«Верно, поздно приехала домой, – думал он. – Вот жизнь собачья!» – прибавил он вслух и крикнул:
   – Эй!
   – Чего изволите, сударь? – спросил лакей.
   – Барыня встала?
   – Никак нет-с.
   – Ах ты, господи! – сказал Федор Петрович, – в котором часу приехала барыня?
   – Барыня не приезжали-с.
   – Как, барыня еще не возвращалась домой?
   – Никак нет-с.
   – Ах ты, господи! – вскричал Федор Петрович, – да где ж она?
   – Не могу знать-с; Петр ездил с барыней, они изволили послать его из галереи за афишкой в театр; он взял афишку, а в галерее уже барыни не было, так он и велел кучеру ждать У театра; а сам ждал в галерее в бельэтаже, подле нашей ложи. Театр-то кончился, все пошли вон, а Петр ждал-ждал, покуда свечи потушили. Петр хотел было еще немножко подождать, да капельдинер прогнал его: ступай, говорит, вон; кого ты ждешь? вce разъехались, и лампу потушили. Петр и пошел, спросил кучера Игната: «Что, барыня ее выходила?» – «Да не выходила же», говорит…
   – Ах ты, господи! – вскричал Федор Петрович, – да где ж она?
   – Не могу знать. Карета стояла подле театрального подъезда до рассвета, какое до рассвета – уж солнце высоко было, когда они воротились домой,
   – Кто, барыня?
   – Нет, Петр и Иван.
   – А барыня?
   – Ее так и не дождались.
   – Ах ты, господи! Это ни на что не похоже! Давай чаю!
   – Ключи у барыни.
   – Тьфу! Давай одеваться.
   Федор Петрович оделся и отправился к Петру Григорьевичу. Петра Григорьевича не было уже дома; Софья Васильевна куда-то сбиралась ехать, только Катенька была в гостиной.
   – Ах, Федор Петрович! – вскричала она радушно, бросаясь к нему навстречу, – как давно вы у нас не были!
   У Федора Петровича забилось сердце от какого-то тайного, горького чувства; несмотря на строгое запрещение Саломеи Петровны не подходить к ручке Катеньки – молоденькой девчонки, он в забывчивости подошел к руке.
   – Что вы такие смущенные?
   – Ничего, Катерина Петровна, так, устал, жарко!
   – Вы пешком пришли?
   – Пешком.
   – Как же это вы осмелились? Сестрица не позволяет вам пешком ходить, – сказала шутя Катенька, – постойте, вот я ей окажу!
   «Господи! – подумал Федор Петрович, – если б Катенька-то была моей женой!…»
   – Вы что-то все думаете, не отвечаете.
   – Отвечать-то, Катерина Петровна, нечего. Как на душе скребет, так бог знает что и отвечать.
   – Что за несчастие такое с вами случилось?
   – Помилуйте, встанешь в семь, жди до полудня чай пить!
   – Кто ж вам велит?
   – Кто? да это уж жизнь такая, неприятно же врозь пить чай… да добро бы в полдень, а то сегодня я по сю пору чаю еще не пил!
   – Отчего ж это? Хотите, я велю поставить самовар.
   – Сделайте одолжение… Ключи у Саломеи Петровны, а она еще, бог знает, со вчерашнего дня по сю пору не возвращалась домой.
   – Как! – вскричала Катенька.
   – Да так. Я уж этой жизни и не понимаю!
   – Коляска готова? – раздался голос Софьи Васильевны; и с этими словами, она, разряженная, вышла в гостиную. – А! Федор Петрович.
   Федор Петрович подошел молча к руке.
   – Что это вас давно не видать, вы как чужой стали! Что Саломея делает?
   – Да я пошел, ее еще не было дома, – отвечал Федор Петрович, стараясь говорить спокойным голосом.
   – Маменька, Федор Петрович еще не пил чаю, я велела поставить самовар.
   – Где ж вы были все утро?
   – Дома.
   – Напой, Катенька, Федора Петровича чаем; а мне нужно ехать. Прощайте, Федор Петрович, поцелуйте за меня Саломею.
   – Покорнейше благодарю! – отвечал Федор Петрович по модному выражению, переведенному с французского диалекта.
   Софья Васильевна поклонилась довольно сухо и уехала. Софья Васильевна сердита была на Федора Петровича, потому что Саломея, не позволив давать отцу своему денег взаймы, на него же свалила отказ.
   Катенька напоила Федора Петровича чаем, и он пошел домой.
   – Что, приехала барыня?
   – Никак нет! – отвечали ему в передней в несколько голосов.
   В ожидании Саломеи Петровны он сжег десяток пахитосов, потому что Саломея Петровна трубку ему запретила курить; потом ходил, ходил по всем комнатам, смотрел на часы и, наконец, вышел из себя.
   – Шесть часов! Эй! что ж не накрыт стол?
   – Да кушать не готовлено. Барыня с вечера ничего не изволили заказывать.
   – Тьфу! Это черт знает что за жизнь! – крикнул Федор Петрович и прибавил сквозь зубы: – Таскается день и ночь…
   Федор Петрович, не зевая, к кому прибегнуть с горем своим, снова пошел к Петру Григорьевичу, застал его с женой, дочерью и двумя гостями за столом.
   – А! обедали, Федор Петрович?
   – Нет еще, – отвечал Федор Петрович, – Саломеи Петровны нет дома.
   – Так садитесь, – оказал Петр Григорьевич и стал продолжать разговор с гостями. Софье Васильевне также некогда было с ним говорить, а потому он молча, торопливо догонял кушающих уже десерт.
   – Куда ездила сегодня Саломея? – спросила, наконец, Софья Васильевна.
   – Никуда, – отвечал Федор Петрович.
   – Как же вы давеча говорили, что ее нет дома?
   – Ее по сю пору нет дома, – отвечал Федор Петрович, – она вчера поехала в театр… и не возвращалась… я не знаю…
   Софья Васильевна, вероятно, догадалась, наконец, что что-нибудь да не так, прервала слова Федора Петровича и сказала, захохотав:
   – Бедный муж, не знает, где жена!… а я знаю.
   – Она мне ничего не говорила, – начал было Федор Петрович.
   – Не говорила? да разве вы не помните, что она сбиралась с Малютиными в Вознесенск?
   С этими словами Софья Васильевна встала из-за стола.
   – Хотите трубку? – сказал Петр Григорьевич, взяв за руку Федора Петровича. – Пойдемте ко мне в кабинет… Федор Петрович, – продолжал он, – вы почти сами вызвались дать мне взаймы сорок тысяч, которые мне необходимы, чтоб поправить свои дела; для чего ж вы вместо исполнения слова нажаловались на меня своей жене, что я выдал нищую дочь свою за вас для того, чтоб обобрать вас? скажите пожалуйста?
   – Я? я это говорил? вот вам Христос! – сказал Федор Петрович.
   – Вот записка, полученная женою третьего дня от Саломеи; извольте читать:
   «Папа просил у моего мужа сорок тысяч взаймы. Это крайне его удивляет, и мне слишком неприятно слышать упреки», что мои родители не только что не дали мне никакого приданого и выдали как нищую, но еще требуют от зятя, чтоб он для поправления их состояния отдал свое. По доброте своей муж мой не умел отговариваться; но, чтоб избежать вечных упреков, я ему сказала, что папа не нуждается уже в его деньгах».
   – И не думал, и не думал этого говорить, Петр Григорьевич, клянусь богом! Я не знаю, что Саломее Петровне вздумалось про меня так писать… и не понимаю! Я уж и деньги приготовил для вас; она взяла их к себе и сказала, что вы от нее получите.
   Петр Григорьевич закусил губы.
   – О! бог ей судья! Мне только жаль, что я доброму человеку навязал на шею такого черта! – сказал он, задыхаясь от досады. – Где она?
   – Я не знаю, Петр Григорьевич, где она; со вчерашнего дня еще не возвращалась домой; Софья Васильевна говорит, что она уехала в Вознесенск.
   – Врет она! – вскричал Петр Григорьевич. – Эй! кто тут? позови барыню.
   – Что тебе, друг мой? – спросила Софья Васильевна и испугалась, увидя, что Петр Григорьевич весь вне себя ходил большими шагами по комнате и поминутно набивал нос табаком. Это был худой признак.
   – Где Саломея? – крикнул он.
   – Я почему ж знаю, – отвечала Софья Васильевна, – кажется, мужу ее лучше знать об этом.
   – К чему ж ты выдумала, что она поехала в Вознесенск?
   – Я знаю, что она хотела ехать с Малютиными и без всякого сомнения уехала с ними.
   – Я сегодня был у Малютиных; она, верно, уехала с чертом.
   Софья Васильевна побледнела. Федор Петрович стоял безмолвно и смотрел на Софью Васильевну как на виноватую и как будто произнося с упреком: «Вот видите, Софья Васильевна, что вы сделали! Зачем вы сказали, что Саломея Петровна уехала в Вознесенск, когда она не уезжала туда».
   – Любезный Федор Петрович, – сказал Петр Григорьевич, – грех не на моей душе, а на бабьей.
   – Ох ты! – произнесла Софья Васильевна и торопливо вышла из комнаты.
   Федор Петрович стоял молча посреди комнаты, в одной руке держал фуражку, другою приглаживал волосы на голове, потому что они становились у него дыбом в смутное для головы время.
   – Что делать! – сказал Петр Григорьевич, глубоко вздохнув и пожав плечами.
   – Я не понимаю, куда это уехала Саломея Петровна, – сказал, наконец, Федор Петрович.
   Петр Григорьевич набрал снова глубоким вздохом оксигену [74] и пахнул азотом, как турок, затянувшийся табаком.
   – Позвольте трубочку, – сказал Федор Петрович.
   – Сделайте одолжение, – отвечал Петр Григорьевич, расхаживая взад и вперед по комнате.
   – Поди, пожалуйста, посиди в гостиной с Иваном Федоровичем и Степаном Васильевичем, мне совсем не до них, – сказала Софья Васильевна, входя встревоженная в кабинет.
   – А мне до них? – отвечал Петр Григорьевич.
   – Вы посылали, Федор Петрович, узнать, к кому поехала Саломея?
   – Не посылал, – отвечал Федор Петрович, затягиваясь длинной струей вахштафу, как утоляющий жажду.
   – Ах, напрасно; как же это вы так беззаботны, не знаете, где жена и что делается с нею?
   – Куда ж послать-то мне, Софья Васильевна? Если б она поехала да сказала, куда едет, – дело другое; я пошлю искать ее.
   – Ах, нет, лучше не посылайте… Вы не поссорились ли с ней?
   – Как это можно! Когда ж я ссорился?
   – Может быть, огорчили чем-нибудь?
   – Ей-богу, и не думал огорчать. Признаться сказать, она только посердилась на меня за то, что я взял деньги из ломбарда.
   – Вот видите ли, она вам советует беречь деньги, а вы сделали ей неприятность; будто это ничтожная причина; я уверена, что она от огорчения уехала с кем-нибудь из знакомых на дачу или в деревню.
   – Как будто я бросать хотел деньги; я по просьбе Петра Григорьевича взял сорок тысяч…
   – Так за что ж она сердилась? – спросила Софья Васильевна с негодованием, поняв оскорбительный для матери поступок Саломеи.
   – А бог ее знает! – отвечал Федор Петрович, – так, я думаю, жалко стало денег.
   – Для отца и матери жаль! – произнесла с огорчением Софья Васильевна.
   – Я говорил, да что делать, уж у ней такой странный характер. -
   – А сама мотает, бросает деньги! Сколько вы прожили в полгода?
   – А бог ее знает, я как-то не люблю считать.
   – О, вы чересчур добры, Федор Петрович! вам надо было держать ее в руках.
   – Так уж… и сам не знаю как… нет, уж жизнь такая… Я, правда, не привык, да что ж делать, ведь это не в полку.
   – Федор Петрович, вы не разглашайте об ее отъезде… она, вероятно, скоро воротится… она, верно, уехала в деревню к Колинским… Конечно, это глупо уезжать не сказавшись, да уж это такой нрав.
   – Уж такой нрав, я знаю, – повторил и Федор Петрович. – Я, однако ж, пойду домой, может быть она воротилась.
   – Я ввечеру к вам приеду, прощайте, Федор Петрович. Федор Петрович пошел домой; но Саломея еще не возвращалась.
   На свободе Федор Петрович закурил трубку, сперва в кабинете, отворив окно; а потом стал с досады, что Саломея Петровна долго не возвращается, ходить с трубкой но зале и по гостиной; по всем комнатам разостлались дымные облака.
   В десять часов вечера приехала Софья Васильевна и, после вопроса; приехала ли Саломея, ужасно раскашлялась.
   – Ах, как вы накурили»! – вскричала она, – да это поневоле уйдешь из дому!
   – Это так уж, от скуки… я ведь совсем не курю, – сказал Федор Петрович и хотел поставить в угол трубку; но, закурившись, он, как опьянелый, пошатнулся и чуть-чуть не упал.
   Софья Васильевна посмотрела на него подозрительно и бог знает что подумала.
   – Нет, не могу выносить; это бог знает что за табак! мне дурно! – сказала она и торопливо вышла.
   У Федора Петровича кружилась голова, он с трудом добрался до своего кабинета и лег.
   Между тем Софья Васильевна приехала домой, открыла мужу тайну, которую она только что узнала.
   – Ну, друг мой, не удивляюсь, что Саломея уехала куда-нибудь от мужа!
   – Что такое?
   – Федор Петрович пьет мертвую чашу!
   – Не может быть!
   – Приехала я к нему, только вошла, слышу – так и разит водкой, по всем комнатам накурено табачищем, а сам он едва на ногах стоит. И бедная Саломея скрывала это несчастие!
   – Ну, сама избрала себе горькую долю! а, правду сказать… ну, да нечего и говорить!
   – Отчего ж не сказать!
   – Э! лучше не спрашивай!
   Это был обыкновенный приступ к обвинению Софьи Васильевны; она поняла; но, понимая, никогда не могла воздержаться, чтоб не высказать, что она поняла, и не убедить мужа, что она не дура и все понимает.
   – И не хочу спрашивать, знаю, что у тебя в голове; надо на кого-нибудь свалить всю вину: на кого же сваливать как не на меня!
   С этого иногда завязывался длинный разговор; Софья Васильевна поднимает из-под спуда все прошедшее свое горе, повыкопает из могил все прошедшие неприятности и супружеские междоусобия; поставит волос дыбом на голове Петра Григорьевича, расплачется, уйдет и дуется на него несколько дней.
   Чтоб убедиться в истине слов Софьи Васильевны насчет Федора Петровича, Петр Григорьевич поехал на другой день к нему и, разумеется, вошел без доклада. В дверях "навстречу ему раздались слова Федора Петровича.
   – А где ж я возьму теперь! вот возвратится Саломея Петровна, деньги у нее; тотчас же и заплатим.
   – О чем дело, Федор Петрович? Здравствуйте!
   – Да вот управляющий домом пришел и требует сейчас же Деньги; деньги мои все у Саломеи Петровны; а ее нет дома,
   – Господа не беспокоили вас и не требовали денег вперед, – сказал управляющий, – по уверенности, что все равно, у них деньги лежат ил«у вас; но вдруг пришла крайняя необходимость в десяти тысячах, так они и просят уплатить за весь
   – А сколько? – спросил Петр Григорьевич.
   – Восемь тысяч пятьсот.
   – Но можно подождать, любезный, несколько дней.
   – Одного дня, сударь, невозможно; я бы и не беспокоил. – Что за крайность такая?
   – Такая крайность, сударь. Господа убедительно приказали просить сейчас же вручить мне эту сумму.
   – Как же быть, деньги спрятаны у Саломеи Петровны; вот возвратится, тотчас же заплатим, – сказал Федор Петрович.
   – Когда ж оне изволят, сударь, возвратиться?
   – Кто ж вас знал, любезный, что вам вдруг понадобятся деньги, – сказал Петр Григорьевич, – не сидеть же дома да ждать, когда вы за ними придете!
   – Притом же нанимала дом сама Саломея Петровна, – прибавил Федор Петрович.
   – Ну, да это все равно, – сказал Петр Григорьевич, – приходи, любезный, завтра поутру.
   – Господа приказали просить убедительнейше…
   – Говорят тебе, приходи завтра, вероятно, дочь моя завтра будет из деревни, – прибавил Петр Григорьевич. – Да все равно, возвратится или не возвратится, завтра получишь.
   – Я доложу господам.
   – Прощай!… Да неужели вы все наличные деньги отдали Саломее?
   – До копейки все у нее.
   – Какие вы, Федор Петрович; ну, кто отдает капиталы на руки женщине?
   – Почему ж я знал, Петр Григорьевич, я не виноват, уж это такая жизнь.
   – Где у нее лежат деньги и билеты?
   – Она к себе спрятала мой бумажник и шкатулку; верно, в бюро.
   – Надо послать за слесарем.
   Покуда пришел слесарь, Петр Григорьевич и Федор Петрович, закурив трубки, ходили по комнатам и пыхали дымом. Если б в это время приехала Софья Васильевна, то, верно, подумала бы, что и муж ее подгулял вместе с Федором Петровичем.
   Слесарь, наконец, пришел, открыл бюро, открыл все шкафы, шкафчики, комоды – нигде и признаку нет каких-нибудь сокровищ, денег, драгоценностей, даже золотых колец.
   «Чисто!» – подумал Петр Григорьевич.
   – Бог ее знает, куда девала, верно с собой взяла, – сказал Федор Петрович.
   – Вероятно! – произнес Петр Григорьевич значительно.
   Отправив слесаря, Петр Григорьевич и Федор Петрович сидели в роскошном кабинете Саломеи Петровны на креслах, курили трубки и молчали. Бюро, шкафики, комоды были растворены, раскрыты, как во время сборов в дорогу или укладывания по возвращении с пути.
   Надумавшись, Петр Григорьевич сказал:
   – Вам надо заложить скорее деревню; хоть эти-то бумаги у вас ли?
   – Кажется, у меня.
   Федор Петрович пошел в кабинет и принес купчую.
   – Давайте, я сам поеду и обделаю скорее дело… Э, батюшка, да это именье продано с переводом долга в Опекунский совет! У вас нет никакого свидетельства об уплате долга и процентов?
   – Никакого.
   – Поздравляю! Да вы совсем не понимаете дела, не заботитесь о выкупе. Я еду сейчас в Опекунский совет; поедем вместе.
   – Сейчас, я только чаю напьюсь, – сказал Федор Петрович.
   – Какой тут чай, когда чай пить, мы опоздаем! Едемте! Одевайтесь, пожалуйста, скорее!
   Федор Петрович оделся на скорую руку. Поехали. Знакомый Петру Григорьевичу директор велел навести справку, и по справке оказалось, что уплата просрочена и что имение включено уже в список продающихся с публичного торгу: что надо уплатить немедленно же сорок тысяч или проститься с ним.
   У Петра Григорьевича облилось сердце кровью, а Федор Петрович слушал, слушал и по выходе от директора спросил:
   – Когда же можно будет получить сорок тысяч, Петр Григорьевич?
   – Вы, кажется, слышали, что дело идет не о «получить», а об «уплатить».
   – Я не понял, – сказал Федор Петрович.
   – Я вижу… извольте ваши бумаги… Вы куда теперь?
   – Да куда же?… Домой.
   – Так прощайте, мне надо ехать по делу.
   Петр Григорьевич сел в коляску и поехал; а Федор Петрович отправился пешком домой.

Часть пятая

І
 
   Что ж делается с Саломеей? Грустно описывать.
   Наутро будочники преставили ее в часть, что, дескать, поднята на улице пьяная или больная, бог ведает. Городской лекарь, молодой человек, только что из академии, призванный для освидетельствования, взглянув на нее, подумал: «Ух, какой славный субъект! Черты какие, что за белизна, склад какой славный! Жаль, бедная, в сильной горячке».
   – В горячке? Так отправить ее поскорей в острог, в лазарет! – сказал Иван Иванович.
   – К чему же, – сказал с сожалением лекарь, – я буду лечить ее, она, может быть, скоро выздоровеет.
   – Нет, уж извините, я здесь горячешных держать не буду.
   – Да позвольте, я возьму ее к себе на квартиру.
   – Как-с, колодницу отдать вам на руки? она убежит, а я буду отвечать!
   – Какая же она колодница: ее подняли на улице, больную…
   – Беглая, беспаспортная: все равно.
   Молодой лекарь, соболезнуя о славном субъекте, ничем не убедил Ивана Ивановича; ее отправили в лазарет и положили на нары в ряд с больными бабами, в какую-то палату, куда проникал свет сквозь железные решетки и потускневшие стекла.
   Каждое утро тут обходил тучный медик, кряхтя допрашивал больных и назначал лекарства.
   – У тебя что, матушка?
   – Все голова болит, ваше благородие, ничего, лучше.
   – Голова-то у тебя, верно, похмельная.
   – С чего опохмелиться-то, сударь, ишь вы подносите какую настойку!
   – Ну, а ты чем больна? Спит! толкни ее под бок.
   – Никак нет, это вчера привезли, в горячке, – отвечал фельдшер.
   – Не в гнилой ли? – спросил медик, проходя.
   После нескольких дней совершенного беспамятства Саломея очнулась; но голова ее была слаба и чувства не могли дать отчета, где она и что с ней делается.
   Бессознательно смотрела она в глаза медику, когда он подошел и спросил ее:
   – Ну, ты что, матушка?
   – Пить, – проговорила она.
   – Дай ей той же микстуры, что я прописал вон энтой.
   – Ты, мать моя, откуда? – спросила ее соседка, заметив, что она устремила на нее глаза.
   – Где я? – тихо произнесла Саломея вместо ответа.
   – Где? уж где ж быть, как не в лазарете тюремном. Ты, чай, беглая аль снесла что?
   Саломея вскрикнула и впала снова в беспамятство.
   Страшная весть как будто перервала болезнь: слабость неподвижная, чувства возвратились, но взор одичал, желчная бледность заменила пыл на щеках Саломеи. Ее нельзя было узнать Она смотрела вокруг себя, боялась повторить вопрос и стонала.
   – Уж какая ты беспокойная, мать моя, расстоналась! да перестань! побольнее, чай, тебя, да про себя охаешь!
   Саломея замолкала на упреки; но, забываясь снова, стонала.
   – Ну ты что, матушка? – спрашивал по обычаю медик.
   Саломея закрывала глаза и молчала.
   – Да что, сударь, надоела нам, только ворочается, да охает, да обливается слезами.
   – Э, что ж ее тут держать, – сказал медик, – на выписку!
   – Горячки нет, да слаба еще, – заметил фельдшер.
   – Так дни через три.
   – О боже, что со мной делается? – вскрикнула Саломея, когда вышел медик.
   – Э, голубушка, верно, впервые попала сюда, – проговорила лежавшая с другой стороны баба, которой покровительствовал сторож и принес тайком штофик водки. – Послушай-ко, – тихо произнесла она, – жаль мне тебя, на-ко откушай глоточек, это здоровее будет.
   Какой-то внутренний жар пожирал Саломею, ничто не утоляло его, и жажда томила; она готова была пить все, что предлагали ей.
   – Э, довольно, довольно, будет с тебя, голубушка, – тихо проговорила баба, отдернув полуштофик от уст Саломеи.
   Она заснула; сон был крепок и долог. Проснувшись, она чувствовала в себе более сил и какое-то равнодушие ко всему. Но это не долго продолжалось – дума, тоска, страх стали томить ее снова, и снова ей хотелось забыться, впасть в то же бесчувствие, которым она насладилась и за которое обязана была соседке.
   Просить она не решилась; не могла победить чувства стыда.
   В это время какой-то благодетельный купец вошел в лазарет и роздал больным по рукам милостыню.
   Саломея получила также на свою долю гривенничек.
   – На тебе, голубушка, моли бога о здравии Кирилы и Ирины…
   Саломея содрогнулась.
   «Я нищая!» – подумала она и не знала, чем убить горделивое чувство самосознания.
   – Послушай-ко, сложимся на кварту, – сказала ей соседка.
   Саломея молча отдала ей гривенник.
   Чрез несколько дней фельдшер пришел со списком выписываемых из лазарета.
   – Ну, убирайся, выходи! – сказал он, подходя к Саломее, которая в это время забылась тихим сном.
   – Куда? – проговорила она очнувшись.
   – Куда? на волю, – отвечал с усмешкой фельдшер.
   – Я не могу, я еще слаба…
   – Ну, ну, ну! не разговаривай! вам тут ладно лежать-то, нечего делать, – ну!
   Саломея с испугом вскочила с нар.
   В числе прочих выписанных колодников ее вывели на двор. Смотритель тюрьмы стал всех принимать по списку.
   – А это что ж, без имени? Как тебя зовут? ты!
   – Я… не помню… – проговорила Саломея дрожащим голосом, и на бледном ее лице показался румянец стыда и оскорбленного чувства.
   – Ты откуда?
   – Не помню, – ответила Саломея, смотря в землю.
   – Экая память! ха, ха, ха, ха! Постой, я припомню тебе!
   – А за что ты попала сюда?
   – Я сама не знаю! Слезы хлынули из глаз ее.
   Смотритель посмотрел и, казалось, сжалился.
   – Гони их покуда в общую. Постой! отправить к городничему двух из беспаспортных на стирку; да нет ли из вас мастерицы шить белье тонкое?
   Все промолчали; Саломея хотела вызваться, ей страшно было оставаться в тюрьме; но унижение быть работницей показалось еще ужаснее.
   – Да! прочие-то пусть стирают здесь колодничье белье.
   Саломея содрогнулась.
   – Я могу шить, – произнесла она торопливо.
   – Что ж ты молчала? – спросил смотритель, – так отправить ее к городничему.
   Солдат повел Саломею вместе с другой женщиной. Проходя по улицам, она закрыла лицо рукой; ей казалось, что все проходящие узнают ее, останавливаются и рассуждают между собою о ней без всякого сожаления, смеются, называют беглой. Смятение в душе Саломеи страшно; но унижение не в силах побороть спесивых чувств; вместо смирения они раздражаются, вместо молитвы к богу клянут судьбу. Без сознания высшей воли над собой и без покорности человек – зверь.
   Саломею привели на кухню к городничему.
   – Вот, смотритель прислал двух баб, для стирки, – сказал солдатик кухарке.
   – Ладно, – отвечала она.
   – Кому ж сдать-то их?
   – А кому, сам оставайся; я их стеречь не стану.
   – Сам оставайся! у меня, чай, не одни эти на руках; у вас тут свои сторожа есть.
   – Конечно, про тебя; вестовой-то то туда, то сюда, дровец наколоть, воды принести… есть ему время!
   – А мне-то что! извольте вот доложить, что я привел двух баб.
   – Подождешь! помоги-ко лахань вынести.
   – Как бы не так! сейчас понесу, держи карман!
   – Ах ты, тюремная крыса!… Неси-ко, мать моя, со мной, – сказала кухарка, обратясь к Саломее… – Ну, что ж ты?
   – Я, моя милая, не для черной работы прислана! – отвечала вспыльчиво Саломея, бросив презрительный взгляд на кухарку.
   – Ах ты, поскудная! тебя в гости, что ли, звали сюда?
   – Солдат, запрети этой твари говорить дерзости! – вскричала Саломея, дрожа от гнева.
   Вызванный на покровительство солдат приосамился.
   – Да, – сказал он, – не смей бранить ее! я не позволю! вишь, взялась какая!
   – Поди-ко-сь, посмотрю я на тебя! пьфу!
   – Ах ты, грязная кухня!
   – Как ты смеешь браниться, гарниза, свинопас! вот я барину скажу, он тебя отдует!
   – За тебя? падаль проклятая! нет, погоди!
   – Так и шваркну мокрой мочалкой! – крикнула кухарка.