– Надо, – говорит, – сделать консилиум.
   – Что такое значит это, сударь? – спрашивает его Василий Игнатьич.
   – Созвать докторов на совет.
   – Эх вы, сударь! спалили дом, да собирать совет, как из головешек вновь его построить!
   – Я чем же виноват? – сказал обидевшийся медик.
   – Чем? Уж вестимо, что ничем: где ж вам пальцем искру тушить! Поехали за трубой!
   Несмотря на отца, Прохор Васильевич собрал нескольких медицинских известностей, по желанию приятеля своего, который хотел, чтоб авторитет медицины подтвердил, что он употребил все известные средства, предписываемые наукой, для восстановления здоровья Феклы Семеновны, и нисколько не виноват в том, что они не помогают.
   Известности явились, по призванию, перед смертным одром Феклы Семеновны; посмотрели на нее, подтвердили болезнь, понюхали лекарства, похвалили методу лечения и потом стал совещаться на латинском языке:
   – Что, как вы находите?
   – Да что ж тут находить?
   – Конечно. Черт знает, от чего и чем лечил он ее.
   – Теперь уж все равно.
   – Конечно. Чем вы кончили вчера игру?
   – Ничем. Это что за новое лицо, медик? вы знаете?
   – Гм! кажется, гомеопат.
   – Предложите ему, чтоб он взялся ее поднять из гроба.
   – В самом деле; не худо бы испробовать лечить гомеопатией.
   – Я сам так думал, – сказал молодой медик, лечивший Феклу Семеновну. – Гомеопатия владеет средствами сверхъестественными.
   – Нисколько не сверхъестественными, – отвечал затронутый гомеопат, – может быть, так думал Ганеманн [124], но мы так не думаем.
   – Во всяком случае, мне кажется, что гомеопатия есть такая метода, которая уничтожает необходимость в медиках.
   – Это почему?
   – В ней так положительны признаки болезней, так положительно действие лекарств, что каждый может лечить и лечиться по руководству.
   – Но для руководства нужно познание.
   – Какое познание? Нужны только опыты над самим собою, принять, например, белладону; в таком-то делении она произведет все признаки жабы; в другом – все признаки различных родов сыпи – и довольно: similia similibus curantur.
   – Позвольте, господа, я уверен, что Ганеманн не изобретатель гомеопатии; он только воспользовался русской пословицей: «чем ушибся, тем и лечись». Например: похмелье есть лекарство от расстройства, произведенного опьянением.
   – Да, положим, что это и так, – сказал гомеопат, затронутый аллопатом, – но во всяком случае аллопатия сбилась с пути: вместо того чтоб помогать природе изгонять из себя вкравшуюся постороннюю силу, возмущающую ее, она насилует самую природу.
   – Извините! в человеке две натуры: инстинктуальная и натура привычек. Натуру привычек должно насиловать, потому что она есть то зло, которое рождает вред.
   – Извините! привычки истекают из развития самой натуры и из ее потребностей; и потому нет другой натуры.
   – Извините! Стало быть, нарост есть развитие самой натуры?
   – Без всякого сомнения; мнимое зло было уже в корне, в самом семени: каждый член организма может выйти из границ своего предназначения, по вкравшемуся влиянию наружных сил.
   – Извините! оно просто благоприобретенное или, лучше сказать, прививное.
   – Прививное? Извините! никогда! Черт его прививал.
   – А зараза? Не прививное зло?
   – И не думало быть прививным! Это опять-таки не что иное, как внешнее влияние на развитие какой-нибудь внутренней частной силы.
   – Прекрасно! Это новость!
   – Нисколько не новость! Отнимите внешнюю, или постороннюю силу, вкравшуюся в организм, и зло прекращено; «о не трогайте самого организма, он не виноват. На этом и основана гомеопатия.
   – Поздравляю!
   – Нечего поздравлять. Так действует сама природа, так действует само провидение, сберегая организм государств. Представьте себе, что внешняя сила вкралась в организм как Наполеон в Египет; ее явись другая воинственная сила – англичан, Египет бы преобразовался в новую жизнь. Здесь что? Честолюбие противоборствует честолюбию, слава славе, жажда к преобладанию подобной же жажде; да, конечно! вы даже любви не изгоните ничем кроме как любовью. А знаете ли, как действует аллопатия? Как турки: чтоб обессилить неприятеля, вошедшего в их землю, они все выжгут, обратят весь край в степь, выгонят жителей, словом, уничтожат страну.
   – Извините! Вы говорите так, потому что не понимаете аллопатии!
   – Нет, очень понимаю!
   – Нет, не понимаете!
   – Нет, очень понимаю, и знаю, что грубость также принадлежит к системе аллопатии!
   Слово за слово, у аллопатии с гомеопатией чуть-чуть не дошло дело до аргументов фактических. Василий Игнатьич и сын его стояли в ожидании, чем решится совещание.
   – О чем же, сударь, такой горячий спор у них? – спросил Василий Игнатьич у молодого медика.
   – Они рассуждают, какое употребить решительное средство для помощи Фекле Семеновне.
   – Ох, помоги, господи, наведи их на разум.
   После долгого, жаркого бою на словах аллопат отвернулся от гомеопата.
   – Что, сударь, решили? – спросил Василий Игнатьич.
   – Решили; я сейчас пропишу.
   – Что ж, они говорят, что Фекла Семеновна встанет?
   – Конечно.
   – Ну, уж если так, то я не пожалею ничего! Так она выздоровеет?
   – Я надеюсь.
   – Да что мне ваша надежда, я за нее ни копейки не дам; вы мне скажите наверно.
   – Я вам наверно говорю.
   – Вот это дело другое. Извольте, вот шестьсот рублевиков серебром; рассчитывайтесь с ними.
   – Очень хорошо; вот рецепт; скорей пошлите за лекарством.
   – Ладно. Проша, ступай, брат, пошли; да скорее, слышишь?
   – Слышу! – отвечал, уходя бегом, Прохор Васильевич,
   – Батюшки, родные, отцы мои! Фекла Семеновна, матушка! отходит! – вскричали вдруг в один голос две старухи, сидевшие около Феклы Семеновны.
   – Что такое? – вскричал Василий Игнатьич, вздрогнув и бросившись к постели жены.
   – Ох, отдает богу душу! умирает! Матушка, Фекла Семеновна! – завопили снова старухи.
   – Ох, что вы это говорите! Фекла Семеновна! голубушка моя! – завопил и Василий Игнатьич, припав к жене. – Господа доктора! помогите! ох, помогите! что хотите возьмите, только помогите!… Степан Козьмич! Где ж он? и доктора-то ушли! Бегите за ними, они, чай еще не уехали!…
   – Э, батюшка, Василий Игнатьич, какая уж помощь!
   – Догони, догони их, матушка Василиса Григорьевна, догони!
   Старая Василиса Григорьевна поплелась торопливо в переднюю; но и след консультантов простыл; Степа«Козьмич также исчез как привидение.
   Таким образом кончила жизнь Фекла Семеновна. После первого времени горя и печали Прохор Васильевич ни с того ни с сего вдруг стал упрашивать отца, чтоб дозволил завести ему суконную или филатурную фабрику.
   – Э, нет, брат, – говорил ему Василий Игнатьич, – фабрика – пустое дело; торгуй-ко ты чаем, как отец, это повернее, да и повыгоднее.
   – Нет, тятенька, уж прошли те времена; сами вы знаете: сколько кипрею-то в Москву-реку свалили [125].
   – Правда, что не те времена; да все, брат, что ж, право, фабрика – пустое дело. Вот Иван Козьмич обанкрутился.
   – А отчего обанкрутился: сам дела не знает, а полагается на прикащиков да на выписного мастера. Нет, уж я не так дело поведу, я сам поеду за границу, сам все узнаю, сам куплю машину, – меня уж не надуют.
   – Пустышь ты говоришь.
   – Ей-ей, тятенька, нет; да вот извольте посмотреть, как идут дела у Савелья Ивановича; а отчего? оттого, что он сам ездит за границу.
   Василий Игнатьич нерешительно отнекивался. Ему самому принаскучила уже чайная фабрикация. У самого в голове уже было завести филатурную фабрику.
   «А что, – подумал он, наконец, после усиленных просьб сына, – кажется, из него будет толк, да, верно, и талан есть, – во сне видит филатурную фабрику. Дать ему капитал, пусть себе заводит как знает: недаром в науке был».
   Как поехал Прохор Васильевич в путь за немецким«самопрялками и что с ним приключилось, то будет впереди; теперь скажем только, что он уехал.

III

   Проходит с полгода, – ни слуху ни духу о Прохоре Васильевиче.
   «Верно, замотался!» – думает Василий Игнатьич. Проходит еще несколько времени.
   – А что, брат Трифон, – говорит Василий Игнатьич своему приказчику, – Прохор-то пропал! Как быть?
   – Обождите, Василий Игнатьич, – не близко место: Англия-то, чай, ведь за морем. Теперь скоро надо ждать не самого, так письма.
   В самом деле, на третий день явился какой-то Соломон Берка, комиссионером от сына. По письму следует выдать ему в счет уплаты за машины и за комиссию перевоза их пятьдесят тысяч.
   Деньги выданы. Время идет да идет, а Прохора Васильевича нет как нет.
   Василий Игнатьич горевал, горевал, да и горевать забыл.
   – Ну, верно, толку не будет из него; пропали только денежки!
   А между тем приказчик Трифон Исаев, вскоре после выдачи комиссионеру Прохора Васильевича, поссорился с хозяином и отошел от него. В Москве явился какой-то чайный комитет. Не до сына Василию Игнатьичу.
   В это-то смутное время доложили ему, что какой-то чиновник приехал.
   «О господи, – подумал Василий Игнатьич с ужасом, – верно, беда пришла! Боюсь я мошенника Тришки!…»
   – Проси, проси покорнейше! Чиновник вошел.
   – Вы Василий Игнатьич Захолустьев?
   – Покорнейше прошу, сударь, садиться, покорнейше просим, сделайте одолжение.
   – Скажите, пожалуйста, у вас есть сын?
   – Как же, сударь, в чужих краях теперь, поехал заводить филатурную фабрику, – отвечал Василий Игнатьич, вздохнув свободно.
   – Давно ли вы от него имеете известия?
   – А что, сударь? Вот уж более полугода… Бог его знает, что с ним сделалось, – сказал Василий Игнатьич с новым вздохом.
   – Я привез вам об нем сведения.
   – Какие же, сударь?
   – С ним случилось маленькое несчастье при возвращении его в Москву.
   – Несчастье? о господи! верно, он болен, или… ох!… боюсь подумать!
   – Не бойтесь, несчастье не так велико: должно полагать, что шайка мошенников сговорилась его ограбить и достигла до этого; а между тем его же по подозрению взяли в городскую полицию…
   – В полицию! ох, страм какой! – И препроводили сюда.
   – Батюшка, сударь, где ж он теперь?
   – Не тревожьтесь, пожалуйста; ему самому совестно своего положения, и потому он скрывал свое имя и мне только за тайну объявил его.
   – Где ж он, сударь, где ж он?
   – Он теперь в остроге.
   – Ох, осрамил мою головушку!
   – Не тревожьтесь, я вам говорю; это все может кончиться без огласки; он взят только по наговорам, и потому его отдадут вам на поруки. Я обо всем распоряжусь, и вам стоит только дать поручительство, что действительно такой-то, содержавшийся по подозрению, ваш сын.
   – О господи, чем мне вас благодарить!
   – Мне не нужна ваша благодарность; я исполняю свой долг. Ах, да! там содержится также бывший ваш приказчик, кажется Трифон Исаев.
   – Был, был у меня этот мошенник!
   – Мошенник?
   – О, бездельник такой, какого свет не производил!
   – В таком случае, об нем «и слова. Чтоб скорее решить дело, поезжайте теперь же со мной.
   Василий Игнатьич отправился куда следует свидетельствовать, что содержащийся неизвестный в остроге, показывающий себя сыном его, действительно единородный сын его, Прохор Васильев Захолустьев.
   В тот же день ввечеру квартальный явился к смотрителю острога с приказанием выпустить неизвестного на поруки почетного гражданина Василья Игнатьева Захолустьева. Смотритель велел старосте привести его к себе.
   – Эй, ты, безыменный! – крикнул староста, подходя к Дмитрицкому.
   – Что тебе? – спросил Дмитрицкий.-
   – На выписку!
   – Неужели?
   – Ну, брат, смотри же! держи слово честно! – шепнул рябой острая бородка, известный нам Тришка.
   – Смотрю! – отвечал Дмитрицкий.
   – То-то; а не то, брат… Знаешь?
   – Знаю!
   – Да помни урок, что твой тятенька-то не тово…
   – Не бойся!
   Дмитрицкий отправился за старостой к смотрителю; квартальный взял его под расписку и отправился с ним в дом Василья Игнатьича.
   – Как же это так вы изволили попасть в тюрьму? сын такого почтенного человека, – начал квартальный беседовать дорогой.
   – Что ж делать! – отвечал Дмитрицкий, – ужасный случай! счастье, что еще не убили.
   – Каким же это образом случилось?
   – Как случилось! Подробностей, как и где, я вам не буду рассказывать; тут не просто шайка разбойников действовала… Представьте себе, что меня опоили чем-то, кругом обобрали, заковали как преступника, и я очнулся в тюрьме. Потом вывели на очную ставку с какой-то женщиной, которая доказывала, будто я вместе с ней грабил!… Просто сон! Я по сю пору очнуться не могу!
   – Удивительное дело! – сказал квартальный. – Что ж, вы подадите просьбу?
   – Просьбу! Мне шепнули, что если я задумаю искать, так чтоб уж заживо велел отпеть себя.
   – Удивительное дело!
   Удивление продолжалось до самого подъезда к огромному дому, у которого ворота были заперты. Насилу достучались…
   – Кого надо? – спросил дворник.
   – Иван, это ты? – крикнул Дмитрицкий.
   – Кто спрашивает?
   – Не узнал!
   – Да кто такой?
   – Ну, отпирай! – крикнул Дмитрицкий.
   – А вот я доложу Василью Игнатьичу.
   – Отпирай! не узнал Прохора Васильевича.
   – Ой ли? Ах ты, господи!
   Дворник отпер калитку и отступил перед квартальным.
   – Здорово, Иван!
   – Прохор Васильевич!
   – Беги, скажи скорей тятеньке.
   – Бегу, бегу!
   Дворник убежал вперед, а квартальный с Дмитрицким вслед за ним вошел по темной лестнице.
   – Куда ж тут, вправо или влево? – спросил квартальный, – вам известнее.
   – Да тут такая темнота, что я не знаю, где право, где влево.
   Но навстречу нежданным гостям вышел в сени кто-то вроде приказчика со свечкой в руках.
   – Пожалуйте-с! – сказал он, освещая путь чрез переднюю в маленькую залку.
   – Где тятенька? – спросил Дмитрицкий.
   – А вот пожалуйте, пожалуйте в гостиную.
   «Егор Лукич это или Антип Григорьич? или ни тот, ни другой? – подумал про себя Дмитрицкий, – что он меня не величает?»
   – А где ж Егор Лукич?
   – Они, сударь, на ярмарку поехали, а я покуда вместо их, – отвечал приказчик, ставя на стол свечку и кланяясь гостям.
   – То-то, я вижу, не узнаешь меня.
   – То есть, как не узнаю-с, с позволения доложить, батюшко?
   – Да так, не узнал меня; ты у тятеньки, верно, недавно?
   – Ах, господи! мне и невдогад! Простите, батюшко, Прохор Васильевич, не оставьте своими милостями… недавно, сударь, недавно…
   – Как по имени и отчеству?
   – Евсей Савельев, сударь… Прохор Васильевич… Ах, да вот и Василий Игнатьич.
   – Тятенька! – вскричал Дмитрицкий, бросаясь на шею к вошедшему старику, которого седые волоса подстрижены были в кружок по-русски, лицо рыжевато-красное, глаза подслеповатые, сюртук до полу.
   – Постой, постой, брат Прохор, постой! С тобой, брат, мы еще рассчитаемся!
   – Тятенька! – повторил Дмитрицкий, сжав еще крепче в объятиях своих старика.
   – Да убирайся, говорят! эка! задушил! Покорно прошу, извините, что шелопай-то мой побеспокоил вас, – сказал Василий Игнатьич, обращаясь к квартальному.
   – Мне велено только отдать вам с рук па руки.
   – Покорнейше благодарю; такой казус произошел, что стыдно сказать!… Ты ступай, брат, в баню сейчас, благо затоплена; обмой грехи-те свои… а потом я тебя попарю… слышь?… – крикнул Василий Игнатьич сердито и не обращая глаз на мнимого сына.
   – Пойдем, Евсей Савельич, – сказал Дмитрицкий.
   – Пойдемте, пойдемте, батюшко.
   – Да, пожалуйста, спроси чистое белье; да тут платье мое должно быть старое.
   Покуда Василий Игнатьич побеседовал с квартальным, попотчевал его чаем и отпустил с благодарностью за доставление сына, Дмитрицкий возвратился из бани, разгоревшись, причесав волоса, как следует скромному купеческому сыну, и облеченный в английский сюртук из гардероба Прохора Васильевича.
   – Тятенька!… – вскричал он снова, бросившись на.шею старику.
   – Эк ты, брат, отделал себя! В два года лет десять положил на кости! Смотри-кось, то ли ты был? смотри-кось на портрет-то свой! а? Ну, рассказывай!
   Дмитрицкий сел подле Василья Игнатьича, закрыл глаза рукою и молчал.
   – Что молчишь-то? а? Экова балбеса уродил, а толку мало!… Где девал деньги-то? а? говори!… Машины-то привез? фабрику-то завел?… Эка отличная фабрика! Напрял ниток с узлами! ай да сынок!
   – Тятенька, если б вы знали, какая беда, тово… случилась со мной!… Такие мошенники… надули меня!
   – Надули? не морочь, брат!
   – Ей-ей, тятенька! хоть образ со стены сниму!… Я заказал машины в Англии, половину денег вперед отдал…, сперва водили, водили с полгода: все еще не готовы, говорят; а тут вдруг пропал мастер… Я подал прошение, а мне говорят, что такого мастера в Лондоне нет… что мне делать, думаю: тятенька меня убьет…
   – А сколько денег-то вперед дал?
   – Пятьдесят тысяч.
   – Фалелей, Фалелей! да ты, брат, пошлый дурак!
   – Что ж делать, тятенька, там такое заведенье.
   – Пьфу! пятьдесят тысяч!… Ну, сто-то где?
   – Что пятьдесят тысяч, уж пропадай бы они; да вы извольте послушать…
   – Ну!… Эк ты, брат, и голос-то прогулял, и рожа-то, как посмотришь, словно чужая!
   – Что ж делать!… Несчастие за несчастием; поневоле не будешь походить на себя, тятенька!… Вы извольте послушать… С мастером-то сделал я условие, а не просто заказал ему, да и на деньги, нет, тятенька, все по форме; да кто ж знает, что там и в судах-то мошенничают заодно… Условие было писано по-английски, а я по-английски не знаю. Как подал я прошенье, а ко мне вдруг полиция… – «Это ваша подпись?…» – «Моя…» – «Так заплатите долг господину Джону Пипу». – «Какой долг?» – «Вот по этому заемному письму в пятьдесят тысяч». – «Как, заемное письмо? Это условие по заказу машины с мастером Джоном Пипом: пятьдесят тысяч следует уплатить по получении и отправлении машин в Москву; а он не только не сделал машины, да еще и скрылся сам». – «То, может быть, другое условие, – сказал полицейской, – а это заемное письмо на имя Джона Пипа; извольте платить или идти за мною». Я так и обмер!… Вот, тятенька, как обманывают-то там, не по-нашему…
   – Ай да! Ну, как же ты отделался?
   – Я боялся писать к вам, тятенька, правду, и просил только о присылке денег…
   – Телячья голова!… Да лжешь, брат, ты?
   – Ей-ей, тятенька, что мне вам лгать: я просто упал бы в ноги да попросил бы прощенья. Я вез к вам это мошенническое заемное письмо; да ведь вы знаете, что со мной случилось на дороге и как меня посадили в тюрьму.
   – Нет, не знаю, рассказывай! Остальные-то прогулял?
   – Как это можно, тятенька; я слишком в два года прожил на себя только триста рубликов! вот что!
   – Ой! лжешь! этого и на чай недостанет: что ж, небойсь, там и чай-то дешевле, а?
   – Чай? да там чай-то пить нельзя; там вместо чаю-то черт знает что продают!
   – Ой ли? что ты говоришь?
   – Ей-ей! да это ужас и подумать. Вместо чаю там ерофеич продают… Пьфу! какая гадость, я в рот взять не мог!
   – Неужели? ах, собаки! Что ж, цельная копорка, что ли?
   – Э! да я бы и копорскому чаю так обрадовался, что я вам скажу!
   – Неужели? Что ж, уж будто так-таки и ни листочка китайского?
   – Ни листочка! говорю вам, что просто набор разных трав: доннику, васильков, бузины, листу черной смородины… ну, разных, черт знает, каких!
   – Да что ж полиция-то смотрит?
   – Полиция? Полиция-то там в торговые дела не мешается, что хочешь продавай, надувай как душе угодно.
   – Что ты говоришь?
   – Ей-ей!
   – Скажи пожалуйста!… Нет, вот у нас, так, брат, не то.
   – Да что ж, тятенька, чаем-то и торговать, если не поразбавить его копоркой. Важная вещь: осьмушку прибавить на фунт. Оно же и пользительно; потому что, уж если правду говорить, так китайский-то чай целиком вреден; вот недавно один ученый написал книгу, что китайский чай сам по себе все равно что опиум, а опиум-то – медленный яд.
   – Неужели?
   – Ей-ей!
   – А вправду, ведь от цельного китайского страшная бессонница, я сам это по себе знаю, я как-то всегда не любил цельный китайский: с копоркой-то как будто помягче.
   – Да вот что я вам скажу: отчего, вы думаете, у господ-то по ночам пиры, балы да банкеты? Оттого, что у всех у них бессонница от настоящего китайского чаю.
   – А что ты думаешь, в самом деле: ведь цельный-то только и идет что к господам.
   – Да как же: пей-ко они хоть пополам с копорским, походили бы на людей; а то что: тени, в голове только дурь; а отчего? от китайского чаю.
   – Ей-ей так! – сказал Василий Игнатьич.
   – Да как же, – продолжал Дмитрицкий, – припомните-ко, тятенька: цельный, китайской укладки, чай пили только самые большие господа, князья да вельможи; у них только по ночам и пиры были; а теперь как стал всякой шушера распивать настоящий китайский чай, так и не спится ему, завели картеж по ночам, да попойку, да музыку, пляски, – все с ума сходят от бессонницы. А что будет, как все скажут: подавай, брат, мне настоящего, с подмесью-то я не хочу! а?
   – Ох, да ты, брат, штука стал, Прохор! говоришь как пишешь! любо слушать! Жаль полутораста тысяч; да я, брат, и рад, что не завел ты фабрику; ты слушай меня: торгуй чаем: ей-ей, прибыльнее фабрики.
   – Слушаю, тятенька, во всем вас слушаю, – отвечал Дмитрицкий, – уж как я буду торговать чаем, так извини: у меня китайский пойдет только на подкраску.
   – Нет, брат Прохор, этого нельзя: теперь, брат, за этим смотрят, понимаешь?
   – Смотрят? да мы с смотрителями как-нибудь уживемся.
   – Нет, брат Прохор, прошли золотые времена!
   – Зато теперь, тятенька, мишурные времена; бывало, озолотят человека, а теперь обмишурят – вот и все.
   – Э, да ты, брат, голова, Прохор!
   – Вот, например, меня как славно обмишурили.
   – Ах, да! расскажи-ко, как же тебя ограбили на дороге?
   – А вот как, тятенька: еду я из-за границы… уж я вам всю чистую правду скажу…
   – Ну, ну, ладно, говори.
   – Еду я из-за границы да думаю: беда мне будет от тятеньки: «Врешь, брат, скажет, прогулял деньги!» как быть; такой страх берет, что ужасть; как показаться на глаза? Постой-ка, думаю, попробую счастья в карты, не выиграю ли?
   – Ах ты собака! в карты играть! да я тебя, брат, знаешь?
   – Да ведь это, тятенька, я с отчаяния.
   – Ну, добро.
   – Приехал в Киев; а там большая игра ведется, и я тово…
   – Ах ты собака! проиграл и остальные?
   – Какое проиграл! выиграл сто тысяч деньгами, да разных вещей тысяч на пятьдесят, да коляску…
   – Ой ли? ах ты, господи! ну?
   – Как выиграл, радехонек! душа не на месте! Поехал, еду себе да думаю: слава тебе, господи, капитал сполна привезу тятеньке, да еще и коляску в подарок.
   – Ну, где ж она?
   – А вот послушайте: обыграл-то я одного графа Черномского…
   – Графа? скажи пожалуйста! врешь, брат, куда ж тебе с графом играть!
   – Ей-ей, тятенька, я обманывать вас не буду. Да, вот что надо вам сказать: как обыграл я его, так он и потребовал, чтоб я опять играл с ним; а я говорю ему: «Нет, ваше сиятельство, покорно благодарю, мы и тем довольны». – «Так не хотите играть?» – «Не желаю, ваше сиятельство». – «Не хотите?» – «Не могу; мне надо торопиться ехать». – «Ну, хорошо же! – сказал он, – постой, дружок, постой, не уйдешь от меня!» Я думаю себе: небойсь, не уйду, так уеду! поминай как звали! И тотчас же, не мешкая нимало, поехал. Кажись, скакал на почтовых день и ночь; да в самом деле не ушел от этого проклятого… Черномского. Уж я знаю, что это он со мной штуку сыграл: верно, подкупил моего слугу. Он, верно он, тятенька; после уж мне в голову пришло, да поздно.
   – Да какую же штуку он с тобой сыграл?
   – А вот какую: приехал я в один город; остановился в гостинице. С дороги потребовал себе галенок чаю [126], напился, вдруг что-то замутило меня, так все и ходит кругом; голова, как чугунная, отяжелела: как сидел я на лавке, так и припал без памяти. Что ж думаете вы, тятенька, где я очнулся?
   – Ну, ну, брат, говори! Ах, мошенники, верно зельем каким опоили тебя?