Беды начались для Саломеи Петровны совершенно неожиданно. Она являлась в свет невестой миллионщицей, и вдруг, в один пасмурный день, когда должно было отдавать шить новое платье к великолепному балу, маменька говорит ей плачевно: «Друг мой, надо обойтиться без золотых кружев». – «Как! без модных золотых кружев? У папеньки недостало денег для дочери на какие-нибудь двенадцать аршин кружев по пятидесяти или много по семидесяти пяти рублей аршин! Да это просто варварство!» В самом деле варварство: не простыми же нитяными кружевами рублей в двенадцать аршин обшивать платье, когда на всех порядочных воротах и подолах должно быть непременно чистое золото.
   Ехать на бал нельзя, не можно, невозможно; и это был первый невыезд на бал.
   Вслед за этим настал день рождения Саломеи Петровны. По обычаю, этот день, ознаменованный появлением на свет первого залога любви Петра Григорьевича и Софьи Васильевны, праздновался на весь мир родства и знакомства, год от году пышнее и торжественнее. Двадцать восемь раз уже Саломея Петровна совершила путь вокруг солнца. Всякий раз в первый день своего нового года она осыпалась подарками и желаниями; украшала собой великолепный обед, была царицей этикетного бала, с присутствием полиции для порядка приезда и разъезда. И вдруг папенька объявляет маменьке, что бала никак нельзя дать, потому что денег нет.
   – Помилуй, что ты это! ты погубишь дочь! – вскричала маменька, – это страм для нас! За нее никто не посватается! Нам нельзя переменить образа жизни, покуда Саломея не выйдет замуж!
   – Помилуй, матушка, да я десять лет тяну канитель в этом ожидании! Имение заложено, перезаложено; долгов тьма, платить нечем, все прожито на пиры да на балы! Кончено!
   Сначала Софья Васильевна вспылила.
   – Позвольте узнать, на какие балы? – вскричала она. – На пиры, может быть; это дело другое: у вас шампанское лилось рекой!… Обед стоит пятьдесят рублей, а вин вы выпьете на пятьсот. Каждую неделю обед, пятьдесят обедов в год – вот вам и двадцать пять тысяч… А в карты вы сколько проиграли? Ежедневно проигрыш – положите хоть по двадцати пяти рублей – вот вам и десять тысяч в год, вот вам и ежегодный наш доход! Балы! каких-нибудь две, три тысячи на гардероб мне и дочери, вот вам и весь бальный расход!
   – Ты хочешь, душа моя, доказать, что прожил все я? Положим, что и так; я, следовательно, все пропил и проиграл; ну, пропил так пропил, проиграл так проиграл; а все-таки наше имение продадут с публичного торгу: дом в залоге, денег нет, а занять не у кого.
   – Вот до чего вы довели меня! – вскричала Софья Васильевна. – Боже мой, какой стыд! Бедная Саломея! что с ней будет! на ней никто не женится!
   – Да, я надеялся на ее замужество, да где! разборчивая невеста! тот не по нас, другой не по нас! один не суженый, другой не ряженый! Позвольте спросить, сколько их проехало мимо?
   – Кто это, кто, сударь? откуда? какие женихи? Этот гриб, что ли?
   – Какой гриб? Платон Васильевич? Хоть он стар, но не худо бы, если б за него вышла Саломея: пять тысяч душ! Она бы просто царствовала.
   – Во-первых, он еще не сватался, а во-вторых – это смешно и говорить. Еще какие же женихи: этот твой любезный человек, петух, генерал, или эта простокваша?
   – Какая простокваша?
   – Также твой любезный человек, Горлицын, или…
   – Довольно и одного из этих двух; именно прекрасные люди: у одного восемьсот душ, другой наследник тысячи.
   – Прекрасно! вы влюбитесь в какого-нибудь любезного человека, который необходим для вашего виста; а дочь выходи за него замуж!
   – А Стрешников? играл в карты?
   – Этого я уж и не знаю, почему вы называете любезным человеком.
   – А потому, что за него вышла замуж Верочка Кубинская, которая получше, и поумнее, и побогаче Саломеи.
   – Для тебя свое детище, я вижу, хуже последней девчонки! Нет, я не так думаю! Для меня дочь дороже, ближе всех! Для счастия дочери я готова пожертвовать жизнию!… а для тебя все равно, существует она на свете или нет; счастлива или изнывает в своей каморке, как в тюрьме!… Она же виновата, что родилась на свет с чувствующей душой, с сознанием своего достоинства и не в состоянии пожертвовать собою против сердца, отдать руку без разбора первому, кто бы вздумал ангажировать ее на супружество. Это не кадриль-с!
   – А вот потому-то, что не кадриль, я и думал, что не на балах надо искать пары.
   – А позвольте узнать, где же? Где девушка может показать себя?
   – Помнится, что ты показалась мне у себя дома.
   Этот супружеский комплимент смутил несколько Софью Васильевну; она припомнила, как ее суженый прошел мимо окна, взглянул и – дело кончено.
   – Теперь уже не те времена, – сказала она вздохнув, – суженых не высидишь и не заманишь через окно.
   – Да, именно теперь и именно Саломее уж не только высидеть, да и не выездить на паркете в галоп человека по сердцу, – сказал Петр Григорьевич вздохнув. – Вот уж десять лет как она высматривает не в окно, а в лорнет, да никого не видит. Вот уж года с два как понадобилась приправа к девической красоте.
   – Как тебе не стыдно!… Лучше бы ты думал, как поправить наши дела. Как хочешь, а в именины Саломеи надо дать бал… некоторые почти уж званы… об нем уж говорят…
   – Пусть говорят.
   – Помилуй! я знаю, что почти все мои знакомые готовят уже наряды.
   – Пусть готовят.
   – Это страм! У Саломеи есть надежды на князя…
   – Не договаривай! пустяки!
   – Отчего пустяки?
   – Ну, что говорить, когда ты сама это знаешь.
   – Боже мой! что ж мы будем делать!
   – Ничего; не дадим бала, и кончено.
   – Как это можно!
   – Не звать – и кончено!
   – Как это можно! Многие приедут и незваные.
   – Запереть ворота!
   – Помилуй! тебе кажется все это забава.
   – Нисколько. Кто приедет – отказать.
   – Без причины!
   – Сказать, что кто-нибудь болен.
   – Я этого на себя не возьму, ни на себя, ни на Саломею! Я не хочу накликать болезни.
   – Сказать, что я болен; я, пожалуй, залягу в постель и пошлю за доктором.
   – Нет! я не в силах этого перенести! я продам все свои брильянты и жемчуга и непременно дам бал.
   – Неси последнее со двора! – вскричал Петр Григорьевич с досадой, – и пойдем по миру!… Говорю тебе коротко и ясно, что если я не употреблю всех последних средств на уплату долга в Опекунский совет [15], то – мы нищие! Три года неурожай, вместо тридцати тысяч доходу именье съело меня, а все-таки одна на него надежда поправить свои обстоятельства. Теперь рассуждай как хочешь, что лучше: сберечь ли имение, или докапать его.
   – Но неужели нет никаких средств на эту зиму? Я тебе ручаюсь, у Саломеи непременно будет жених, прекрасный человек, с состоянием…
   – Я тебе говорю, выбирай: прожить последние средства и долететь на крыльях до нищеты или сложить крылья и сидеть у моря да ждать погоды.
   – Я тебе говорю, что Саломея будет замужем, – сказала решительно Софья Васильевна, – по крайней мере я буду знать, что она пристроена.
   – Хм! а если так не случится, тогда что будет? У нас не одна Саломея; надо подумать и об Катеньке. Для одной всё, а для другой ничего?
   – Катеньке? ах, более мой, да я ей найду тотчас жениха, – сказала Софья Васильевна, обрадовавшись этой мысли. – За ней дело не станет. Разумеется, такой партии она не может сделать, как Саломея; но лишь бы человек с состоянием, который мог бы и нас поддержать.
   – О-хо-хо! на Катю у меня больше надежды; но все-таки званого бала у нас не будет.
   – Ну, хорошо, я сделаю маленький вечер.
   Петр Григорьевич согласился. Но когда Софья Васильевна объявила Саломее, что в ее именины будет маленький вечер, а не grand bal par? [16]
   – Ah! comme c'est mesquin! [17] Какое мещанство! – вскричала она.
   – C'est pour varier, ma ch?re [18], для разнообразия; ведь это тот же бал, по без особенных требований.
   – Покорно вас благодарю! лучше не нужно ничего.
   – Но, милая моя, мы не можем давать теперь балов, наши обстоятельства в самом худом положении. Мы прожили последнее в надежде, что ты выйдешь замуж за человека с состоянием, и это поддержит нас.
   – В первый раз слышу это, – сказала Саломея с пренебрежением, – жаль, что давно не сказали об этом и не приискали мне жениха, необходимого для вас… во мне достало бы столько великодушия, чтоб пожертвовать собою для благосостояния родителей.
   – Но что ж делать, милая?
   – Что вам угодно, то и делайте!… на первый раз хоть маленький вечер!
   Софья Васильевна как-то не умела оскорбляться дерзкими словами Саломеи; в отношении ее она была детская раба; неудовольствия свои на Саломею она вымешала на Катеньке. Боясь не угодить возлюбленной дочери, Софья Васильевна облекла маленький вечер в надлежащую помпу. Все пошло по-прежнему; но она стала заботиться о судьбе Катеньки, избрала для этого старый, верный обычай.
   В это-то время и явилась в доме Василиса Савишна, очень милая и добрая женщина, как выражалась Софья Васильевна в ответ на вопросы Саломеи, откуда она выписала такую пошлую дуру и что за знакомство с чиновницами-потаскушками. Вскоре вслед за Василисой Савишной явился в дом Федор Петрович Яликов, о котором и будем мы иметь честь вслед за сим держать речь.

III

   Федор Петрович Яликов имел бедного, но, как говорится, благородного родителя, потому что Петр Федорович, произведя на свет сына, был уже коллежским регистратором [19] и служил в одном из судилищ С… губернии. Лишившись первой жены, он женился вторично на каком-то случае, по которому сынишке Феденька был записан в корпус, а сам он получил место исправника где-то в другой губернии и забыл в служебных и семейных заботах не только свою родную губернию, но и родного сына. Как попугай, сперва прислушался он к словам жены, а потом и сам начал говорить: «бог с ним, пусть его учится», а через несколько лет, – «теперь он, чай, уже на службе; бог с ним, пусть его служит, пробивает себе дорогу, как отец! Вот, дело другое – дочь!»
   Между тем как почтенный родитель, не любивший бесполезной переписки с сыном, оперялся насчет ближнего и дальнего, Феденька, одаренный от природы тупыми понятиями, никак не мог изострить их науками. Несмотря на это, за прилежание и благонравие выпущен был в офицеры в пехотный полк и долгое время служил с рвением и усердием; сроду не отличался, но зато также сроду ничего не пил, сроду карт в руки не брал, сроду не гуливал и в этом случае часто ставился в пример другим. Несмотря на то, что Яликов был примером готовности, неуклончивости и ни малейших отговорок, товарищи любили его за готовность идти без малейших отговорок вместо каждого в караул. Полк, в котором Федор Петрович проходил чины прапорщика, подпоручика, поручика и, наконец, штабс-капитана, во все время его службы стоял то на границе, по пикетам, то близ границы, по деревням. Только и свету было для него, что бал подле жидовской корчмы. Когда, несмотря на постоянные занятия по службе, поспело сердце Федора Петровича для любви, ничто так не услаждало его, как пляска очаровательных русначек с льняными волосами, с курносенькими носами, ножки в чоботах. Одна так приглянулась ему, что он решился сказать ей:
   – А що, Донечко, любишь ты меня?
   – А що, паночко, жинысь на мни, так и буду любить, – отвечала она.
   Федор Петрович и задумался. И чего доброго, быть бы веселью, да судьба готовила великого мужа для великой жены.
   Был же анекдот, что один любезный друг одного доброго приятеля, которого он приучил не отказывать ему на «нет ли, брат, у тебя чего-нибудь серебра или какой-нибудь мелкой бумажки?» – узнав, что его доброму приятелю выходит огромное неожиданное наследство:
   «А что, любезный друг, – сказал он ему, – если б ты получил огромное наследство, тысяч двести или триста, поделился бы ты со мной?»
   – Двести тысяч! можно поделиться.
   – Честное слово?
   – Хоть два.
   – Добрый человек! Вот как: я получу наследство – с тобой пополам; ты получишь – со мной пополам; руку!
   – Это что называется: что есть – то вместе, чего нет – пополам.
   – Чем черт не шутит: давай руку! будет или не будет, а все-таки две надежды лучше, чем одна.
   Сегодня сделано условие, а завтра добрый приятель получает известие о наследстве, и от мысли, что ни с того ни с сего, а надо делиться с любезным другом, встали у него волоса дыбом.
   Сам полковой адъютант прискакал к Яликову с известием, что ему вышло огромное наследство.
   – Любезный друг, – сказал он ему, входя в хату, – во-первых, здорово, а во-вторых, убирайся в отставку!
   – Что такое, Василий Петрович? – спросил Яликов, побледнев.
   – Больше ничего, как пиши прошение в отставку по семейным обстоятельствам.
   – Что ж такое я сделал, Василий Петрович? – проговорил с ужасом Яликов.
   – Что сделал? Каков гусь: как будто не знает!
   – Ей-богу, ничего не знаю… Я… право, ничего!
   – Говори, говори! ничего! полковнику и всему штабу известно; а он ничего не знает!
   – Господи! что такое я сделал? – проговорил Яликов сквозь, слезы, – я поеду к полковнику… Скажите, Василий Петрович, что такое?
   Я говорю, что подавай в отставку; тут другого ничего не может быть.
   – Это какая-нибудь клевета! Я ни в чем ни душой, ни телом не виноват, вот вам Христос!
   – Как клевета? позвольте вас спросить: это вы мне говорите, что клевета?
   – Нет, Василий Петрович, я сказал так, не касаясь вас; а потому, что кто-нибудь, может быть, несправедливый какой-нибудь донос сделал на меня…
   – Донос? Нет-с, формальное отношение, за номером.
   – Это просто несчастие… Да от кого же отношение?
   – Из суда.
   – Я, Василий Петрович, никакого преступления не сделал, Бог свидетель!
   – Нет-с, там сказано именно: Федор, Петров сын, Яликов.
   – А черт знает, верно, какой-нибудь другой есть Федор, Петров сын, Яликов.
   – А как вашего отца зовут?
   – Зовут? Петром, – отвечал Яликов боязливо.
   – Ну-с! надо знать имя и отчество.
   – Отчество?… да я родителя своего с малолетства и в глаза не видал.
   – Так вы, стало быть, отрекаетесь от своего отца? Очень хорошо, так я так полковнику и донесу.
   – Извольте донести, что я никаких сношений с ним не имел и не знаю, где он обретается; а потому по его делам суду не причастен.
   – Непричастны?
   – Непричастен.
   – Очень хорошо-с; а знаете ли вы, что он умер?
   – Умер?
   – А! что, побледнел!
   – Никак нет-с; что ж, не я в этом виноват…
   – Точно не виноват?
   – Ей-ей!
   – Ну, а он оставил духовную, которая представлена в суд; так теперь извольте с ней разделываться!
   – Да за что ж я буду разделываться, Василий Петрович? Если б я был прикосновенен к какому-нибудь делу…
   – Да по духовной он вас сделал прикосновенным.
   – Ей-богу, грех батюшке за то, что он делает сына своего несчастным!
   Федор Петрович такую сделал горестную мину, что полковой адъютант не в состоянии уже был удержаться от хохоту.
   – Смейтесь, Василий Петрович; если бы вам случилось так… посмотрел бы я!
   – Нет, брат, со мной этого не случится!
   – Бог знает!
   – Мой отец умер и ничего мне не оставил.
   – Счастье ваше!
   – Сделай одолжение, возьми это счастье в карман, а мне уступи несчастье, которое навязывает тебе на шею отец. Хочешь?
   – Говорить-то легко!
   – Клянусь, давай только доверенность, что предоставляешь мне получить по духовной все наследие и распоряжаться им как угодно.
   – Какое же наследие, Василий Петрович?
   – Какое бы ни было; не твое дело; ты оставайся служить, а я выхожу в отставку.
   – Так батюшка наследие мне оставил?
   – Это уж не твое дело, ты служи себе, а я поеду.
   – Как можно, Василий Петрович; батюшка оставил мне наследие, а вы поедете.
   – А не сам ли ты отрекся от отца?
   – Как можно отрекаться от отца; я говорил только, что не причастен ни к какому делу.
   – Ну да, да; а дело-то и состояло в наследии.
   – Нет, от наследия я не отрекался.
   – Э, брат! губа-то у тебя не дура! А знаешь ты пословицу, что такому сыну, как ты, не в помощь богатство.
   – Уж очень в помощь: не все же так жить… Я намерен жениться!
   – Женись, да женись на какой-нибудь дуре.
   – Это для чего?
   – А для того, чтоб дети были умны.
   – Это почему?
   – Ты учился математике?
   – Учился.
   – Ну, так должен знать, что и минус на минус дает плюс.
   – Не понимаю; математика давно уж из головы вышла. Яликов разгулялся.
   – Эй, Курдюков! – крикнул он.
   – Чяво изволите? – спросил вошедший денщик.
   – Вели-ка, тово… – сказал Яликов, ходя по комнате и потирая руки.
   – Чяво?
   – Вели-ка, тово… – повторил он.
   – Чяво, – повторил денщик.
   – Ну, как оно?… тово…
   Денщик стоял в ожидании решения, чего потребует его благородие.
   – Барин твой с ума сошел, – сказал полковой адъютант, – покуда придет в себя, дай мне чаю.
   – Да! чаю! – сказал Яликов.
   – Насилу надумался!
   Яликов был вне себя. В первый раз воображение его вырвалось из-под спуда привычных служебных понятий и начало строить ему мир вне службы; но так как матерьялов для этой постройки в голове Федора Петровича было очень недостаточно, то на первый случай матерьялы были заняты из сказочного мира. Федору Петровичу мерещилось, что он ведет Доню в свои волшебные палаты.
   – А, Доня, каково?
   И Доня дивится, говорит: «Ой, то квартырочка! який на пане червонный жупан!»
   – Що, Доню, хочешь грошей? хочешь медвины? хочешь музыку слухать!… Гей! – вскричал Яликов во все горло.
   – Что ты кричишь во все горло? – прерывал мечты его полковой адъютант; а денщик вбегал и спрашивал: «Чяво прикажете?»
   – Вели-ко… тово, – говорил Яликов, очнувшись от бреда.
   – Чяво? – повторял денщик.
   – Чяво! вылей ему ведро на голову! Ну, брат, ты спятил, Яликов.
   – Да я все думаю, Василий Петрович, каким образом подавать в отставку? Я никогда не подавал, не знаю, как это делается.
   – Верхового коня подаришь? так я тебя выпровожу, сперва и отпуск на двадцать восемь дней с отсрочкой, а потом в отставку.
   – Подарю, ей-богу подарю!
   – Ну, ладно.
   Полковой адъютант устроил все как следует, и чрез несколько дней Федор Петрович Яликов отправился в путь.
   Сам бы он не умел принять и наследства; но нашлись добрые люди, которые ему помогли в этом. За исключением разных расходов, Федору Петровичу очистилось более двухсот тысяч наличных да именьице душ в триста. Деньги лежали и Опекунском совете; и вот он отправляется благополучно в Москву.
   Въезжая в Москву, Федор Петрович невольно смутился; что-то страшно стало; ему казалось, что он приехал в какой-то иноземный город, в тридесятое царство; а денщик его, Иван, дивясь на огромные домы, поминутно вскрикивал:
   – Э! Федор Петрович, извольте-ко посмотреть, какие казармы! Э! еще больше! Э! коляска-то, словно полковничья!…
   Ил роду-то, народу-то! А что, брат почтарь, ярмонка, что ли, тесь? а? Эвона! наш брат, солдатик!… А что, брат служивый, здесь полковая квартира, что ль?
   – А где ж барин остановится-то? – спросил ямщик Ивана.
   – Разумеется, на постоялом дворе; где ж барину останавливаться-то, как не на постоялом дворе.
   – Вестимо, у нас славный постоялый двор.
   Прокатив через всю Москву, ямщик и привез Федора Петровича на постоялый двор, на другом краю Москвы.
   Федор Петрович молчал от недоумения, куда он заехал; а Иван дивился вслух:
   – Вот уж штаб-квартира, так штаб-квартира! Ехали, ехали! Да скажи ж, брат, кто ж это живет в больших казармах-то! Неужто все штабные?
   – В казармах полковые живут.
   – А вот в той, что со столбами-то? Да, да, и позабыл: ведь ты уж говорил, что там конская скачка, манеж то есть. Э! Федор Петрович, смотрите-ко, кони завезли на крышу зарядный ящик! Постой, постой! Федор Петрович, смотрите-ко!
   – Да это киатер, то не настоящие лошади, – сказал извозчик.
   – Да что ж это правит-то не солдатик, а трубочист? К чему ж это туда завезли? а?
   – А кто ж их знает? чай вывеска, дескать: здесь на конях скачку производят.
   – Вот что!
   На постоялом дворе Федора Петровича угостили по-русски, чем бог послал: сперва чайком с московскими калачами, а потом предложили поужинать щец да жареной говядинки. Это все еще было нам с руки и привычно; но наутро предстояло Федору Петровичу отправиться в Опекунский совет отыскать там рекомендованного ему чиновника и при помощи его получить по билету часть денег.
   Федор Петрович был вне себя, собираясь в этот поход.
   – Да не прикажете ли, сударь, извозчика, – спросил хозяин, – пешком до города далеко; дрожки или коляску? у нас здесь славные извозчики.
   Сначала Федор Петрович испугался было предложения коляски: ему и на дрожках еще не случалось ездить; а в коляске ездит только полковой командир; но потом одумался: эка беда, мы и сами в коляске поедем!
   – Коляску!
   – Как же, сударь, прикажете мне сзади ехать? – спросил Иван.
   – Конечно уж; кто ж в коляске без человека ездит.
   Вот и поехали. Денщик не привык на запятках стоять, ведь это не во фронте: обеими руками он вцепился в задок коляски и налег на него боком. Ему хотелось подивиться вслух на все необычайные встречи; но он боялся разинуть рот, чтоб не слететь. Только раз не вытерпел, толкнул Федора Петровича сзади, вытянулся, чтоб сказать ему на ухо: «Генерал, сударь, какой-то едет!…» да чуть было не ввалился в коляску. Федор Петрович был объят каким-то страхом. Ему казалось, что все и него смотрят и кто-нибудь встретится да крикнет: «А! Это вы, сударь! я вам дам разъезжать в колясках!»
   Подъехав к Опекунскому совету, Федор Петрович с тайным трепетом в душе вышел из коляски. Войдя в залу, прежде всей толпы народу он увидел генеральские эполеты, вздрогнул и остановился у входа. Он не пришел в себя до тех пор, покуда не выбыли из толпы страшные чины и не остались только ходячие и сидячие фраки, кафтаны, бороды, салопницы и иное бабье.
   – Вам что угодно? – спросил его один чиновник.
   – Петра Кузьмича, – отвечал Федор Петрович, – письмо к нему-с.
   – Пожалуйте сюда.
   Петр Кузьмич явился, прочел письмо, очень обрадовался, что может служить Федору Петровичу, взял от него билет, и чрез несколько минут Федор Петрович, в поте лица, трясущимися руками считал огромную сумму денег.
   – Да уж я верю-с! – повторял он, останавливаясь считать. – Нет-с, лучше сосчитайте, чтоб не было недоразумений.
   – Точно так-с, – сказал, наконец, Федор Петрович и набил деньгами все карманы.
   Петр Кузьмич был добрый человек и угодливый; узнав, что Федор Петрович первый раз в Москве и совершенно не имеет знакомых, просил его к себе.
   – Вы долго намерены здесь пробыть?
   – Право, не знаю; надо подождать отставки; а потом поеду и деревню.
   – Вам надо непременно познакомиться с Москвой, – сказал Петр Кузьмич и вследствие этого вызвался быть руководителем его.
   Прежде всего повез он Федора Петровича позавтракать в московский трактир, угостил шампанским; но Федор Петрович не позволил ему расплачиваться. «Нет уж, позвольте! – сказал он, – не приходится так», и, вытащив из кармана пучок бумажек, отделил одну и бросил на стол. Потом Петр Кузьмич повез его к себе на чай, познакомил с женой и дочерью и, узнав, что московский гость остановился на постоялом дворе, с ужасом вскричал: «Как это можно, вас там оберут! Переезжайте в гостиницу, вот рядом со мною, тут прекрасный номер, стол, все удобства. Пошлите своего денщика тотчас же перевезти вещи; а мы между тем сыграем вчетвером по маленькой в вист».