Страница:
– Каким образом: то есть сделать ключницей?
– Нет, полное распоряжение хозяйством и порядком дома, чтоб самой хозяйке совершенно не о чем было беспокоиться.
– А, это дело другое; это прекрасно, особенно если хорошее содержание, помещение, экипаж и, разумеется, кушанье не со стола, а за общим столом. А для кого это, собственно?
– Собственно, для этого дома, который я хочу привести в полный порядок до прибытия хозяйки, – отвечал Платой Васильевич, пощелкивая по табакерке с какою-то особенною храбростью и уверенностью, что его счастие не за горами.
– А! прекрасно! – сказал Далин, посмотрев значительно на него, – а как вы думаете насчет вознаграждения? Тысячи четыре?
– Да, если эта дама степенная, образованная, женщина строгих правил. Я бы, впрочем, очень желал, чтоб она могла быть и для компании… Это бы не мешало… Хозяйка молодая женщина… пока будут дети… ну, иногда для выездов… одной не всегда прилично… В таком случае я бы дал и пять тысяч.
– О, будьте уверены, что она может быть другом умной женщины; притом же салон ей не новость. Вы увидите сами.
– Верю, верю; очень рад… помещение для нее будет прекрасное, я покажу вам комнаты… Но, который час… ах, мне лора…
Платон Васильевич торопливо повел Далина через уборную и спальню. Прямо – дверь вела в гардеробную и девичью; а вправо – в предназначенные детские покои.
– Бесподобное помещение, чего же лучше. Так это дело решено?
– Я уж совершенно полагаюсь на вашу рекомендацию.
– И будете довольны. Фамилия ее Эрнестина де Мильвуа [146].
– Де Мильвуа?
– Вы, я думаю, слыхали об известном французском поэте Мильвуа?
– Как же, как же; это приятно, – отвечал Платон Васильевич, смотря беспокойно на часы, – извините, мне надо… Борис!…
– Итак, до свиданья! Завтра она к вам явится. Проводив гостя, Платон Васильевич сел в карету и возвратился в свой флигель.
– Борис, – сказал он, – я отдохну; через два часа разбуди меня, если неравно засплюсь, и чтоб все было готово, а в доме зажигали лампы.
Борис привык уже к этому ежедневному приказу. Не отвечая даже слушаю-с, он раздел барина, уложил, и Платон Васильевич предался своему обычному летаргическому сну, который после посещения дома изменил несколько свои симптомы. Около семи часов проявлялось какое-то лихорадочное беспокойство; потом внутреннее волнение утихало, наружность оживлялась счастливой улыбкой молодости чувств; казалось, что все существо семидесятилетнего субъекта расцветало снова в видениях. Но вдруг набегала какая-то туча, лицо темнело, сжималось, и слышен был в груди глухой стон, как будто все более и более углубляющийся в подземелье; потом наступало болезненное онемение, продолжавшееся до полудня – обычного часа пробуждения Платона Васильевича.
На другой день после посещения Далина карета на английских рессорах остановилась подле ворот, лакей соскочил с козел и побежал сперва в людскую, потом во флигель.
– Доложите генералу, – сказал он, войдя в переднюю, – что приехала мадам, француженка.
– Какая француженка? – спросил мальчик, который тут был.
– Известное дело, какие француженки бывают. Ты только доложи генералу, что от господина Далина; а он уж знает.
– Да барин-то еще не одевался.
– Экая беда, поди-ко-сь! так он для нее одеваться и будет. – Да; будет; уж наш генерал такой.
– Да что ж, скоро ли будет одеваться, а мне куда с ней деваться? Мне велено везти ее к генералу, я и привез; не на улице же стоять; карету-то барыня ждет: приказала скорей.
– Я скажу, пожалуй, дворецкому; а уж он как знает, так и доложит.
Борис, по докладу мальчика, вышел в переднюю и, переспросив, кто приехал, откуда, для чего и зачем, покачал головою и пробормотал про себя: «Эх, черт знает что! Подлинно барин-то с ума, верно, сошел: французской пансион заводит!»
– Кто там, Борис Игнатьич? – спросил его шепотом лакей, сметавший в зале пыль.
– Кто! Еще какая-то мадам француженка.
– Зачем их несет сюда?
– Зачем! Известное дело, к нам же на пансион.
– Что ж это за пансион такой?
– Хм! Мода такая. Известное дело, французской пансион: соберут тощих да голых мамзелей, дадут им квартиру и все содержание, откормят, а потом и женятся на них. И наш, верно, барин тоже вздумал на старости лет: отделал дом, да вот уж третью берет на пансион. Смотри, если не добьет до дюжины. А пансион-то не то что по-нашему жалованье за службу; да и не то что одно жалованье: жалованье куда бы ни шло; а то – квартира со всем убранством, отопленье, свечи восковые да лампы, стол поварской, экипаж в полном распоряжении, что захочет – подай! И шляпку с перьями подай, и платье шелковое подай, и все подай, не смей отказать… и в театр или на бал захотела – вези! А не повез, так черт с тобой, меня другой повезет! Вот, брат, что значит пансион-то французской, это, брат, не то что по-нашему; нет, брат Вася, это уж не то; не то, брат Вася. Вот с тех самых пор не то, как мода вошла. Ну, да что тут говорить! не наше дело!
Вздохнув глубоко, Борис вошел в спальню и доложил Платону Васильевичу, что приехала какая-то француженка, мадам.
– Мадам? Какая мадам? – спросил Платон Васильевич.
– Прислал ее господин Далин, что вчера у вас был.
– А! Знаю, знаю, – сказал Платон Васильевич после долгой думы, – знаю!… Проси ее в большой дом… погоди!… Скажи, что я сейчас сам буду… Постой… Покажи ей комнаты вправо от уборной… она в них поместится…
– Ступай к большому подъезду, – сказал Борис лакею и пошел на парадное крыльцо встречать новую пансионерку своего господина.
– У, да какая! – промолвил он про себя, взглянув на даму, которая вышла из кареты и посмотрела вокруг, как владетельная особа, вступающая в хижину своих подданных.
Не вдруг можно было бы узнать на бледном, опавшем лице черты Саломеи; но спесивая, высокомерная осанка как будто наделась на нее снова вместе с шляпкой; едва только отогрелась ее душа и – зашипела по-прежнему,
В уборе ее головы, под полями, недоставало только любимых ее длинных локонов, кажется, а la Ninon. В довольно роскошном наряде, которым, без сомнения, снабдило ее радушное участие к судьбе несчастной француженки, она приехала в английской карете как будто с визитом и медленно шла на лестницу, ожидая почетной встречи.
Но парадные двери не отворились перед ней. Борис, отпирая ключом маленькую дверь вправо, сказал только:
– Пожалуйте сюда! – и, оборотясь к лакею, прибавил: – Что ж ты, брат, не несешь ее пожитки?
– Какие пожитки?… Никаких нет, – отвечал лакей, – мне велели представить ее сюда, да и только. Росписку, что ли, пожалует генерал?
Саломея вспыхнула. Обиженное самолюбие и негодование резко выразились в заблиставшем взоре и взволновавшейся груди.
– Ну! – проговорила она повелительно, остановясь перед дверьми.
– Сюда пожалуйте, вот сюда, – повторил Борис, – барин, его превосходительство, сейчас сами будут; а вот эти покои для вас приказал отвести… Вот эти покои, изволите понимать, сударыня? Я ведь по-вашему не знаю… Вот эти покои, то есть, для вас… Нет, нет, вот эти только, а тут спальня да уборная господские…
Саломея, не обращая внимания на слова Бориса, окинула недовольным взором комнаты, меблированные просто и, заметив сквозь отворенные двери роскошно обставленную, приютную уборную, вошла в нее, сбросила на бархатный диван против трюмо свою мантилью и села в глубокие кресла, грациозно положив локоть на извивающуюся позолоченную змейку и свесив небрежно кисть руки в палевой перчатке.
– Это уборная господская; а вот покои для вас! – повторил Борис; но Саломея, как будто не понимая мужицкого языка, смотрелась в зеркало и оправляла шарф на плечах. – Поди, что хочешь ей говори – как горох об стену! Экое племя!… За руки и за ноги, что ли, тащить вон; забралась, разделась, да и права!… Пусть сам генерал придет да говорит ей; а мне не сговорить! – ворчал про себя Борис.
Повторив еще несколько раз, что это уборная, он пошел докладывать барину, что вот так и так: я показал ей покои, которые ваше превосходительство назначили, а она села в уборной, да и сидит.
– Хорошо, давай мне одеваться, – сказал Платон Васильевич.
Туалет его требовал времени. Брадобрей Иван долго возился, пробривая складки морщин. Потом следовало умыванье, потом перемена белья, накладка парика, чашка бульону, потом периодический кашель, утомление и дремота; потом натягивание плисовых сапогов посредством крючков, хоть они влезали на ногу не труднее спальных, потом еще натягиванье, возложение подтяжек на плеча и ордена на шею. Все это продолжалось добрых два часа.
Заключив свое облачение несчастной верхней одеждой, называемой фраком, Платон Васильевич сел снова в кресла, забылся было; но вдруг очнувшись, спросил:
– Что ж, всё готово?
– Все, сударь, – отвечал Борис, – карета подана.
– Так поедем в дом, я посмотрю, все ли в надлежащем порядке.
Вступив на парадное крыльцо, он перевел дух и начал обычный осмотр всего с таким вниманием, как в первый день ожидания Петра Григорьевича с семейством. Передвигаясь из комнаты в комнату, заботливо вглядывался он во все предметы и обдумывал, нет ли какого-нибудь упущения; наконец, добрался До уборной.
Там наша Эрнестина де Мильвуа, разгневанная и истомленная долгим ожиданием, приклонясь на мягкий задок кресел, забылась. Вероятно, очарованная каким-нибудь сладким сном, она разгорелась; а румянец необыкновенно как хорошо ложится на бледное матовое лицо.
Вступив в уборную, Платон Васильевич, не заметив еще Саломею, хотел было что-то сказать Борису, и вдруг оторопел, остановился с раскрытым ртом; все слабые струны его чувств затрепетали без звука.
– Вот она, сударь, – начал было Борис.
– Tс!… Ах, боже мой! – проговорил Платон Васильевич тихо, махая рукой, чтоб Борис молчал, и отступая боязливо, чтоб не шаркнуть.
Борис и несколько официантов, следовавшие за ним для получения разных приказаний, по примеру своего господина также выкрались на цыпочках из уборной.
Пораженный неожиданностью и взволнованный, Платон Васильевич взялся за руку Бориса и произнес:
– Это она!
– Она, ваше превосходительство! – отвечал Борис.
– Что ж ты мне не сказал?… Никто не донес, что она приехала? а?
– Я докладывал, что она приехала, вы изволили сказать: хорошо.
– Когда? когда? Никто не докладывал. Врешь!… Где ж Петр Григорьевич и Софья Васильевна?
– Не могу знать, они не приезжали! – сказал Борис. Но Платон Васильевич, откуда взялись силы, торопливо побежал по комнатам.
– Где ж они?
– Не могу знать, ваше превосходительство; приехала только вот эта француженка…
– Француженка! Дурак! ты переврал!
– Извольте хоть всех спросить: приехала одна-одинехонька, в карете…
– Одна? Не может быть!
– Ей-ей, сударь, одна.
– Что ж это значит?… Боже мой, никто не сказал!… Я не ожидал так рано… Кажется, я не звал к обеду?… Поди, поди, скорей распорядись об обеде… Одна! Не может быть… люди проглядели… они, верно, прошли в спальню…
Платон Васильевич снова побежал к уборной. Тихонько вошел он и, едва переводя дыхание, остановился у дверей, не сводя глаз с видения Саломеи. Взор его пылал довольствием, чувства блаженствовали, и голос, как у чревовещателя, без движения уст, повторял: «Она! Боже мой, она!… Она заснула!…»
Глубоко вздохнув, Саломея вдруг приподняла голову и проговорила с сердцем:
– Как это скучно!
– Mademoiselle! Mille pardons! [147] – произнес дрожащим голосом Платон Васильевич, благоговейно подходя к ней и сложив ладони, как пастор, в умилении сердца, – как я счастлив!… Простите, что я не встретил вас!…
Саломею поразила что-то знакомая, но уже забытая и много изменившаяся, особенно в новом парике, наружность Платона Васильевича. Это уже был не тот дряхлый, но живой любезник тетиных, всеобщий запасный жених, существо, употребляющееся для возбуждения к женитьбе женихов нерешительных. Любовь успела уже изменить его из мотылька в ползающее морщинистое насекомое.
Саломея не старалась, однако ж, припомнить это знакомое ей лицо, но, верная роли Эрнестины де Мильвуа, встала и поклонилась.
– Прошу вас в свою очередь и меня извинить, что я несколько утомилась долгим ожиданием, – сказала она по-французски, – вам, я думаю, уже известно…
– О, знаю, знаю! – перервал ее Платон Васильевич, – вы были больны… это так перепугало меня! Сделайте одолжение!…
«Что он говорит?» – подумала Саломея.
– Прошу вас… позвольте и мне… Я так счастлив… немного взволновало меня… что мне не сказали…
И Платон Васильевич, не договоря, опустился в кресла подле Саломеи, провел рукой по лбу, собирая расстроенные свои мысли.
– А ваши родители? Батюшка и матушка? – продолжал он, переводя дух.
– Мои родители?… – повторила Саломея, – мои родители во Франции… их уже не существует на свете…
– Боже мой! Не существует на свете?… да когда же… Ах, да! Верно, это с ними случилось несчастие… а мне сказали про вас…
«Это какой-то безумный!» – подумала Саломея. – Я вас не понимаю, я только что приехала из Франции…
– Из Франции… да когда ж это?… Боже мой, сколько перемен!… Приехали из Франции… одни приехали?
– О нет, я ехала с мужем; но он умер дорогой… и я осталась без призрения…
– Без призрения!… Замуж вышли!… – проговорил пораженный Платон Васильевич. – Боже мой, сколько перемен!… Саломея Петровна! – прибавил он по-русски.
Саломея вспыхнула, смутилась, услышав свое имя…
– Я вас не понимаю; я Эрнестина де Мильвуа, – отвечала она, подавив в себе смущение.
– Эрнестина де Мильвуа?… – повторил Платон Васильевич, смотря неподвижным взором на Саломею, как на призрак.
– Вам, я думаю, сказали уже… – начала было Саломея.
– Сказали, сказали… Боже мой, я считаю себя счастливым… – перервал Платон Васильевич.
– Так я желала бы знать ваше распоряжение насчет меня, – сказала Саломея, начиная припоминать знакомую наружность старика и с твердым намерением разуверить его.
– Распоряжение насчет вас?… Боже мой, что вам угодно, все что вам угодно, все к вашим услугам… что только прикажете… все в вашем собственном распоряжении… Я так счастлив, что могу вам служить, угождать… Я так счастлив, Саломея Петровна.
Слезы брызнули из глаз старика; и он не мог продолжать.
– Вы меня принимаете совсем за другую особу; но я не желаю в вашем доме пользоваться чужими правами и быть не тем, что я есть, – сказала Саломея, вставая с места.
– Виноват, виноват! – вскричал Платон Васильевич, вскочив с кресел и схватив Саломею за руку, – простите меня… сядемте… голова немножко слаба… Я все забываю, что вам неприятны горькие воспоминания… сядемте, пожалуйста… Я надеюсь, что вы со мной оставите церемонии и с этой же минуты будете здесь, как дома… это ваши комнаты… здесь ваша уборная… тут будуар… а вот спальня ваша… я, кажется, все обдумал, чтоб угодить вашему вкусу…
– Мне человек ваш сказал, что эти комнаты господские; а мне показал какие-то другие подле господских.
– Ах, он дурак! Он ничего не знает! он не знал, что это вы…
– Но… где ж комнаты хозяйки дома? – спросила Саломея.
– Вы и будете здесь хозяйка, весь дом в вашем распоряжении… Боже мой, я буду так счастлив!… И какой странный случай! Судьба!… Когда я строил этот дом, я хотел во всех мелочах сообразоваться с вашим вкусом… помните, я все спрашивал вас, какой род украшений вам нравится…
Это напоминание прояснило прошедшее для Саломеи.
«Боже мой, да это тот дряхлый жених, которого мне навязывали! У меня из головы вышла его фамилия! – подумала Саломея, – он совсем выжил из ума!… Он, кажется, помешан!…»
– Помните, – продолжал Платон Васильевич с умилением сердца, забывшись снова, – помните, какое счастливое было время!… Ах, сколько перемен!… Когда же это?
Платон Васильевич остановился и задумался.
– Кажется, я вчера был у вас и говорил с батюшкой вашим, Петром Григорьевичем…
«Этот старик расскажет всем, кто я!» – подумала Саломея.
– Еще раз повторяю вам, что мне непонятны ваши слова! Может быть, я на кого-нибудь похожа из ваших знакомых, в этом я не виновата, и прошу вас принимать меня не иначе, как за то, что я есть, за француженку Мильвуа…
– Виноват, виноват! Не сердитесь!… я все забываю, что обстоятельства… так… переменились… – сказал Платон Васильевич, совершенно потерянный, – ваш супруг… был… кажется… известный поэт Мильвуа… Какой удивительный поэт! Мой любимый французский поэт!… И умер… как жаль!… Не сердитесь… это меня встревожило… я счастлив, что могу быть вам полезным… не обижайте меня!… Не лишайте…
«Как нестерпимо несносен этот безумный старик!» – подумала Саломея.
– Я вам очень благодарна за ваше внимание, – сказала она обычным тоном светского приличия, прервав сердечное излияние участия Платона Васильевича и вставая с места, как хозяйка, которой наскучила болтовня гостя.
– Нс лишайте счастия… – договорил Платон Васильевич, приподнявшись также с кресел.
– Я так рано встала сегодня, утомилась и желала бы отдохнуть, – сказала Саломея, не обращая внимания на слова его.
– Сейчас, сейчас велю кликнуть к вам горничных… Француженки… я очень помню, что вы не любите русских служанок… Если вам вздумается читать, то вот шкаф с избранными произведениями французской литературы… Извольте посмотреть, наш любимый автор, Руссо, занимает первое место. Занд не удостоена чести быть в числе избранных. Я очень помню наш разговор об ней… оковы Гименея для вас священные оковы…
Саломея невольно вспыхнула. В самом деле, она ненавидела Жоржа Занда и не безотчетно: гордость ее не выносила защиты женщин; ей казался унизительным процесс, затеянный этим незваным адвокатом прекрасного пола. По понятиям Саломеи, умной женщине, с характером, самой природой дан верх над мужчиной и право оковать его своей властью: не женщина рабыня, думала она, но тот, которому предназначено ухаживать за ней, просить, умолять, лобзать руки и ноги и считать себя счастливым за один взор, брошенный из сожаления.
Платон Васильевич долго бы еще показывал Саломее все принадлежности будуара и спальни, придуманные им в угоду ее вкусу, но она поклонилась и вышла в спальню.
Как ни бодрились все чувства старика, но он изнемог, и, едва переставляя ноги, поплелся вон. А не хотелось ему идти: тут же при ней отдохнул бы он от своей усталости, надышался бы ее дыханием, помолодел бы донельзя! Ни шагу бы теперь из дому своего, да нельзя! в доме есть уже хозяйка, от которой зависит дозволение быть в нем и не быть.
«Кажется, ничего не упущено», – рассуждал он сам с собой в заключение новых распоряжений и новых заботливых дум об угождении и предупреждении желаний Саломеи, которая никак не могла скрыться от него под личиною Эрнестины де Мильвуа.
«Странно! не хочет, чтоб ей даже напоминали ее имя!… Во Франции… замужем… когда ж это?… – допрашивал сам себя и рассуждал сам с собою Платон Васильевич. Смутные думы роились в голове его, как пчелы, прожужжали всю голову; но ничего не мог он решить. – Саломея… предложение Петру Григорьевичу, ожидание… и вдруг Саломея не Саломея, а Эрнестина де Мильвуа… Нет, это сон!»
– Борис! что эта дама, там? в доме? – спросил Платон Васильевич, не доверяя сам себе.
– В доме, ваше превосходительство.
– Стало быть… это действительно… И одна ведь, одна?
– Действительно так, ваше превосходительство.
– Хорошо; постой!… она, кажется, на креслах сидела? в уборной?
– В уборной, в уборной, ваше превосходительство.
– Хорошо; ступай!… Нет, это не сон, – сказал довольный и счастливый Платон Васильевич по выходе Бориса и начал снова обдумывать, чего еще недостает в доме для полного хозяйства, а главное, для полного довольствия Саломеи. Ему хотелось, чтоб все, все так ей понравилось, так приковало ее к себе удобством и изящностью, что невозможно бы было ей ни с чем расстаться, ничего не желать лучше. Ревизуя в голове расположение комнат, мебель, вещи и все принадлежности дома, до тонкости, входя во всё, как говорится, сам, он более и более чувствовал недостаток волшебства. Если б волшебный мир существовал еще, то Платон Васильевич пригласил бы не архитектора, а чародея перестроить в одну ночь и убрать весь дом совершенно по вкусу Саломеи Петровны, так, чтоб не стукнуть, не разбудить ее, не тронуть с места ее ложа.
Припоминая ревниво даже кресла, на которых сидела Саломея, склоня голову на спинку, Платон Васильевич, вздохнув, привязался к неудобству этих кресел. «Что это за нелепые кресла! – подумал он, – подушка как пузырь, к стенке прислониться нельзя, не чувствуя ломоты в костях… Саломея Петровна, верно, проклинала их в душе!» И Платон Васильевич мысленно строил для Саломеи Петровны кресла из самого себя. Ему хотелось, чтоб в этих креслах ей так было хорошо, как на коленях милого, чтоб эти кресла ее обняли, а она обвила их руками.
Вздохнув еще раз, Платон Васильевич очнулся от сладкого усыпления, велел кликнуть повара, переспросил, что он готовит кушать, наказал, чтоб все было изящно изготовлено и подано, чтоб впредь он являлся для получения приказания к даме, которая живет в доме.
Борису также было повторено, что всем в доме распоряжается впредь Эрнестина Петровна и что всё в доме в ее распоряжении, люди, кухня, экипажи, всё без исключения.
– Слышишь? – спрашивал Платон Васильевич в подтверждение своих приказаний, двигаясь по комнате с озабоченной наружностью и покашливая. Пальцы его, как дети участвуя в общих хлопотах всех членов, вертели табакерку, захватывали щепоть табаку и, не спросясь носа, набивали его без милосердия.
– Где прикажете накрывать стол? – спросил его Борис.
– Где? Разумеется в столовой.
– На сколько кувертов прикажете?
– На сколько кувертов? – повторил Платон Васильевич. Этот вопрос смутил его и заставил задуматься.
– На сколько кувертов?… Это зависит от ее желания: одна она будет кушать или за общим столом… Поди, доложи Эрнестине Петровне, как ей угодно.
– Ну, нажили барыню! – проворчал Борис, отправляясь в девичью.
Одна из субреток, Юлия, русская француженка, знала очень хорошо по-русски. Она съездила в отечество свое, занялась было делом в Париже; но там показалось ей тесно после раздолья русского, жизнь слишком разменена на дрянную мелкую монету. Ей не нравились ни cy, ни франки, ни положенная на все такса. Долго со слезами вспоминала она сладчайшее удовольствие назначать за toutes sortes des douceurs [148] цену какую угодно душе и находить в русских не только щедрых потребителей, но даже пожирателей всех живых и механических продуктов au regards fins и а la vapeur [149], всего что doubl?e, tripl?e и quad-rupl?e [150]. Наконец, скопив маленький капиталец усиленным трудом, Юлия возвратилась в благодатную Русь, страну бессчетных рублей и безотчетной, доверчивой, жертвенной любви к Франции.
– Жули, – сказал Борис, – спросите, пожалуйста, как по-вашему, барыню, что ли, – угодно ей кушать с генералом или не угодно?
– А кто эта такая дама? – спросила в свою очередь Юлия, – генеральша?
– Как же, генеральша! – отвечал Борис, – француженки небойсь бывают генеральши?
– Вот прекрасно! какой ты глупый, Борис, – сказала, захохотав, субретка, – важная вещь генеральша. Завтра влюбится в меня генерал, и я буду генеральша.
– Конечно! Так и есть! Держи шире карман! Нет, сударыня моя, быть генеральшей, так надо уж быть сперва по крайней мере госпожой; а вы-то что?
– Ты дурак, вот что!
– Ну, ну, ну! Извольте-ко идти к своей барыне да сказать, что генерал будет с ней кушать.
– Сперва ты скажи мне, кто такая эта дама, а потом я пойду.
– Вот этого-то и не будет; а все-таки извольте идти.
– И не подумаю идти!
– Ну, не думайте, мне что: я исполняю господский приказ; взял, сел, да и сижу, покуда получу ответ.
– Фу, медведь какой, право! Ни за что не пойду замуж за русского, даже и за барина! Уж если слуга такой деревянный, что ж должен быть барин? никакого снисхождения к дамам.
– Небойсь, не женюсь на вас, – отвечал Борис вслед за Юлией, которая отворила уже дверь, чтоб идти для доклада.
– Не женишься? – вскричала она, воротясь, – ты не женишься на мне, если я только захочу?…
– Ну, ну, ну! Не блажи, сперва службу служи!
– У-у! медведь!
– Да, да, медведь! да не твой, не ручной.
– Дама приказала сказать, что она не может принять генерала, – сказала живая субретка, воротясь из будуара.
– Давно бы так; продержала даром с полчаса!
– Я хотела доставить тебе удовольствие своей беседой.
– Покорно благодарю!
– Постой, постой, Борис! Что ж, хочешь на мне жениться?
– Покорно благодарю! слишком много чести: того и гляди, что к господам в родню попадешь.
– У-у! какой!
– Да, такой, – отвечал Борис, уходя.
И он доложил Платону Васильевичу, что госпожа дама не желает обедать с его превосходительством.
– Не желает? – повторил тихо Платон Васильевич, – так и сказала, что не желает?
– Нет, полное распоряжение хозяйством и порядком дома, чтоб самой хозяйке совершенно не о чем было беспокоиться.
– А, это дело другое; это прекрасно, особенно если хорошее содержание, помещение, экипаж и, разумеется, кушанье не со стола, а за общим столом. А для кого это, собственно?
– Собственно, для этого дома, который я хочу привести в полный порядок до прибытия хозяйки, – отвечал Платой Васильевич, пощелкивая по табакерке с какою-то особенною храбростью и уверенностью, что его счастие не за горами.
– А! прекрасно! – сказал Далин, посмотрев значительно на него, – а как вы думаете насчет вознаграждения? Тысячи четыре?
– Да, если эта дама степенная, образованная, женщина строгих правил. Я бы, впрочем, очень желал, чтоб она могла быть и для компании… Это бы не мешало… Хозяйка молодая женщина… пока будут дети… ну, иногда для выездов… одной не всегда прилично… В таком случае я бы дал и пять тысяч.
– О, будьте уверены, что она может быть другом умной женщины; притом же салон ей не новость. Вы увидите сами.
– Верю, верю; очень рад… помещение для нее будет прекрасное, я покажу вам комнаты… Но, который час… ах, мне лора…
Платон Васильевич торопливо повел Далина через уборную и спальню. Прямо – дверь вела в гардеробную и девичью; а вправо – в предназначенные детские покои.
– Бесподобное помещение, чего же лучше. Так это дело решено?
– Я уж совершенно полагаюсь на вашу рекомендацию.
– И будете довольны. Фамилия ее Эрнестина де Мильвуа [146].
– Де Мильвуа?
– Вы, я думаю, слыхали об известном французском поэте Мильвуа?
– Как же, как же; это приятно, – отвечал Платон Васильевич, смотря беспокойно на часы, – извините, мне надо… Борис!…
– Итак, до свиданья! Завтра она к вам явится. Проводив гостя, Платон Васильевич сел в карету и возвратился в свой флигель.
– Борис, – сказал он, – я отдохну; через два часа разбуди меня, если неравно засплюсь, и чтоб все было готово, а в доме зажигали лампы.
Борис привык уже к этому ежедневному приказу. Не отвечая даже слушаю-с, он раздел барина, уложил, и Платон Васильевич предался своему обычному летаргическому сну, который после посещения дома изменил несколько свои симптомы. Около семи часов проявлялось какое-то лихорадочное беспокойство; потом внутреннее волнение утихало, наружность оживлялась счастливой улыбкой молодости чувств; казалось, что все существо семидесятилетнего субъекта расцветало снова в видениях. Но вдруг набегала какая-то туча, лицо темнело, сжималось, и слышен был в груди глухой стон, как будто все более и более углубляющийся в подземелье; потом наступало болезненное онемение, продолжавшееся до полудня – обычного часа пробуждения Платона Васильевича.
На другой день после посещения Далина карета на английских рессорах остановилась подле ворот, лакей соскочил с козел и побежал сперва в людскую, потом во флигель.
– Доложите генералу, – сказал он, войдя в переднюю, – что приехала мадам, француженка.
– Какая француженка? – спросил мальчик, который тут был.
– Известное дело, какие француженки бывают. Ты только доложи генералу, что от господина Далина; а он уж знает.
– Да барин-то еще не одевался.
– Экая беда, поди-ко-сь! так он для нее одеваться и будет. – Да; будет; уж наш генерал такой.
– Да что ж, скоро ли будет одеваться, а мне куда с ней деваться? Мне велено везти ее к генералу, я и привез; не на улице же стоять; карету-то барыня ждет: приказала скорей.
– Я скажу, пожалуй, дворецкому; а уж он как знает, так и доложит.
Борис, по докладу мальчика, вышел в переднюю и, переспросив, кто приехал, откуда, для чего и зачем, покачал головою и пробормотал про себя: «Эх, черт знает что! Подлинно барин-то с ума, верно, сошел: французской пансион заводит!»
– Кто там, Борис Игнатьич? – спросил его шепотом лакей, сметавший в зале пыль.
– Кто! Еще какая-то мадам француженка.
– Зачем их несет сюда?
– Зачем! Известное дело, к нам же на пансион.
– Что ж это за пансион такой?
– Хм! Мода такая. Известное дело, французской пансион: соберут тощих да голых мамзелей, дадут им квартиру и все содержание, откормят, а потом и женятся на них. И наш, верно, барин тоже вздумал на старости лет: отделал дом, да вот уж третью берет на пансион. Смотри, если не добьет до дюжины. А пансион-то не то что по-нашему жалованье за службу; да и не то что одно жалованье: жалованье куда бы ни шло; а то – квартира со всем убранством, отопленье, свечи восковые да лампы, стол поварской, экипаж в полном распоряжении, что захочет – подай! И шляпку с перьями подай, и платье шелковое подай, и все подай, не смей отказать… и в театр или на бал захотела – вези! А не повез, так черт с тобой, меня другой повезет! Вот, брат, что значит пансион-то французской, это, брат, не то что по-нашему; нет, брат Вася, это уж не то; не то, брат Вася. Вот с тех самых пор не то, как мода вошла. Ну, да что тут говорить! не наше дело!
Вздохнув глубоко, Борис вошел в спальню и доложил Платону Васильевичу, что приехала какая-то француженка, мадам.
– Мадам? Какая мадам? – спросил Платон Васильевич.
– Прислал ее господин Далин, что вчера у вас был.
– А! Знаю, знаю, – сказал Платон Васильевич после долгой думы, – знаю!… Проси ее в большой дом… погоди!… Скажи, что я сейчас сам буду… Постой… Покажи ей комнаты вправо от уборной… она в них поместится…
– Ступай к большому подъезду, – сказал Борис лакею и пошел на парадное крыльцо встречать новую пансионерку своего господина.
– У, да какая! – промолвил он про себя, взглянув на даму, которая вышла из кареты и посмотрела вокруг, как владетельная особа, вступающая в хижину своих подданных.
Не вдруг можно было бы узнать на бледном, опавшем лице черты Саломеи; но спесивая, высокомерная осанка как будто наделась на нее снова вместе с шляпкой; едва только отогрелась ее душа и – зашипела по-прежнему,
В уборе ее головы, под полями, недоставало только любимых ее длинных локонов, кажется, а la Ninon. В довольно роскошном наряде, которым, без сомнения, снабдило ее радушное участие к судьбе несчастной француженки, она приехала в английской карете как будто с визитом и медленно шла на лестницу, ожидая почетной встречи.
Но парадные двери не отворились перед ней. Борис, отпирая ключом маленькую дверь вправо, сказал только:
– Пожалуйте сюда! – и, оборотясь к лакею, прибавил: – Что ж ты, брат, не несешь ее пожитки?
– Какие пожитки?… Никаких нет, – отвечал лакей, – мне велели представить ее сюда, да и только. Росписку, что ли, пожалует генерал?
Саломея вспыхнула. Обиженное самолюбие и негодование резко выразились в заблиставшем взоре и взволновавшейся груди.
– Ну! – проговорила она повелительно, остановясь перед дверьми.
– Сюда пожалуйте, вот сюда, – повторил Борис, – барин, его превосходительство, сейчас сами будут; а вот эти покои для вас приказал отвести… Вот эти покои, изволите понимать, сударыня? Я ведь по-вашему не знаю… Вот эти покои, то есть, для вас… Нет, нет, вот эти только, а тут спальня да уборная господские…
Саломея, не обращая внимания на слова Бориса, окинула недовольным взором комнаты, меблированные просто и, заметив сквозь отворенные двери роскошно обставленную, приютную уборную, вошла в нее, сбросила на бархатный диван против трюмо свою мантилью и села в глубокие кресла, грациозно положив локоть на извивающуюся позолоченную змейку и свесив небрежно кисть руки в палевой перчатке.
– Это уборная господская; а вот покои для вас! – повторил Борис; но Саломея, как будто не понимая мужицкого языка, смотрелась в зеркало и оправляла шарф на плечах. – Поди, что хочешь ей говори – как горох об стену! Экое племя!… За руки и за ноги, что ли, тащить вон; забралась, разделась, да и права!… Пусть сам генерал придет да говорит ей; а мне не сговорить! – ворчал про себя Борис.
Повторив еще несколько раз, что это уборная, он пошел докладывать барину, что вот так и так: я показал ей покои, которые ваше превосходительство назначили, а она села в уборной, да и сидит.
– Хорошо, давай мне одеваться, – сказал Платон Васильевич.
Туалет его требовал времени. Брадобрей Иван долго возился, пробривая складки морщин. Потом следовало умыванье, потом перемена белья, накладка парика, чашка бульону, потом периодический кашель, утомление и дремота; потом натягивание плисовых сапогов посредством крючков, хоть они влезали на ногу не труднее спальных, потом еще натягиванье, возложение подтяжек на плеча и ордена на шею. Все это продолжалось добрых два часа.
Заключив свое облачение несчастной верхней одеждой, называемой фраком, Платон Васильевич сел снова в кресла, забылся было; но вдруг очнувшись, спросил:
– Что ж, всё готово?
– Все, сударь, – отвечал Борис, – карета подана.
– Так поедем в дом, я посмотрю, все ли в надлежащем порядке.
Вступив на парадное крыльцо, он перевел дух и начал обычный осмотр всего с таким вниманием, как в первый день ожидания Петра Григорьевича с семейством. Передвигаясь из комнаты в комнату, заботливо вглядывался он во все предметы и обдумывал, нет ли какого-нибудь упущения; наконец, добрался До уборной.
Там наша Эрнестина де Мильвуа, разгневанная и истомленная долгим ожиданием, приклонясь на мягкий задок кресел, забылась. Вероятно, очарованная каким-нибудь сладким сном, она разгорелась; а румянец необыкновенно как хорошо ложится на бледное матовое лицо.
Вступив в уборную, Платон Васильевич, не заметив еще Саломею, хотел было что-то сказать Борису, и вдруг оторопел, остановился с раскрытым ртом; все слабые струны его чувств затрепетали без звука.
– Вот она, сударь, – начал было Борис.
– Tс!… Ах, боже мой! – проговорил Платон Васильевич тихо, махая рукой, чтоб Борис молчал, и отступая боязливо, чтоб не шаркнуть.
Борис и несколько официантов, следовавшие за ним для получения разных приказаний, по примеру своего господина также выкрались на цыпочках из уборной.
Пораженный неожиданностью и взволнованный, Платон Васильевич взялся за руку Бориса и произнес:
– Это она!
– Она, ваше превосходительство! – отвечал Борис.
– Что ж ты мне не сказал?… Никто не донес, что она приехала? а?
– Я докладывал, что она приехала, вы изволили сказать: хорошо.
– Когда? когда? Никто не докладывал. Врешь!… Где ж Петр Григорьевич и Софья Васильевна?
– Не могу знать, они не приезжали! – сказал Борис. Но Платон Васильевич, откуда взялись силы, торопливо побежал по комнатам.
– Где ж они?
– Не могу знать, ваше превосходительство; приехала только вот эта француженка…
– Француженка! Дурак! ты переврал!
– Извольте хоть всех спросить: приехала одна-одинехонька, в карете…
– Одна? Не может быть!
– Ей-ей, сударь, одна.
– Что ж это значит?… Боже мой, никто не сказал!… Я не ожидал так рано… Кажется, я не звал к обеду?… Поди, поди, скорей распорядись об обеде… Одна! Не может быть… люди проглядели… они, верно, прошли в спальню…
Платон Васильевич снова побежал к уборной. Тихонько вошел он и, едва переводя дыхание, остановился у дверей, не сводя глаз с видения Саломеи. Взор его пылал довольствием, чувства блаженствовали, и голос, как у чревовещателя, без движения уст, повторял: «Она! Боже мой, она!… Она заснула!…»
Глубоко вздохнув, Саломея вдруг приподняла голову и проговорила с сердцем:
– Как это скучно!
– Mademoiselle! Mille pardons! [147] – произнес дрожащим голосом Платон Васильевич, благоговейно подходя к ней и сложив ладони, как пастор, в умилении сердца, – как я счастлив!… Простите, что я не встретил вас!…
Саломею поразила что-то знакомая, но уже забытая и много изменившаяся, особенно в новом парике, наружность Платона Васильевича. Это уже был не тот дряхлый, но живой любезник тетиных, всеобщий запасный жених, существо, употребляющееся для возбуждения к женитьбе женихов нерешительных. Любовь успела уже изменить его из мотылька в ползающее морщинистое насекомое.
Саломея не старалась, однако ж, припомнить это знакомое ей лицо, но, верная роли Эрнестины де Мильвуа, встала и поклонилась.
– Прошу вас в свою очередь и меня извинить, что я несколько утомилась долгим ожиданием, – сказала она по-французски, – вам, я думаю, уже известно…
– О, знаю, знаю! – перервал ее Платон Васильевич, – вы были больны… это так перепугало меня! Сделайте одолжение!…
«Что он говорит?» – подумала Саломея.
– Прошу вас… позвольте и мне… Я так счастлив… немного взволновало меня… что мне не сказали…
И Платон Васильевич, не договоря, опустился в кресла подле Саломеи, провел рукой по лбу, собирая расстроенные свои мысли.
– А ваши родители? Батюшка и матушка? – продолжал он, переводя дух.
– Мои родители?… – повторила Саломея, – мои родители во Франции… их уже не существует на свете…
– Боже мой! Не существует на свете?… да когда же… Ах, да! Верно, это с ними случилось несчастие… а мне сказали про вас…
«Это какой-то безумный!» – подумала Саломея. – Я вас не понимаю, я только что приехала из Франции…
– Из Франции… да когда ж это?… Боже мой, сколько перемен!… Приехали из Франции… одни приехали?
– О нет, я ехала с мужем; но он умер дорогой… и я осталась без призрения…
– Без призрения!… Замуж вышли!… – проговорил пораженный Платон Васильевич. – Боже мой, сколько перемен!… Саломея Петровна! – прибавил он по-русски.
Саломея вспыхнула, смутилась, услышав свое имя…
– Я вас не понимаю; я Эрнестина де Мильвуа, – отвечала она, подавив в себе смущение.
– Эрнестина де Мильвуа?… – повторил Платон Васильевич, смотря неподвижным взором на Саломею, как на призрак.
– Вам, я думаю, сказали уже… – начала было Саломея.
– Сказали, сказали… Боже мой, я считаю себя счастливым… – перервал Платон Васильевич.
– Так я желала бы знать ваше распоряжение насчет меня, – сказала Саломея, начиная припоминать знакомую наружность старика и с твердым намерением разуверить его.
– Распоряжение насчет вас?… Боже мой, что вам угодно, все что вам угодно, все к вашим услугам… что только прикажете… все в вашем собственном распоряжении… Я так счастлив, что могу вам служить, угождать… Я так счастлив, Саломея Петровна.
Слезы брызнули из глаз старика; и он не мог продолжать.
– Вы меня принимаете совсем за другую особу; но я не желаю в вашем доме пользоваться чужими правами и быть не тем, что я есть, – сказала Саломея, вставая с места.
– Виноват, виноват! – вскричал Платон Васильевич, вскочив с кресел и схватив Саломею за руку, – простите меня… сядемте… голова немножко слаба… Я все забываю, что вам неприятны горькие воспоминания… сядемте, пожалуйста… Я надеюсь, что вы со мной оставите церемонии и с этой же минуты будете здесь, как дома… это ваши комнаты… здесь ваша уборная… тут будуар… а вот спальня ваша… я, кажется, все обдумал, чтоб угодить вашему вкусу…
– Мне человек ваш сказал, что эти комнаты господские; а мне показал какие-то другие подле господских.
– Ах, он дурак! Он ничего не знает! он не знал, что это вы…
– Но… где ж комнаты хозяйки дома? – спросила Саломея.
– Вы и будете здесь хозяйка, весь дом в вашем распоряжении… Боже мой, я буду так счастлив!… И какой странный случай! Судьба!… Когда я строил этот дом, я хотел во всех мелочах сообразоваться с вашим вкусом… помните, я все спрашивал вас, какой род украшений вам нравится…
Это напоминание прояснило прошедшее для Саломеи.
«Боже мой, да это тот дряхлый жених, которого мне навязывали! У меня из головы вышла его фамилия! – подумала Саломея, – он совсем выжил из ума!… Он, кажется, помешан!…»
– Помните, – продолжал Платон Васильевич с умилением сердца, забывшись снова, – помните, какое счастливое было время!… Ах, сколько перемен!… Когда же это?
Платон Васильевич остановился и задумался.
– Кажется, я вчера был у вас и говорил с батюшкой вашим, Петром Григорьевичем…
«Этот старик расскажет всем, кто я!» – подумала Саломея.
– Еще раз повторяю вам, что мне непонятны ваши слова! Может быть, я на кого-нибудь похожа из ваших знакомых, в этом я не виновата, и прошу вас принимать меня не иначе, как за то, что я есть, за француженку Мильвуа…
– Виноват, виноват! Не сердитесь!… я все забываю, что обстоятельства… так… переменились… – сказал Платон Васильевич, совершенно потерянный, – ваш супруг… был… кажется… известный поэт Мильвуа… Какой удивительный поэт! Мой любимый французский поэт!… И умер… как жаль!… Не сердитесь… это меня встревожило… я счастлив, что могу быть вам полезным… не обижайте меня!… Не лишайте…
«Как нестерпимо несносен этот безумный старик!» – подумала Саломея.
– Я вам очень благодарна за ваше внимание, – сказала она обычным тоном светского приличия, прервав сердечное излияние участия Платона Васильевича и вставая с места, как хозяйка, которой наскучила болтовня гостя.
– Нс лишайте счастия… – договорил Платон Васильевич, приподнявшись также с кресел.
– Я так рано встала сегодня, утомилась и желала бы отдохнуть, – сказала Саломея, не обращая внимания на слова его.
– Сейчас, сейчас велю кликнуть к вам горничных… Француженки… я очень помню, что вы не любите русских служанок… Если вам вздумается читать, то вот шкаф с избранными произведениями французской литературы… Извольте посмотреть, наш любимый автор, Руссо, занимает первое место. Занд не удостоена чести быть в числе избранных. Я очень помню наш разговор об ней… оковы Гименея для вас священные оковы…
Саломея невольно вспыхнула. В самом деле, она ненавидела Жоржа Занда и не безотчетно: гордость ее не выносила защиты женщин; ей казался унизительным процесс, затеянный этим незваным адвокатом прекрасного пола. По понятиям Саломеи, умной женщине, с характером, самой природой дан верх над мужчиной и право оковать его своей властью: не женщина рабыня, думала она, но тот, которому предназначено ухаживать за ней, просить, умолять, лобзать руки и ноги и считать себя счастливым за один взор, брошенный из сожаления.
Платон Васильевич долго бы еще показывал Саломее все принадлежности будуара и спальни, придуманные им в угоду ее вкусу, но она поклонилась и вышла в спальню.
Как ни бодрились все чувства старика, но он изнемог, и, едва переставляя ноги, поплелся вон. А не хотелось ему идти: тут же при ней отдохнул бы он от своей усталости, надышался бы ее дыханием, помолодел бы донельзя! Ни шагу бы теперь из дому своего, да нельзя! в доме есть уже хозяйка, от которой зависит дозволение быть в нем и не быть.
«Кажется, ничего не упущено», – рассуждал он сам с собой в заключение новых распоряжений и новых заботливых дум об угождении и предупреждении желаний Саломеи, которая никак не могла скрыться от него под личиною Эрнестины де Мильвуа.
«Странно! не хочет, чтоб ей даже напоминали ее имя!… Во Франции… замужем… когда ж это?… – допрашивал сам себя и рассуждал сам с собою Платон Васильевич. Смутные думы роились в голове его, как пчелы, прожужжали всю голову; но ничего не мог он решить. – Саломея… предложение Петру Григорьевичу, ожидание… и вдруг Саломея не Саломея, а Эрнестина де Мильвуа… Нет, это сон!»
– Борис! что эта дама, там? в доме? – спросил Платон Васильевич, не доверяя сам себе.
– В доме, ваше превосходительство.
– Стало быть… это действительно… И одна ведь, одна?
– Действительно так, ваше превосходительство.
– Хорошо; постой!… она, кажется, на креслах сидела? в уборной?
– В уборной, в уборной, ваше превосходительство.
– Хорошо; ступай!… Нет, это не сон, – сказал довольный и счастливый Платон Васильевич по выходе Бориса и начал снова обдумывать, чего еще недостает в доме для полного хозяйства, а главное, для полного довольствия Саломеи. Ему хотелось, чтоб все, все так ей понравилось, так приковало ее к себе удобством и изящностью, что невозможно бы было ей ни с чем расстаться, ничего не желать лучше. Ревизуя в голове расположение комнат, мебель, вещи и все принадлежности дома, до тонкости, входя во всё, как говорится, сам, он более и более чувствовал недостаток волшебства. Если б волшебный мир существовал еще, то Платон Васильевич пригласил бы не архитектора, а чародея перестроить в одну ночь и убрать весь дом совершенно по вкусу Саломеи Петровны, так, чтоб не стукнуть, не разбудить ее, не тронуть с места ее ложа.
Припоминая ревниво даже кресла, на которых сидела Саломея, склоня голову на спинку, Платон Васильевич, вздохнув, привязался к неудобству этих кресел. «Что это за нелепые кресла! – подумал он, – подушка как пузырь, к стенке прислониться нельзя, не чувствуя ломоты в костях… Саломея Петровна, верно, проклинала их в душе!» И Платон Васильевич мысленно строил для Саломеи Петровны кресла из самого себя. Ему хотелось, чтоб в этих креслах ей так было хорошо, как на коленях милого, чтоб эти кресла ее обняли, а она обвила их руками.
Вздохнув еще раз, Платон Васильевич очнулся от сладкого усыпления, велел кликнуть повара, переспросил, что он готовит кушать, наказал, чтоб все было изящно изготовлено и подано, чтоб впредь он являлся для получения приказания к даме, которая живет в доме.
Борису также было повторено, что всем в доме распоряжается впредь Эрнестина Петровна и что всё в доме в ее распоряжении, люди, кухня, экипажи, всё без исключения.
– Слышишь? – спрашивал Платон Васильевич в подтверждение своих приказаний, двигаясь по комнате с озабоченной наружностью и покашливая. Пальцы его, как дети участвуя в общих хлопотах всех членов, вертели табакерку, захватывали щепоть табаку и, не спросясь носа, набивали его без милосердия.
– Где прикажете накрывать стол? – спросил его Борис.
– Где? Разумеется в столовой.
– На сколько кувертов прикажете?
– На сколько кувертов? – повторил Платон Васильевич. Этот вопрос смутил его и заставил задуматься.
– На сколько кувертов?… Это зависит от ее желания: одна она будет кушать или за общим столом… Поди, доложи Эрнестине Петровне, как ей угодно.
– Ну, нажили барыню! – проворчал Борис, отправляясь в девичью.
Одна из субреток, Юлия, русская француженка, знала очень хорошо по-русски. Она съездила в отечество свое, занялась было делом в Париже; но там показалось ей тесно после раздолья русского, жизнь слишком разменена на дрянную мелкую монету. Ей не нравились ни cy, ни франки, ни положенная на все такса. Долго со слезами вспоминала она сладчайшее удовольствие назначать за toutes sortes des douceurs [148] цену какую угодно душе и находить в русских не только щедрых потребителей, но даже пожирателей всех живых и механических продуктов au regards fins и а la vapeur [149], всего что doubl?e, tripl?e и quad-rupl?e [150]. Наконец, скопив маленький капиталец усиленным трудом, Юлия возвратилась в благодатную Русь, страну бессчетных рублей и безотчетной, доверчивой, жертвенной любви к Франции.
– Жули, – сказал Борис, – спросите, пожалуйста, как по-вашему, барыню, что ли, – угодно ей кушать с генералом или не угодно?
– А кто эта такая дама? – спросила в свою очередь Юлия, – генеральша?
– Как же, генеральша! – отвечал Борис, – француженки небойсь бывают генеральши?
– Вот прекрасно! какой ты глупый, Борис, – сказала, захохотав, субретка, – важная вещь генеральша. Завтра влюбится в меня генерал, и я буду генеральша.
– Конечно! Так и есть! Держи шире карман! Нет, сударыня моя, быть генеральшей, так надо уж быть сперва по крайней мере госпожой; а вы-то что?
– Ты дурак, вот что!
– Ну, ну, ну! Извольте-ко идти к своей барыне да сказать, что генерал будет с ней кушать.
– Сперва ты скажи мне, кто такая эта дама, а потом я пойду.
– Вот этого-то и не будет; а все-таки извольте идти.
– И не подумаю идти!
– Ну, не думайте, мне что: я исполняю господский приказ; взял, сел, да и сижу, покуда получу ответ.
– Фу, медведь какой, право! Ни за что не пойду замуж за русского, даже и за барина! Уж если слуга такой деревянный, что ж должен быть барин? никакого снисхождения к дамам.
– Небойсь, не женюсь на вас, – отвечал Борис вслед за Юлией, которая отворила уже дверь, чтоб идти для доклада.
– Не женишься? – вскричала она, воротясь, – ты не женишься на мне, если я только захочу?…
– Ну, ну, ну! Не блажи, сперва службу служи!
– У-у! медведь!
– Да, да, медведь! да не твой, не ручной.
– Дама приказала сказать, что она не может принять генерала, – сказала живая субретка, воротясь из будуара.
– Давно бы так; продержала даром с полчаса!
– Я хотела доставить тебе удовольствие своей беседой.
– Покорно благодарю!
– Постой, постой, Борис! Что ж, хочешь на мне жениться?
– Покорно благодарю! слишком много чести: того и гляди, что к господам в родню попадешь.
– У-у! какой!
– Да, такой, – отвечал Борис, уходя.
И он доложил Платону Васильевичу, что госпожа дама не желает обедать с его превосходительством.
– Не желает? – повторил тихо Платон Васильевич, – так и сказала, что не желает?