Первая чашка чаю стоила Прохору Васильевичу десять тысяч рублей; он поморщился, но прием, ласки, почтение, угощение Ильи Ивановича и особенно прекрасной его сожительницы так были радушны, любезны, обязательны, что Прохор Васильевич забыл о проигрыше и думал только о знатных людях и о том, чтоб скорее «пожаловать на чашку чаю, а лучше всего откушать хлеба соли», на другой же день.
   – Вам, сударь, Прохор Васильевич, надо беспременно поотыграться, – говорили ему, – нам, право, совестно, пренесчастный был день для вас.
   Возвратясь домой, Прохор Васильевич ни слова Трифону ни о горке, ни о десяти тысячах; похваливает только доброту хозяина и хозяйки.
   – И хозяйка добрая? То-то, смотрите, Прохор Васильевич, да нет ли еще, подобрее и их самих, дочки?
   – Нет, никакой дочки нет.
   – То-то, знаете, чтоб к хвосту не пришили. Да что ж вы там так долго делали?
   – Всё разговаривали.
   – Ой ли? Экие словоохотливые! Так только одна хозяйка? Чай, там в карточки играют?
   – Э, нет! Так закормили меня, что по сю пору голова болит, и обедать не пойду. Ступай один, гуляй на мой счет.
   – Да на свои деньги?
   – Вот тебе сторублевая.
   – Сторублевая? Ладно. Да, забыл было: Феня просила меня, чтоб подарили ей шелковой материи на платье.
   – Возьми на мой счет в лавке у Ивана Савича.
   – Нет, в долг не беру: еще припишут, а тут я же отвечай перед вами.
   – Так вот еще сторублевая.
   Отделавшись от Триши, Прохор Васильевич долго думал: обедать ли идти к Илье Ивановичу, или на чашку чаю? Идти обедать казалось ему как-то совестно: в гостях, за обедом, надо сидеть по-иноземному церемонно, а по-русски чинно, а как посадят подле хозяйки, так уж просто неописанное несчастие.
   Около полудня однако ж явился от Ильи Ивановича посланец, чтоб пожаловать беспременно откушать. Нечего было делать, Прохор Васильевич отправился.
   Илья Иванович и сожительница его, Лукерья Яковлевна, так приняли гостя, что застенчивость его осталась за порогом. Он чувствовал такую легкость, свободу и удобство, что казалось, будто хозяин и хозяйка сами за него сидели за столом, кушали и говорили: ему оставалось только глотать и сладкие речи и сладкие куски, подготовленные гостеприимными челюстями.
   – Почтеннейший Прохор Васильевич, – сказал, между прочим, хозяин, – вчера еще пришло мне в голову: что ж это, вы, сударь, нанимаете квартиру; переехали бы к нам, у нас есть знатные упокой для вас, все угодья. Кушать-то также не приводится по трактирам такому благовоспитанному человеку; уж вы позвольте перевезти вашу поклажу.
   – Ей-богу, не могу! – сказал Прохор Васильевич. – Добро бы я один был; со мной тятенька приказчика отпустил.
   – Приказчика? Так! Стало быть, это не просто прислужник? Странное дело… нет веры к такому отличному сынку!
   – Он только провожает меня, Илья Иванович, – сказал Прохор Васильевич в оправдание своего достоинства.
   – Провожает? Было то же и со мной раз: тоже, на ярмарку, как будто по охоте поехал со мной отцовский приказчик; ан вышло дело-то, что для присмотру. Мошенник сам же надувал, а потом, чтоб подделаться к отцу, взвел такие на меня небылицы в лицах, что стыдно сказать!
   Этих слов достаточно было, чтоб внушить в Прохора Васильевича подозрение к тятенькиному приказчику Трише, тем более что он свалил уже не раз растраченные конторские деньги на него.
   – Ей-ей так, Прохор Васильевич; а у нас вы бы как родной пожили, покуда справите здесь свои дела, – сказал хозяин, выходя в другую комнату и мигнув одному из своих приятелей.
   – Слушай, брат Степа: надо бы угостить его приказчика, подвести какое-нибудь дельцо, да препроводить на место жительства, а медлить-то нечего.
   – К чему ж медлить, Илья Иванович.
   – Так ступай-ко, пообработай тихонько.
   – Уж знаем!
   Степа отправился по поручению, а Прохора Васильевича засадили снова попытать счастия.
   Сначала счастие как будто бы и не везло ему; но вдруг, ни с того ни с сего, так двинуло с места, что у Прохора Васильевича сердце дрогнуло от радости. И выиграл он полторы тысячи рублей, точно клад нашел, так глаза и блестят, расходился, давай еще играть, да и только.
   – Нет, уж разве до завтра, – сказал Илья Иванович, – что-то голова очень болит.
   В природе ужасная аналогия или, лучше сказать, по-своему, подобие между всем, что движется, действует и имеет влияние на действия посредством побуждения души к себе соблазном, приманкой, магнетизмом, а от себя электричеством, толчком, подзатыльником.
   Русская пословица недаром говорит: «Несчастлив в картах, счастлив в любви», и обратно. Это значит, что играть в карты и играть в любовь – одно и то же, потому что одно заменяет другое. Волнение, страдания, довольствие, утомление сердца – одни и те же, ни малейшей разницы. Вечно блуждающее воображение посреди надежд, соображений и выводов – одно и то зге; словом, игра – ласкательница чувств, кокетка или, перефразируя это чужое слово, курочка, которая петушится. Ей дело до всех, кто только протянет ноги под ее жертвенный стол. Перетасовав свои чувства, как колоду, она, кажется, раздает всем поровну, нечего друг другу завидовать; но вскрой только – какая разница! Какая начинается деятельность, какое соревнование между играющими: один хочет взять умом, знанием своего дела, другой хитростью, терпением, замыслом подсидеть соперников; третий риском – пан или пропал. Но вы думаете, что счастие дается так, зря? Ошибаетесь: и у каждой колоды есть свой избранник, мастак, который посвятил себя игре, за которого соперничают все колоды, который надувает их самих, управляя по произволу тасовкой и богатея чужими чувствами.
   Это все не касается до Прохора Васильевича, он существовал на сем свете не как человек – орудие божие, а как человек – орудие человеческое. Собственно, об нем не стоило бы мыслить, но во всяком случае он мог навести на мысль.
   Прибежав домой с радостным чувством выигрыша, он долго ждал своего Триши; но не дождался и лег спать.
   Перед рассветом уже кто-то толкнул его и крикнул на ухо:
   – Прохор Васильевич!
   Это был Триша, что-то очень не в себе.
   – Ох, как ты, Триша, перепугал меня!
   – Тс! тише! Беда, Прохор Васильевич! давайте пять тысяч, а не то меня скрутят, да и вам за меня достанется, если узнают, кто я такой!
   – Да что такое? Скажи!
   – Не спрашивайте, пожалуйста, давайте скорей деньги!
   – Да что такое?
   – Ах ты, господи! Ну, да черт знает что: приятели попотчевали, а какое-то рыло стало приставать, я и своротил его на сторону, да неосторожно. Как следует, связали руки назад, а я пошел на выкуп, с тем чтоб и духу моего не было здесь до рассвета… Вот и всё. Давайте деньги да прощайте. Ворочусь к тятеньке да скажу, что проводил вас до границы.
   – Ох, Триша, да как же это я останусь один?
   – Правда и то; что вам одному делать?… Знаете ли что? Денька два спустя, ступайте-ко и вы назад в Москву; а там уж мы подумаем, как быть.
   Кто-то стукнул в дверь.
   – Сейчас, брат, сейчас! – подал голос Трифон.
   – Кто там такой? – спросил испуганный Прохор Васильевич.
   – Кто! разумеется, кто: меня торопят; давайте скорее! Прохор Васильевич достал пачку ассигнаций, хотел считать,
   но стук в дверь повторился.
   – Эх, до счету ли теперь! Давайте что есть, после сосчитаемся! – сказал Трифон и, схватив пачку из рук Прохора Васильевича, бросился в двери.
   Прохор Васильевич остался как на мели.
   В страхе и раздумье, он не знал, что делать. Отвага, которую возбудил в нем ментор его, ехать за границу, вдруг исчезла.
   – Как я поеду один-одинехонек? – начал допрашивать он сам себя, – куда я поеду?… В чужую землю… один… без Триши… Дорогой еще ограбят… О господи!… Да как же мне воротиться теперь к тятеньке? Он убьет меня!
   До рассвета Прохор Васильевич дрожал от ужаса, повторяя одни и те же вопросы. В этом отчаянном раздумье застал его и Илья Иванович.
   – Ах, почтеннейший, а я полагал, что вы еще почивать изволите? Что ж, сударь, переезжайте ко мне. Право, вам не приходится в заездном доме стоять. Пожалуйте хоть с приказчиком; мы и ему место найдем.
   – Приказчик тятенькин уехал в Москву.
   – Что так?
   – Да так; тятенька велел скорее ехать, да и мне также.
   – А за границу-то, Прохор Васильевич?
   – Из Москвы поеду.
   – Вот что; так не угодно ли, пожалуйте покуда чайку выкушать.
   Прохор Васильевич долго отнекивался; но Илья Иванович утащил его к себе и вместе с своей сожительницей возбудил в нем падший дух.
   Никак не мог он отговориться и от предложения погостить хоть недельку; особенно когда Лукерья Яковлевна сказала ему тихонько:
   – Уж если вы уедете, так я буду знать, что вы меня не любите!
   – Уж если вам угодно… – проговорил Прохор Васильевич.
   – Таки очень угодно: как я вас увидела в первый раз… Ох, господи!
   Лукерья Яковлевна глубоко вздохнула; Прохор Васильевич смутился, взглянул на нее, она на него, и – невозможно уже было не остаться.
   Ему отвели приютный покой. Ввечеру собралась та же честная компания, горка росла. Прохору Васильевичу снова повезло счастие; подымает все выше и выше; но вдруг оборвался.
   – Ну, невзгодье! – повторял, вздыхая, Илья Иванович, – да не будет ли?
   – Нет! – повторял разгорячась Прохор Васильевич, – мне что! Сдавайте!'
   Напрасно Лукерья Яковлевна щипала его сзади, стоя за стулом.
   – Нет, батенька, надо сосчитать, было бы чем расплатиться, – сказал, наконец, Илья Иванович, – не на мелок играть!
   – Отвечаю! – крикнул Прохор Васильевич, обливаясь холодным потом.
   – Не разорять же вас при несчастье; надо честь знать: тут и то сто с лишком; разве вексель?
   – Что ж, «вексель дадим!
   – Так напишем сперва.
   – Ну, до завтра, – шепнула Лукерья Яковлевна Илье Ивановичу, – дайте ему опомниться!
   – Так! а тебе жалко, что ли?
   – Ты смотри на него: весь не свой; как заболеет да умрет, тогда что?
   – Эх, ты, баба!… ну, да вправду… Нет, господа, на векселя сегодня не играю: им не везет. Лучше завтра сядем опять, пусть их отыграются; совестно, ей-ей!
   Бледный, истомленный каким-то внутренним давлением – точно камень на сердце, пошел Прохор Васильевич в свой покой.
   Уснуть он не мог. Какая-то особенная жажда мучила его: всех бы перебудил, всех бы созвал к игорному столу, чтоб утолить ее.
   Вдруг что-то скрипнуло. Послышался шорох. Прохор Васильевич весь оледенел от ужаса; кто-то приближается к его постели.
   – Кто тут? – крикнул он, вскочив.
   – Тс! Душенька, Прохор Васильевич, не бойтесь! это я!
   – Вы? – произнес Прохор Васильевич с чувством новой боязни.
   – Я, душенька; мне надо сказать вам слово… Я не могла перенести, чтоб мошенник Илюшка, с шайкой своей, зарезал вас!…
   – Зарезал! – проговорил Прохор Васильевич.
   – Да, душенька; они условились вас обыграть до нитки… мне стало жаль вас! Давича так и обливалось сердце кровью… Хоть сама погибну, думаю, а вас спасу от погибели… Сама бегу с вами от этих душегубцев… Вы их не знаете еще… Душенька! медлить нечего, собирайтесь скорей да ступайте за мною…
   Перепуганный, ни слова не отвечая, Прохор Васильевич торопился. Лукерья Яковлевна вывела его в сени, двором в сад и потом через калитку в темный переулок.
   Там стояла наготове тройка запряженных лошадей в телегу.
   – Гриша, тут ли ты?
   – Тут, матушка, садитесь.
   – Садитесь, душенька, – шепнула Лукерья Яковлевна.
   Прохор Васильевич взобрался на телегу, благодетельный его гений с ним рядом, – и тройка сперва шажком по переулку, потом рысцой вдоль по улице, а наконец понеслась во весь опор по столбовой дороге.
   – Куда ж мы едем? – спросил Прохор Васильевич, как будто очнувшись от сна.
   – Покуда в Переяславль-Залесский; там у меня есть родной братец; а оттуда куда изволишь, хоть в Москву. Я тебя не покинула в беде, и ты не покидай меня, душенька.
   – А муж-то ваш, Лукерья Яковлевна?
   – Какой муж? Илья-то Иванович? чтоб я за такого мошенника замуж шла? Избави меня господи!
   – Да как же, ведь он муж вам?
   – Кто? он? Какой он мне муж! Он просто-напросто увез меня против воли от батюшки и матушки, да и держал за жену. Какой он мне муж! я сроду его не любила!
   Прохор Васильевич молча выслушал целую историю похищения Лукерьи Яковлевны.
   На другой день поутру тройка остановилась у ворот одного мещанского дома в Переяславле.
   – Милости просим, Прохор Васильевич, – сказала Лукерья Яковлевна, слезая с телеги. – Как братец-то мне обрадуется! Вот уж три года не видалась с ним!… Пойдемте, душенька.
   Она взяла его за руку и повела в дом. Вбежав в горницу, Лукерья Яковлевна бросилась обнимать бабушку. Старуха с трудом признала ее.
   – Господи! ты ли это, Лукерьюшка? Какой была красной девицей, а теперь раздобрела как!
   – А где ж братец?
   – В рядах, чай; да что ж это молодец-то, муж твой? Кому ж иначе и быть, – милости просим; не знаю, как величать?
   – Прохор Васильевич; да это, бабушка… – начала было Лукерья Яковлевна, но старуха перебила ее.
   – Прохор Васильевич? к чему ж это ты, батюшко Прохор Васильевич, молодец такой, увез внучку-то мою, не спросясь, благословения у отца и матери? Э! грех какой, господин!
   Лукерья Яковлевна хотела было сказать бабушке, что она ошибается; но дверь отворилась, и ражий мужчина, огромного росту, вошел в горницу, снял шапку и перекрестился.
   – Батюшко, братец, Петр Яковлевич! – вскричала Лукерья Яковлевна, бросаясь к вошедшему.
   – Сестра, Лукерья! – проговорил он грубо, смотря то на нее, то на незнакомого молодца, – откуда пожаловала? за наследием, что ли? Это, чай, муж твой?
   – Нет, батюшко, братец, это не муж, – отвечала, потупив глаза, испуганная грозным голосом брата Лукерья Яковлевна.
   – Не муж! Так вы так еще себе живете?… Нет, брат, погоди! я родной сестры страмить не дозволю! Ты, брат, что? кто таков? а?
   И с этими словам«распаленный гневом брат Лукерьи Яковлевны бросился к Прохору Васильевичу, который затрепетал и онемел от страху.
   – Братец родимый! Прохор Васильевич не виноват, каксвят бог, не виноват!
   – Не виноват! постой, я допрошу его.
   – Братец! – вскричала снова Лукерья Яковлевна, загородив собою Прохора Васильевича, – ты послушай меня…
   – Слышу! – крикнул Петр Яковлев, оттолкнув ее и схватив за ворот Прохора Васильевича, – говори, кто ты такой?
   Прохор Васильевич совсем оторопел, и ни слова.
   – Это сын почетного гражданина Захолустьева… братец, он не виноват ни душой, ни телом.
   – Захолустьева? почетного гражданина? А мне что, пьфу! Ты ответишь мне за сестру! убью как собаку! Пойдем в полицию!…
   – Господи, он убьет его понапрасну! – вскричала Лукерья Яковлевна, упав на колени перед братом, – батюшко, братец, отпусти душу на покаяние! Ведь это не он меня увез, а мошенник Илюшка Лыков, а с ним я ушла от душегубца… Его хотели обобрать, загубить хотели!…
   – Э, да мне все равно, с кем ты, шатаешься! Где мне искать всех, через чьи руки ты прошла; кто попал, тот и наш!… Сказок ваших я слушать не буду: ступай!
   – Ох, помилосердуй! Чего хочешь ты от него! Выслушай ты меня, выслушай ради самого господа-бога! – повторяла Лукерья Яковлевна, бросаясь снова между братом и оцепеневшим Прохором Васильевичем.
   – А, струсили! полиция-то, верно, не свой брат? Да уж не быть же ему живому на глазах моих, покуда отец-священник не простит вас да не благословит на брак! Пойдем к нашему батюшке! а не то убью!
   – Прохор Васильевич, пойдем, душенька! Сжалься хоть ты надо мной! Ведь он тебя убьет, а я умру!
   – Пойдем! – повторил Петр Яковлев.
   И он потащил Прохора Васильевича за руку.
   Лукерья Яковлевна взяла его за другую руку и, закрыв лицо платком, обливалась слезами.
   Прохор Васильевич, как пойманный преступник, шел бледный как смерть и молчал.
   – Вот, батюшка, сестра моя, – сказал Петр Яковлев, войдя в комнату священника, – а это ее прихвостень! Если вы простите их да благословите на брак, так и я прощаю; а не то я по-своему с ними разделаюсь.
   Петр Яковлев был известный по честности прихожанин, прямой человек, но беспощадная душа. Так или не так, но что сказал, что решил, то у него было свято. Чужой правоты он знать не хотел. Священник давно знал семью в, соболезнуя Лукерье Яковлевне, он стал увещевать Прохора Васильевича.
   – Батюшка! – вызвалась было Лукерья Яковлевна, – он ни душой, ни телом не виноват…
   – Молчать! – крикнул брат ее.
   – Я и не знал ее… – начал было и Прохор Васильевич.
   – Молчать, когда отец-священник говорит! – крикнул Петр Яковлев, – а не то, брат, не отделаешься!…
   – Оставь его, – сказал священник, благочестивый и добрый старец, – оставь, не грози; он и по доброй воле согласится исправить грех браком. Ты согласен? говори.
   Прохор Васильевич стоял как вкопанный; и боялся говорить и не знал, что говорить.
   – Говори, душечка Прохор Васильевич, говори скорей; не погуби себя и меня… После венца дело объяснится лучше; увидят, кто прав, кто виноват!… Батюшка, уж я знаю, что он согласен, и спрашивать нечего.
   – Ну, так и быть; благословите их, батюшка, так уж я и ни слова, – сказал Петр Яковлев.
   – Он добрый малый и раскаивается, я это вижу, – сказал священник, напутствуя благословением примиренных. – Готовьтесь к свадьбе!
   – Свадьбу не отлагать стать, – сказал Петр Яковлев, – ну, теперь обними меня, сестра, и ты обними.
   – О чем же ты опечалился, душенька Прохор Васильевич, голубчик мой! – твердила Лукерья Яковлевна, возвратясь в дом, – нешто я тебе не по сердцу?
   – Нет, не то, Лукерья Яковлевна, – отвечал Прохор Васильевич, повеся голову, – я боюсь тятеньки, как он узнает…
   – Что ж что узнает? Узнает так узнает! Мы вместе упадем к нему в ноги, так небойсь простит.
   – Простит! – хорошо как простит. – Да вот что…
   – Что еще такое?
   – Вот что: оно бы ничего, да как-то не приходится; уж мне там сватал невесту.
   – Велика беда; да плевать на нее!
   «В самом деле, – подумал Прохор Васильевич, – что мне в ней, я без Лукерьи Яковлевны жить не могу!»

II

   Попал в мрежу, – как ни ныряй, не вынырнешь. Женили Прохора Васильевича. Лукерья Яковлевна не намилуется им. И он как будто счастлив – жена по сердцу; да все что-то оглядывается назад: нельзя ли уйти от того счастья, к которому приневолили. Таковы уж люди: по охоте хоть в трущобу; а поневоле, будь ты хоть сама судьба со всеми своими будущими благами, – все нипочем. Дай им хоть вечное веселье, – «что– ж, скажут, за радость: и погрустить-то не о чем!»
   Прошел месяц, другой.
   – Что это мы, Прохор Васильевич, не едем к твоему батюшке? – спрашивает его часто Лукерья Яковлевна.
   – А вот, постой, я еще подумаю, – отвечал он ей.
   – Да ты и то все думаешь; и смотреть-то грустно на тебя. Прошло еще несколько времени в думе.
   Строгий брат Лукерьи Яковлевны стал искоса посматривать на Прохора Васильевича да поговаривать сестре: «Мы на хлебы, что ли, взяли к себе этого дармоеда?»
   Лукерья Яковлевна обиделась, прослезилась, идет к мужу.
   – Что ж, – говорит, – когда мы поедем в Москву?
   – А вот, погоди, – отвечает Прохор Васильевич в какой-то безжизненной дремоте, нерешительности и боязни показаться отцу на глаза.
   – Послушай, почтеннейший! – сказал ему, наконец, сурово шурин, – ты когда поедешь на Москву, к отцу?
   – Да я, право, не знаю, Петр Яковлевич! – отвечал Прохор Васильевич, – меня тятенька убьет; а я чем виноват?
   – Убьет так убьет; а ты все-таки ступай да сознайся во всем; а не хочешь, так куда хочешь ступай; у меня тебе житья не будет!
   Что сказал Петр Яковлев, то было решенное дело. На другой день Прохор Васильевич и Лукерья Яковлевна сели в повозку, запряженную в одну лошадь, и поехали шажком по дороге к Москве.
   Время было холодное, ненастное; на первом же переезде дождь промочил до костей Прохора Васильевича; на второй же день занемог он опасно и долго был почти в безжизненном состоянии. Когда пришел в память, он увидел себя в темном углу черной избы; подле него сидела Лукерья Яковлевна. Ее нельзя было узнать: так похудела она от слез и бессонных ночей.
   – А где Триша? кликни, голубушка, Тришу… Пора нам
   И с этими словами Прохор Васильевич снова забылся; а Лукерья Яковлевна снова залилась слезами и начала причитывать скорбным напевом свое отчаяние.
   Время летело себе, не заботясь, куда и зачем; а между тем Прохор Васильевич очнулся. Но сырость и холод избы успели напитать собой все его члены, и в продолжение нескольких месяцев он не мог двинуться с места. К счастью, какая-то старуха взялась поставить его на ноги, и поставила каким-то преглупейшим снадобьем, кажется травкой фуфоркой, об которой и помину нет ни в одном гербариуме.
   Все, что имела у себя и на себе Лукерья Яковлевна, все было прожито; хоть милостыню побираться идти.
   Однажды Прохор Васильевич почувствовал, наконец, в себе силы и бодрость духа.
   – Лукерья Яковлевна, знаешь что? – сказал он жене.
   – А что бы такое? – спросила она,
   – А вот что: пойду я к тятеньке, упаду к нему в ноги – что будет, то и будет!
   – Ах, душенька ты моя, Прохор Васильевич, насилу-то ты надумался! Я уж и напоминать тебе не хотела. Чего ты боишься? Ведь «чему быть, того не миновать»; а родной отец не дикой зверь – смилуется.
   – Пойду!
   – А я-то как же?
   – Ты-то?… ты побудь здесь.
   – Без тебя?
   – Отсюда до Москвы недалеко; я медлить не буду.
   – Ну, так и быть. Денег у нас только три синеньких; возьми их с собой. Да купил бы ты какой-нибудь старенький кафтан получше; а то, посмотри, стыдно будет показаться отцу на глаза.
   – И то правда. Э! да я у Триши возьму платье.
   Простясь с женой, Прохор Васильевич отправился в Москву. На дороге нанял попутчиков и на третий день к вечеру приехал в Ямскую.
   В самом деле, нельзя было показаться в нищенском виде не только отцу, но и кому бы то ни было в доме.
   «Вызову, – думает, – Тришу, переговорю с ним, как быть», – и послал хозяйского мальчика отыскать приказчика Трифона Исаева и попросить его пожаловать на постоялый двор, повидаться с одним приезжим.
   Долго ходил мальчик и принес нерадостные вести: приказчик Трифон Исаев давно уже отошел от Василья Игнатьевича и неизвестно где пребывает.
   В отчаянии Прохор Васильевич кое-как промаялся день; ввечеру пошел к отцовскому дому. Боязливо повернул в переулок, сохранявший еще фамильное название вельможи бывшего владетеля дома, который принадлежит уже чайному торговцу: Захолустьеву.
   Не просто Захолустьеву, а Василию Игнатьевичу, который выкрасил дом снаружи и велел под щитом герба, вместо выставленного года постройки, выставить: возобновлен в таком-то году. Вельможа и Василий Игнатьевич большая разница; но что ж такое? Если в каком-нибудь храме божества древней Греции, водворилась теперь сова, символ мудрости, и не хуже оракулов вещает всем проходящим, что все проходит в мире, то отчего же Василию Игнатьевичу не водвориться в опустевшем подобии храма, не хлопать глазами и не говорить, что все I Пантеоны ни на что не годятся, кроме как на фабричные заведения. Тогда вещали, теперь говорят; а в сущности говорит I время, а не Василий Игнатьевич.
   Прохор Васильевич остановился против отцовского Пантеона и вздохнул. Ворота заперты, в окнах темно, точно как будто и Василия Игнатьевича уже не существует, и снова все угасло, опустело.
   Как нарочно, никто не пройдет мимо; а между тем темная ночь не только на дворе, но и на улице. Страшно стало Прохору Васильевичу в глухом переулке; выбрался поскорей на большую улицу, где также замерла уже дневная жизнь. Долго бродил он сам не зная где, не смея возвратиться на постоялый двор: там требовали от него паспорта.
   Где же приклонить голову? Чем утушить тоску? Город не деревня, где можно постучать в окно, попроситься на ночлег; где нисколько не удивятся, что человек идет по божьему миру сам не знает куда, ни в котомке куска хлеба, ни в мошне гроша. Бедного путника накормят и напоят, не допрашивая: кто он? и что допрашивать: по всему видно, что человек. Чего ж больше? Или мало этого? Но в городе непременно допросят.
   Надо же где-нибудь приклонить голову. Да где ж приклонить? Кругом все каменные палаты; нет заваленки. На тротуаре не приляжешь; ведь это тротуар, а не что другое; тотчас подымут сонного под бока да крикнут: «Тащи его, пьяную собаку! вишь разлегся, благо мягко ему подостлали!»
   Надо же напиться – жажда страшная; да у кого попросить? Кругом всё каменные палаты. В людских живут люди, да в доме-то привозной воды на стирку недостает.
   Надо же, наконец, хоть приткнуться куда-нибудь? Неужели в целом городе нет гостеприимного угла? Как не быть; вот на углу улицы светит гостеприимный фанал, над входом в преисподнюю дома. Небольшая вывеска гласит, что здесь распивочная. Следовательно, здесь можно напиться.
   Остановился Прохор Васильевич против дверей; долго стоял в какой-то нерешительности, прислушиваясь, что делается в этой преисподней. Кажется, все тихо, нет непозволительного разгулья.
   – Ну-у!… Где ж вы там, Федор Петрович? – раздался резкий голос подле Прохора Васильевича.
   Он оглянулся; это была какая-то благородная, в набивном полумериносовом салопе и в чепце, сверх которого накинут был драдедамовый платок.