":
"Я был несчастлив..."
Неужели я никогда, никогда не принесу ему ничего, кроме огорчений?
Я собралась с духом и решила поговорить с Мишей. Было это вечером, в
его кабинете. Он искал в ящике своего письменного стола какую-то коробочку,
в которой должна была находиться сломанная запонка. Ее надо было отдать
починить. Коробочка не находилась, и он сердился. Я стояла у окна, где было
почти темно.
- Ты тут рылась?
- Я не открывала этого ящика.
- Рассказывай! У меня нет уголка в доме, где бы я мог...
Он не докончил фразы, потому что коробочка оказалась у него под рукой.
Он стал разглядывать запонку.
- Вот что, Миша, - начала я, - мне надо с тобой поговорить.
Я упомянула о болезни Чехова и его одиночестве и тоске.
- Помнишь, ты жалел о том, что вытребовал меня телеграммами из Москвы,
когда он лежал в клинике? Исправь теперь свою вину, отпусти меня на
несколько дней в Ялту. Нельзя же, право, смотреть на мою дружбу с Чеховым с
обычной точки зрения, нельзя не /279/ оказать ему больше доверия, больше
уважения. Мой приезд развлечет, доставит ему маленькую радость.
Я говорила и удивлялась, что Миша меня не прерывает, а слушает молча. Я
заранее была уверена, что наш разговор не пройдет гладко, а вызовет гром и
молнии, но у меня были причины надеяться, что дело может повернуться в мою
пользу.
- Почему бы мне не поехать? - продолжала я. - Ведь я уже не молода и не
легкомысленна, Антон Павлович болен...
Но тут-то и разразилась гроза.
- Ах, он болен! В Ялту? К Чехову? Он болен? Конечно, болен, он
чахоточный. Знаем мы этих чахоточных! Ведь это первые... (Он сказал слово,
которое я повторить не могу.) Да! Это свойство болезни. Ведь это вы живете в
розовом тумане, ровно ничего не знаете, ничего не понимаете.
Ах, как трудно было выдержать спокойный, мирный тон! Кровь бросилась в
голову.
- Ты несправедлив, - сказала я, - и то, что ты говоришь, возмутительно.
Я десять лет знаю Антона Павловича. Знаю его хорошо. Знаю и его
безукоризненное отношение ко мне...
- Что ты знаешь?! - кричал Миша. - Что ты можешь знать?
Тогда и я перестала владеть собой.
Когда он любил меня и ревновал, я это понимала и прощала ему его
грубость, но теперь, когда он был влюблен в другую, когда смотрел на меня
только как на собственность, которую, отложив, все-таки надо было приберечь,
- теперь я возмутилась и негодовала.
- Я уеду! - в заключение нашего длинного и бурного разговора заявила я.
- Ты так и знай. Уеду! Почему я не только должна терпеть, но и должна
всячески содействовать твоему увлечению ничтожной женщиной, а ты, где и как
только можешь, препятствуешь моей дружбе с самым умным, благородным и
талантливым человеком?
- Ты истеричка! - визгливым голосом закричал Миша. - Тебя лечить надо.
И ты воображаешь, я не понимаю: ведь ты мне устроила сцену ревности, как
самая пошлая баба. Уедешь, а на другой день после твоего приезда в Ялту
появится заметка в газете: /280/ "Писательница Авилова прибыла в Ялту к
Чехову". Будет публичный скандал. Я буду басней города.
А на другой день Миша был тих, любезен, предупредителен, но жаловался
на здоровье - в сердце перебои, колотье.
- Так было у отца незадолго до его смерти.
Когда он ушел на службу, моя маленькая Ниночка уселась у меня на
коленях, прижалась ко мне и сказала:
- Мамочка, не уезжай от нас. Нам будет очень плохо. Папа будет болен. А
я буду плакать, плакать!..
- Это тебя папа научил сказать?
- Да, папа.
- А еще что он просил сказать?
- А я забыла.
Я не уехала.
Почему бы этому "армейскому офицеру" не написать хоть раз ясно и
просто? Не выразить своего желания меня видеть? А если в "Шклов" уже приехал
кто-нибудь, кто сумеет лучше развлечь его?
Чехов писал мне часто, но в этих письмах я уже не чувствовала призыва.
Не слышала я больше: "Я люблю вас, Надя". Все было обычно, буднично и
равнодушно.
Я не поехала в "Шклов", потому что уже опять мало верила, что я там
нужна.
Весной мне пришлось ехать в Москву. Между прочим, я рассказала Алеше, у
которого я остановилась, что Антон Павлович хочет купить для матери и сестры
в Москве дом, но не знает, как за это приняться.
- Чего же проще! - заявил Алеша, - вот мы заготовим ему списочек домов,
которые продаются и, по твоему мнению, подходящи. Укажет их нам один мой
знакомый, который как раз занимается продажей и покупкой домов. Он, конечно,
жулик, но меня он надувать не захочет. За это ручаюсь. Приступим?
- Ты знаешь, мне ничего не поручено.
- Ну, еще бы. Чехову это бы и в голову не пришло. Но раз он хочет
купить и затрудняется, то надо помочь.
Мы оба весело смеялись.
- Люблю покупать дома и нанимать квартиры, - /281/ заявил брат. - И
никогда никто не подозревает, что я забавляюсь, а на самом деле не мог бы
купить и курятника. Суетятся, ухаживают, смотрят в глаза... А я хожу и
подробно все оглядываю. Ах, какие это здания. Один раз я чуть не дворец
покупал...
Так как мне приходилось все равно много ездить по городу с тем же
комиссионером, который взялся помочь купить нужную мне мебель для дома в
деревне, то заодно я смотрела и продающиеся дома, пригодные для Чехова. Я
убедилась, что мой комиссионер умеет приобретать вещи за их половинную
стоимость, пользуясь ему одному знакомыми условиями, разнообразными связями,
а главное, своим опытом и пониманием.
- Стараюсь для вашего брата, - часто напоминал он мне.
- А для Чехова постараетесь?
- Это уж будьте покойны. Прямо, можно сказать, подарю ему дом. Мы тоже
с понятием в людях. Убыток с другого покупателя наверстаем.
Но Антон Павлович написал мне 23 марта: "Деньги мои, как дикие птенцы,
улетают от меня, и через года два придется поступить в философы"{281}.
А в апреле: "Если мать и сестра еще не отказались от мысли купить себе
дом, то непременно побываю у А. на Плющихе. Если я куплю дом, то у меня
окончательно не останется ничего - ни произведении, ни денег. Придется
поступить в податные инспекторы"{281}.
Так мне и не пришлось купить Антону Павловичу дом.
В Петербурге дело с перепиской приходило к благополучному концу.
"Вы присылаете не бандероли, а тюки, - писал Антон Павлович. - Ведь
марок пошло по крайней мере на 42 рубля"{281}.
В середине апреля он уже приехал в Москву. Я ему написала, что 1 мая
буду проездом на вокзале, и он ответил:
"1-го мая я буду еще в Москве. Не приедете ли Вы ко мне с вокзала утром
пить кофе? Если будете с детьми, то заберите и детей. Кофе с булками, со
сливками; дам и ветчины".
Но мне приехать к Чеховым было очень неудобно. От поезда до поезда было
часа два или немного больше, /282/ и надо было накормить всех завтраком,
выхлопотать отдельное купе. Ехать на каких-нибудь четверть часа не стоило.
Так я и написала Антону Павловичу. Едва мы кончили завтракать, как увидали
Антона Павловича, который шел, оглядываясь по сторонам, очевидно отыскивая
нас. В руках у него был пакет.
- Смотрите, какие карамельки, - сказал он поздоровавшись. -
Писательские. Как вы думаете: удостоимся ли мы когда-нибудь такой чести?
На обертке каждой карамельки были портреты: Тургенева, Толстого,
Достоевского...
- Чехова еще нет? Странно! Успокойтесь: скоро будет.
Антон Павлович подозвал к себе детей и взял Ниночку на колени.
- А отчего она у вас похожа на классную даму? - спросил он.
Я возмутилась. - Почему - классная дама?
Но он так ласково перебирал локоны белокурых волос и заглядывал в
большие серые глаза, что мое материнское самолюбие успокоилось. Ниночка
припала головкой к его плечу и улыбалась.
- Меня дети любят, - ответил он на мое удивление, что девочка нисколько
не дичится его. - А я вот что хочу предложить вам: сегодня вечером играют
"Чайку" только для меня{282}. Посторонней публики не будет. Останьтесь до
завтра. Согласны?
Согласиться я никак не могла. Надо было бы везти детей, француженку и
горничную в гостиницу, телеграфировать сестре в деревню, телеграфировать
мужу в Петербург. Все было чрезвычайно сложно и трудно.
- Вы никогда со мной ни в чем не согласны! - хмуро сказал Антон
Павлович. - Мне очень хотелось, чтобы вы видели "Чайку" вместе со мной.
Неужели нельзя это как-нибудь устроить?
Но как мы ни прикидывали, все оказывалось, что нельзя.
- А у вас есть с собой теплое пальто? - вдруг спросил Антон Павлович. -
Сегодня очень холодно, хотя первое мая. Я в драповом озяб, пока сюда ехал.
- И я очень жалею, что вы ехали, - сказала я. - Еще простудитесь по
моей вине.
- А с вашей стороны безумие ехать в одном костюме. /283/ Знаете, я
сейчас напишу записку Маше, чтобы она привезла вам свое драповое. Я сейчас
же пошлю... Она успеет.
Мне стоило большого труда уговорить его отказаться от этой мысли.
- Так телеграфируйте мне, если простудитесь, и я приеду вас лечить.
Ведь я хороший доктор. Вы, кажется, не верите, что я хороший доктор?
- Приезжайте ко мне не лечить, а погостить, - попросила я. - На это вы
согласны?
- Нет! - сказал он быстро и решительно. И сейчас же перевел разговор на
другое.
- Пришлось вам повозиться со мной эту зиму! Неужели вы читали все, что
переписывали ваши писатели? Как мне вас было жалко. А дом-то вы мне
покупали... - Он хмуро улыбнулся. - Не было у бабы заботы, да завела баба
порося...
Пришел носильщик и объявил, что можно занимать места, взял багаж и
пошел, а следом за ним побежали дети и француженка.
Антон Павлович взял мой ручной саквояж и две коробки конфет, которые
мне привезли провожающие в Петербурге. Мы тоже собрались идти, когда я
заметила, что пальто его расстегнуто. Так как руки его были заняты, то я
остановила его и стала застегивать пальто.
- Вот как простужаются, - сказала я.
- И вот как всегда, всегда напоминают, что я больной, что я уже никуда
не гожусь. Неужели никогда, никогда нельзя этого забыть? Ни при каких
обстоятельствах?
- А я вот здорова, да насилу отговорила вас посылать за теплой одеждой
Марии Павловны. Вам можно заботиться о том, чтобы я не простудилась, а мне
нельзя?
- Так зачем же мы ссоримся, матушка? - спросил Антон Павлович и
улыбнулся.
- Вы сегодня не в духе, - заметила я и, смеясь, прибавила: - хотя в
новых калошах.
- Совсем не новые, - опять сердито возразил Антон Павлович.
Мы шли то платформе.
- Вы знаете: теперь уже десять лет, как мы знакомы, - сказал Чехов. -
Да. Десять лет. Мы были молоды тогда.
- А разве мы теперь стары? /284/
- Вы - нет. Я же хуже старика. Старики живут, где хотят и как хотят.
Живут в свое удовольствие. Я связан болезнью во всем...
- Но ведь вам лучше.
- Оставьте! Вы сами знаете, чего стоит это улучшение. А знаете, -
неожиданно оживляясь, прибавил он, - мне все-таки часто думается, что я могу
поправиться, выздороветь совсем. Это возможно. Это возможно. Неужели же
кончена жизнь?
Из окна купе смеялись и кивали три детских личика. Опять подбежал
носильщик, получил свою мзду и исчез.
- Пойдемте в вагон, - предложил Антон Павлович. - Мало того, что у вас
скверный характер, вы легкомысленны и неосторожны. Ваш костюм меня
возмущает. Как вы поедете ночью на лошадях?.. Сколько верст?
Ребята обрадовались нам, как будто мы давно не видались. Антон Павлович
сейчас же опять взял Ниночку на колени, а мой сын протянул Антону Павловичу
книгу:
- Я ее купил здесь в киоске. Вы это читали?
Антон Павлович взял книгу и перелистал ее.
- Я эту книгу читал, - очень серьезно сообщил он. - Это сочинение
Пушкина. Это хорошая книга. Ты хорошо выбрал.
Лодя просиял.
- Это стихи. Вы любите стихи, Антон Павлович?
- Да, я очень люблю стихи Пушкина. Пушкин прекрасный поэт.
- Чуть не забыла отдать вам ваш последний рассказ, - спохватилась я. -
Почему-то он остался...
- Воображаю, какая это дрянь. Вы его тоже читали?
- Нет, это не дрянь. Это рассказ Чехонте. Я очень люблю рассказы
Чехонте. Это прекрасный писатель, - смеясь возразила я.
- А сегодня вечером пойдет "Чайка". Без публики, только для меня. Ах,
какие артисты. Какие артисты. А я сердит на вас, что вы не захотели
остаться...
Послышался звонок, и Антон Павлович встал.
Мне вдруг вспомнилось прощание Алехина с Луганович в вагоне перед самым
отходом поезда: "Я обнял ее, она прижалась к моей груди..." Я почувствовала,
как вдруг заколотилось сердце и будто что-то ударило в голову. /285/
"Но мы прощаемся не навсегда, - старалась я внушить самой себе. -
Возможно, что он даже приедет ко мне или к Сергею Николаевичу".
Я не видела, как Антон Павлович простился с детьми, но со мной он не
простился вовсе и вышел в коридор. Я вышла за ним. Он вдруг обернулся и
взглянул на меня строго, холодно, почти сердито.
- Даже если заболеете, не приеду, - сказал он. - Я хороший врач, но я
потребовал бы очень дорого... Вам не по средствам. Значит, не увидимся.
Он быстро пожал мою руку и вышел.
- Мама, мама, - кричали дети, - иди скорей, скорей...
Поезд уже стал медленно двигаться. Я видела, как мимо окна проплыла
фигура Антона Павловича, но он не оглянулся.
Я тогда не знала, не могла предполагать, что вижу его в последний раз.
Тем не менее, я больше никогда его не видала, и наше прощание в вагоне
было прощанием навсегда. Почему? Я не знаю.
В эту холодную весеннюю лунную ночь в нашем саду непрерывно пели
соловьи. Их было несколько. Когда тот, который пел близко от дома, замолкал,
слышны были более дальние, и от хрустального звука их щелканья, от
прозрачной чистоты переливов и трелей воздух казался еще более свежим и
струистым. Я стояла на открытом выступе балкона, куталась в платок и глядела
вдаль, где над верхушками деревьев, рассыпавшись, мерцали звезды.
Кончилось ли теперь представление "Чайки"? Вероятно, кончилось.
Вероятно, после представления ужинают. Станиславский, Немирович,
исполнители. Красивые, изящные артистки (хороша бы я была между ними в своем
дорожном костюме!). Антон Павлович доволен, счастлив, он уже, конечно,
забыл, что рассердился на меня за мой отказ остаться. Он счастлив, но
упорно, бессменно стояло передо мной лицо Антона Павловича таким, каким я
его видела утром: постаревшим, болезненным, строгим и требовательным. "Если
даже заболеете - не приеду. Я дорого потребую, вам не по средствам". Ушел,
почти не простившись. /286/
Но теперь он доволен, конечно, не думает обо мне. Солнце мое! О солнце
мое, такое скупое на тепло и ласку для меня!
Но и в теплом платке было очень холодно. Без малейшего ветра, воздух
набегал волнами, и в нем, как хрустальные ледяные ключи, были соловьиные
трели.
Все, что последовало, было для меня мучительной загадкой. Я написала
ему. Он не ответил. Я написала вторично, предполагая, что письмо мое
пропало. Но и на второе письмо не было ответа. Долго спустя, когда я узнала,
что он в Крыму, я написала в Ялту.
Этого последнего письма, которого я себе долго, долго простить не
могла, потому что в нем я уж не могла скрыть ни своей любви, ни своей тоски,
- этого письма он не мог не получить, так как оно было заказное. Но Антон
Павлович и на него не ответил, и я поняла, что между нами не недоразумение,
а полный разрыв. Я поняла, что Антон Павлович твердо решил порвать всякие
отношения, а раз он это решил, так оно и будет.
Я растерялась. Целыми часами сидела я где-нибудь в запущенной части
сада, в грачиной роще или на канаве, и думала свою неразрешимую думу.
Почему? За что? За то, что я отказалась остаться на представление "Чайки"?
Нет, этого не может быть! За то, что я застегнула ему пальто? За то, что,
возможно, после бессонной ночи в вагоне я была неавантажна, неинтересна,
некрасива? Возможно еще, что, окруженная детьми, багажом, у меня был вид
самодовольной наседки?
Чего я только не передумала! но ни на одном предположении остановиться
не могла: все было слишком невероятно для Антона Павловича, не только
невероятно, но даже обидно и унизительно для него. А если и приходило в
голову, то... должно же было хоть что-нибудь прийти в голову. Но важно было
не то, что я думала, а то, что я чувствовала. Это было не горе, а какая-то
недоумевающая и испуганная растерянность.
Как-то раз видела я, как мальчишки на бульваре выжгли глаза мыши, а
потом пустили ее бегать. Мышь металась, кружилась и пищала, а мальчишки
хохотали.
Мне выжгли что-то, что прежде давало мне /287/ уверенность, равновесие,
спокойствие. У меня осталось одно недоумение: почему все так изменилось? И я
сама и все окружающее? И как жить в этом новом, тяжелом мире?
Странно: у нас с Антоном Павловичем никогда не было "назидательных"
разговоров. Он не высказывал мыслей, не поучал, не убеждал; он даже всегда
уклонялся от отвлеченных разговоров, а любил слушать рассказы из пережитого.
И больше любил слушать, чем говорить. А между тем такое громадное влияние он
имел на людей! Чем он действовал? Выражением глаз? Складкой на лбу? Тем, как
он слушал? Для меня было несомненно, что он воспитал меня, что он помог мне
разобраться и утвердиться во многом. Рассказать о том, как это произошло, я
бы не могла. Мне кажется, одно его присутствие вносило ясность, глубину и
благородство в жизнь, Прогоняло духоту и затхлость.
И этого друга я лишилась!
Как-то вдруг захлопнулось окно на воздух, на солнце, на даль...
Конечно, можно и нужно было продолжать жить так, как уже давно
наладилась жизнь. Обыкновенная женская жизнь. Да и все в ней было хорошо:
Мишино увлечение меня мало беспокоило, я очень скоро уверилась, что оно
ничуть не влияло на его отношение к семье; дети у меня были прекрасные:
здоровые, способные, милые. Наконец, мои литературные успехи давали мне
немало радости. Даже Миша стал относиться к моим занятиям гораздо
снисходительнее и потихоньку от меня собирал все газеты и журналы, где были
напечатаны мои рассказы. Когда я это случайно узнала, меня это очень
порадовало. Вообще все было хорошо. Наше семейное счастье процветало.
Но душу свою я разорвала пополам.
Как-то я зашла к Худековым; по обыкновению, я собиралась пройти через
гостиную в кабинет Сергея Николаевича, как вдруг Надя выбежала мне
навстречу, схватила меня за руку и увела в бильярдную.
- Сергей Николаевич занят? Кто у вас? /288/
- Нет, не то, - сказала Надя, - мне надо с тобой поговорить. Слушай...
Ты знаешь? ты знаешь, что Антон Павлович женился? Знала? Нет?
Нет, я не знала.
- Мне все равно, - ответила я. - Не все ли мне равно?
Но сейчас же я почувствовала сильную слабость, холодный пот на лбу и
опустилась на первый попавшийся стул.
Надя мочила мне голову, дала что-то выпить. Я скоро пришла в себя.
- Вот история! - смеясь сказала я. - С чего это мне стало дурно? Ведь
мне, правда, все равно.
- Можешь идти? Я тебя провожу. А к Сереже не заходи, на тебе лица нет.
Мы вышли на улицу.
- На Книппер женился?
- Да. Ужасно странная свадьба...
Она стала рассказывать то, что слышала.
- Ни любви, ни даже увлечения...
- Ах, оставь пожалуйста! - сказала я. - Конечно, увлекся. И прекрасно
сделал, что женился. Она артистка. Будет играть в его пьесах. Какая связь!
Общее дело, общие интересы. Прекрасно. Я за него очень рада.
- Но, понимаешь, он очень болен. Что же, она бросит сцену, чтобы
ухаживать за ним?
- Я уверена, что он этого и не допустит. Я знаю его взгляд на брак.
- Нет, это не брак. Это какая-то непонятная выходка. Что же ты думаешь,
что Книппер им увлечена? С ее стороны это расчет. А разве он этого не
понимает?
- Ну, что же? и расчеты часто бывают удачные. Все-таки очень хорошо,
что он женился. Жалко, что поздно.
Надя опять стала рассказывать то, что говорили об этой свадьбе.
- Даже никто из близких не знал и не ожидал. И на жениха он был так
мало похож...
Она проводила меня до дома и ушла обратно.
Через некоторое время я возвращалась домой из Союза писателей, и меня
провожал один из его членов. Фамилию его я забыла. /289/
- Я только что из Москвы, - говорил он, - и, между прочим, был у
Чехова. Ведь вы с ним знакомы?
- Да. Встречались.
- Вот... Он мне говорил... Он даже сказал, что хорошо знает вас. И
очень давно. Спрашивал о вас. И у меня осталось впечатление, что он очень...
да, очень тепло к вам относится.
Я молчала.
- Видел и его жену. Артистку Книппер.
- Понравилась?
Он сделал какой-то сложный жест рукой.
- Артистка. Одета этак... - опять жест. - Движения, позы... Во всем,
знаете, особая печать. Странно, рядом с Антоном Павловичем. Он почти старик,
осунувшийся, вид болезненный... На молодожена не похож. Она куда-то
собиралась, за ней заехал Немирович...
Опасаясь сплетен, я быстро перевела разговор на другую тему.
Очень хотелось спросить: что он обо мне спрашивал? Что он говорил? Из
чего можно было получить впечатление, что он тепло ко мне относится?
Но я ничего не спросила. Мне было достаточно и того, что я слышала,
чтобы едва сдерживать свое волнение.
С этой поры я часто слышала разговоры об этой свадьбе. Всегда говорили:
"странно". А я не могла понять: почему странно? Разве не естественно, что
писатель-драматург влюбился в артистку, для которой он писал роли? Она была
талантлива, приятной наружности.
Когда-то, очень давно, случилось так, что мы играли с ней вместе в
одном любительском спектакле. Ставили пьесу: "Странное стечение
обстоятельств"{289}. Помню только, что в этой пьесе были две Софьи Андреевны
и одну играла я, а другую - Книппер. Режиссировал Рощин-Инсаров и
предсказывал мне блестящий успех, если я поступлю на сцену. Книппер была
тогда очень незаметной, застенчивой, молчаливой молодой девушкой. Говорили,
что у нее очень строгий отец. Брат ее, Константин, бывал у нас в доме и тоже
жаловался на чрезмерную строгость отца. Мать я видела, и она на меня
произвела впечатление очень чопорной и натянутой. Мы попытались
познакомиться домами, но это не вышло. /290/
Как-то, катаясь на тройках, вздумалось нам заехать за Ольгой
Леонардовной и Константином. Подкатили мы со звоном и шумом к подъезду
Книппер, стали звонить, как вдруг из двери испуганно выскочил Константин и
замахал на нас руками. Он сказал что-то и сейчас же запер дверь.
- Что он сказал? Что он сказал? - спрашивали из саней.
- У него только что умер маленький брат, - шептали те, кто ходил
звонить.
- Умер брат? Брат?
Мы отъехали шагом, чтобы не слышно было бубенцов. Все чувствовали себя
так, будто были в чем-то виноваты, и стыдились. Настроение сразу упало.
Можно ли и надо ли мне было поздравить Антона Павловича? Пожелать ему
от души, и от всей души, счастья и здоровья? Мне этого хотелось, вместе с
тем я не решалась. За это долгое время после разрыва я успела многое понять
и обдумать.
И мне казалось, что я поняла верно.
"Знаете ли вы, что теперь уже десять лет, как мы знакомы? Да, десять
помнил, и единственным /277/ результатом моего визита было то, что он
продушил меня крепчайшими духами, пожимая мне руку.
Конечно, я сейчас же написала Антону Павловичу, что начинаю орудовать,
и получила от него в ответ:
"За Вашу готовность помочь мне и за Ваше милое, доброе письмо шлю Вам
большое спасибо, очень, очень большое. Я люблю письма, написанные не в
назидательном тоне. Вы пишете, что у меня необыкновенное умение жить. Может
быть. Но бодливой корове бог рог не дает. Какая польза из того, что я умею
жить, если я все время в отъезде, точно в ссылке. Я тот, что по Гороховой
шел и гороху не нашел; я был свободен и не знал свободы, был литератором и
проводил свою жизнь поневоле не с литераторами, я продал свои сочинения за
75 тысяч и уже получил часть денег, но какая мне от них польза, если вот уже
две недели я сижу безвыходно дома и не смею носа показать на улицу. Кстати,
о продаже. Продал я Марксу прошедшее, настоящее и будущее; совершил я это,
матушка, для того, чтобы привести свои дела в порядок. Осталось у меня 50
тысяч, которые (я получу их окончательно лишь через два года) будут мне
давать ежегодно две тысячи. До сделки с Марксом книжки давали мне около 3
1/2 тысяч ежегодно, а за последний год я, благодаря, вероятно, "Мужикам",
получил 8 тысяч. Вот Вам мои коммерческие тайны. Делайте из них какое угодно
применение, но не очень завидуйте моему умению жить. Все-таки, как бы ни
было, если попаду в Монте-Карло, непременно проиграю тысячи две - роскошь, о
которой я доселе не смел и мечтать. А может быть, я и выиграю?
...Зачем я в Ялте? Зачем здесь так ужасно скучно? Идет снег, метель, в
окна дует, от печки идет жар, писать не хочется вовсе, и я ничего не
пишу"{277}.
Я лежала на полу перед развернутой книгой переплетенной газеты размером
во весь лист и, макая руку в тарелку с водой, чтобы несколько смыть с нее
вековую пыль, перелистывала каждый номер, читая подписи под фельетонами.
Так как Антон Павлович не помнил ни года напечатания, ни заглавия
своего первого рассказа в этой /278/ газете, мне пришлось начать с самых
отдаленных времен. Изредка попадались рассказы, подписанные одной буквой
"Ч", и тогда я читала их, чтобы угадать, не принадлежали ли они перу Антона
Павловича.
Я спросила Антона Павловича:
"Подписывались ли вы когда-нибудь одной буквой?"
Он ответил: "Не помню, матушка".
Сергей Николаевич тоже не знал.
Но рассказы "Ч" были до такой степени плохи, что я решила не обращать
на них больше внимания. Таким образом я пролистала года два без всякой
пользы.
Начихалась я отчаянно. Каждая страница поднимала облако пыли.
Итак, лежала я на полу и листала, а из головы не выходило письмо
Чехова.
Ведь это были горькие жалобы. А Антон Павлович не легко жаловался и
тосковал. Значит же, круто, тяжело ему пришлось.
Постепенно вспоминалась фраза из "О любви":
"Я был несчастлив..."
Неужели я никогда, никогда не принесу ему ничего, кроме огорчений?
Я собралась с духом и решила поговорить с Мишей. Было это вечером, в
его кабинете. Он искал в ящике своего письменного стола какую-то коробочку,
в которой должна была находиться сломанная запонка. Ее надо было отдать
починить. Коробочка не находилась, и он сердился. Я стояла у окна, где было
почти темно.
- Ты тут рылась?
- Я не открывала этого ящика.
- Рассказывай! У меня нет уголка в доме, где бы я мог...
Он не докончил фразы, потому что коробочка оказалась у него под рукой.
Он стал разглядывать запонку.
- Вот что, Миша, - начала я, - мне надо с тобой поговорить.
Я упомянула о болезни Чехова и его одиночестве и тоске.
- Помнишь, ты жалел о том, что вытребовал меня телеграммами из Москвы,
когда он лежал в клинике? Исправь теперь свою вину, отпусти меня на
несколько дней в Ялту. Нельзя же, право, смотреть на мою дружбу с Чеховым с
обычной точки зрения, нельзя не /279/ оказать ему больше доверия, больше
уважения. Мой приезд развлечет, доставит ему маленькую радость.
Я говорила и удивлялась, что Миша меня не прерывает, а слушает молча. Я
заранее была уверена, что наш разговор не пройдет гладко, а вызовет гром и
молнии, но у меня были причины надеяться, что дело может повернуться в мою
пользу.
- Почему бы мне не поехать? - продолжала я. - Ведь я уже не молода и не
легкомысленна, Антон Павлович болен...
Но тут-то и разразилась гроза.
- Ах, он болен! В Ялту? К Чехову? Он болен? Конечно, болен, он
чахоточный. Знаем мы этих чахоточных! Ведь это первые... (Он сказал слово,
которое я повторить не могу.) Да! Это свойство болезни. Ведь это вы живете в
розовом тумане, ровно ничего не знаете, ничего не понимаете.
Ах, как трудно было выдержать спокойный, мирный тон! Кровь бросилась в
голову.
- Ты несправедлив, - сказала я, - и то, что ты говоришь, возмутительно.
Я десять лет знаю Антона Павловича. Знаю его хорошо. Знаю и его
безукоризненное отношение ко мне...
- Что ты знаешь?! - кричал Миша. - Что ты можешь знать?
Тогда и я перестала владеть собой.
Когда он любил меня и ревновал, я это понимала и прощала ему его
грубость, но теперь, когда он был влюблен в другую, когда смотрел на меня
только как на собственность, которую, отложив, все-таки надо было приберечь,
- теперь я возмутилась и негодовала.
- Я уеду! - в заключение нашего длинного и бурного разговора заявила я.
- Ты так и знай. Уеду! Почему я не только должна терпеть, но и должна
всячески содействовать твоему увлечению ничтожной женщиной, а ты, где и как
только можешь, препятствуешь моей дружбе с самым умным, благородным и
талантливым человеком?
- Ты истеричка! - визгливым голосом закричал Миша. - Тебя лечить надо.
И ты воображаешь, я не понимаю: ведь ты мне устроила сцену ревности, как
самая пошлая баба. Уедешь, а на другой день после твоего приезда в Ялту
появится заметка в газете: /280/ "Писательница Авилова прибыла в Ялту к
Чехову". Будет публичный скандал. Я буду басней города.
А на другой день Миша был тих, любезен, предупредителен, но жаловался
на здоровье - в сердце перебои, колотье.
- Так было у отца незадолго до его смерти.
Когда он ушел на службу, моя маленькая Ниночка уселась у меня на
коленях, прижалась ко мне и сказала:
- Мамочка, не уезжай от нас. Нам будет очень плохо. Папа будет болен. А
я буду плакать, плакать!..
- Это тебя папа научил сказать?
- Да, папа.
- А еще что он просил сказать?
- А я забыла.
Я не уехала.
Почему бы этому "армейскому офицеру" не написать хоть раз ясно и
просто? Не выразить своего желания меня видеть? А если в "Шклов" уже приехал
кто-нибудь, кто сумеет лучше развлечь его?
Чехов писал мне часто, но в этих письмах я уже не чувствовала призыва.
Не слышала я больше: "Я люблю вас, Надя". Все было обычно, буднично и
равнодушно.
Я не поехала в "Шклов", потому что уже опять мало верила, что я там
нужна.
Весной мне пришлось ехать в Москву. Между прочим, я рассказала Алеше, у
которого я остановилась, что Антон Павлович хочет купить для матери и сестры
в Москве дом, но не знает, как за это приняться.
- Чего же проще! - заявил Алеша, - вот мы заготовим ему списочек домов,
которые продаются и, по твоему мнению, подходящи. Укажет их нам один мой
знакомый, который как раз занимается продажей и покупкой домов. Он, конечно,
жулик, но меня он надувать не захочет. За это ручаюсь. Приступим?
- Ты знаешь, мне ничего не поручено.
- Ну, еще бы. Чехову это бы и в голову не пришло. Но раз он хочет
купить и затрудняется, то надо помочь.
Мы оба весело смеялись.
- Люблю покупать дома и нанимать квартиры, - /281/ заявил брат. - И
никогда никто не подозревает, что я забавляюсь, а на самом деле не мог бы
купить и курятника. Суетятся, ухаживают, смотрят в глаза... А я хожу и
подробно все оглядываю. Ах, какие это здания. Один раз я чуть не дворец
покупал...
Так как мне приходилось все равно много ездить по городу с тем же
комиссионером, который взялся помочь купить нужную мне мебель для дома в
деревне, то заодно я смотрела и продающиеся дома, пригодные для Чехова. Я
убедилась, что мой комиссионер умеет приобретать вещи за их половинную
стоимость, пользуясь ему одному знакомыми условиями, разнообразными связями,
а главное, своим опытом и пониманием.
- Стараюсь для вашего брата, - часто напоминал он мне.
- А для Чехова постараетесь?
- Это уж будьте покойны. Прямо, можно сказать, подарю ему дом. Мы тоже
с понятием в людях. Убыток с другого покупателя наверстаем.
Но Антон Павлович написал мне 23 марта: "Деньги мои, как дикие птенцы,
улетают от меня, и через года два придется поступить в философы"{281}.
А в апреле: "Если мать и сестра еще не отказались от мысли купить себе
дом, то непременно побываю у А. на Плющихе. Если я куплю дом, то у меня
окончательно не останется ничего - ни произведении, ни денег. Придется
поступить в податные инспекторы"{281}.
Так мне и не пришлось купить Антону Павловичу дом.
В Петербурге дело с перепиской приходило к благополучному концу.
"Вы присылаете не бандероли, а тюки, - писал Антон Павлович. - Ведь
марок пошло по крайней мере на 42 рубля"{281}.
В середине апреля он уже приехал в Москву. Я ему написала, что 1 мая
буду проездом на вокзале, и он ответил:
"1-го мая я буду еще в Москве. Не приедете ли Вы ко мне с вокзала утром
пить кофе? Если будете с детьми, то заберите и детей. Кофе с булками, со
сливками; дам и ветчины".
Но мне приехать к Чеховым было очень неудобно. От поезда до поезда было
часа два или немного больше, /282/ и надо было накормить всех завтраком,
выхлопотать отдельное купе. Ехать на каких-нибудь четверть часа не стоило.
Так я и написала Антону Павловичу. Едва мы кончили завтракать, как увидали
Антона Павловича, который шел, оглядываясь по сторонам, очевидно отыскивая
нас. В руках у него был пакет.
- Смотрите, какие карамельки, - сказал он поздоровавшись. -
Писательские. Как вы думаете: удостоимся ли мы когда-нибудь такой чести?
На обертке каждой карамельки были портреты: Тургенева, Толстого,
Достоевского...
- Чехова еще нет? Странно! Успокойтесь: скоро будет.
Антон Павлович подозвал к себе детей и взял Ниночку на колени.
- А отчего она у вас похожа на классную даму? - спросил он.
Я возмутилась. - Почему - классная дама?
Но он так ласково перебирал локоны белокурых волос и заглядывал в
большие серые глаза, что мое материнское самолюбие успокоилось. Ниночка
припала головкой к его плечу и улыбалась.
- Меня дети любят, - ответил он на мое удивление, что девочка нисколько
не дичится его. - А я вот что хочу предложить вам: сегодня вечером играют
"Чайку" только для меня{282}. Посторонней публики не будет. Останьтесь до
завтра. Согласны?
Согласиться я никак не могла. Надо было бы везти детей, француженку и
горничную в гостиницу, телеграфировать сестре в деревню, телеграфировать
мужу в Петербург. Все было чрезвычайно сложно и трудно.
- Вы никогда со мной ни в чем не согласны! - хмуро сказал Антон
Павлович. - Мне очень хотелось, чтобы вы видели "Чайку" вместе со мной.
Неужели нельзя это как-нибудь устроить?
Но как мы ни прикидывали, все оказывалось, что нельзя.
- А у вас есть с собой теплое пальто? - вдруг спросил Антон Павлович. -
Сегодня очень холодно, хотя первое мая. Я в драповом озяб, пока сюда ехал.
- И я очень жалею, что вы ехали, - сказала я. - Еще простудитесь по
моей вине.
- А с вашей стороны безумие ехать в одном костюме. /283/ Знаете, я
сейчас напишу записку Маше, чтобы она привезла вам свое драповое. Я сейчас
же пошлю... Она успеет.
Мне стоило большого труда уговорить его отказаться от этой мысли.
- Так телеграфируйте мне, если простудитесь, и я приеду вас лечить.
Ведь я хороший доктор. Вы, кажется, не верите, что я хороший доктор?
- Приезжайте ко мне не лечить, а погостить, - попросила я. - На это вы
согласны?
- Нет! - сказал он быстро и решительно. И сейчас же перевел разговор на
другое.
- Пришлось вам повозиться со мной эту зиму! Неужели вы читали все, что
переписывали ваши писатели? Как мне вас было жалко. А дом-то вы мне
покупали... - Он хмуро улыбнулся. - Не было у бабы заботы, да завела баба
порося...
Пришел носильщик и объявил, что можно занимать места, взял багаж и
пошел, а следом за ним побежали дети и француженка.
Антон Павлович взял мой ручной саквояж и две коробки конфет, которые
мне привезли провожающие в Петербурге. Мы тоже собрались идти, когда я
заметила, что пальто его расстегнуто. Так как руки его были заняты, то я
остановила его и стала застегивать пальто.
- Вот как простужаются, - сказала я.
- И вот как всегда, всегда напоминают, что я больной, что я уже никуда
не гожусь. Неужели никогда, никогда нельзя этого забыть? Ни при каких
обстоятельствах?
- А я вот здорова, да насилу отговорила вас посылать за теплой одеждой
Марии Павловны. Вам можно заботиться о том, чтобы я не простудилась, а мне
нельзя?
- Так зачем же мы ссоримся, матушка? - спросил Антон Павлович и
улыбнулся.
- Вы сегодня не в духе, - заметила я и, смеясь, прибавила: - хотя в
новых калошах.
- Совсем не новые, - опять сердито возразил Антон Павлович.
Мы шли то платформе.
- Вы знаете: теперь уже десять лет, как мы знакомы, - сказал Чехов. -
Да. Десять лет. Мы были молоды тогда.
- А разве мы теперь стары? /284/
- Вы - нет. Я же хуже старика. Старики живут, где хотят и как хотят.
Живут в свое удовольствие. Я связан болезнью во всем...
- Но ведь вам лучше.
- Оставьте! Вы сами знаете, чего стоит это улучшение. А знаете, -
неожиданно оживляясь, прибавил он, - мне все-таки часто думается, что я могу
поправиться, выздороветь совсем. Это возможно. Это возможно. Неужели же
кончена жизнь?
Из окна купе смеялись и кивали три детских личика. Опять подбежал
носильщик, получил свою мзду и исчез.
- Пойдемте в вагон, - предложил Антон Павлович. - Мало того, что у вас
скверный характер, вы легкомысленны и неосторожны. Ваш костюм меня
возмущает. Как вы поедете ночью на лошадях?.. Сколько верст?
Ребята обрадовались нам, как будто мы давно не видались. Антон Павлович
сейчас же опять взял Ниночку на колени, а мой сын протянул Антону Павловичу
книгу:
- Я ее купил здесь в киоске. Вы это читали?
Антон Павлович взял книгу и перелистал ее.
- Я эту книгу читал, - очень серьезно сообщил он. - Это сочинение
Пушкина. Это хорошая книга. Ты хорошо выбрал.
Лодя просиял.
- Это стихи. Вы любите стихи, Антон Павлович?
- Да, я очень люблю стихи Пушкина. Пушкин прекрасный поэт.
- Чуть не забыла отдать вам ваш последний рассказ, - спохватилась я. -
Почему-то он остался...
- Воображаю, какая это дрянь. Вы его тоже читали?
- Нет, это не дрянь. Это рассказ Чехонте. Я очень люблю рассказы
Чехонте. Это прекрасный писатель, - смеясь возразила я.
- А сегодня вечером пойдет "Чайка". Без публики, только для меня. Ах,
какие артисты. Какие артисты. А я сердит на вас, что вы не захотели
остаться...
Послышался звонок, и Антон Павлович встал.
Мне вдруг вспомнилось прощание Алехина с Луганович в вагоне перед самым
отходом поезда: "Я обнял ее, она прижалась к моей груди..." Я почувствовала,
как вдруг заколотилось сердце и будто что-то ударило в голову. /285/
"Но мы прощаемся не навсегда, - старалась я внушить самой себе. -
Возможно, что он даже приедет ко мне или к Сергею Николаевичу".
Я не видела, как Антон Павлович простился с детьми, но со мной он не
простился вовсе и вышел в коридор. Я вышла за ним. Он вдруг обернулся и
взглянул на меня строго, холодно, почти сердито.
- Даже если заболеете, не приеду, - сказал он. - Я хороший врач, но я
потребовал бы очень дорого... Вам не по средствам. Значит, не увидимся.
Он быстро пожал мою руку и вышел.
- Мама, мама, - кричали дети, - иди скорей, скорей...
Поезд уже стал медленно двигаться. Я видела, как мимо окна проплыла
фигура Антона Павловича, но он не оглянулся.
Я тогда не знала, не могла предполагать, что вижу его в последний раз.
Тем не менее, я больше никогда его не видала, и наше прощание в вагоне
было прощанием навсегда. Почему? Я не знаю.
В эту холодную весеннюю лунную ночь в нашем саду непрерывно пели
соловьи. Их было несколько. Когда тот, который пел близко от дома, замолкал,
слышны были более дальние, и от хрустального звука их щелканья, от
прозрачной чистоты переливов и трелей воздух казался еще более свежим и
струистым. Я стояла на открытом выступе балкона, куталась в платок и глядела
вдаль, где над верхушками деревьев, рассыпавшись, мерцали звезды.
Кончилось ли теперь представление "Чайки"? Вероятно, кончилось.
Вероятно, после представления ужинают. Станиславский, Немирович,
исполнители. Красивые, изящные артистки (хороша бы я была между ними в своем
дорожном костюме!). Антон Павлович доволен, счастлив, он уже, конечно,
забыл, что рассердился на меня за мой отказ остаться. Он счастлив, но
упорно, бессменно стояло передо мной лицо Антона Павловича таким, каким я
его видела утром: постаревшим, болезненным, строгим и требовательным. "Если
даже заболеете - не приеду. Я дорого потребую, вам не по средствам". Ушел,
почти не простившись. /286/
Но теперь он доволен, конечно, не думает обо мне. Солнце мое! О солнце
мое, такое скупое на тепло и ласку для меня!
Но и в теплом платке было очень холодно. Без малейшего ветра, воздух
набегал волнами, и в нем, как хрустальные ледяные ключи, были соловьиные
трели.
Все, что последовало, было для меня мучительной загадкой. Я написала
ему. Он не ответил. Я написала вторично, предполагая, что письмо мое
пропало. Но и на второе письмо не было ответа. Долго спустя, когда я узнала,
что он в Крыму, я написала в Ялту.
Этого последнего письма, которого я себе долго, долго простить не
могла, потому что в нем я уж не могла скрыть ни своей любви, ни своей тоски,
- этого письма он не мог не получить, так как оно было заказное. Но Антон
Павлович и на него не ответил, и я поняла, что между нами не недоразумение,
а полный разрыв. Я поняла, что Антон Павлович твердо решил порвать всякие
отношения, а раз он это решил, так оно и будет.
Я растерялась. Целыми часами сидела я где-нибудь в запущенной части
сада, в грачиной роще или на канаве, и думала свою неразрешимую думу.
Почему? За что? За то, что я отказалась остаться на представление "Чайки"?
Нет, этого не может быть! За то, что я застегнула ему пальто? За то, что,
возможно, после бессонной ночи в вагоне я была неавантажна, неинтересна,
некрасива? Возможно еще, что, окруженная детьми, багажом, у меня был вид
самодовольной наседки?
Чего я только не передумала! но ни на одном предположении остановиться
не могла: все было слишком невероятно для Антона Павловича, не только
невероятно, но даже обидно и унизительно для него. А если и приходило в
голову, то... должно же было хоть что-нибудь прийти в голову. Но важно было
не то, что я думала, а то, что я чувствовала. Это было не горе, а какая-то
недоумевающая и испуганная растерянность.
Как-то раз видела я, как мальчишки на бульваре выжгли глаза мыши, а
потом пустили ее бегать. Мышь металась, кружилась и пищала, а мальчишки
хохотали.
Мне выжгли что-то, что прежде давало мне /287/ уверенность, равновесие,
спокойствие. У меня осталось одно недоумение: почему все так изменилось? И я
сама и все окружающее? И как жить в этом новом, тяжелом мире?
Странно: у нас с Антоном Павловичем никогда не было "назидательных"
разговоров. Он не высказывал мыслей, не поучал, не убеждал; он даже всегда
уклонялся от отвлеченных разговоров, а любил слушать рассказы из пережитого.
И больше любил слушать, чем говорить. А между тем такое громадное влияние он
имел на людей! Чем он действовал? Выражением глаз? Складкой на лбу? Тем, как
он слушал? Для меня было несомненно, что он воспитал меня, что он помог мне
разобраться и утвердиться во многом. Рассказать о том, как это произошло, я
бы не могла. Мне кажется, одно его присутствие вносило ясность, глубину и
благородство в жизнь, Прогоняло духоту и затхлость.
И этого друга я лишилась!
Как-то вдруг захлопнулось окно на воздух, на солнце, на даль...
Конечно, можно и нужно было продолжать жить так, как уже давно
наладилась жизнь. Обыкновенная женская жизнь. Да и все в ней было хорошо:
Мишино увлечение меня мало беспокоило, я очень скоро уверилась, что оно
ничуть не влияло на его отношение к семье; дети у меня были прекрасные:
здоровые, способные, милые. Наконец, мои литературные успехи давали мне
немало радости. Даже Миша стал относиться к моим занятиям гораздо
снисходительнее и потихоньку от меня собирал все газеты и журналы, где были
напечатаны мои рассказы. Когда я это случайно узнала, меня это очень
порадовало. Вообще все было хорошо. Наше семейное счастье процветало.
Но душу свою я разорвала пополам.
Как-то я зашла к Худековым; по обыкновению, я собиралась пройти через
гостиную в кабинет Сергея Николаевича, как вдруг Надя выбежала мне
навстречу, схватила меня за руку и увела в бильярдную.
- Сергей Николаевич занят? Кто у вас? /288/
- Нет, не то, - сказала Надя, - мне надо с тобой поговорить. Слушай...
Ты знаешь? ты знаешь, что Антон Павлович женился? Знала? Нет?
Нет, я не знала.
- Мне все равно, - ответила я. - Не все ли мне равно?
Но сейчас же я почувствовала сильную слабость, холодный пот на лбу и
опустилась на первый попавшийся стул.
Надя мочила мне голову, дала что-то выпить. Я скоро пришла в себя.
- Вот история! - смеясь сказала я. - С чего это мне стало дурно? Ведь
мне, правда, все равно.
- Можешь идти? Я тебя провожу. А к Сереже не заходи, на тебе лица нет.
Мы вышли на улицу.
- На Книппер женился?
- Да. Ужасно странная свадьба...
Она стала рассказывать то, что слышала.
- Ни любви, ни даже увлечения...
- Ах, оставь пожалуйста! - сказала я. - Конечно, увлекся. И прекрасно
сделал, что женился. Она артистка. Будет играть в его пьесах. Какая связь!
Общее дело, общие интересы. Прекрасно. Я за него очень рада.
- Но, понимаешь, он очень болен. Что же, она бросит сцену, чтобы
ухаживать за ним?
- Я уверена, что он этого и не допустит. Я знаю его взгляд на брак.
- Нет, это не брак. Это какая-то непонятная выходка. Что же ты думаешь,
что Книппер им увлечена? С ее стороны это расчет. А разве он этого не
понимает?
- Ну, что же? и расчеты часто бывают удачные. Все-таки очень хорошо,
что он женился. Жалко, что поздно.
Надя опять стала рассказывать то, что говорили об этой свадьбе.
- Даже никто из близких не знал и не ожидал. И на жениха он был так
мало похож...
Она проводила меня до дома и ушла обратно.
Через некоторое время я возвращалась домой из Союза писателей, и меня
провожал один из его членов. Фамилию его я забыла. /289/
- Я только что из Москвы, - говорил он, - и, между прочим, был у
Чехова. Ведь вы с ним знакомы?
- Да. Встречались.
- Вот... Он мне говорил... Он даже сказал, что хорошо знает вас. И
очень давно. Спрашивал о вас. И у меня осталось впечатление, что он очень...
да, очень тепло к вам относится.
Я молчала.
- Видел и его жену. Артистку Книппер.
- Понравилась?
Он сделал какой-то сложный жест рукой.
- Артистка. Одета этак... - опять жест. - Движения, позы... Во всем,
знаете, особая печать. Странно, рядом с Антоном Павловичем. Он почти старик,
осунувшийся, вид болезненный... На молодожена не похож. Она куда-то
собиралась, за ней заехал Немирович...
Опасаясь сплетен, я быстро перевела разговор на другую тему.
Очень хотелось спросить: что он обо мне спрашивал? Что он говорил? Из
чего можно было получить впечатление, что он тепло ко мне относится?
Но я ничего не спросила. Мне было достаточно и того, что я слышала,
чтобы едва сдерживать свое волнение.
С этой поры я часто слышала разговоры об этой свадьбе. Всегда говорили:
"странно". А я не могла понять: почему странно? Разве не естественно, что
писатель-драматург влюбился в артистку, для которой он писал роли? Она была
талантлива, приятной наружности.
Когда-то, очень давно, случилось так, что мы играли с ней вместе в
одном любительском спектакле. Ставили пьесу: "Странное стечение
обстоятельств"{289}. Помню только, что в этой пьесе были две Софьи Андреевны
и одну играла я, а другую - Книппер. Режиссировал Рощин-Инсаров и
предсказывал мне блестящий успех, если я поступлю на сцену. Книппер была
тогда очень незаметной, застенчивой, молчаливой молодой девушкой. Говорили,
что у нее очень строгий отец. Брат ее, Константин, бывал у нас в доме и тоже
жаловался на чрезмерную строгость отца. Мать я видела, и она на меня
произвела впечатление очень чопорной и натянутой. Мы попытались
познакомиться домами, но это не вышло. /290/
Как-то, катаясь на тройках, вздумалось нам заехать за Ольгой
Леонардовной и Константином. Подкатили мы со звоном и шумом к подъезду
Книппер, стали звонить, как вдруг из двери испуганно выскочил Константин и
замахал на нас руками. Он сказал что-то и сейчас же запер дверь.
- Что он сказал? Что он сказал? - спрашивали из саней.
- У него только что умер маленький брат, - шептали те, кто ходил
звонить.
- Умер брат? Брат?
Мы отъехали шагом, чтобы не слышно было бубенцов. Все чувствовали себя
так, будто были в чем-то виноваты, и стыдились. Настроение сразу упало.
Можно ли и надо ли мне было поздравить Антона Павловича? Пожелать ему
от души, и от всей души, счастья и здоровья? Мне этого хотелось, вместе с
тем я не решалась. За это долгое время после разрыва я успела многое понять
и обдумать.
И мне казалось, что я поняла верно.
"Знаете ли вы, что теперь уже десять лет, как мы знакомы? Да, десять