Страница:
Раздавшееся глухое восклицание прервало рассказ старушки.
. Сидевшая на кровати с склоненной головой Саломея упала без чувств на пол.
– Что с тобою, сударыня! – вскричала, испугавшись, старушка; и хотела было, по чувству сострадания, броситься на помощь, но не могла. – Господи! И сил-то уж нет привстать с места, помочь человеку!… Дарьюшка!
– Что вы, Мавра Ивановна?
– Ох, помоги скорей! без памяти упала!
– Владыко ты мой! – привезли совсем больную женщину! – сказала Дарья, приподнимая Саломею на постель. – Скорей бы надо дать знать частному лекарю: он, чай, велит ее отправить в больницу.
– Больна, больнехонька! – проговорила старуха.
VII
VIII
ПРИМЕЧАНИЯ
. Сидевшая на кровати с склоненной головой Саломея упала без чувств на пол.
– Что с тобою, сударыня! – вскричала, испугавшись, старушка; и хотела было, по чувству сострадания, броситься на помощь, но не могла. – Господи! И сил-то уж нет привстать с места, помочь человеку!… Дарьюшка!
– Что вы, Мавра Ивановна?
– Ох, помоги скорей! без памяти упала!
– Владыко ты мой! – привезли совсем больную женщину! – сказала Дарья, приподнимая Саломею на постель. – Скорей бы надо дать знать частному лекарю: он, чай, велит ее отправить в больницу.
– Больна, больнехонька! – проговорила старуха.
VII
Порочные чувства – болезненное состояние человека, сильная лихорадочная раздражимость сердца, которая во время внутреннего жару бросает его в воду, а во время озноба в огонь. Часто вместо того, чтоб подать помощь вначале, покуда привычка к потрясающим ощущениям не вошла в природу, вместо участия корят больного за болезнь. Он теряет надежду на участие и помощь; но как человек, он чувствует потребность в спасении и сам себя лечит по ганнемановой системе: similia similibus curantur; хочет изгнать клин клином и изгоняет недоброе чувство недобрым, злое злым. Клина из живого тела не выбьешь клином; вместо одного клина завязнет только другой клин; избегая одного проступка, бедняк впадает в другой проступок. Но часто болезнь, совершив круг, проходит сама собою, и сознание себя восстановляет силы; и часто болезнь, истощив силы духа и тела, бросает человека на жертву отчаянию; но, бессильный, он еще хочет искупить жизнь и жаждет наказания – не искупит ли оно его.
Дмитрицкому надоело, тяжко стало жить скитальцем, бродить тенью, прятать себя от людей.
– Вот, – сказал он сам себе, сидя на нарах в подпале, окованный и по рукам и по ногам, – верно, этого не избежать никакому мудрецу в жизни: не железо, так болезнь прикует к нарам!… Что, брат Вася? Ведь здесь ты на своем месте, причалил к берегу!… Кто здесь свесит человеческую твою природу с наживной, звериной. Правда, что ты не диким был зверем, да и не дворовой скотиной. Но тебе, может быть, не нравится эта существенность? Ты, может быть, желаешь, чтобы оковы вдруг спали с тебя? хочешь свободы, воли, неги, роскоши гарема, толпы друзей и приятелей, рабов и рабынь, хочешь вина, хочешь поставить трильон на карту, обыграть всех беспутных, мотов, скряг и жил, чтоб облагодетельствовать все бедное человечество?… Все это можно, Вася, только пожелай, усни крепким богатырским сном – во сне, чего хочешь, того просишь, и все дастся и удастся тебе. Спи, друг! Если не спится, то покати перед собою колесо или морские волны; вообрази, что ты опускаешься на дно добывать земное счастие, и ты непременно заснешь!
Дмитрицкий зевнул и в самом деле заснул крепким сном. Поутру его разбудили, чтоб вести к допросу. Он проснулся смутен.
– Фу! какой сон! – проговорил он, – хуже бессонницы в тюрьме и в оковах!…
– Ну, очнулся ли? марш! – крикнул солдат.
– Насилу очнулся!… Прескверный, брат, сон!…
– Что, казнили, что ли, тебя во сне?…
– Нет, мне снилось, напротив, что я казню людей, да и спрашиваю: как же это так! ведь наперед меня надо казнить? «Ничего, – мне отвечают, – это так следует; придет и твой черед; явному явное, тайному тайное, наружному наружное, а внутреннему внутреннее; так уж следует по закону».
– Да, да, да, толкуй, – сказал солдат, – вот дадут тебе припарку!
– Что ж делать, брат, уж это, верно, так следует по закону, – сказал Дмитрицкий, приподняв оковы на ногах за привязанную к ним веревочку, чтоб они не волоклись по земле и не мешали идти.
Его привели в присутствие. Присутствующие взглянули на его одежду, на его наружность, которая не похожа была на разбойничью, подивились и стали допрашивать.
Странные, равнодушные ответы его еще более привели всех в недоумение.
– Кто ты такой?
– Право, сам не знаю теперь, кто я такой, – отвечал Дмитрицкий.
– Из каких мест ты родом?
– Я не на месте родился, а дорогой,
– Ты ли Трифон Исаев?
– Я ли Трифон Исаев? Хм! Ну, нет, Трифоном Исаевым я никогда не был, – отвечал он усмехаясь.
Не добившись из ответов Дмитрицкого толку, его поставили на очную ставку с пойманными разбойниками, но и они дивились, смотря на него, и не признали своим атаманом.
– Кто ж ты такой? – спросили его снова.
– Кто взял меня и представил сюда, тот, вероятно, должен знать это, – отвечал Дмитрицкий.
– Послать за Петром Фадеевичем Куминым. Усатый сыщик, поймавший разбойников, явился.
– Господин Кумин, этот человек говорит, что вы знаете его, – сказал один из присутствующих.
Кумин смутился.
– Да, я узнал его, – отвечал он, – но не верю глазам своим… кажется, если не ошибаюсь, господин поручик Дмитрицкий, мы служили в одном полку.
Все присутствующие с новым удивлением взглянули и на Кумина и на Дмитрицкого, который равнодушно осматривал Кумина.
– Каким же образом вы представили этого человека за атамана пойманных разбойников?… Что это значит?
Кумин оробел от этого вопроса.
– Извините… Ей-ей, понять не могу, каким это образом случилась такая неосторожность… Ночью, в суматохе…
– Самым простым образом, – перервал Дмитрицкий, – схватили меня за атамана разбойников, вот и все.
– Ошибка… Простите меня! – прибавил Кумин, обращаясь к Дмитрицкому.
– Хм! если ошибка, так ошибка в фальшь не ставится, – отвечал Дмитрицкий.
– При вас были бумаги и имущество? – спросил один из присутствующих.
– Без сомнения, что все было; но я не знаю, куда это все девалось.
– Все это будет отыскано, – сказал Кумин, – вы, господин Дмитрицкий, имеете полное право на меня жаловаться начальству; я за ошибку буду отвечать… меня отрешат от должности, но по старому товариществу…
– О, не беспокойтесь, и не подумаю жаловаться, но я желаю знать, что вы будете со мной теперь делать? – спросил Дмитрицкий.
– Вы свободны, – сказали присутствующие, приказав снять оковы с Дмитрицкого, – вы так снисходительны к непростительной ошибке господина Кумина. Но каким же образом мы сделаем, чтоб это происшествие не дошло до начальства?…
– Если они не изъявляют претензии, так мне только стоит переменить рапорт, – сказал Кумин.
– А если это как-нибудь откроется? Кто ж нам поверит, что мы отпустили господина поручика Дмитрицкого, а не атамана разбойников? Нет, этого дела так решить нельзя.
– Если они прощают меня, за что же вы хотите меня погубить? – сказал Кумин.
– Каким же образом поступить иначе? Особенной ответственности, впрочем, нельзя вам ожидать, тем более что ответчик претензии не изъявляет… Доставьте только нам бумаги, а их возьмите на поруки.
– Странная путаница, – сказал Дмитрицкий, – но во всяком случае сам я распутывать не буду.
– Не угодно ли вам побыть покуда у меня, господин Дмитрицкий? – сказал Кумин.
– Отчего ж не так; готов быть там, где прикажут; мне все равно.
– Вы сердитесь на меня; но сами посудите: решился ли бы я сделать что-нибудь неприятное бывшему товарищу?
– О, помилуйте, я знал вас всегда за отличного человека, – отвечал Дмитрицкий.
– Что только вам нужно, я всем готов служить вам…
– Покуда ничего не нужно: разве только арестантскую порцию хлеба, мне хочется есть.
– Сделайте одолжение, не корите уж меня… сию минуту мы позавтракаем, как следует, и по старой памяти выпьем бутылочку шампанского.
– «Вот, нежданно негаданно, навязалась старая– память!» – подумал Дмитрицкий, которого Кумин привез в свой дом, поместил в свой так называемый кабинет, нарядил вместо заскорузлого от грязи длинного сюртука в свое пальто и представил жене своей, как старого приятеля, которого спас от напавших на него разбойников.
– Ах, как это ужасно! – проговорила бледная луна, водруженная на тощий стан, приседая перед Дмитрицким и прося его садиться.
– Домна Яковлевна, надо чего-нибудь нам позавтракать, знаешь, питательного, да бутылочку упоительного.
– Прикажи, пожалуйста, сам, – отвечала торопливо супруга Кумина, всматриваясь в Дмитрицкого. – Ах, боже мой! – продолжала она, – как ваша наружность мне знакома!… Никак не могу припомнить, где мы встречались?…
– Да, и мне знакома ваша наружность, – отвечал памятливый Дмитрицкий, узнав в Домне Яковлевне деву-поэта, которую он видел на литературном вечере у Михаила Памфиловича Лычкова, – позвольте… именно; мы встречались с вами в Тамбовской губернии! кажется, так?
– Ах, нет, я в Тамбовской губернии никогда и не бывала; я с малолетства жила все здесь.
– Здесь? Не понимаю: здесь я в первый раз. Но удивительное сходство с вами. Такая же счастливая наружность, которую нельзя забыть, такое же что-то поэтическое, восторженное в лице, во взорах, во лбу и даже вот в этих местах, – сказал Дмитрицкий, обводя рукою оконечности губ, которых у Домны Яковлевны совсем не было, но оконечности разреза рта склонились как у нюни книзу и, как известно, выражали желчную кислоту.
– Это удивительно! кто она такая?
– Одна девушка.
– Занимается поэзией?
– О, как же! удивительная способность писать стихи! Представьте себе: возьмет и напишет прямо из головы! Я и не видывал!
– Ах, да как же иначе; это и составляет доказательство таланта. Я сама пишу очень быстро, почти начисто, без поправок. Например, я написала целую поэму недели в две, не больше.
– Ай, ай, ай, какая у вас способность! и это просто как нипочем?
– Мне ужасно как легко достаются стихи.
– Ай, ай, ай, – повторил Дмитрицкий, – я не знаю, уж это век такой, что родятся непостижимые таланты; а если не век, так какая-нибудь особенная причина?
Домна Яковлевна не успела еще обдумать ответа, как появился ее муж с бутылкой в руках перед взводом лакеев и девочек, которые торжественно несли подносы, судки, блюда, блюдечки и все, что могло относиться к завтраку.
– Покорнейше просим, дорогой гость! – сказал он, распоряжаясь уставкой всего на стол и наливая кюммелю.
Дмитрицкий не заставил повторять просьбы.
– А ты что ж, душа моя? – сказал Кумин жене своей, – ты что-нибудь бы скушала?
– Ах, подите! – проговорила Домна Яковлевна, которая держала уже перед носом какую-то тетрадку и, прищурясь, всматривалась в написанное.
– Как она у меня пишет стихи, Василий Павлович, если б вы знали, – продолжал Кумин, поднося старому товарищу шампанского, – извольте-ка выкушать!… каково?
– Я еще ничего не прочитала, а ты уж хвалишь! – проговорила Домна Яковлевна, читая что-то про себя.
– Я что-то читал ваше в печати. Кажется, поэма? Позвольте… начинается:
– Ах, я и сама не знала, что уже напечатано, – сказала, вспыхнув от удовольствия, Домна Яковлевна, – я давно послала в «Библиотеку для чтения»… и только теперь напечатали! Какая неисправность! Поезжай, пожалуйста, Петр Фадеевич, достань «Библиотеку».
– Сейчас, сейчас; кстати, мне надобно ехать отыскать их бумаги и вещи…
– В котором номере помещена моя поэма?
– Не припомню, – отвечал Дмитрицкий, – но мне кажется, что она помещена не в «Библиотеке для чтения», а в каком-то другом месте.
– Где же?… Это удивительно! Пожалуйста, припомните!
– Право, не припомню.
– Петр Фадеевич, надо пересмотреть все журналы! я съезжу сейчас же сама в книжную лавку!…
И Домна Яковлевна крикнула, чтоб скорее подали ей шляпку и манто.
– Помилуй, душа моя, мне надо самому сию минуту ехать, отыскать их бумаги и вещи… по горячим следам…
– Я сию минуту ворочусь, успеете, – проговорила торопливо Домна Яковлевна, надевая шляпку.
– Помилуй!… Мне никак теперь нельзя дать тебе лошадей!… Мне самому нужно!
– Пустяки, пустяки!… Подавай манто!
– Нет уж, ей-богу, извини! – крикнул Кумин, схватив фуражку, – пропадут их бумаги и вещи… я отвечаю!… мне будет беда!…
– Это ужас! это ни на что не похоже! – вскричала Домна Яковлевна вне себя и, сорвав с себя шляпку, сбросив манто на пол, она кинулась в другую комнату, хлопнула дверьми, но вопли ее раздались по всему дому.
– Хм! – произнес, смутясь и испугавшись, Кумин, – если б вы знали, какая она прекраснейшая женщина! С какими чувствами, если б вы знали!… Но вот только слово скажи не так насчет стихов – просто беда! Скажи чуть-чуть серьезно, что, «пора обедать, душа моя! ты записалась!» ну и беда: вспыхнет, в слезы, в упреки: и житья-то нет, и убийца-то я здоровья ее, и губитель таланта, и бог знает что… бац в постель! Вот тебе и пора обедать!… И понять не могу… жалость! Ну, как тут иногда не скажешь: черт бы драл эти стихи!… А только скажи это – да и посылай за доктором.
– Зачем же говорить такие вещи? – сказал Дмитрицкий, выслушав жалобы Кумина.
– Да нельзя; как можно остеречься на каждый час? Сам иногда в досаде; намоют голову, проголодаешься как собака, приедешь домой, а тут, бог ее знает, какая-то особенного рода чувствительность!… Например, теперь: мне надо торопиться ехать отыскать ваши бумаги и вещи, так нет! брось все! Сами вы видели.
– Что ж делать! домашнее спокойствие дороже всего, – сказал Дмитрицкий.
– Да как же быть-то, почтеннейший мой?
– Жена ваша поэтическое существо, с ней нельзя обходиться, как с простой женщиной.
– Кто ж говорит, я это очень знаю, это и по ее комплекции видно; да как же быть-то?
– Как быть? Я вам сказал, что домашнее спокойствие дороже всего; сохраняйте ее спокойствие, угождайте, предупреждайте все желания, окружите ее литераторами, поэтами, напечатайте ее стихотворения, и тогда известное дело: больше будет шуметь в свете, меньше будет шуметь дома.
– Ой, ой, ой, – проговорил в раздумье Кумин. – Оно конечно: женщина необыкновенная, сочиняет на удивление, могла бы блистать в свете… Да угоняешься ли за людьми?… Когда мне заниматься всем этим? то на следствие, то туда, то сюда… Однако ж, кажется, она поуспокоилась. Я съезжу поскорей… я сейчас ворочусь…
Кумин поскакал для розыска бумаг и вещей Дмитрицкого, а Дмитрицкий пошел в отведенную ему комнату.
– «Странная вещь, непонятная вещь!» – проговорил он, прилегая на диван. – Однако ж все это и глупо и скучно или, лучше сказать, чересчур замысловато, так, что концов не найдешь!… Очень нужно было судьбе спасать меня, чтоб после не знать, куда деваться со мной!… Сам я и не пошевельнусь: все надоело!… ни шагу! что угодно судьбе и людям, то пусть со мной и делают!…
И в самом деле, Дмитрицкий отложил попечение заботиться о себе. Преравнодушно слушал он отчаяние Кумина, который после неоднократных поисков объявил ему с ужасом, что ни вещей его ни бумаг нигде не отыскивается; что он не знает, как теперь быть, что просто – беда!
– Ничего, – отвечал Дмитрицкий, – как-нибудь обойдется.
– Да, обойдется!… За вещи мне придется платить; а насчет пропавших бумаг надо напечатать объявление в газетах.
– Платы мне вашей не нужно; но со мной-то что вы будете делать, если век не найдутся мои бумаги? – спросил Дмитрицкий.
Кумин пожал плечами.
– Надо вам будет донести начальству, что вот так и так потерял аттестат, вам вышлют другой; а между тем можете ехать куда угодно.
– Нет, сам я об этом не буду беспокоиться; как хотите, так и делайте, а без бумаг я не поеду.
«Хм, молодец какой! верно, понравились стихи моей жены?… хоть век вековать здесь!» – подумал Кумин, и он приложил все заботы, чтоб сбыть скорее с рук Дмитрицкого.
Легко или не легко было это сделать, но он исходатайствовал свидетельство о пропаже его бумаг и вид на свободное прожитие повсюду, где ни пожелает, до истребования нового аттестата.
Доставив Дмитрицкому эти бумаги, Кумин предложил ему и необходимую сумму денег на дорогу, куда пожелает ехать.
– Взаймы, не иначе, Петр Фадеевич, – сказал Дмитрицкий. – Хоть шайку воров и разбойников наберу да награблю денег, а отдам вам долг; мне не в первый раз быть атаманом, да и литератором также: хоть накраду стихов, а сочиню поэму и посвящу Домне Яковлевне! Будьте здоровы, желаю вам счастия и тому подобных вещей!
Простившись с Куминым, Дмитрицкий отправился прямо в гостиницу «Лондон».
– Федя! я опять в живых! – вскричал он, вбежав в номер, занимаемый Рамирским.
– Дмитрицкий! Опять метаморфоза? Откуда ты? – вскричал и Рамирский, обнимая его. – Мне сказали, что тебя взяли? – прибавил он тихо,
– Взяли, да и сами не рады, что взяли! Ты собираешься в дорогу?
– В деревню, с Машей.
– Ууу, «странная вещь, непонятная вещь!» Неужели? Так я с вами.
– Душою рад; но скажи, пожалуйста, на каком ты теперь положении?
– На прежнем, допотопном. Теперь ты меня не бойся: у меня есть теперь что показать на заставе. Только одно на душе – Саломея; не знаю, что с ней делается.
– Ох, эта Саломея! – сказал Рамирский. – Оставь, пожалуйста, ее в покое!
– Нельзя, душа моя: чудная женщина! Если б не она, я бы век остался венгерским магнатом. Мне следует поблагодарить ее. Послушай, ты еще не скоро поедешь?
– Тотчас после обеда.
– О, так я успею.
– Куда ты? Пожалуйста, не езди никуда.
– Не могу; узнаю по крайней мере о здоровье. До свидания!
– Обедаем вместе?
– Очень натурально; я теперь на твоих хлебах: своих нет.
– Чудак, чудак! Деятельная душа, которая не знает, куда деваться с своей свободой! – проговорил Рамирский вслед Дмитрицкому.
Время обеда наступило; на стол накрыто; половой несколько уже раз спросил, подавать ли кушанье?
– Погоди немного, – отвечает Рамирский, выжидая Дмитрицкого и расхаживая по комнате с беспокойной думой об нем.
Дмитрицкий не возвращается. Но вот слышно, кто-то вошел. Рамирский бросился к дверям.
Вошел слуга с докладом что «Марья Михайловна Нильская изволили подъехать к воротам и ждут».
– Сейчас, сейчас, – сказал Рамирский, – доложи, что сию минуту… А его все нет. Где ж его искать? а так нельзя оставить: у него нет, я думаю, ни копейки…
– Кушать, стало быть, не будете? – спросил Иван, слуга Рамирского, готовый уже в дорогу.
– Нет!
– Портфель прикажете выносить в коляску?
– Погоди!… Дай сюда!
И Рамирский, как будто наведенный на счастливую мысль Иваном, присел, написал письмо, вложил в него пачку ассигнаций, запечатал и кликнул Ивана.
– Ты останешься здесь и будешь ожидать Василия Павловича Дмитрицкого, которому отдашь это письмо. Он намерен ехать ко мне в деревню, так ты вместе с ним и приедешь. Если же в продолжение трех дней не дождешься его, то приедешь один и возвратишь мне это письмо. Номер остается за мной на три дня; ни шагу отсюда, слышишь?
– Слушаю-с, – отвечал Иван, провожая с горем барина. – Что это вздумалось Федору Павловичу сзывать к себе в деревню гостей? – продолжал он разговаривать сам с собою, возвращаясь в номер. – Да еще жди и вози их!… Экая тоска тут одному!…
Насидевшись и нагрустившись вдоволь подле окна, посматривая на улицу, Иван стал дремать, повторяя про себя: «Экая тоска какая! жди поди! а еще черт знает, дождешься ли!…»
Только что он всхрапнул, как стук двери разбудил его.
– Кто там? – крикнул он.
– Уехал? Ах ты, досада какая!
– Вам, сударь, Федора Павловича?
– Уехал? – повторил Дмитрицкий, хлопнув себя по вздутым щекам, – вот тебе раз!
– Да вам, сударь, кого? Федора Павловича?
– Ну, да!
– Так они уехали, а мне приказали оставаться, ждать вас да отдать вам это письмо.
– Эх-ма! – проговорил Дмитрицкий, развертывая письмо, – я думал, что он меня подождет!… Ах, дружище Федя! Как будто угадал!… Ну, кланяйся же ты ему, скажи, что ехать мне никак нельзя; написал бы с тобой, да и то некогда. На днях напишу к нему. Прощай!
– Так как же, сударь, вы не поедете?
– Я тебе говорю, что не поеду, некогда; кланяйся барину, скажи, что я его целую… Прощай!
– Так мне прикажете ехать? – спросил в дополнение Иван.
– Поезжай, поезжай с богом!
– Экой торопливый! Словно родной брат вот тому немецкому барину, что здесь стоял с Еганом-то да что пропал-то вдруг… Или уж это он самый и есть?
Довольный, что избавился от долгого ожидания, Иван тотчас же отыскал в Охотном ряду попутчика и отправился на порожняке в деревню.
Дмитрицкому надоело, тяжко стало жить скитальцем, бродить тенью, прятать себя от людей.
– Вот, – сказал он сам себе, сидя на нарах в подпале, окованный и по рукам и по ногам, – верно, этого не избежать никакому мудрецу в жизни: не железо, так болезнь прикует к нарам!… Что, брат Вася? Ведь здесь ты на своем месте, причалил к берегу!… Кто здесь свесит человеческую твою природу с наживной, звериной. Правда, что ты не диким был зверем, да и не дворовой скотиной. Но тебе, может быть, не нравится эта существенность? Ты, может быть, желаешь, чтобы оковы вдруг спали с тебя? хочешь свободы, воли, неги, роскоши гарема, толпы друзей и приятелей, рабов и рабынь, хочешь вина, хочешь поставить трильон на карту, обыграть всех беспутных, мотов, скряг и жил, чтоб облагодетельствовать все бедное человечество?… Все это можно, Вася, только пожелай, усни крепким богатырским сном – во сне, чего хочешь, того просишь, и все дастся и удастся тебе. Спи, друг! Если не спится, то покати перед собою колесо или морские волны; вообрази, что ты опускаешься на дно добывать земное счастие, и ты непременно заснешь!
Дмитрицкий зевнул и в самом деле заснул крепким сном. Поутру его разбудили, чтоб вести к допросу. Он проснулся смутен.
– Фу! какой сон! – проговорил он, – хуже бессонницы в тюрьме и в оковах!…
– Ну, очнулся ли? марш! – крикнул солдат.
– Насилу очнулся!… Прескверный, брат, сон!…
– Что, казнили, что ли, тебя во сне?…
– Нет, мне снилось, напротив, что я казню людей, да и спрашиваю: как же это так! ведь наперед меня надо казнить? «Ничего, – мне отвечают, – это так следует; придет и твой черед; явному явное, тайному тайное, наружному наружное, а внутреннему внутреннее; так уж следует по закону».
– Да, да, да, толкуй, – сказал солдат, – вот дадут тебе припарку!
– Что ж делать, брат, уж это, верно, так следует по закону, – сказал Дмитрицкий, приподняв оковы на ногах за привязанную к ним веревочку, чтоб они не волоклись по земле и не мешали идти.
Его привели в присутствие. Присутствующие взглянули на его одежду, на его наружность, которая не похожа была на разбойничью, подивились и стали допрашивать.
Странные, равнодушные ответы его еще более привели всех в недоумение.
– Кто ты такой?
– Право, сам не знаю теперь, кто я такой, – отвечал Дмитрицкий.
– Из каких мест ты родом?
– Я не на месте родился, а дорогой,
– Ты ли Трифон Исаев?
– Я ли Трифон Исаев? Хм! Ну, нет, Трифоном Исаевым я никогда не был, – отвечал он усмехаясь.
Не добившись из ответов Дмитрицкого толку, его поставили на очную ставку с пойманными разбойниками, но и они дивились, смотря на него, и не признали своим атаманом.
– Кто ж ты такой? – спросили его снова.
– Кто взял меня и представил сюда, тот, вероятно, должен знать это, – отвечал Дмитрицкий.
– Послать за Петром Фадеевичем Куминым. Усатый сыщик, поймавший разбойников, явился.
– Господин Кумин, этот человек говорит, что вы знаете его, – сказал один из присутствующих.
Кумин смутился.
– Да, я узнал его, – отвечал он, – но не верю глазам своим… кажется, если не ошибаюсь, господин поручик Дмитрицкий, мы служили в одном полку.
Все присутствующие с новым удивлением взглянули и на Кумина и на Дмитрицкого, который равнодушно осматривал Кумина.
– Каким же образом вы представили этого человека за атамана пойманных разбойников?… Что это значит?
Кумин оробел от этого вопроса.
– Извините… Ей-ей, понять не могу, каким это образом случилась такая неосторожность… Ночью, в суматохе…
– Самым простым образом, – перервал Дмитрицкий, – схватили меня за атамана разбойников, вот и все.
– Ошибка… Простите меня! – прибавил Кумин, обращаясь к Дмитрицкому.
– Хм! если ошибка, так ошибка в фальшь не ставится, – отвечал Дмитрицкий.
– При вас были бумаги и имущество? – спросил один из присутствующих.
– Без сомнения, что все было; но я не знаю, куда это все девалось.
– Все это будет отыскано, – сказал Кумин, – вы, господин Дмитрицкий, имеете полное право на меня жаловаться начальству; я за ошибку буду отвечать… меня отрешат от должности, но по старому товариществу…
– О, не беспокойтесь, и не подумаю жаловаться, но я желаю знать, что вы будете со мной теперь делать? – спросил Дмитрицкий.
– Вы свободны, – сказали присутствующие, приказав снять оковы с Дмитрицкого, – вы так снисходительны к непростительной ошибке господина Кумина. Но каким же образом мы сделаем, чтоб это происшествие не дошло до начальства?…
– Если они не изъявляют претензии, так мне только стоит переменить рапорт, – сказал Кумин.
– А если это как-нибудь откроется? Кто ж нам поверит, что мы отпустили господина поручика Дмитрицкого, а не атамана разбойников? Нет, этого дела так решить нельзя.
– Если они прощают меня, за что же вы хотите меня погубить? – сказал Кумин.
– Каким же образом поступить иначе? Особенной ответственности, впрочем, нельзя вам ожидать, тем более что ответчик претензии не изъявляет… Доставьте только нам бумаги, а их возьмите на поруки.
– Странная путаница, – сказал Дмитрицкий, – но во всяком случае сам я распутывать не буду.
– Не угодно ли вам побыть покуда у меня, господин Дмитрицкий? – сказал Кумин.
– Отчего ж не так; готов быть там, где прикажут; мне все равно.
– Вы сердитесь на меня; но сами посудите: решился ли бы я сделать что-нибудь неприятное бывшему товарищу?
– О, помилуйте, я знал вас всегда за отличного человека, – отвечал Дмитрицкий.
– Что только вам нужно, я всем готов служить вам…
– Покуда ничего не нужно: разве только арестантскую порцию хлеба, мне хочется есть.
– Сделайте одолжение, не корите уж меня… сию минуту мы позавтракаем, как следует, и по старой памяти выпьем бутылочку шампанского.
– «Вот, нежданно негаданно, навязалась старая– память!» – подумал Дмитрицкий, которого Кумин привез в свой дом, поместил в свой так называемый кабинет, нарядил вместо заскорузлого от грязи длинного сюртука в свое пальто и представил жене своей, как старого приятеля, которого спас от напавших на него разбойников.
– Ах, как это ужасно! – проговорила бледная луна, водруженная на тощий стан, приседая перед Дмитрицким и прося его садиться.
– Домна Яковлевна, надо чего-нибудь нам позавтракать, знаешь, питательного, да бутылочку упоительного.
– Прикажи, пожалуйста, сам, – отвечала торопливо супруга Кумина, всматриваясь в Дмитрицкого. – Ах, боже мой! – продолжала она, – как ваша наружность мне знакома!… Никак не могу припомнить, где мы встречались?…
– Да, и мне знакома ваша наружность, – отвечал памятливый Дмитрицкий, узнав в Домне Яковлевне деву-поэта, которую он видел на литературном вечере у Михаила Памфиловича Лычкова, – позвольте… именно; мы встречались с вами в Тамбовской губернии! кажется, так?
– Ах, нет, я в Тамбовской губернии никогда и не бывала; я с малолетства жила все здесь.
– Здесь? Не понимаю: здесь я в первый раз. Но удивительное сходство с вами. Такая же счастливая наружность, которую нельзя забыть, такое же что-то поэтическое, восторженное в лице, во взорах, во лбу и даже вот в этих местах, – сказал Дмитрицкий, обводя рукою оконечности губ, которых у Домны Яковлевны совсем не было, но оконечности разреза рта склонились как у нюни книзу и, как известно, выражали желчную кислоту.
– Это удивительно! кто она такая?
– Одна девушка.
– Занимается поэзией?
– О, как же! удивительная способность писать стихи! Представьте себе: возьмет и напишет прямо из головы! Я и не видывал!
– Ах, да как же иначе; это и составляет доказательство таланта. Я сама пишу очень быстро, почти начисто, без поправок. Например, я написала целую поэму недели в две, не больше.
– Ай, ай, ай, какая у вас способность! и это просто как нипочем?
– Мне ужасно как легко достаются стихи.
– Ай, ай, ай, – повторил Дмитрицкий, – я не знаю, уж это век такой, что родятся непостижимые таланты; а если не век, так какая-нибудь особенная причина?
Домна Яковлевна не успела еще обдумать ответа, как появился ее муж с бутылкой в руках перед взводом лакеев и девочек, которые торжественно несли подносы, судки, блюда, блюдечки и все, что могло относиться к завтраку.
– Покорнейше просим, дорогой гость! – сказал он, распоряжаясь уставкой всего на стол и наливая кюммелю.
Дмитрицкий не заставил повторять просьбы.
– А ты что ж, душа моя? – сказал Кумин жене своей, – ты что-нибудь бы скушала?
– Ах, подите! – проговорила Домна Яковлевна, которая держала уже перед носом какую-то тетрадку и, прищурясь, всматривалась в написанное.
– Как она у меня пишет стихи, Василий Павлович, если б вы знали, – продолжал Кумин, поднося старому товарищу шампанского, – извольте-ка выкушать!… каково?
– Я еще ничего не прочитала, а ты уж хвалишь! – проговорила Домна Яковлевна, читая что-то про себя.
– Я что-то читал ваше в печати. Кажется, поэма? Позвольте… начинается:
– Неужели? напечатано? – вскричал Кумин.
«В одной из деревень губернии Тамбовской…»
– Ах, я и сама не знала, что уже напечатано, – сказала, вспыхнув от удовольствия, Домна Яковлевна, – я давно послала в «Библиотеку для чтения»… и только теперь напечатали! Какая неисправность! Поезжай, пожалуйста, Петр Фадеевич, достань «Библиотеку».
– Сейчас, сейчас; кстати, мне надобно ехать отыскать их бумаги и вещи…
– В котором номере помещена моя поэма?
– Не припомню, – отвечал Дмитрицкий, – но мне кажется, что она помещена не в «Библиотеке для чтения», а в каком-то другом месте.
– Где же?… Это удивительно! Пожалуйста, припомните!
– Право, не припомню.
– Петр Фадеевич, надо пересмотреть все журналы! я съезжу сейчас же сама в книжную лавку!…
И Домна Яковлевна крикнула, чтоб скорее подали ей шляпку и манто.
– Помилуй, душа моя, мне надо самому сию минуту ехать, отыскать их бумаги и вещи… по горячим следам…
– Я сию минуту ворочусь, успеете, – проговорила торопливо Домна Яковлевна, надевая шляпку.
– Помилуй!… Мне никак теперь нельзя дать тебе лошадей!… Мне самому нужно!
– Пустяки, пустяки!… Подавай манто!
– Нет уж, ей-богу, извини! – крикнул Кумин, схватив фуражку, – пропадут их бумаги и вещи… я отвечаю!… мне будет беда!…
– Это ужас! это ни на что не похоже! – вскричала Домна Яковлевна вне себя и, сорвав с себя шляпку, сбросив манто на пол, она кинулась в другую комнату, хлопнула дверьми, но вопли ее раздались по всему дому.
– Хм! – произнес, смутясь и испугавшись, Кумин, – если б вы знали, какая она прекраснейшая женщина! С какими чувствами, если б вы знали!… Но вот только слово скажи не так насчет стихов – просто беда! Скажи чуть-чуть серьезно, что, «пора обедать, душа моя! ты записалась!» ну и беда: вспыхнет, в слезы, в упреки: и житья-то нет, и убийца-то я здоровья ее, и губитель таланта, и бог знает что… бац в постель! Вот тебе и пора обедать!… И понять не могу… жалость! Ну, как тут иногда не скажешь: черт бы драл эти стихи!… А только скажи это – да и посылай за доктором.
– Зачем же говорить такие вещи? – сказал Дмитрицкий, выслушав жалобы Кумина.
– Да нельзя; как можно остеречься на каждый час? Сам иногда в досаде; намоют голову, проголодаешься как собака, приедешь домой, а тут, бог ее знает, какая-то особенного рода чувствительность!… Например, теперь: мне надо торопиться ехать отыскать ваши бумаги и вещи, так нет! брось все! Сами вы видели.
– Что ж делать! домашнее спокойствие дороже всего, – сказал Дмитрицкий.
– Да как же быть-то, почтеннейший мой?
– Жена ваша поэтическое существо, с ней нельзя обходиться, как с простой женщиной.
– Кто ж говорит, я это очень знаю, это и по ее комплекции видно; да как же быть-то?
– Как быть? Я вам сказал, что домашнее спокойствие дороже всего; сохраняйте ее спокойствие, угождайте, предупреждайте все желания, окружите ее литераторами, поэтами, напечатайте ее стихотворения, и тогда известное дело: больше будет шуметь в свете, меньше будет шуметь дома.
– Ой, ой, ой, – проговорил в раздумье Кумин. – Оно конечно: женщина необыкновенная, сочиняет на удивление, могла бы блистать в свете… Да угоняешься ли за людьми?… Когда мне заниматься всем этим? то на следствие, то туда, то сюда… Однако ж, кажется, она поуспокоилась. Я съезжу поскорей… я сейчас ворочусь…
Кумин поскакал для розыска бумаг и вещей Дмитрицкого, а Дмитрицкий пошел в отведенную ему комнату.
– «Странная вещь, непонятная вещь!» – проговорил он, прилегая на диван. – Однако ж все это и глупо и скучно или, лучше сказать, чересчур замысловато, так, что концов не найдешь!… Очень нужно было судьбе спасать меня, чтоб после не знать, куда деваться со мной!… Сам я и не пошевельнусь: все надоело!… ни шагу! что угодно судьбе и людям, то пусть со мной и делают!…
И в самом деле, Дмитрицкий отложил попечение заботиться о себе. Преравнодушно слушал он отчаяние Кумина, который после неоднократных поисков объявил ему с ужасом, что ни вещей его ни бумаг нигде не отыскивается; что он не знает, как теперь быть, что просто – беда!
– Ничего, – отвечал Дмитрицкий, – как-нибудь обойдется.
– Да, обойдется!… За вещи мне придется платить; а насчет пропавших бумаг надо напечатать объявление в газетах.
– Платы мне вашей не нужно; но со мной-то что вы будете делать, если век не найдутся мои бумаги? – спросил Дмитрицкий.
Кумин пожал плечами.
– Надо вам будет донести начальству, что вот так и так потерял аттестат, вам вышлют другой; а между тем можете ехать куда угодно.
– Нет, сам я об этом не буду беспокоиться; как хотите, так и делайте, а без бумаг я не поеду.
«Хм, молодец какой! верно, понравились стихи моей жены?… хоть век вековать здесь!» – подумал Кумин, и он приложил все заботы, чтоб сбыть скорее с рук Дмитрицкого.
Легко или не легко было это сделать, но он исходатайствовал свидетельство о пропаже его бумаг и вид на свободное прожитие повсюду, где ни пожелает, до истребования нового аттестата.
Доставив Дмитрицкому эти бумаги, Кумин предложил ему и необходимую сумму денег на дорогу, куда пожелает ехать.
– Взаймы, не иначе, Петр Фадеевич, – сказал Дмитрицкий. – Хоть шайку воров и разбойников наберу да награблю денег, а отдам вам долг; мне не в первый раз быть атаманом, да и литератором также: хоть накраду стихов, а сочиню поэму и посвящу Домне Яковлевне! Будьте здоровы, желаю вам счастия и тому подобных вещей!
Простившись с Куминым, Дмитрицкий отправился прямо в гостиницу «Лондон».
– Федя! я опять в живых! – вскричал он, вбежав в номер, занимаемый Рамирским.
– Дмитрицкий! Опять метаморфоза? Откуда ты? – вскричал и Рамирский, обнимая его. – Мне сказали, что тебя взяли? – прибавил он тихо,
– Взяли, да и сами не рады, что взяли! Ты собираешься в дорогу?
– В деревню, с Машей.
– Ууу, «странная вещь, непонятная вещь!» Неужели? Так я с вами.
– Душою рад; но скажи, пожалуйста, на каком ты теперь положении?
– На прежнем, допотопном. Теперь ты меня не бойся: у меня есть теперь что показать на заставе. Только одно на душе – Саломея; не знаю, что с ней делается.
– Ох, эта Саломея! – сказал Рамирский. – Оставь, пожалуйста, ее в покое!
– Нельзя, душа моя: чудная женщина! Если б не она, я бы век остался венгерским магнатом. Мне следует поблагодарить ее. Послушай, ты еще не скоро поедешь?
– Тотчас после обеда.
– О, так я успею.
– Куда ты? Пожалуйста, не езди никуда.
– Не могу; узнаю по крайней мере о здоровье. До свидания!
– Обедаем вместе?
– Очень натурально; я теперь на твоих хлебах: своих нет.
– Чудак, чудак! Деятельная душа, которая не знает, куда деваться с своей свободой! – проговорил Рамирский вслед Дмитрицкому.
Время обеда наступило; на стол накрыто; половой несколько уже раз спросил, подавать ли кушанье?
– Погоди немного, – отвечает Рамирский, выжидая Дмитрицкого и расхаживая по комнате с беспокойной думой об нем.
Дмитрицкий не возвращается. Но вот слышно, кто-то вошел. Рамирский бросился к дверям.
Вошел слуга с докладом что «Марья Михайловна Нильская изволили подъехать к воротам и ждут».
– Сейчас, сейчас, – сказал Рамирский, – доложи, что сию минуту… А его все нет. Где ж его искать? а так нельзя оставить: у него нет, я думаю, ни копейки…
– Кушать, стало быть, не будете? – спросил Иван, слуга Рамирского, готовый уже в дорогу.
– Нет!
– Портфель прикажете выносить в коляску?
– Погоди!… Дай сюда!
И Рамирский, как будто наведенный на счастливую мысль Иваном, присел, написал письмо, вложил в него пачку ассигнаций, запечатал и кликнул Ивана.
– Ты останешься здесь и будешь ожидать Василия Павловича Дмитрицкого, которому отдашь это письмо. Он намерен ехать ко мне в деревню, так ты вместе с ним и приедешь. Если же в продолжение трех дней не дождешься его, то приедешь один и возвратишь мне это письмо. Номер остается за мной на три дня; ни шагу отсюда, слышишь?
– Слушаю-с, – отвечал Иван, провожая с горем барина. – Что это вздумалось Федору Павловичу сзывать к себе в деревню гостей? – продолжал он разговаривать сам с собою, возвращаясь в номер. – Да еще жди и вози их!… Экая тоска тут одному!…
Насидевшись и нагрустившись вдоволь подле окна, посматривая на улицу, Иван стал дремать, повторяя про себя: «Экая тоска какая! жди поди! а еще черт знает, дождешься ли!…»
Только что он всхрапнул, как стук двери разбудил его.
– Кто там? – крикнул он.
– Уехал? Ах ты, досада какая!
– Вам, сударь, Федора Павловича?
– Уехал? – повторил Дмитрицкий, хлопнув себя по вздутым щекам, – вот тебе раз!
– Да вам, сударь, кого? Федора Павловича?
– Ну, да!
– Так они уехали, а мне приказали оставаться, ждать вас да отдать вам это письмо.
– Эх-ма! – проговорил Дмитрицкий, развертывая письмо, – я думал, что он меня подождет!… Ах, дружище Федя! Как будто угадал!… Ну, кланяйся же ты ему, скажи, что ехать мне никак нельзя; написал бы с тобой, да и то некогда. На днях напишу к нему. Прощай!
– Так как же, сударь, вы не поедете?
– Я тебе говорю, что не поеду, некогда; кланяйся барину, скажи, что я его целую… Прощай!
– Так мне прикажете ехать? – спросил в дополнение Иван.
– Поезжай, поезжай с богом!
– Экой торопливый! Словно родной брат вот тому немецкому барину, что здесь стоял с Еганом-то да что пропал-то вдруг… Или уж это он самый и есть?
Довольный, что избавился от долгого ожидания, Иван тотчас же отыскал в Охотном ряду попутчика и отправился на порожняке в деревню.
VIII
– Душка! друг мой! Мария! как я счастлив! – говорил на другой день Рамирский, возвратясь с своей молодой из церкви, – ты моя!
– Твоя, душка! – отвечала Мери1.
– Как мы обязаны Дмитрицкому! Сам бог послал его на наше счастье, но где он, что с ним? Как беспокоит меня его судьба!
– Да, и меня также; он стоил бы лучшей участи.
– Все в нем есть: и ум, и прекрасное доброе сердце, и пылкие чувства, и все на беду; нет управы!… Памятны мне слова отца: управляйся богом; ум, сердце и чувства – кони; только на вожжах идут дружно, везут к цели.
Молодые сгрустнулись о Дмитрицком; они содрогнулись при мысли, что без него никогда бы им не быть вместе. В это время явился из Москвы Иван.
– Ты один? а Василий Павлович Дмитрицкий? Письмо отдал? – торопливо спросил его Рамирский.
– Отдал, сударь; они изволили сказать, что некогда им к вам ехать; дела, сударь, служба не позволяет; а как только возможно им будет, так они напишут к вам.
– Не понимаю! – вскричал Рамирский, – что его удержало? Какая служба? Так он и сказал?
– Так точно, сударь. Рамирский пожал плечами.
– Не понимаю! Что он еще затеял!…
Прошел целый месяц, во время которого дозволяется все на свете забывать и ничего не чувствовать, кроме собственного счастия, вдруг Рамирский получает письмо.
– Мария! – вскричал он, – поди, друг мой, сюда! письмо от Дмитрицкого.
– Неужели? Что он пишет?
– Я без тебя не хотел читать.
– Читай скорее! – сказала Мери, приклонясь к плечу мужа.
– Ах, друг мой, и он, кажется, счастлив, – сказала Мери, – как бы мне хотелось видеть эту Саломею!
– Боюсь я, что это какие-нибудь новые фантазии, проказы и больше ничего!
– Дочитай же письмо.
– Чудак! ничего не написал обстоятельно!…
– Какой Яликов? – спросила Мери.
– Муж этой Саломеи.
– Где ж он? Какую ты дал ему должность?
– Он и не являлся; взял деньги на дорогу и пропал. Через несколько времени Рамирский получил второе письмо
от Дмитрицкого и вздрогнул. Оно было писано из Сибири.
– Маша! – вскричал Рамирский, – я предвидел, что Дмитрицкому несдобровать!… Слушай!
– О, боже мой! бедный Дмитрицкий, – вскричала и Мери с ужасом, когда Рамирский повторил первые строки письма.
– Ах! на душе отлегло! – проговорил Рамирский, вздохнув свободно.
Мери вместо слов поцеловала прослезившиеся его глаза и сама прослезилась.
– Ну?
– На долго ли-то конец приключениям?.
– Ах, не сглазь! – сказала Мери.
– Твоя, душка! – отвечала Мери1.
– Как мы обязаны Дмитрицкому! Сам бог послал его на наше счастье, но где он, что с ним? Как беспокоит меня его судьба!
– Да, и меня также; он стоил бы лучшей участи.
– Все в нем есть: и ум, и прекрасное доброе сердце, и пылкие чувства, и все на беду; нет управы!… Памятны мне слова отца: управляйся богом; ум, сердце и чувства – кони; только на вожжах идут дружно, везут к цели.
Молодые сгрустнулись о Дмитрицком; они содрогнулись при мысли, что без него никогда бы им не быть вместе. В это время явился из Москвы Иван.
– Ты один? а Василий Павлович Дмитрицкий? Письмо отдал? – торопливо спросил его Рамирский.
– Отдал, сударь; они изволили сказать, что некогда им к вам ехать; дела, сударь, служба не позволяет; а как только возможно им будет, так они напишут к вам.
– Не понимаю! – вскричал Рамирский, – что его удержало? Какая служба? Так он и сказал?
– Так точно, сударь. Рамирский пожал плечами.
– Не понимаю! Что он еще затеял!…
Прошел целый месяц, во время которого дозволяется все на свете забывать и ничего не чувствовать, кроме собственного счастия, вдруг Рамирский получает письмо.
– Мария! – вскричал он, – поди, друг мой, сюда! письмо от Дмитрицкого.
– Неужели? Что он пишет?
– Я без тебя не хотел читать.
– Читай скорее! – сказала Мери, приклонясь к плечу мужа.
«Здоров ли, Федя? – читал Рамирский. – Здорова ли твоя Маша? Спасибо тебе, любезный друг; угадал, что мне нужно; а уж как нужно-то было! Поверишь ли, пошел бы в воры, чтоб добыть денег. Ты, я думаю, удивился, прождавши меня напрасно? Что ж делать: по справкам оказалось, что и у меня есть сердце. Если б ты знал, как оно во мне перевернулось! Помнишь, как я ненавидел Саломею? Теперь совсем другое: подле Саломеи, умирающей в богадельне, я узнал, что эта ненависть левая сторона любви. Если б она умерла, и я бы умер; но Саломея мне обязана жизнию! мне! понимаешь ли ты, душа моя, это чувство? Она прошла сквозь чистилище, демон оставил ее. Сегодня в первый раз Саломея молилась, а я в первый раз понял, кто надежный кормчий посреди треволнений житейского моря и где маяк для погибающих».
– Ах, друг мой, и он, кажется, счастлив, – сказала Мери, – как бы мне хотелось видеть эту Саломею!
– Боюсь я, что это какие-нибудь новые фантазии, проказы и больше ничего!
– Дочитай же письмо.
«Уведомь, пожалуйста, про Яликова: доволен ли он управительской должностью, которую ты ему дал? Будь здоров, до свидания».
– Чудак! ничего не написал обстоятельно!…
– Какой Яликов? – спросила Мери.
– Муж этой Саломеи.
– Где ж он? Какую ты дал ему должность?
– Он и не являлся; взял деньги на дорогу и пропал. Через несколько времени Рамирский получил второе письмо
от Дмитрицкого и вздрогнул. Оно было писано из Сибири.
«Ты, друг Федя, предлагал мне денег, звал к себе на житье. Я сбирался уже к тебе; но увы! судьба сослала меня вместе с Саломеей в Сибирь…»
– Маша! – вскричал Рамирский, – я предвидел, что Дмитрицкому несдобровать!… Слушай!
– О, боже мой! бедный Дмитрицкий, – вскричала и Мери с ужасом, когда Рамирский повторил первые строки письма.
«Да, душа моя, – продолжал читать Рамирский, – как это все случилось, по сю пору не пойму и не приду в себя. Помню только сквозь сон, что какой-то благодетельный гений посмотрел мне в лицо, узнал меня и крикнул: «А! говорит, тебя-то мне и нужно! Вот тебе пять тысяч на дорогу, десять тысяч в год жалованья, ступай в Сибирь, на мои золотые прииски!» Нечего было делать – поехал…»
– Ах! на душе отлегло! – проговорил Рамирский, вздохнув свободно.
Мери вместо слов поцеловала прослезившиеся его глаза и сама прослезилась.
– Ну?
«Надо было ехать, во-первых, потому, что я решительно предоставил распоряжаться мной судьбе или кому угодно; а во-вторых, необходимо было исполнить предсказание: оно у меня из головы не выходило: еще в малолетстве одна старая колдунья, которой я подставил ногу, сказала мне: «Сорванец, постреленок! быть тебе в Сибири». Вот я и в Сибири. И ты представить себе не можешь, как я счастлив, что выбрался из вашего житейского моря в пустыню, и конец приключениям».
– На долго ли-то конец приключениям?.
– Ах, не сглазь! – сказала Мери.
ПРИМЕЧАНИЯ
Роман под названием «Приключения, почерпнутые из моря житейского» впервые печатался, с июня 1846 года по январь 1848 года, в журнале «Библиотека для чтения».
Критика сразу же откликнулась на новое произведение Вельтмана, писателя широко известного в те годы. Белинский в статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года», опубликованную в первом номере «Современника» за 1847 год, еще не дождавшись, когда роман будет закончен, писал: «Г. Вельтман обнаружил в новом своем романе едва ли еще не больше таланта, нежели в прежних своих произведениях, но вместе с тем и тот же самый недостаток уменья распоряжаться своим талантом… Большая часть… лиц изображены или очеркнуты с большим искусством. Ход романа очень интересен, в событиях много истины, но в то же время и много невероятностей. Когда автору нет средства естественно развязать узел завязки… Все делается по щучьему велению…» В этой статье великий критик указывал: «…все, что составляет слабые стороны Приключений, вышло из намеренного желания г. Вельтмана доказать превосходство старинных нравов перед нынешними».
Последнее замечание Белинского было вызвано тем, что Вельтман – славянофил по убеждениям – видел в старой патриархальной жизни свой общественный идеал и это нашло отражение в романе «Саломея».
В 1849 году роман вышел отдельным изданием в 2-х томах под названием «Приключения, почерпнутые из моря житейского. Саломея». Вельтман внес много стилистических изменений в его редакцию, частично произвел сокращения текста. Этому изданию автор предпослал следующее предисловие: «Приключения, почерпнутые из моря житейского» печатались отдельными частями в «Библиотеке для чтения» в продолжение трех лет; 12 частей, составляющие приключения Саломеи и героя бывалых времен Дмитрицкого, предлагаем для многих не так, как новость, но как необходимое напоминание некоторых лиц, с которыми, может быть, встретятся читатели «Москвитянина» в продолжении Приключений. По самому заглавию книги можно понять, что это не собрание типов разных слоев общества; напротив, это очерки и характеры неопределенных личностей, резко отделяющихся от общества своею нравственною и физическою наружностию, странностями и даже безобразием. Этому соответственен и вымысел самих приключений. Жизнь подобных лиц, как Саломея и Дмитрицкий, не могла иначе идти как не через невероятные мытарства».
В предисловии Вельтман, не называя Белинского, отвечает ему на те замечания, которые были высказаны критиком в статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года». Писатель не хочет видеть в своих персонажах характеры, типические для своего времени, какими они действительно были, он уверяет, что «это… характеры неопределенных личностей, резко отличающихся от общества своею нравственною и физическою наружностию».
Свой замысел продолжить «Приключения» писатель выполнил. После «Саломеи» им были написаны и опубликованы романы: «Чудодей» (1849), «Воспитанница Сарра» (1862), «Счастье-несчастье» (1863).
После выхода «Саломеи» отдельным изданием в 1849 году в прессе появились статьи о романе. Передовая критика не изменила о нем своего мнения. На прежней позиции остался «Современник» (1851, т. XXV), который в статье «Обозрение русской литературы за 1850 год» дал следующий ответ на предисловие Вельтмана: «Ни критика, ни читатель не могут принять этих слов в оправдание невероятностей, которыми весь роман довольно обилен». До «Современника» выступили «Отечественные записки» (1849, т. 64), напечатавшие рецензию на отдельное издание романа. Рецензия начиналась признанием справедливости тех упреков, которые «и читатели и здравая критика давно уже повторяют его таланту… Упреки эти обращены на прихотливость, странность, причудливость его фантазии, на недостаток художественного такта, который указывал бы границы этой фантазии».
Критические замечания не помешали, однако, и критикам и читателям весьма положительно оценивать произведения Вельтмана. В той же рецензии «Отечественных записок» указывалось: «За то можно сказать, что в романе, по поводу которого мы распространились о характере дарования романиста, он является со всеми своими достоинствами, которые решительно берут перевес над недостатками».
В 1864 году роман «Приключения, почерпнутые из моря житейского. Саломея» вышел вторым отдельным изданием. При подготовке его к печати автор лишь несколько осовременил язык романа – разбил роман на четыре книги.
Настоящее издание печатается по тексту этого последнего прижизненного издания, с исправлением опечаток и различных искажений по предыдущим публикациям.
Подстрочные примечания в тексте и переводы иноязычных слов принадлежат редакции.
Критика сразу же откликнулась на новое произведение Вельтмана, писателя широко известного в те годы. Белинский в статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года», опубликованную в первом номере «Современника» за 1847 год, еще не дождавшись, когда роман будет закончен, писал: «Г. Вельтман обнаружил в новом своем романе едва ли еще не больше таланта, нежели в прежних своих произведениях, но вместе с тем и тот же самый недостаток уменья распоряжаться своим талантом… Большая часть… лиц изображены или очеркнуты с большим искусством. Ход романа очень интересен, в событиях много истины, но в то же время и много невероятностей. Когда автору нет средства естественно развязать узел завязки… Все делается по щучьему велению…» В этой статье великий критик указывал: «…все, что составляет слабые стороны Приключений, вышло из намеренного желания г. Вельтмана доказать превосходство старинных нравов перед нынешними».
Последнее замечание Белинского было вызвано тем, что Вельтман – славянофил по убеждениям – видел в старой патриархальной жизни свой общественный идеал и это нашло отражение в романе «Саломея».
В 1849 году роман вышел отдельным изданием в 2-х томах под названием «Приключения, почерпнутые из моря житейского. Саломея». Вельтман внес много стилистических изменений в его редакцию, частично произвел сокращения текста. Этому изданию автор предпослал следующее предисловие: «Приключения, почерпнутые из моря житейского» печатались отдельными частями в «Библиотеке для чтения» в продолжение трех лет; 12 частей, составляющие приключения Саломеи и героя бывалых времен Дмитрицкого, предлагаем для многих не так, как новость, но как необходимое напоминание некоторых лиц, с которыми, может быть, встретятся читатели «Москвитянина» в продолжении Приключений. По самому заглавию книги можно понять, что это не собрание типов разных слоев общества; напротив, это очерки и характеры неопределенных личностей, резко отделяющихся от общества своею нравственною и физическою наружностию, странностями и даже безобразием. Этому соответственен и вымысел самих приключений. Жизнь подобных лиц, как Саломея и Дмитрицкий, не могла иначе идти как не через невероятные мытарства».
В предисловии Вельтман, не называя Белинского, отвечает ему на те замечания, которые были высказаны критиком в статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года». Писатель не хочет видеть в своих персонажах характеры, типические для своего времени, какими они действительно были, он уверяет, что «это… характеры неопределенных личностей, резко отличающихся от общества своею нравственною и физическою наружностию».
Свой замысел продолжить «Приключения» писатель выполнил. После «Саломеи» им были написаны и опубликованы романы: «Чудодей» (1849), «Воспитанница Сарра» (1862), «Счастье-несчастье» (1863).
После выхода «Саломеи» отдельным изданием в 1849 году в прессе появились статьи о романе. Передовая критика не изменила о нем своего мнения. На прежней позиции остался «Современник» (1851, т. XXV), который в статье «Обозрение русской литературы за 1850 год» дал следующий ответ на предисловие Вельтмана: «Ни критика, ни читатель не могут принять этих слов в оправдание невероятностей, которыми весь роман довольно обилен». До «Современника» выступили «Отечественные записки» (1849, т. 64), напечатавшие рецензию на отдельное издание романа. Рецензия начиналась признанием справедливости тех упреков, которые «и читатели и здравая критика давно уже повторяют его таланту… Упреки эти обращены на прихотливость, странность, причудливость его фантазии, на недостаток художественного такта, который указывал бы границы этой фантазии».
Критические замечания не помешали, однако, и критикам и читателям весьма положительно оценивать произведения Вельтмана. В той же рецензии «Отечественных записок» указывалось: «За то можно сказать, что в романе, по поводу которого мы распространились о характере дарования романиста, он является со всеми своими достоинствами, которые решительно берут перевес над недостатками».
В 1864 году роман «Приключения, почерпнутые из моря житейского. Саломея» вышел вторым отдельным изданием. При подготовке его к печати автор лишь несколько осовременил язык романа – разбил роман на четыре книги.
Настоящее издание печатается по тексту этого последнего прижизненного издания, с исправлением опечаток и различных искажений по предыдущим публикациям.
Подстрочные примечания в тексте и переводы иноязычных слов принадлежат редакции.