«Лихой каналья, жалко с ним расстаться, – думал Черномский, – боюсь только…»
   – Если пан хочет мне верно служить, у нас будут свои условия, и вот какие: мне уж скоро под шестьдесят, пора на покой. Год еще употреблю на приведение моих дел к концу, куплю имение, и если пан хочет быть мне и слугой и правой рукой, то в вознаграждение я передам пану секрет мой… понимаешь, пан?
   – Понимаю.
   – Так по рукам, клятву, что будешь мой, и ни шагу от меня!
   – И рука и клятва: чтоб черти распластали на мелкие части, а волки обглодали кости, если я с паном расстанусь!
   – Ну, с сего часу будь Матеуш; уж я привык к этому имени.
   – Матеуш так Матеуш.
   – Ну, Матеуш, ступай теперь обедай на мой счет, а после обеда за почтовыми лошадьми по дороге на Минск, чрез Могилев.
   – Слушаю, вельможный пане; пообедаю, а потом за лошадьми. Подорожная есть или без подорожной?
   – Разумеется; как же можно без подорожной.
   – Как, как можно? Да ведь, я думаю, пан и по подорожной двойные прогоны везде платит?
   – Не только двойные, – тройные.
   – Так подорожная лишний расход.
   – Нет, с подорожной все-таки несколько важнее.
   – А! конечно, без всякого сомнения.
   – Ступай же, Матеуш, вот подорожная, а я пойду обедать к одному приятелю; в четыре часа мы едем.
   – Добже [91], пане!
   Дмитрицкий отправился в буфет и потребовал себе обедать на счет Черномского, объявив, что он новый камердинер его сиятельства. После обеда побежал с подорожной на почту.
   Когда Черномский возвратился к четырем часам, почтовые лошади были уже запряжены в его коляску, а Дмитрицкий-Матеуш сидел в коридоре в ожидании своего господина и разговаривал с молоденькой гардеробянкой одной проезжей паньи.
   – Ну, скорее укладываться! Матеуш, выноси сундук и ларец.
   – Мигом, пане.
   И в самом деле, Дмитрицкий, как будто урожоный хлопец, так был расторопен, предупредителен, догадлив, исполнителен по части камердинера, что пан Черномский не мог надивиться. Уложил, доложил, подсадил своего господина в коляску, захлопнул дверцы, вскричал: «Пошел!», вскочил на козлы, засел и, в дополнение, снял шапку и перекрестился; словом, лихой и благочестивый слуга.
   На станциях хлопотал, чтоб скорее запрягали лошадей его сиятельству, сам помогал ямщикам запрягать, покрикивая: «Живо, живо!» – и все, как будто возбуждаемые примером его, суетились. Подъезжая к станции, Дмитрицкий-Матеуш, как будто бог знает с кем едет, соскочит с козел и, не отдавая еще подорожную, начнет толкать ротозеев ямщиков, чтоб скорей отпрягали, прикрикнет потихоньку: «Шапку долой!» Смотришь, ямщики, сбросив шапки, заходят, побегут за лошадьми, смотритель струсит, и тогда только осмелится спросить подорожную, когда Дмитрицкий крикнет: «Готово, ваше сиятельство!»
   Черномский, несмотря на свои лета, растет от уважения, которое во всех возбуждает к нему его новый камердинер. Выходя из коляски или садясь в коляску, он уже не может ступить без того, чтобы его не вели под руки.
   – Ну, что ж ты думаешь! – шепнет повелительно Дмитрицкий на смотрителя; и смотритель, оторопев, также подхватит его сиятельство под руку с другой стороны.
   Приехали в местечко Гомель около вечера, остановились близ станции подле корчмы.
   – Матеуш, – сказал Черномский, – я пробуду с час у моего приятеля, чтоб лошади были готовы.
   – Добже, пане грабе.
   Черномский пошел к приятелю, а Дмитрицкий в ожидании его возвращения прохаживался на улице подле коляски.
   – Черт знает, где эту рожу я видал, – рассуждал он сам с собою. – Иногда такую знакомую гримасу сделает ртом, таким проговорит голосом, что, мне кажется, я вижу и слышу не Черномского, а кого-то другого… припомнить не могу!
   Желание допытать свою память так заняло Дмитрицкого, что он не заметил, как прошел час, другой, совершенно уже смерклось, настала ночь; а Черномского нет; наконец раздался его голос издали:
   – Гей! Матеуш!
   «Вот, вот, знакомый голос, совсем не его!…» – Здесь, пане грабе.
   – Да ходь же скоро, свинья!
   – Э, брат! – проговорил Дмитрицкий, – о-го!… Что пану потребно?
   – Ну!
   Дмитрицкий догадался, что надо вести пана грабе; он шел нетвердым шагом.
   – Пан уж не поедет сегодня?
   – Хм! пан поедет поночи! – отвечал Черномский, переступая через порог и сбрасывая с головы картуз вместе с париком. – Ну, раздевай! халат!
   – Э, брат!… Халат в сундуке, пан не велел выносить вещей из коляски.
   – Як не велел? свинья не велела… ну!
   – Я сейчас принесу важи [92], – сказал Дмитрицкий, – садись, пан.
   – Ну! – повторил нетерпеливо Черномский, сбрасывая с себя пальто. Мутные глаза его слипались; он был бледен и едва мог сидеть.
   – Скоро ли поедем? – спросил ямщик.
   – Когда поедем, тогда и поедем; за простой заплатят.
   – Да я бы лошадям корму дал.
   – Ну, давай.
   Дмитрицкий внес важи и подушки.
   Черномский обыкновенно сам отпирал сундук и вынимал из него что нужно; он не вверял ключа никому из слуг. На ночь сундук ставился в головах у него; под подушку клал он всегда на всякий случай пару заряженных пистолетов.
   – Не угодно ли пану отпереть сундук, – сказал Дмитрицкий, поставив его на стул подле дивана.
   – Ну, держи! – отвечал Черномский, стараясь наклониться, чтоб отпереть замок ключом, который у него был на цепочке; но наклониться никак не мог, его качало во все стороны.
   – Ну! – повторил он, – держи! – Скинул с себя цепочку и долго метил, бранясь, но никак не мог попасть в скважину; а наконец повалился на диван и начал стонать с каким-то диким бредом.
   – Яне! пить!… аттанде! я забью тэго пшеклентэго хлапа!… пить, пане!
   – Черт знает, у него белая горячка! – сказал Дмитрицкий, перерывая в чемодане, – черт знает, чего тут нет!… рыжий парик! шкатулка с чем-то… тяжела!
   – Пить! – вскричал снова Черномский.
   Дмитрицкий пошел в хозяйскую, взял кружку воды и поднес ему, приподняв его немного.
   Черномский с жаждою глотал воду; рот его влез с усами в широкую кружку. Напившись, повалился он снова без памяти на подушку, провел кулаком под носом и стер себе один ус на щеку – другой слез на нижнюю губу; он отплюнул его.
   – Эге-гэ! – повторил Дмитрицкий про себя, – так вот он, грабе Черномский-то!… постой-ко, попробуем, как пристанет к тебе рыжий парик.
   И он вытащил из сундука рыжий парик, приподнял голову Черномского и надел на нее.
   – Ба! откуда это взялся вдруг пан Желынский, старый знакомец?… Желынский!
   – Бррр! атанде! – проворчал Черномский.
   – Изволь! верно идет темная! Постой-ко, брат, каков-то я буду грабе Черномский?
   Дмитрицкий напялил на себя перед зеркалом парик Черномского, приклеил усы и вскричал:
   – Браво! Черномский, да и только!… Да! надо надеть мое платье, а дрянную венгерку отдам этому пьянице, моему камердинеру Матеушу Желынскому.
   Дмитрицкий, сбросив свою венгерку, натянул пальто Черномского; ощупав карман, он вынул из него большой бумажник, развернул его, пересчитал пук ассигнаций.
   – Три тысячи двести; это, верно, на обиход… А вот бумаги, верно документы на графство… Все это должно быть в законном порядке; после пересмотрим; обратимся теперь к тому, что заключается здесь.
   Дмитрицкий, вынув из сундука две шкатулки и портфель, отпер их ключами, которые висели на часовой стальной цепочке. Одна шкатулка была набита разными драгоценными вещами: тут были золотые табакерки, перстни, цепочки, фермуары, булавки и прочее; кроме всего этого, несколько свертков золотых монет. Дмитрицкий развернул два свертка и насыпал червонцев в карман. В другой шкатулке в разных отделениях были пачки ассигнаций, карты, заемные письма, закладные и разные бумаги.
   – Это все хорошо, пересмотрится после, – сказал Дмитрицкий, отложив пачку в двадцать тысяч в карман и укладывая все на место. – Это гардероб… Ба! приятель! Бердичевский знакомец! помнишь меня или забыл? Здорово!…
   И Дмитрицкий вытащил серый старинный фрак, с большими решетчатыми пуговицами; из бокового кармана высунулась какая-то бумага.
   – А! это документ, относящийся к рыжему парику и серому фраку.
   – Матеуш! – вскричал Черномский, приподнимаясь с дивана и смотря вокруг себя мутными взорами.
   – Проспался, наконец! – сказал Дмитрицкий, запирая сундук.
   – Фу! – произнес Черномский, отдуваясь и уставив глаза на Дмитрицкого.
   – Ну, вставай! ехать пора! Экой дурачина! что ты смотришь? Неси сундук в коляску!
   – Что такое? – проговорил Черномский, – вы, милостивый государь, что такое?
   – Совсем одурел! Ты, Матеуш, не узнаешь барина?
   – Что такое? – повторил Черномский, вскочив с дивана; но ноги у него подкосились, и он осел снова на диван.
   – Насекомое! на ногах не стоит! Что мне с тобой делать? – сказал Дмитрицкий захохотав.
   – Что это, пан, значит? – вскричал Черномский.
   – Дурак! как ты смеешь говорить мне просто пан! Ты не знаешь, что я пан грабе, вельможный пан? Говори мне не иначе, как ваше сиятельство, а не то я тебе пулю в лоб!
   И Дмитрицкий взял пистолет со стола. Черномский затрясся.
   – Цо то есть! [93] – проговорил он, задыхаясь.
   – А вот цо то есть: смотри на себя, безобразная рожа! на кого ты похож?
   И Дмитрицкий стащил Черномского с дивана, схватил за оба плеча и поставил против зеркала.
   – Смотри, урод, на кого ты похож?
   Черномского забила лихорадка, зубы застучали: он застонал, взглянув на себя в зеркало.
   – Узнал? – спросил Дмитрицкий, – да врешь, друг, ты думаешь, что ты пан Желынский? Нет, погоди! Я за заслуги только произведу тебя в пана Желынского, а до тех пор…
   И Дмитрицкий сорвал с головы Черномского рыжий парик и положил к себе в карман.
   – До тех пор ты лысый Матеуш, мой слуга, холоп, лакей, хамово отродье!
   – А, дьявол! – проговорил Черномский.
   И он повалился на диван, схватил себя за голову, заскрежетал зубами, забил ногами.
   – Тише! – крикнул Дмитрицкий.
   – А, дьявол, обманул! – простонал снова Черномский и вдруг вскочил с дивана, бросился на Дмитрицкого; но тот очень хладнокровно приподнял пистолет и сказал:
   – На место!
   Черномский со страхом отскочил назад.
   – Послушай! – проговорил он дрожащими губами, – послушай, пан Дмитрицкий…
   – Пан грабе Черномский, слышишь? Покуда на голове моей этот парик, – сказал Дмитрицкий, приподняв на себе парик, как шапку, – и покуда под носом эти наклейные усы, до тех пор я граф Черномский, шулер, подлец, который с шайкой своей наверняка обдул бедного Дмитрицкого. А ты, до тех пор, покуда я не награжу тебя рыжим париком и серым фраком, до тех пор ты хлап Матеуш.
   – Одно слово, пан! – сказал пан Черномский, задыхаясь и кусая губы, – бесчестно это, это низко, воспользоваться моею доверенностью! Я полагал, что пан Дмитрицкий благородный человек!…
   – А кого ж обманул пан Дмитрицкий?
   – Меня!
   – А ты кто такой?
   – Кто?… я пан…
   – Ну, ну, ну, договаривай скорей!
   – Пан грабе Черномский.
   – Врешь! ты знаешь ли кто? Черномский побледнел.
   – Пан грабе Черномский вот этот парик, – продолжал Дмитрицкий, – а пан Желынский вот этот парик; а пан Дмитрицкий нанялся на службу к вельможному пану Черномскому, а не к тебе, не пану, а лысому болвану! Как же ты смеешь говорить, что пан Дмитрицкий тебя обманул?
   – Пан Дмитрицкий, – сказал Черномский, – не я обыграл пана, даль буг же [94] не я; но я готов из своих денег возвратить пану десять тысяч.
   – Скажи пожалуйста, какой богач!
   – Будь ласковый, пане, кончим шутки… Отдай, пане, мои ключи.
   – Да ты кто?
   – Перестань, пане, шутить… получай десять тысяч, и бог с тобой.
   – А я с тобой вот как шучу: хочешь ты у меня служить Maтеушом? Я люблю это имя: у меня, пана грабе, все люди назывались Матеушами… хочешь? а не то – убирайся!
   – Я прошу пана оставить шутки; а не то я объявлю полиции, что пан хочет ограбить меня и убить.
   – Так ты ступай в полицию скорей, а не то я уеду… Ну, пошел же!
   – Пане, я двадцать тысяч дам.
   – Ба, уж рассветает! Пора ехать мне! Эй! кто там?
   – Пане! – вскричал Черномский. – Прочь!
   – Что угодно пану? – спросил вбежавший хозяин.
   – Вот тебе за постой, – сказал Дмитрицкий, бросив красную бумажку на стол. – Неси сундук в коляску.
   – Пошел, я сам понесу! – вскричал Черномский, совершенно потерявшись, – ступай вон!
   – А, мерзавец, одумался! Жид, помоги ему; где ему дотащить до коляски.
   – Караул! грабят! – вскричал Черномский как сумасшедший, оттолкнув жида и обхватив сундук, – караул!
   – Хозяин, ступай к городничему, чтоб прислал солдат взять этого пьяницу! Скорей!
   – Не буду! – проговорил Черномский, задыхаясь, – я понесу! Ступай, мне нужно поговорить с паном.
   – Ни слова!
   – Пане!
   – Ну!
   – Я понесу, понесу!
   – Жид, тащи вместе с ним!
   Черномский и жид понесли сундук в коляску. Черномский нес и стонал.
   Вслед за ними вышел и Дмитрицкий.
   – Ну, живо! – вскричал он, садясь в коляску. – Ты так и поедешь без фуражки, в одной рубашке? дрянь! ну, пошел, надень сюртук и фуражку!
   – Панья матка бога! – проговорил Черномский жалобным голосом, держась обеими руками за коляску.
   – Ну, долго ли будешь думать? Ямщик, пошел! Ямщик приподнял кнут.
   – Караул! – вскричал Черномский, ухватясь за коляску, – постой, постой, еду! Вынеси, хозяин, картуз да сюртук мой.
   – Ах ты, дурак, трус; боится, что я уеду, брошу его! Черномский охал, держась за коляску.
   Жид вынес венгерку и картуз.
   – Не мой сюртук, – сказал Черномский, – это венгерка пана.
   – Не узнает своего платья! вот нализался! Долго ли я буду ждать? Куда? на козлы!
   – Нет, этого уж не будет! – вскричал Черномский, – я не хлап какой-нибудь.
   – Так оттащи его, жид; прощай, пан!
   – Еду, еду!
   И Черномский взобрался со стоном на козлы.
   – Пошел! – крикнул Дмитрицкий, – болван! думает, что я с ним не справлюсь! Нет, брат Матеуш, заикнись только у меня, ступи не так, – не пожалею медного лба! мне, брат, все равно, семь бед один ответ… Хочешь служить верой и правдой – служи, а вздумаешь проказить, грубиянить, пьянствовать, подниматься на какую-нибудь штучку, чтоб опять парик надеть; так тогда уж извини – на все пойдет!… Слышишь ты там?…
   Черномский в ответ простонал.
   «Э! да куда ж я еду? – спросил Дмитрицкий сам себя, – куда ж мне ехать? а? вот вопрос». – Эй, ямщик, куда идет эта дорога?
   – Да в Могилев же, в Могилев.
   – А что ж я буду делать в Могилеве? А еще куда?
   – Из Могилева в Минск, да на Смоленск.
   – А что ж я буду делать в Минске и в Смоленске? Мир велик, а прислониться негде, и ни одной души, которой бы можно было сказать откровенно: послушай, душа моя, поверишь ли ты мне, что я ужасная свинья. «Неужели?» – Ей-ей! черт сбил меня с пути, и вот, сам не знаю, что делать на белом свете. – «Женись». Да не знаю, где живет невеста, – куда к ней ехать? Родилась ли она, жива, или умерла, ничего не знаю. Другим как-то счастье: все само ладится. Уж если влюбится и навяжется на шею, так по крайней мере девушка, а не чужая жена, как, например, Саломея Петровна. Уверила, что я создан, собственно, для нее, а она для меня, я и поверил, да и увез ее. Что ж из этого вышло? она на стороне, я на другой… А желательно было бы знать, что с ней делается: где она? что она?… Удивительный характер! Поскакала от мужа, от отца, от матери, черт знает куда, точно как из гостей домой!… Отец и мать!… Господи боже мой, отец и мать!… Я бы поехал теперь к отцу и матери… «Здравствуй, Вася, здравствуй, сынок!» У Васи сердце бы порадовалось, Вася бы заплакал. «Это что у тебя? где это ты нажил?» – «Бог дал». – «Ах ты мое нещечко», – сказала бы матушка и заплакала бы с радости. «Врешь, брат, – сказал бы отец, – верно, ты черту служишь!» – и заплакал бы с горя… Да это все мечта: батюшка умер давным-давно, а матушка недавно скончалась… Э! Да у меня есть тетка и сестра невеста… Верно, в бедности живут… Вот случай осчастливить Наташеньку… прекрасно!…
   Дмитрицкий стал развивать и лелеять эту мысль в голове.
   Приехали на станцию.
   – Матеуш! – крикнул Дмитрицкий, – распорядись скорей о лошадях.
   – Нет, пан, – отвечал Черномский, соскочив с козел, – лошадей успеют запрячь; прежде всего надо решить, кому пановать на этом свете; если пан благородный человек, то не откажется на мой вызов… пара пистолетов есть…
   – Изволь, брат, пойдем! вот тут же в рощице. Только не иначе, как оба заряда в один пистолет; а потом выбирай любой; но подлецу я в руки не дам пистолета, а сам, одним дулом себе в пузо, а другим тебе.
   – Нет, я на это не согласен!
   – Так пошел, записывай подорожную! ну!
   – Это, пан, бесчестно!
   – Ну!
   Черномский бросился от Дмитрицкого.
   – Постой, поди сюда! Вот что я тебе скажу: хочешь, чтоб я возвратил тебе название плута грабе Черномского, и все, разумеется, кроме того, что у меня выиграли мошенники? Хочешь?
   – Пан обязан воротить мне все!
   – Ну, это мечта; ты слушай, что я тебе говорю; во-первых, отвечай, женат ли ты?
   – Женат, пане, имею шесть человек детей, на руках моих все родные; все, что нажил трудом, нажил для обеспечения своего бедного семейства; а пан хочет лишить меня всего, пустить по миру по крайней мере двадцать человек!
   – Так ты женат? Ну, черт с тобой, ступай, да чтоб скорее лошадей.
   – А пану для чего знать, женат я или нет?
   – Дело кончено, так нечего и говорить условий, на которых я бы тебе возвратил парик с усами и имущество Черномского.
   – Да я прошу сказать мне, пане, какие условия, может быть, я их исполню.
   – Нет, уж кончено; ты женат и мне не годишься.
   – Я пану нарочно сказал, что я женат.
   – Подлец! думал разжалобить; теперь уж я не поверю.
   – Ей-ей, не женат!
   – Так хочешь жениться на моей сестре? девочка чудо, с хорошим состоянием, умна; ну, просто, отдаю ее тебе, как свинье апельсин, для того только, чтоб исполнилось мое предсказание, что она будет графиня.
   – Пан все отдаст мне?
   – Все, кроме выигрышных у меня.
   – То есть восемь тысяч?
   – Нет, любезный, сто восемь.
   – Э, нет, пане, не могу согласиться.
   – Ну, не можешь, так оставайся холостым Матеушем.
   – Но какие ж выигранные сто тысяч у пана? Я и не знаю об них.
   – А вот те, что шайка твоя выиграла у меня.
   – Пан обижает меня!
   – Ну, обижаю, так оставайся холостым Матеушем.
   – Я готов двадцать тысяч из своих кровных прибавить к восьми, а больше не в состоянии.
   – Ты дурак: изо ста тысяч я шестьдесят назначил твоей будущей жене в приданое.
   – Восемьдесят, пан, и мне отдать в день свадьбы.
   – Торговаться? так ни жены, ни копейки! убирайся!
   – Пан сдержит свое слово свято? – Еще спрашивает!
   – Ну, так и быть, я согласен. Вот рука моя.
   – Пошел к черту с своей грязной рукой!
   – Прошу пана отдать мне ключи.
   – Нет, приятель, это будет все сделано следующим образом: теперь мы поедем в Шклов; там я кое-что куплю к свадьбе, – там, говорят, все есть у жидов, и дешево; а потом поедем в Путивль, где живет моя тетка. До тех пор ты будешь Матеуш, слышишь?
   – Пан не верит мне, что я исполню данное слово? Я не могу унижать себя, ехать на козлах.
   – Врешь, поедешь и на деревянном козле, на котором вашу братью мошенников кнутом дерут.
   – А если, пан, свадьба как-нибудь не состоится?
   – Если только не ты в этом будешь виноват, получишь все, как сказано.
   – И условленное приданое?
   – Половину.
   – Ну, так и быть!
   Лошади были запряжены; Черномский, понимая нрав Дмитрицкого, верил ему на слово, и как низкая душа обратился в совершенного холопа. Прикрикивал в подражание Дмитрицкому на ямщиков, на смотрителей, называл барина его сиятельством; но только портил дело.
   – Поди-кось какой! – говорили ямщики, – экой страшный! расхрабрился! запрягай сам скорее!
   – Еще прикрикивать вздумал! так нет же лошадей, все разошлись, а курьерских не дам! – говорили и смотрители станций.
   Дмитрицкий платил тройные и четверные прогоны, сидел по нескольку часов на станциях и ехал как на волах.
   Приехав в Шклов, он расположился в гостинице у жида, потребовал почтовой бумаги и написал следующее письмо к тетке:
 
   «Любезная тетушка Дарья Ивановна. С год тому назад вы писали ко мне в полк, жаловались на недостатки и просили прислать хоть рублей сто; тогда у меня, ей-ей, ничего не было. Теперь очень рад служить вам: ведь вы да Наташенька только и родных у меня. Наташеньке я везу жениха, моего приятеля, графа. Только вы, пожалуйста, наймите богатый дом, со всей роскошью, да нашейте моей сестричке, будущей графине, модного платья и разных уборов, чтоб все было на знатную ногу, чтоб не стыдно было принять сиятельного. На расходы посылаю двадцать тысяч, а сам привезу все приданое, шалей, материй, драгоценных вещей и всего. Поторопитесь все устроить, недели через две я непременно буду.
   Любящий вас племянник В. Дмитрицкий».
 
   Вложив в конверт двадцать тысяч, Дмитрицкий запер свою комнату и сам отправился с письмом на почту, отдав приказ Черномскому привести жидов с товарами. Почта была в двух шагах, и потому Дмитрицкий скоро возвратился; но жиды пронюхали богатого покупщика, набежали со всех сторон с узлами и ящиками, разложили свои товары на полу и перебранивались. Жид Мошка с узлом полотна уверял жида Иоску с ящиком янтарных колечек, сердечек, мундштучков, игольников и прочее, что пану не нужны его игольники, что пан не шьет; а Иоска твердил, что пан не такой дурак, чтоб стал покупать у Мошки миткаль вместо полотна.
   Старый жид Соломон отталкивал ногой узел другого Мошки и говорил ему, чтоб он добром шел домой, покуда барин взашей его не выгнал.
   – Ты, голова углом, разве не знаешь, что вельможный пан в бумажные платки не сморкается?
   – А что ж, он в твое гнилое сукно будет сморкаться? Славное сукно, седанское! с бумагой пополам!
   – Не трогай руками! – вскричал Соломон, ощетинясь.
   – Не толкайся! – вскричал Мошка.
   Жид Хайм притащил дюжины три одеял и готовился, только что войдет вельможный пан, раскинуть одно на всю комнату по головам и товарам и крикнуть:
   – А вот зе, вельмозный пан, самые луцция покрывала, двухспальные, каких луцце не бывает! усь если пан хоцет иметь покрывала, так усь пан будет ласков: купит вот это.
   Но Шлем, посматривая в окно, говорил Хайму:
   – Видишь, офицер приехал к Ханзе, ты бы шел туда; он скорей купит одеяло, а вельможному пану не нужно одеяло; вельможный пан хочет купить материй на жилетки.
   – Дз, эх! узнал он, что у тебя есть жилетки, каких и даром никому не надо!
   – Дз, эх, – повторял и Черномский, – промотает та каналья Дмитрицкий у меня все деньги!…
   Только что вошел Дмитрицкий, жиды в один голос начали высчитывать свои товары.
   – Ну, что у вас есть, показывай, – сказал он, садясь на диван.
   Жиды полезли на него толпой, давят, толкают друг друга; крик страшный. «Сукно седанское, пане! какого цвету прикажет пан? Полотно голландское! Перчатки, пан, французские! Платки, пан, материи разные, атлас, бархат, тафта!… Перчатки, пан: какую прикажет пан вырезать?… Ситцы!… Колечко пану?… цепочки, серьги брильянтовые!»
   – Вон! – крикнул Дмитрицкий. Все вдруг умолкли.
   – А что ж пану угодно? – вызвался Соломон.
   – Молчать!… Ты! показывай серьги брильянтовые!… Скверные!…
   – А вот зе лучше! работа какая! брильянты с бирюзой.
   – Гадкие! что стоют?
   – Дешево, пан, для пана триста червонцев.
   – Сто хочешь?
   – Да помилуй, пан, как это можно покупать такую дрянь! им вся цена десять карбованных! Камни фальшивые! – вскричал Черномский.
   – Тебя спрашивают? – прикрикнул Дмитрицкий.
   – Пан только деньги бросит; у меня есть брильянтовые серьги, я пану уступлю их за сто червонных, не такие, – сказал Черномский.
   – Свои подаришь сам невесте… Это что, мундштуки? что этот стоит?
   – Двадцать червонных.
   – Десять.
   – Ах ты, свента матка Мария! Это композиция!
   – Мне все равно, композиция или янтарь, я покупаю, что мне нравится.
   – У пана денег много! пану деньги нипочем! пан их не наживал трудом!
   – Ни трудом, ни мошенничеством: по наследию достались; и потому молчи! Что это, шали? Показывай.
   – Аглецкие, самые лучшие! бур де су а [95]!
   – Что голубая?
   – Пятьдесят червонных.
   – Дорого! возьмешь и половину.
   – Видно, пан знает толк, – сказал Черномский, ахнув, – сшивная, середина от старой дрянной шали, девки носят! Возьми, пан, за эту цену мою тибетскую.
   – Пустяки! Ты свою подаришь сам невесте; а эту я подарю ей.
   – Чтоб моя невеста носила такую поскудную шаль! фи!
   – Не хочешь? Ну, так я подарю ей турецкую, выпишу из Одессы.
   – Турецкую пану! у меня такая турецкая… Дз, эх! – вскричал жид и, оставив свой узел и шали, разложенные по полу, схватился за шапку и побежал вон.
   – У пана много денег, что пан так бросает их! – сказал Черномский с страдальческим выражением лица, как будто у него жилы тянут.
   – А тебя кто просит сожалеть о моих деньгах?
   – Нельзя, пане, нельзя не жалеть; деньги не легко достаются.