Страница:
– Какую это француженку, что в кондитерской, у… Файе? ah, une tr?s jolie brune!… [227] Представь себе…
– Иван! – крикнул Чаров, – беги в часть, скажи, что вот у него в трубе загорелось.
– Да я не понимаю, о ком ты говоришь? Какая француженка?… Ах, та, та, что у Далина… Madame, madame… [228] Черт ее знает… Знаю, знаю… я спрашивал у него, он говорит, что она теперь у Туруцкого в компаньонках.
– У Туруцкого? – прервал франтик в очках хриплым стариковским голосом, – Туруцкий – холостяк.
– Ну, что ж такое?
– Как, что ж такое?
– Ну, конечно, что за беда?
– Вот забавно, старикашка древнее Москвы.
– Стало быть, он был на пиру, который давал Святослав?
– Не знаю, братец; надо справиться в новой поэме в лицах.
– Послушай, тебе кто говорил? Сам Далин?
– Что, mon cher?
– Mon cher, ты ска-а-тина, ничего не слушаешь!… Тебе кто говорил про француженку? Далин?
– Далин, Далин; он сам мне говорил… именно, кажется, мне сам…
– Не может быть!
– Вот прекрасно, помилуй!
– Да врешь, братец, ты, ска-а-тина, все перепутал!
Интересуясь француженкой, Чаров отправился сам к Далину и вместе с ним, вы помните, к Саломее. Узнав про ее странное, несколько двусмысленное положение в доме Туруцкого, а вскоре потом, что она выходит за него замуж, Чаров так озлился на всех француженок, что всю ненависть свою к русским взвалил на них, называя безнравственными куклами, которые приезжают только развращать русские невинные и неопытные женские сердца, и не только женские, но и мужские и даже старческие.
– Ты что-то вдруг, mon cher, переменил свое мнение о француженках?
– Ну, врешь, у-урод, я не меняю своих мнений, может быть пьяный говорил другое… Знаете, messieurs, что теперь вся аристократия Франции перенимает тон и манеры у русских дам, приезжающих в Париж, ей-богу!
– Вот видишь, ты спорил, mon cher, со мною; положим, что грация принадлежит француженкам; но… ce je ne sais quoi [229] принадлежит именно русским дамам.
– А что ты думаешь, – сказал Чаров, – не следуй они глупой французской моде ходить в лоскутьях и не называй себя «дамами», тогда бы это je ne sais quoi объяснилось, ну, что за нелепое название dame, dame, dame! Ну, что – «дам»?
– Браво, браво, Чаров!…
Вошедший человек с письмом помешал расхохотаться как следует.
– От кого? – спросил Чаров.
– С городской почты.
– А!… Что за черт… monsieur… Чья это незнакомая женская рука?… – Чаров пробежал письмо и вдруг, вскочив с места, крикнул: – Карету! одеваться!
– Куда ты взбеленился? – Нужно; дело, неотлагаемое дело.
– Да доиграй, братец, партию.
– Мечта! некогда!… adieu, enfants de. la patrie, le jour de la gloire est arriv?! [230]
И Чаров, откуда взялась прыть, побежал в свою уборную, потому что и у него была уборная, которая годилась бы любой даме. Тут было трюмо, тут было все, все роды несессеров.
– Одеваться! – повторил он, бросясь на кушетку и читая следующие строки, писанные по-французски:
– Эрнестина! Ах, какое имя! Эй! – крикнул Чаров.
– Чего изволите? – спросил вошедший камердинер.
– И я так худо понял ее!… Ну, что ж, одеваться-то!
– Что изволите надеть?
– Ска-а-тина! карету скорей!…
– Карету подали-с.
– Шляпу!
– А одеваться-то-с?
– Пьфу, урод! Ничего не скажет! Давай.
Чаров, как ошалелый, торопясь влезть скорее в платье, то попадал не туда ногою, то рукою, разорвал несколько пар жилетов и фраков и, наконец, схватил шляпу и поскакал.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
II
– Иван! – крикнул Чаров, – беги в часть, скажи, что вот у него в трубе загорелось.
– Да я не понимаю, о ком ты говоришь? Какая француженка?… Ах, та, та, что у Далина… Madame, madame… [228] Черт ее знает… Знаю, знаю… я спрашивал у него, он говорит, что она теперь у Туруцкого в компаньонках.
– У Туруцкого? – прервал франтик в очках хриплым стариковским голосом, – Туруцкий – холостяк.
– Ну, что ж такое?
– Как, что ж такое?
– Ну, конечно, что за беда?
– Вот забавно, старикашка древнее Москвы.
– Стало быть, он был на пиру, который давал Святослав?
– Не знаю, братец; надо справиться в новой поэме в лицах.
– Послушай, тебе кто говорил? Сам Далин?
– Что, mon cher?
– Mon cher, ты ска-а-тина, ничего не слушаешь!… Тебе кто говорил про француженку? Далин?
– Далин, Далин; он сам мне говорил… именно, кажется, мне сам…
– Не может быть!
– Вот прекрасно, помилуй!
– Да врешь, братец, ты, ска-а-тина, все перепутал!
Интересуясь француженкой, Чаров отправился сам к Далину и вместе с ним, вы помните, к Саломее. Узнав про ее странное, несколько двусмысленное положение в доме Туруцкого, а вскоре потом, что она выходит за него замуж, Чаров так озлился на всех француженок, что всю ненависть свою к русским взвалил на них, называя безнравственными куклами, которые приезжают только развращать русские невинные и неопытные женские сердца, и не только женские, но и мужские и даже старческие.
– Ты что-то вдруг, mon cher, переменил свое мнение о француженках?
– Ну, врешь, у-урод, я не меняю своих мнений, может быть пьяный говорил другое… Знаете, messieurs, что теперь вся аристократия Франции перенимает тон и манеры у русских дам, приезжающих в Париж, ей-богу!
– Вот видишь, ты спорил, mon cher, со мною; положим, что грация принадлежит француженкам; но… ce je ne sais quoi [229] принадлежит именно русским дамам.
– А что ты думаешь, – сказал Чаров, – не следуй они глупой французской моде ходить в лоскутьях и не называй себя «дамами», тогда бы это je ne sais quoi объяснилось, ну, что за нелепое название dame, dame, dame! Ну, что – «дам»?
– Браво, браво, Чаров!…
Вошедший человек с письмом помешал расхохотаться как следует.
– От кого? – спросил Чаров.
– С городской почты.
– А!… Что за черт… monsieur… Чья это незнакомая женская рука?… – Чаров пробежал письмо и вдруг, вскочив с места, крикнул: – Карету! одеваться!
– Куда ты взбеленился? – Нужно; дело, неотлагаемое дело.
– Да доиграй, братец, партию.
– Мечта! некогда!… adieu, enfants de. la patrie, le jour de la gloire est arriv?! [230]
И Чаров, откуда взялась прыть, побежал в свою уборную, потому что и у него была уборная, которая годилась бы любой даме. Тут было трюмо, тут было все, все роды несессеров.
– Одеваться! – повторил он, бросясь на кушетку и читая следующие строки, писанные по-французски:
«Вы встретили меня у господина Далина как жертву несчастия и предлагали кров и покровительство. Я колебалась принять ваше предложение, потому что боялась ожить душою: мне хотелось быть где-нибудь погребенной заживо, не в столице, а в деревне. Предложение господина Туруцкого было сходнее с моим желанием. Но судьба послала мне новую беду. Старик влюбился в меня без памяти, предложил мне свою руку. Я чувствовала, что этому больному добряку нужна не жена, а заботливая нянька. Мысль, что я могу успокоить, усладить его старость нежными заботами, соблазнила меня, увлекла мое пылкое сердце, склонное к добру. Я решилась. Но когда пришла торжественная минута, во мне не стало сил посвятить жизнь на то, чтоб лелеять и баюкать труп. Я заболела. И теперь не знаю, что делать. Выведите меня из этого ужасного положения; приезжайте ко мне сейчас же по получении записки, мне необходимо с вами говорить… При первой встрече с вами я оценила вас…
Эрнестина»
– Эрнестина! Ах, какое имя! Эй! – крикнул Чаров.
– Чего изволите? – спросил вошедший камердинер.
– И я так худо понял ее!… Ну, что ж, одеваться-то!
– Что изволите надеть?
– Ска-а-тина! карету скорей!…
– Карету подали-с.
– Шляпу!
– А одеваться-то-с?
– Пьфу, урод! Ничего не скажет! Давай.
Чаров, как ошалелый, торопясь влезть скорее в платье, то попадал не туда ногою, то рукою, разорвал несколько пар жилетов и фраков и, наконец, схватил шляпу и поскакал.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Часть десятая
I
Так вот, брат, Борис Игнатьич, какой казус!
– Да, вот оно; поди-ко-сь, разбирай!
– Да!
– О-хо-хо!
– Ну, а он-то что?
– Он-то? постоял-постоял, да и пошел; а теперь и валандайся с ним.
– Ах ты, господи!… Ну, а она-то что?
– А ей-то что? она ничего.
– Э, чу! – звонит барин.
– Слышу…
– Ступай!
– Так, брат, надоело ступать, что и не приведи господи… Что, кажется, за служба: «Эй! Борис!…» – «Что прикажете, ваше превосходительство?» – «Ну, что, как?» – «Да ничего, слава богу». А потом опять: «Эй, Борис! Ну, как, что?…» Вот-те и вся недолга. А поди-ко, вскочи с места раз сто в день, да столько же в ночь, да помайся маятником, так и узнаешь, как укатали бурку крутые сивки… пьфу! как укатали горку… Ну! замолола!… Чего изволите?
– Что, как здоровье Эрнестины… Петровны?
– Я вам сейчас изволил докладывать… Ох, бишь, ваше превосходительство изволили спрашивать.
– Что спрашивать?
– Да о здоровье госпожи мадамы.
– Когда ж ты докладывал?
– Да вот, сейчас только.
– Сейчас!… Ах, глупец!… В час бог знает какие могут быть перемены! Поди!… узнай… расспроси подробно… расспроси, как, что… да что ж доктор? а?
– Я докладывал, что Жюли говорит, что, дескать, вчера был их собственный доктор и прописал лекарство, порошки, а сегодня им неугодно доктора.
– Неугодно доктора?… как же это можно!…
– Да так, верно просто нездоровы, а не то чтобы больны.
– Просто нездоровы! Ах, глупец!… Ее надо уговорить… я ее уговорю… Это невозможно!… Давай… ну!
– Что прикажете?
– Дай… руку… пойдем.
– К чему ж, ваше превосходительство, беспокоиться-то вам: ведь уж сколько раз вы вчера изволили беспокоиться, а она и принимать вас не хочет.
– Не хочет! Как не хочет?… врешь! Не может принять: это дело другое.
– Я так и доложил.
– Врешь, не так. Поди, узнай: лучше ли; да скажи Жюли, чтоб она… уговорила ее… уговорила… понимаешь?… что нельзя… лекарство необходимо… слышишь? лекарство необходимо!
– Слышу, ваше превосходительство; ведь я уж, как изволили приказывать, раза три говорил… какое три, раз пять говорил, а Жули говорит, что они не хотят, то есть не могут принимать лекарства.
– Не могут? как не могут? – проговорил с испугом Платон Васильевич, приподняв голову с подушки вольтеровских кресел… – Не могут! Что ж это значит?… Что сделалось с ней?… От меня, верно, скрывают опасность… верно, скрывают!…
– Кто ж скрывает, сударь! Я так точно, аккуратно докладывал, как все есть, без утайки. Что ж и таить-то: известно, что они не русские, так у них, стало быть, свои обычаи. Вот, ведь я по чести доложу вашему превосходительству, что сроду не видывал, чтоб какая-нибудь мадам лечилась. Примерно сказать, у Мускатовых была мадам: сроду не лечилась; да и больна-то никогда не бывала; да отчего и больной-то быть: кушают, так сказать, для виду, только слава, что кушают; а сидят всё дома, при детях; а на детей-то ветерок не пахни; так и простудиться-то нельзя…
Платон Васильевич смотрел на Бориса и, казалось, внимательно слушал его.
– А уж сами изволите знать, – продолжал Борис, – что все француженки на одну стать: здоровье-то и здоровьем нельзя назвать; а вся болезнь-то их – дурнота. Понюхают спирту – и прошло; не то, что у нас: уж если заболел, так и слег, а как слег, так не скоро подымешь…
Под говор Бориса Платон Васильевич забылся. Борис на цыпочках выбрался из спальни.
Только что Борис за дверь, вдруг снова колокольчик.
– Ах ты, господи! – проговорил Борис, воротившись в спальню.
– Что прикажете?
– Что, как?… справлялся?
– Эх, ваше превосходительство, – заговорил Борис с досадой, – вот когда вы принимали пилюльки-то, так спокойнее и здоровее изволили быть; а как перестали принимать, так вот оно и не совсем хорошо, часто и не по себе. Ей-богу, изволили бы принять пилюльку, или за доктором бы послать, чтоб прописал свежих: те-то стали как сухой горох.
– Да, да, послать за доктором, послать скорей… она, должно быть, опасно больна!…
– Больна! – рассуждал Борис, выходя в переднюю, – видишь какую болезнь нагнала! Известное дело: просто раскапризилась… что-нибудь не по ней. А уж чего барин не накупил: одна шляпка с плюмажем чего стоит! двести рублей! Господи ты боже мой! Шляпка двести рублей! Пьфу!… Платок – муха крылом пробьет, пятьсот рублей!… Туфли – пятьдесят! Фу ты, пропасть! провались она сквозь землю! шпильки, булавки, все брильянтовые!… Вот она, старость-то… Спустя лето в лес по малину!… Ступай, брат Вася, к нашему доктору; скажи, что, дескать, барин оченно нездоров, так чтоб пожаловал скорее.
Покуда приехал доктор, Платон Васильевич успел раз десять взболтать в Борисе всю внутренность допросами о здоровье мадам Эрнестины.
– Божеское наказанье! Господи, когда это кончится! – взмолился Борис. Молитва его была услышана: только что он в двери, а доктор навстречу.
– Батюшка, Иван Федорович! – крикнул с радости Борис.
– Что барин? болен?
– Болен, сударь, верно.
– Опасно?
– А бог его знает, опасно ли, нет ли; обстоятельство-то такое, что бог его знает!… Извольте посмотреть.
– Когда он заболел?
– Да вот уж давненько все так, не в себе, словно без памяти.
– Хм! Давненько! Для чего ж за мной тотчас не прислали?
– А каким же образом послать без господской воли? Прикажет, так и шлем.
– Что ж он теперь чувствует?
– А бог его знает… Тут ведь выходят такие обстоятельства… что не приходится говорить…
– Говори, говори.
– Ведь вам известно, чай, что у нас на пансионе мадам?
– Ну! – произнес доктор улыбнувшись, – так что ж такое?
– Хм! Как что? Ведь оно уж известно что…
– Что ж такое? говори.
– Известно, что барин вздумал на ней жениться.
– Неужели?
– Да-с, жениться; что ж бы, кажется, батюшка Иван Федорович, жениться не штука; да женись он на русской, так оно бы и ничего: знаешь, как за все приняться, и поговорить и объясниться можно; а то, сударь, вздумал жениться на француженке!… Ну, признательно вам сказать, тут уж не до ладу, а как бы не до мату.
– Что ж такое сделалось?
– Что сделалось? оно, кажись, и ничего: все смирно, ни шуму, ни брани, тишина гробовая; да что ж из этого-то?… Ты думаешь вдоль, а она поперек, ты так, а она так… и объяснения никакого нет!… Будь она хоть мужичка, да русская, так и знал бы, как за нее взяться; а то… черт, прости господи, ее знает!… Вчерась, примерно, назначили свадьбу; следовало бы уж в церковь ехать; а она, вдруг: «Ах! мне дурно! не могу!…» Ах ты, господи! Известное дело: какой невесте перед замужством дурно не бывает, а она: не могу, да и не могу! Вот тебе и раз!… В церковь не поехала, барина к себе на глаза не пускает, больна не больна – уперлась, да и кончено; а барин-то… да извольте посмотреть, сами увидите. Такой стал, что жалостно взглянуть. Если бы еще пилюльки принимал, что вы изволили прописывать, так оно бы, может быть, и ничего; а то и на пилюльки смотреть не хочет. Говоришь, говоришь: ваше превосходительство! вы кушать-то кушаете, а пилюльки-то не принимаете; а еще сами изволили сказать, что желудок ваш не варит, а пилюльки-то способствуют сварению желудка, – куда!…
Доктор, считая необходимым знать обстоятельства, от которых проистекали недуги пациента, терпеливо выслушал Бориса и, наконец, вошел в спальню Платона Васильевича.
Платон Васильевич сидел в вольтеровских креслах в каком-то онемении, положив руки на бочки. Он уже готов был взяться за колокольчик, когда вошел доктор.
– Борис! – начал было он, – ах, это вы, Иван Федорович! Что? были? Лучше?… Прошла опасность?
– Здравствуйте, Платон Васильевич, – сказал доктор вместо ответа, садясь подле старика и всматриваясь в него.
– Прошла опасность? – повторил Платон Васильевич.
– Какая опасность?
– Стало быть, и не было опасности?
– Никакой… будьте спокойны. – Ну, слава богу, слава богу!
– Вы несколько встревожены, – сказал доктор, взяв руку Платона Васильевича и щупая пульс.
– Очень натурально; нельзя же… Сон меня очень одолевает… Тут совсем бы не до спанья… а так и клонит…
– Это маленькая слабость. Я пропишу вам порошочки.
– Да, да, хорошо… крепительные… в мои лета не мешает подкрепиться иногда… мне же силы еще нужны…
– Конечно, конечно.
– Так никакой опасности нет, вы говорите?
– Ни малейшей.
– Слава богу; а меня так перепугало… Скажите, я по сию пору не понимаю, что за припадок… ведь это просто припадок был?
Доктор посмотрел на старика и отвечал:
– Да, просто припадок.
– Однако ж я боюсь, чтоб он не возвратился… Пожалуйста, Иван Федорович, вы побудьте при ней…
– А вот, я посмотрю ее, – сказал Иван Федорович, которого подстрекало любопытство взглянуть на невесту Платона Васильевича. «Старики, – думал он, – имеют вкус в выборе».
– Да, да, да, посмотрите, – сказал Платон Васильевич, – да придите сказать мне.
– Непременно.
И доктор, сопровождаемый Борисом, пошел в дом. Подле подъезда стояла карета. Доктор не обратил на это внимания, но Борис спросил у кучера:
– Ты, брат, с кем приехал?
– Ни с кем.
– Как ни с кем?
– Да так, ни с кем.
– Да ты чей?
– Да ничей; экономической.
– Экая собака! Слова-то молвить добром не умеет! – сказал Борис сердито, торопясь за доктором, который, дорожа временем, ходил, всходил и нисходил не так, как те, которые растягивают свои шаги, слова и действия для сокращения времени.
– Пожалуйте сюда, – сказал Борис, отворяя двери, которые вели в комнаты, занимаемые Саломеей.
Доктор вошел.
Подле великолепного столика, уставленного всеми принадлежностями дамской канцелярии по департаменту сердечных сообщений, сидела дама в шляпке с пером, в бархатном– бурнусе, перчатки на руках. По всему было видно, что она собралась уже куда-то ехать, но присела только затем, чтоб черкнуть коротенькую записочку – и марш по важному делу.
– Жюли!… – крикнула она, вложив записку в конверт и вставая с места.
Доктор поклонился ей.
– Что вам угодно?… – спросила она, несколько смутясь.
– Я доктор. Мосье Туруцкий просил меня посетить больную… можно к ней войти.
– Здесь никого нет, кроме меня, а я не нуждаюсь в докторе, – отвечала сухо Саломея. – Жюли, ты отдашь письмо господину Туруцкому. Проводи меня до кареты.
Поклонясь доктору, она вышла.
– Что ж это значит? – спросил изумленный доктор у Бориса.
– А бог ее знает, что! Изволите видеть сами? – отвечал Борис. – Вот она, француженка-то; изволите видеть? Делает, что хочет: здоровехонька, а говорит, что больна, – и ничего, как с гуся вода. Я говорил барину: какая, дескать, это болезнь, ваше превосходительство, – это просто причуда. Вот оно так и вышло. А барин с ума сходит, гоняет узнавать о здоровье. Ах ты, господи! Вот барыня-то!… Жули! Куда ж это поскакала госпожа-то твоя?
– А я почему знаю! – отвечала Юлия, вбегая на лестницу, – она только велела мне отдать это письмо генералу и сдать ему все вещи в целости и сохранности. – На, отдай барину.
– Вот тебе раз!… Это что за штука? – сказал Борис.
– Стало быть, она совсем уехала? – прибавил доктор.
– Да если бы совсем, черт с ней! Надо доложить барину…
– Постой, постой, – вскричал доктор, – это невозможно!… Он не перенесет; надо его приготовить к этой неожиданности… Дай сюда письмо.
Слабо наложенная облатка сама собою отстала, и доктор прочел:
– Это необыкновенная женщина! – вскричал доктор, – это редкий поступок! Иметь всю возможность воспользоваться безумием старика и не желать воспользоваться!…
– Что ж это такое, батюшка Иван Федорович? – спросил Борис.
– Она уехала совсем из дому, – отвечал доктор, – она благородно отказалась от предложения Платона Васильевича жениться на ней.
– Что вы говорите?
– По твоим рассказам, я бог знает за кого принял эту женщину, а теперь я видел и понимаю ее. Какая благородная гордость! какое достоинство и в поступке и в самой ее наружности!
– А кто ж ее знал, сударь; как отгадать: ведь не поймешь ее; явилась сюда бог знает откуда; смотрит свысока, словно настоящая госпожа, распоряжается и барином и всем барским… а тут вдруг: на! пьфу! черт с тобой! ничего мне не надо!… Как тут понять-то что-нибудь?
– Нет, брат Борис; это скорее были причуды самого Платона Васильевича.
– А бог его знает! И его-то вот с некоторой поры не поймешь: все пошло у него на иностранный манер.
– Послушай же, Борис; ты не проговорись Платону Васильевичу, что она уехала, избави боже! Он не в таком положении. Я его подготовлю к этой новости: иначе он не перенесет.
– Слушаю, сударь; мне что говорить.
Доктор пошел к старику, который, казалось, дремал и старался переломить дремоту.
– Что? как здоровье Саломеи Петровны? – спросил он. «Он в бреду», – подумал доктор. – Ей лучше; но нужно, чтоб никто не беспокоил ее.
– Слава богу!… А я могу теперь навестить ее?
– О нет! невозможно: это взволнует ее, и припадок может возобновиться.
– Припадок? У ней припадки?… Ах, боже мой, что ж это мне не сказали? Какие припадки?…
– Нервические; это, впрочем, ничего.
– Может быть, от горьких воспоминаний… потеря родителей… и другие несчастия; она много перенесла несчастий!… Я это все знаю, хоть она и старается скрывать… я все знаю!
– Вы засните, Платон Васильевич, не принуждайте себя бодриться: это не хорошо, это вас расслабит… Вот вам, через час по порошку… Вы теперь прилягте…
– Прилягу, прилягу… теперь я спокойнее, – отвечал Платон Васильевич.
Доктор прописал рецепт, наставил Бориса, когда и как давать лекарство барину, и уехал.
Платон Васильевич прилег; казалось, уснул.
– Слава тебе, господи! – сказал Борис, выходя. Но вдруг снова звонок.
– Ах ты, господи! Что еще там? – крикнул опять Борис. – Чего изволите?
– Борис!… Что? Как здоровье Эрнестины Петровны?
– Да ведь сам доктор сказал вашему превосходительству, что гораздо лучше.
– Лучше? Ну, слава богу!… – проговорил Платон Васильевич, – слава богу!… – повторил он, – я усну… истомился немножко. А ты, Борис, наведайся… и чуть что-нибудь – тотчас же разбуди меня… слышишь? Тотчас же!
– Слышу, сударь.
– То-то.
Проговорив это, Платон Васильевич в самом деле уснул крепким сном.
– Слава богу! – повторил опять и Борис, – сосну и я… мочи нет!… Ну уж, была тревога!… Экая вещь! Смотри, пожалуй, в генеральши не пошла!… Вот казус! Гордыня какая! Пава!… Добро бы госпожа была… а то что?… Ну, да черт с ней!… и генералу спокойнее будет; да и мне… а то, поди, бегай да докладывай… что? как?…
Рассуждая таким образом, Борис, в надежде, что избавился от хлопот справляться о здоровье мадамы, сладко задремал, еще слаще заснул; вдруг – динь-динь-динь!
– Ах ты, господи! Что там еще?… – Чего изволите?
– Борис! Что? как здоровье?… – проговорил Платон Васильевич, приподнимая голову.
– Владыко ты мой, царь небесный!… Да долго ли это бу-дет!… Да помилуйте, долго ли это будет? – повторял он на другой день, на третий, на четвертый, на пятый, на десятый, док-тору, – долго ли мы будем обманывать барина?
– Что ж делать, любезный! На этом обмане висит его жизнь, как на волоске.
– Ох, уж вы, господа! – проговорил Борис с сердцем.
– Ну, скажи ему, убей его, – сказал доктор.
– Господи, да что вы это! Что я за злодей своему барину!… Мне что: пилюли-то давать через час, не легче, все равно десять раз барин спросит: «Не пора ли?» – да десять раз сам побежишь посмотреть на часы… Что ж будешь делать: наше дело холопское; благо уж теперь в дом-то тысячу раз на день не побежишь справляться, здорова ли. Позвонит барин, спросит: что? как?… Ну, сказал, что лучше, дескать, ваше превосходительство, да и кончено.
– То-то же, сам ты умная голова, да и сердце-то у тебя доброе, – сказал доктор.
– А с чего ж ему и злым-то быть? ведь что ж, если подумаешь: все люди, все человеки… прости, господи, согрешения вольные и невольные.
Этим здравым рассуждением кончились жалобы Бориса на тяготу докладывать барину тысячу раз на день об одном и том же. Ему стоило только понять, что для здоровья Платона Васильевича звуки: «Слава богу, получше» – заменяли самые благотворные пилюли.
Таким образом, предоставив Платона Васильевича заботам и попечению искусного доктора и верного слуги, мы обратимся к Чарову.
– Да, вот оно; поди-ко-сь, разбирай!
– Да!
– О-хо-хо!
– Ну, а он-то что?
– Он-то? постоял-постоял, да и пошел; а теперь и валандайся с ним.
– Ах ты, господи!… Ну, а она-то что?
– А ей-то что? она ничего.
– Э, чу! – звонит барин.
– Слышу…
– Ступай!
– Так, брат, надоело ступать, что и не приведи господи… Что, кажется, за служба: «Эй! Борис!…» – «Что прикажете, ваше превосходительство?» – «Ну, что, как?» – «Да ничего, слава богу». А потом опять: «Эй, Борис! Ну, как, что?…» Вот-те и вся недолга. А поди-ко, вскочи с места раз сто в день, да столько же в ночь, да помайся маятником, так и узнаешь, как укатали бурку крутые сивки… пьфу! как укатали горку… Ну! замолола!… Чего изволите?
– Что, как здоровье Эрнестины… Петровны?
– Я вам сейчас изволил докладывать… Ох, бишь, ваше превосходительство изволили спрашивать.
– Что спрашивать?
– Да о здоровье госпожи мадамы.
– Когда ж ты докладывал?
– Да вот, сейчас только.
– Сейчас!… Ах, глупец!… В час бог знает какие могут быть перемены! Поди!… узнай… расспроси подробно… расспроси, как, что… да что ж доктор? а?
– Я докладывал, что Жюли говорит, что, дескать, вчера был их собственный доктор и прописал лекарство, порошки, а сегодня им неугодно доктора.
– Неугодно доктора?… как же это можно!…
– Да так, верно просто нездоровы, а не то чтобы больны.
– Просто нездоровы! Ах, глупец!… Ее надо уговорить… я ее уговорю… Это невозможно!… Давай… ну!
– Что прикажете?
– Дай… руку… пойдем.
– К чему ж, ваше превосходительство, беспокоиться-то вам: ведь уж сколько раз вы вчера изволили беспокоиться, а она и принимать вас не хочет.
– Не хочет! Как не хочет?… врешь! Не может принять: это дело другое.
– Я так и доложил.
– Врешь, не так. Поди, узнай: лучше ли; да скажи Жюли, чтоб она… уговорила ее… уговорила… понимаешь?… что нельзя… лекарство необходимо… слышишь? лекарство необходимо!
– Слышу, ваше превосходительство; ведь я уж, как изволили приказывать, раза три говорил… какое три, раз пять говорил, а Жули говорит, что они не хотят, то есть не могут принимать лекарства.
– Не могут? как не могут? – проговорил с испугом Платон Васильевич, приподняв голову с подушки вольтеровских кресел… – Не могут! Что ж это значит?… Что сделалось с ней?… От меня, верно, скрывают опасность… верно, скрывают!…
– Кто ж скрывает, сударь! Я так точно, аккуратно докладывал, как все есть, без утайки. Что ж и таить-то: известно, что они не русские, так у них, стало быть, свои обычаи. Вот, ведь я по чести доложу вашему превосходительству, что сроду не видывал, чтоб какая-нибудь мадам лечилась. Примерно сказать, у Мускатовых была мадам: сроду не лечилась; да и больна-то никогда не бывала; да отчего и больной-то быть: кушают, так сказать, для виду, только слава, что кушают; а сидят всё дома, при детях; а на детей-то ветерок не пахни; так и простудиться-то нельзя…
Платон Васильевич смотрел на Бориса и, казалось, внимательно слушал его.
– А уж сами изволите знать, – продолжал Борис, – что все француженки на одну стать: здоровье-то и здоровьем нельзя назвать; а вся болезнь-то их – дурнота. Понюхают спирту – и прошло; не то, что у нас: уж если заболел, так и слег, а как слег, так не скоро подымешь…
Под говор Бориса Платон Васильевич забылся. Борис на цыпочках выбрался из спальни.
Только что Борис за дверь, вдруг снова колокольчик.
– Ах ты, господи! – проговорил Борис, воротившись в спальню.
– Что прикажете?
– Что, как?… справлялся?
– Эх, ваше превосходительство, – заговорил Борис с досадой, – вот когда вы принимали пилюльки-то, так спокойнее и здоровее изволили быть; а как перестали принимать, так вот оно и не совсем хорошо, часто и не по себе. Ей-богу, изволили бы принять пилюльку, или за доктором бы послать, чтоб прописал свежих: те-то стали как сухой горох.
– Да, да, послать за доктором, послать скорей… она, должно быть, опасно больна!…
– Больна! – рассуждал Борис, выходя в переднюю, – видишь какую болезнь нагнала! Известное дело: просто раскапризилась… что-нибудь не по ней. А уж чего барин не накупил: одна шляпка с плюмажем чего стоит! двести рублей! Господи ты боже мой! Шляпка двести рублей! Пьфу!… Платок – муха крылом пробьет, пятьсот рублей!… Туфли – пятьдесят! Фу ты, пропасть! провались она сквозь землю! шпильки, булавки, все брильянтовые!… Вот она, старость-то… Спустя лето в лес по малину!… Ступай, брат Вася, к нашему доктору; скажи, что, дескать, барин оченно нездоров, так чтоб пожаловал скорее.
Покуда приехал доктор, Платон Васильевич успел раз десять взболтать в Борисе всю внутренность допросами о здоровье мадам Эрнестины.
– Божеское наказанье! Господи, когда это кончится! – взмолился Борис. Молитва его была услышана: только что он в двери, а доктор навстречу.
– Батюшка, Иван Федорович! – крикнул с радости Борис.
– Что барин? болен?
– Болен, сударь, верно.
– Опасно?
– А бог его знает, опасно ли, нет ли; обстоятельство-то такое, что бог его знает!… Извольте посмотреть.
– Когда он заболел?
– Да вот уж давненько все так, не в себе, словно без памяти.
– Хм! Давненько! Для чего ж за мной тотчас не прислали?
– А каким же образом послать без господской воли? Прикажет, так и шлем.
– Что ж он теперь чувствует?
– А бог его знает… Тут ведь выходят такие обстоятельства… что не приходится говорить…
– Говори, говори.
– Ведь вам известно, чай, что у нас на пансионе мадам?
– Ну! – произнес доктор улыбнувшись, – так что ж такое?
– Хм! Как что? Ведь оно уж известно что…
– Что ж такое? говори.
– Известно, что барин вздумал на ней жениться.
– Неужели?
– Да-с, жениться; что ж бы, кажется, батюшка Иван Федорович, жениться не штука; да женись он на русской, так оно бы и ничего: знаешь, как за все приняться, и поговорить и объясниться можно; а то, сударь, вздумал жениться на француженке!… Ну, признательно вам сказать, тут уж не до ладу, а как бы не до мату.
– Что ж такое сделалось?
– Что сделалось? оно, кажись, и ничего: все смирно, ни шуму, ни брани, тишина гробовая; да что ж из этого-то?… Ты думаешь вдоль, а она поперек, ты так, а она так… и объяснения никакого нет!… Будь она хоть мужичка, да русская, так и знал бы, как за нее взяться; а то… черт, прости господи, ее знает!… Вчерась, примерно, назначили свадьбу; следовало бы уж в церковь ехать; а она, вдруг: «Ах! мне дурно! не могу!…» Ах ты, господи! Известное дело: какой невесте перед замужством дурно не бывает, а она: не могу, да и не могу! Вот тебе и раз!… В церковь не поехала, барина к себе на глаза не пускает, больна не больна – уперлась, да и кончено; а барин-то… да извольте посмотреть, сами увидите. Такой стал, что жалостно взглянуть. Если бы еще пилюльки принимал, что вы изволили прописывать, так оно бы, может быть, и ничего; а то и на пилюльки смотреть не хочет. Говоришь, говоришь: ваше превосходительство! вы кушать-то кушаете, а пилюльки-то не принимаете; а еще сами изволили сказать, что желудок ваш не варит, а пилюльки-то способствуют сварению желудка, – куда!…
Доктор, считая необходимым знать обстоятельства, от которых проистекали недуги пациента, терпеливо выслушал Бориса и, наконец, вошел в спальню Платона Васильевича.
Платон Васильевич сидел в вольтеровских креслах в каком-то онемении, положив руки на бочки. Он уже готов был взяться за колокольчик, когда вошел доктор.
– Борис! – начал было он, – ах, это вы, Иван Федорович! Что? были? Лучше?… Прошла опасность?
– Здравствуйте, Платон Васильевич, – сказал доктор вместо ответа, садясь подле старика и всматриваясь в него.
– Прошла опасность? – повторил Платон Васильевич.
– Какая опасность?
– Стало быть, и не было опасности?
– Никакой… будьте спокойны. – Ну, слава богу, слава богу!
– Вы несколько встревожены, – сказал доктор, взяв руку Платона Васильевича и щупая пульс.
– Очень натурально; нельзя же… Сон меня очень одолевает… Тут совсем бы не до спанья… а так и клонит…
– Это маленькая слабость. Я пропишу вам порошочки.
– Да, да, хорошо… крепительные… в мои лета не мешает подкрепиться иногда… мне же силы еще нужны…
– Конечно, конечно.
– Так никакой опасности нет, вы говорите?
– Ни малейшей.
– Слава богу; а меня так перепугало… Скажите, я по сию пору не понимаю, что за припадок… ведь это просто припадок был?
Доктор посмотрел на старика и отвечал:
– Да, просто припадок.
– Однако ж я боюсь, чтоб он не возвратился… Пожалуйста, Иван Федорович, вы побудьте при ней…
– А вот, я посмотрю ее, – сказал Иван Федорович, которого подстрекало любопытство взглянуть на невесту Платона Васильевича. «Старики, – думал он, – имеют вкус в выборе».
– Да, да, да, посмотрите, – сказал Платон Васильевич, – да придите сказать мне.
– Непременно.
И доктор, сопровождаемый Борисом, пошел в дом. Подле подъезда стояла карета. Доктор не обратил на это внимания, но Борис спросил у кучера:
– Ты, брат, с кем приехал?
– Ни с кем.
– Как ни с кем?
– Да так, ни с кем.
– Да ты чей?
– Да ничей; экономической.
– Экая собака! Слова-то молвить добром не умеет! – сказал Борис сердито, торопясь за доктором, который, дорожа временем, ходил, всходил и нисходил не так, как те, которые растягивают свои шаги, слова и действия для сокращения времени.
– Пожалуйте сюда, – сказал Борис, отворяя двери, которые вели в комнаты, занимаемые Саломеей.
Доктор вошел.
Подле великолепного столика, уставленного всеми принадлежностями дамской канцелярии по департаменту сердечных сообщений, сидела дама в шляпке с пером, в бархатном– бурнусе, перчатки на руках. По всему было видно, что она собралась уже куда-то ехать, но присела только затем, чтоб черкнуть коротенькую записочку – и марш по важному делу.
– Жюли!… – крикнула она, вложив записку в конверт и вставая с места.
Доктор поклонился ей.
– Что вам угодно?… – спросила она, несколько смутясь.
– Я доктор. Мосье Туруцкий просил меня посетить больную… можно к ней войти.
– Здесь никого нет, кроме меня, а я не нуждаюсь в докторе, – отвечала сухо Саломея. – Жюли, ты отдашь письмо господину Туруцкому. Проводи меня до кареты.
Поклонясь доктору, она вышла.
– Что ж это значит? – спросил изумленный доктор у Бориса.
– А бог ее знает, что! Изволите видеть сами? – отвечал Борис. – Вот она, француженка-то; изволите видеть? Делает, что хочет: здоровехонька, а говорит, что больна, – и ничего, как с гуся вода. Я говорил барину: какая, дескать, это болезнь, ваше превосходительство, – это просто причуда. Вот оно так и вышло. А барин с ума сходит, гоняет узнавать о здоровье. Ах ты, господи! Вот барыня-то!… Жули! Куда ж это поскакала госпожа-то твоя?
– А я почему знаю! – отвечала Юлия, вбегая на лестницу, – она только велела мне отдать это письмо генералу и сдать ему все вещи в целости и сохранности. – На, отдай барину.
– Вот тебе раз!… Это что за штука? – сказал Борис.
– Стало быть, она совсем уехала? – прибавил доктор.
– Да если бы совсем, черт с ней! Надо доложить барину…
– Постой, постой, – вскричал доктор, – это невозможно!… Он не перенесет; надо его приготовить к этой неожиданности… Дай сюда письмо.
Слабо наложенная облатка сама собою отстала, и доктор прочел:
«Милостивый Государь! Благодарю вас за оказанное мне внимание и еще больше за честь, которую вы хотели мне сделать, предлагая мне супружество с вами. Но я не нахожу в себе довольно сил принять эту честь; а потому не могу долее и оставаться в вашем доме; тем более что это уже будет касаться до личной моей чести.
Эрнестина де Мильвуа
NB. Юлия вручит вам и деньги и вещи, которыми вы предлагали мне пользоваться».
– Это необыкновенная женщина! – вскричал доктор, – это редкий поступок! Иметь всю возможность воспользоваться безумием старика и не желать воспользоваться!…
– Что ж это такое, батюшка Иван Федорович? – спросил Борис.
– Она уехала совсем из дому, – отвечал доктор, – она благородно отказалась от предложения Платона Васильевича жениться на ней.
– Что вы говорите?
– По твоим рассказам, я бог знает за кого принял эту женщину, а теперь я видел и понимаю ее. Какая благородная гордость! какое достоинство и в поступке и в самой ее наружности!
– А кто ж ее знал, сударь; как отгадать: ведь не поймешь ее; явилась сюда бог знает откуда; смотрит свысока, словно настоящая госпожа, распоряжается и барином и всем барским… а тут вдруг: на! пьфу! черт с тобой! ничего мне не надо!… Как тут понять-то что-нибудь?
– Нет, брат Борис; это скорее были причуды самого Платона Васильевича.
– А бог его знает! И его-то вот с некоторой поры не поймешь: все пошло у него на иностранный манер.
– Послушай же, Борис; ты не проговорись Платону Васильевичу, что она уехала, избави боже! Он не в таком положении. Я его подготовлю к этой новости: иначе он не перенесет.
– Слушаю, сударь; мне что говорить.
Доктор пошел к старику, который, казалось, дремал и старался переломить дремоту.
– Что? как здоровье Саломеи Петровны? – спросил он. «Он в бреду», – подумал доктор. – Ей лучше; но нужно, чтоб никто не беспокоил ее.
– Слава богу!… А я могу теперь навестить ее?
– О нет! невозможно: это взволнует ее, и припадок может возобновиться.
– Припадок? У ней припадки?… Ах, боже мой, что ж это мне не сказали? Какие припадки?…
– Нервические; это, впрочем, ничего.
– Может быть, от горьких воспоминаний… потеря родителей… и другие несчастия; она много перенесла несчастий!… Я это все знаю, хоть она и старается скрывать… я все знаю!
– Вы засните, Платон Васильевич, не принуждайте себя бодриться: это не хорошо, это вас расслабит… Вот вам, через час по порошку… Вы теперь прилягте…
– Прилягу, прилягу… теперь я спокойнее, – отвечал Платон Васильевич.
Доктор прописал рецепт, наставил Бориса, когда и как давать лекарство барину, и уехал.
Платон Васильевич прилег; казалось, уснул.
– Слава тебе, господи! – сказал Борис, выходя. Но вдруг снова звонок.
– Ах ты, господи! Что еще там? – крикнул опять Борис. – Чего изволите?
– Борис!… Что? Как здоровье Эрнестины Петровны?
– Да ведь сам доктор сказал вашему превосходительству, что гораздо лучше.
– Лучше? Ну, слава богу!… – проговорил Платон Васильевич, – слава богу!… – повторил он, – я усну… истомился немножко. А ты, Борис, наведайся… и чуть что-нибудь – тотчас же разбуди меня… слышишь? Тотчас же!
– Слышу, сударь.
– То-то.
Проговорив это, Платон Васильевич в самом деле уснул крепким сном.
– Слава богу! – повторил опять и Борис, – сосну и я… мочи нет!… Ну уж, была тревога!… Экая вещь! Смотри, пожалуй, в генеральши не пошла!… Вот казус! Гордыня какая! Пава!… Добро бы госпожа была… а то что?… Ну, да черт с ней!… и генералу спокойнее будет; да и мне… а то, поди, бегай да докладывай… что? как?…
Рассуждая таким образом, Борис, в надежде, что избавился от хлопот справляться о здоровье мадамы, сладко задремал, еще слаще заснул; вдруг – динь-динь-динь!
– Ах ты, господи! Что там еще?… – Чего изволите?
– Борис! Что? как здоровье?… – проговорил Платон Васильевич, приподнимая голову.
– Владыко ты мой, царь небесный!… Да долго ли это бу-дет!… Да помилуйте, долго ли это будет? – повторял он на другой день, на третий, на четвертый, на пятый, на десятый, док-тору, – долго ли мы будем обманывать барина?
– Что ж делать, любезный! На этом обмане висит его жизнь, как на волоске.
– Ох, уж вы, господа! – проговорил Борис с сердцем.
– Ну, скажи ему, убей его, – сказал доктор.
– Господи, да что вы это! Что я за злодей своему барину!… Мне что: пилюли-то давать через час, не легче, все равно десять раз барин спросит: «Не пора ли?» – да десять раз сам побежишь посмотреть на часы… Что ж будешь делать: наше дело холопское; благо уж теперь в дом-то тысячу раз на день не побежишь справляться, здорова ли. Позвонит барин, спросит: что? как?… Ну, сказал, что лучше, дескать, ваше превосходительство, да и кончено.
– То-то же, сам ты умная голова, да и сердце-то у тебя доброе, – сказал доктор.
– А с чего ж ему и злым-то быть? ведь что ж, если подумаешь: все люди, все человеки… прости, господи, согрешения вольные и невольные.
Этим здравым рассуждением кончились жалобы Бориса на тяготу докладывать барину тысячу раз на день об одном и том же. Ему стоило только понять, что для здоровья Платона Васильевича звуки: «Слава богу, получше» – заменяли самые благотворные пилюли.
Таким образом, предоставив Платона Васильевича заботам и попечению искусного доктора и верного слуги, мы обратимся к Чарову.
II
На другой день после полученного от Эрнестины де Мильвуа пригласительного письма знакомые и приятели Чарова выбили всю мостовую у подъезда его дома, поминутно останавливаясь с вопросом: а что, дома Чаров? – «Никак нет-с!» – отвечал всем швейцар. На третий день этот ответ заменился более положительным: «не принимает-с, нездоровы».
– Что с ним сделалось?
– Не могу знать-с.
Прошло несколько дней. Дом Чарова как будто обратился в кокон червя в человеческом образе.
Посмотрим, как он там изменяется в бабочку.
Вот он в кабинете, развалился на диване и жжет сигару. Не и духе. Но язык его как будто развязался, во всех членах какое-то движение, глаза смотрят не наружу, а внутрь.
– У у-родина! – бормочет он сердито, – навязал себе на шею воплощенную добродетель!… Недотрога, sensitive [231] проклятая!…
В гостиной послышался звук рояля. Меланхолические аккорды как будто потрясли душу Чарова. Он вскочил, бросился из кабинета прямо в гостиную к роялю.
– Эрнестина! Ange [232]!… помиримся!
– Я с вами не ссорилась; к чему же мир?
– Ты такая странная!… Голова идет кругом! Знаешь что? Поедем прогуляться со мной, в кабриолете, за город.
– Это что значит? Мне, ехать с вами?
– Ну да, ну что ж такое?
– Нет!
– Черт!… – проговорил Чаров отвернувшись, – это невыносимо!
– Точно невыносимо, – отвечала, вставая с места, Саломея, – и потому мы лучше расстанемся.
– Ни-ни-ни!… Не сердись! Прости меня, не буду!… Ну, embrasse! [233]
Саломея презрительно покачала головой.
– Если любишь?
– Вы прежде взвесьте свои собственные чувства, что они в состоянии сделать для того, кого любят.
– Я? я все в состоянии сделать для тебя; все, что только хочешь: говори, приказывай.
– Приказывай! приказывают рабу. Вы не раб мой; но и я не буду наемной вашей рабыней!
– А! Так вам угодно… понимаю…
– Ничего, ровно ничего мне не угодно!… Я в вас ошиблась и вижу, что вы еще ребенок, для которого каждая женщина кукла!… Позвольте мне послать вашего человека.
– Куда-с?
– Нанять мне дом.
– Дом? Вам угодно меня оставить?
– Непременно!
– Нет-с, я вас не выпущу отсюда!
– Хм! – произнесла Саломея с презрительней улыбкой.
– Не выпущу – и кончено!
– Странно! Кажется, я свободна, не жена ваша, чтоб позволить вам так располагать мною!
– Эрнестина!
– Monsieur!
– Фу, демон какой! – проговорил Чаров по-русски, заходив по комнате.
– Я повторяю вам мою просьбу, – сказала Саломея.
– Какую-с?
– Я не желаю здесь оставаться…
– А я желаю. Я женюсь на вас.
– Я не могу переносить ваших шуток, увольте меня от них!… О, какое несчастное создание женщина!…
Саломея бросилась на диван и закрыла глаза платком.
– Ну, виноват, виноват! – вскричал Чаров, припав перед ней и схватив ее руку.
– Оставьте меня, сударь!
– Эрнестина!… я, право, не понимаю тебя: чего же ты хочешь?… Предлагаю все, что угодно, предлагаю себя… На, возьми!
– Мне ничего не нужно!
– Но я не могу без тебя жить… как хочешь, не могу!… Мне, черт знает, все надоело!… Только ты одна нужна мне…
– Позвольте, оставьте меня!… Я не могу быть жертвой вашей прихоти…
– Ну, убей меня, а потом иди куда хочешь!… Живой Чаров не пустит тебя от себя ни шагу!… Слышишь?… Ну, дай мне руку, дай, Эрнестина!
– Вы оскорбляете меня! вы злобно смеетесь надо мной!… Вы думаете, что меня льстит ваше богатство?
– Ничего не думаю, ей-богу ничего. Мне только нужна твоя любовь, любовь твоя.
– Что с ним сделалось?
– Не могу знать-с.
Прошло несколько дней. Дом Чарова как будто обратился в кокон червя в человеческом образе.
Посмотрим, как он там изменяется в бабочку.
Вот он в кабинете, развалился на диване и жжет сигару. Не и духе. Но язык его как будто развязался, во всех членах какое-то движение, глаза смотрят не наружу, а внутрь.
– У у-родина! – бормочет он сердито, – навязал себе на шею воплощенную добродетель!… Недотрога, sensitive [231] проклятая!…
В гостиной послышался звук рояля. Меланхолические аккорды как будто потрясли душу Чарова. Он вскочил, бросился из кабинета прямо в гостиную к роялю.
– Эрнестина! Ange [232]!… помиримся!
– Я с вами не ссорилась; к чему же мир?
– Ты такая странная!… Голова идет кругом! Знаешь что? Поедем прогуляться со мной, в кабриолете, за город.
– Это что значит? Мне, ехать с вами?
– Ну да, ну что ж такое?
– Нет!
– Черт!… – проговорил Чаров отвернувшись, – это невыносимо!
– Точно невыносимо, – отвечала, вставая с места, Саломея, – и потому мы лучше расстанемся.
– Ни-ни-ни!… Не сердись! Прости меня, не буду!… Ну, embrasse! [233]
Саломея презрительно покачала головой.
– Если любишь?
– Вы прежде взвесьте свои собственные чувства, что они в состоянии сделать для того, кого любят.
– Я? я все в состоянии сделать для тебя; все, что только хочешь: говори, приказывай.
– Приказывай! приказывают рабу. Вы не раб мой; но и я не буду наемной вашей рабыней!
– А! Так вам угодно… понимаю…
– Ничего, ровно ничего мне не угодно!… Я в вас ошиблась и вижу, что вы еще ребенок, для которого каждая женщина кукла!… Позвольте мне послать вашего человека.
– Куда-с?
– Нанять мне дом.
– Дом? Вам угодно меня оставить?
– Непременно!
– Нет-с, я вас не выпущу отсюда!
– Хм! – произнесла Саломея с презрительней улыбкой.
– Не выпущу – и кончено!
– Странно! Кажется, я свободна, не жена ваша, чтоб позволить вам так располагать мною!
– Эрнестина!
– Monsieur!
– Фу, демон какой! – проговорил Чаров по-русски, заходив по комнате.
– Я повторяю вам мою просьбу, – сказала Саломея.
– Какую-с?
– Я не желаю здесь оставаться…
– А я желаю. Я женюсь на вас.
– Я не могу переносить ваших шуток, увольте меня от них!… О, какое несчастное создание женщина!…
Саломея бросилась на диван и закрыла глаза платком.
– Ну, виноват, виноват! – вскричал Чаров, припав перед ней и схватив ее руку.
– Оставьте меня, сударь!
– Эрнестина!… я, право, не понимаю тебя: чего же ты хочешь?… Предлагаю все, что угодно, предлагаю себя… На, возьми!
– Мне ничего не нужно!
– Но я не могу без тебя жить… как хочешь, не могу!… Мне, черт знает, все надоело!… Только ты одна нужна мне…
– Позвольте, оставьте меня!… Я не могу быть жертвой вашей прихоти…
– Ну, убей меня, а потом иди куда хочешь!… Живой Чаров не пустит тебя от себя ни шагу!… Слышишь?… Ну, дай мне руку, дай, Эрнестина!
– Вы оскорбляете меня! вы злобно смеетесь надо мной!… Вы думаете, что меня льстит ваше богатство?
– Ничего не думаю, ей-богу ничего. Мне только нужна твоя любовь, любовь твоя.