Покуда Дмитрицкий был в дороге, не зная сам, куда его несет судьба, с ним ничего особенного не приключилось.
   Между тем перепутанная узловатая участь Саломеи плохо разматывалась.
   Проводив презрительным взором Несеева, она, однако ж, содрогнулась от его угроз. Ей представился весь ужас ее положения. Рушившаяся надежда на Чарова, внезапное появление ненавистного Дмитрицкого и предложенное унизительное покровительство отвратительным Несеевым, вдруг три невыносимых удара разбили душу Саломеи. Она едва дошла до своей спальни и бросилась в постель.
   В это-то время наш магнат добивал Чарова. Как ни наказывал он карты, как ни трепал, как ни бранил их по-своему, они изменяли ему; обычное счастье как будто выбилось из сил – не везет. Чем его подгонишь? Приятели Чарова, обступив стол, радовались душевно, что нашелся человек, который распек их друга: «поделом! богат, каналья! слишком высоко нос подымает! не мешает понизить!»
   Никому не приходило в голову, что последняя копейка идет ребром. Но сам Чаров знал это; приподняв пятью пальцами мужицкую прическу, бледный, он предложил противнику еще сыграть; но магнат хлопнул колодой по столу, встал с места и взял шляпу.
   – Сегодня не играю, – сказал он, – скучно выигрывать… В котором часу утра принимает к себе мосье Tcharoff?
   – С двух до обеда; обедайте у нас, – отвечал Чаров.
   – Хорошо. Итак, до завтра.
   – Ха, ска-атина! как он славно и счастливо играет, – сказал Чаров по выходе магната. – Bonne nuit, messieurs! [298] – прибавил он, зевая и потирая лицо рукой.
   Когда все убрались, Чаров долго еще ходил по комнатам, отдуваясь. Его взяло раздумье: надо опять доставать денег! У кого? Несеев без залогу не даст!… заложить нечего!… У кого же занять?
   Перебирая в мыслях всех своих знакомых и приятелей, Чарову пришло, наконец, на мысль, что все они ему должны; но как собирать долги, напоминать об уплате? Стыдно, совестно, скверно!
   Раздраженный и истомленный досадными и непривычными думами, Чаров намерен был уже идти спать и положиться на мудрость утра, как пришла девушка и позвала его к Саломее.
   – А думал, что она спит! – сказал Чаров с досадой.
   – Оне в постеле, очень нездоровы, – отвечала девушка.
   Чаров привык уже к этой новости.
   – Что с тобой, ma ch?re? – спросил он, входя в комнату Саломеи.
   – Я больна!… я очень больна!…
   – Что ж делать? Послать за доктором?…
   – Нет! Для меня необходимо путешествие… скорее!… только воздух спасет меня, оживит… – проговорила Саломея слабым голосом, протягивая к нему руку. – Сделай для меня это, Grйgoire! Поедем хоть в деревню… поедем завтра же, вели сбираться!…
   – Помилуй, Эрнестина, – сказал Чаров, с ужасом взглянув на бледное, изменившееся лицо Саломеи, – это невозможно!…
   – Grйgoire! Не противоречь мне… Сделай это для меня! Исполни это мое желание!… Я заплачу тебе за это страстной любовью, Grйgoire!
   – Я не могу, моя милая, этого сделать! – отвечал Чаров, пожав плечами, – как это можно, у меня дела!…
   – Боже мой, у тебя дела? у тебя дела?
   – Да! и очень важные… Я никак не могу их оставить, бросить все и ехать!
   – Не можешь?… – проговорила дрожащим голосом Саломея. Мутный, слабый взор ее вдруг вспыхнул и сверкнул на Чарова.
   – Подите же вон отсюда!… Или нет! Я лучше сама пойду вон!… Marie!
   Саломея позвонила в колокольчик.
   – Помоги мне встать! – сказала она вошедшей девушке.
   Чаров взглянул на болезненное, но вместе исступленное лицо Саломеи.
   – Это новая сцена! – проговорил он про себя, – да нет, уж эти сцены мне надоели!
   И махнув рукой, он вышел.
   Дума о проигрыше и необходимости достать денег тревожила его более причудливого здоровья Эрнестины.
   – Давай раздеваться! – крикнул он камердинеру.
   Но Marie прибежала и сказала, что madame в беспамятстве, в бреду, что у ней горячка!
   – Это. ужас, эта баба! – вскричал Чаров, – послать за доктором, вот и все!… Горячка!
   Встревоженный Чаров беспокойно ходил по комнате, садился, вскакивал снова, спрашивал, приехал ли доктор, но не шел к Саломее.
   Наконец приехал доктор, осмотрел больную и сказал Чарову, что у ней все признаки воспаления и жизнь ее в опасности.
   – Что ж я буду делать с ней? dites moi, je vous en prie? [299] – вскричал Чаров.
   – Как что? – спросил с удивлением доктор.
   – Да, что? Черт меня дернул благодетельствовать, дать приют у себя в доме какой-то несчастной иностранке, а она тут у меня умрет!… Нельзя ли ее отправить в больницу?
   – Каким же образом? Кто ж она такая?
   – А черт ее знает! Какая-то мадам Мильвуа… Я предложил ей жить у себя, покуда получит место… дал квартиру, стол, вот и все… Я не могу в таком положении держать ее у себя и отвечать за нее!…
   – Есть у нее какие-нибудь бумаги?
   – А кто ее знает?… Вы знаете Далина? Он взял ее из тюрьмы на поруки и просил пристроить… Я сдуру и согласился!… Да вы можете это сделать, чтоб ее приняли куда-нибудь в больницу… для меня!
   – Хм! Теперь когда же?… Завтра как-нибудь это можно будет сделать.
   – А если она умрет до завтра?.
   – Ну, нет…
   – Да нельзя ли теперь?
   – Хм! мосье Tcharoоfi это… не хорошо! – сказал доктор.
   – Что ж тут нехорошего… Лучше ли подвергать себя…
   Чаров не договорил.
   – Вы бы прежде думали об этом.
   – Да как тут думать, cher docteur? [300] кто ж мог думать?… По крайней мере хоть завтра чем свет… для меня!
   – Посмотрим… Может быть, завтра ей будет лучше, если удастся перервать болезнь.
   – Да нет, бог с ней! Я не хочу, чтоб она оставалась у меня в доме! – сказал Чаров, – только одни тревоги да неудовольствия!…
   И Чаров умолил, упросил, взял слово с доктора, что он похлопочет о том, чтоб больную француженку поместить в больницу.

V

   В стороне от большой старой дороги, которую заменило шоссе, на краю леса, стоял уединенный постоялым двор, В ту самую ночь, когда Дмитрицкий нежданно, негаданно попал и сопутники Трифона Исаева, ехал с ним сам не зная куда и мило о том заботился, к воротам упомянутого постоялого двора прикатило несколько троек. Приезжие были всё народ налегке, не простой, а промышленный, мастеровой. Все они, соскочив с телег, вобрались в избу постоялого двора. Ямщики поехали шажком на дорогу проводить взмыленных коней.
   В это время в задние ворота вышла женщина, таща за руку какого-то молодца.
   – Поди-ко, поди сюда, Прохор Васильевич! – шептала она ему.
   – Ну, что, зачем, Лукерьюшка? – спрашивал он.
   – Ох, уйдем отсюда, голубчик Прохор Васильевич! Здесь разбойничий притон, уйдем, пожалуйста!
   – С чего ж ты взяла это, Лукерьюшка?
   – Да неужели ты не смекаешь, что тут за люди собираются?… И Тришка-то твой мошенник, разбойничья голова!… Уж я говорю тебе недаром: видала я таких!… Пойдем, Прохор Васильевич!
   – Куда ж мы уйдем, Лукерьюшка? Чем жить-то? А уж Триша за что возьмется, то сделает; я тебе говорю, что он примирит нас с тятенькой… Уж тятенька сказал, что не убьет меня, если я кинусь в ноги с повинной головой… Да Триша говорит, что уж лучше, говорит, обождать, покуда умрет тятенька… Он, говорит, уж очень нездоров.
   – Ах, он злодей, нехристь! чему учит! Сколько выговорил он с тебя за мир-то? – продолжала женщина, торопливо удаляясь в поле от постоялого двора.
   – Куда ж ты, Лукерьюшка?
   – А вот тут деревня недалеко… Там мы переночуем у Ивановны, у которой я брала тальки… Да ты уж говори мне всю правду: за сколько уговор-то был? Что он, мошенник, хочет содрать с тебя?
   – Что? Нет, Лукерьюшка, напрасно! Триша не такой человек; он говорит, что я служил, говорит, вашему тятеньке верою и правдой и вам, говорит, буду служить верой и правдой.
   – Ах, ты! всему-то ты веришь! Такому мошеннику! Прохор Васильевич, послушай ты меня, – пойдем к отцу твоему да упадем в ноги!… О господи! Что это? народ? Побежим в лес!…
   Из-за кустарников показалось несколько верховых, отряд солдат и толпа народу, вооруженного дубинами. Все приближались тихо к постоялому двору.
   Заметив бегущих к лесу двух человек, несколько верховых догнали их.
   – Стой!… держи их! Кто вы такие?
   – Батюшки мои, мы прохожие, идем на богомолье, – отвечала с испугом женщина, – я веду слепенького…
   – Врешь! – крикнул какой-то усатый чиновник в военной шинели, при сабле, соскочив с лошади и всматриваясь на спутника женщины, которого она держала за руку и который от ужасу в самом деле моргал глазами, как слепой, – говори, откуда?
   – Из Переславля, – продолжала женщина, – зашли было на постоялый двор, да там такая тьма народу… мы из опаски, чтоб нас не обидели, и ушли оттуда.
   – А много там? Кто такие?
   – А бог их знает; приехали на тройках… всё такие удалые…
   – А сколько их?
   – Да человек с десяток будет…
   – Ну, ступайте себе с богом, – сказал усатый чиновник, отпустив Лукерьюшку, которая вела слепенького Прохора Васильевича. – Tс! тише!… продолжал он, – часть команды обходи справа! Я пойду слева… Понятые к задним воротам!… тихо!
   Распорядясь таким образом, военная команда с понятыми окружила постоялый двор и вдруг нагрянула в избу. Усатый чиновник с саблей в руках, с несколькими человеками солдат вбежал в избу и крикнул: «Бери их!»
   Солдаты бросились на сидящих вокруг стола молодцов.
   Пораженные страхом, они не успели рта разинуть, не только что взяться за ножи, которые торчали у некоторых на ремне под кафтаном. Их всех перевязали без сопротивления.
   – Атаман! – крикнул чиновник в шинели, быстро окинув всех одним взглядом.
   Все молчали.
   – А! здесь еще нет главного молодца, заводчика! Где атаман? – крикнул он снова, обратясь к одному из разбойников, более всех побледневшему, с бритой бородой.
   – Тебя я спрашиваю! слышал?
   – Атаман еще не приезжал, – проговорил, дрожа всем телом, бритый.
   – Да какой у нас атаман, – отвечал рыжий мужичина, – он со страху несет вашему благородию, какой же у нас атаман? Что мы, разбойники, что ли?
   – Молчать! знаю я, кто вы!…
   – Коли знаете, так нечего и допрашивать!
   – Зажми ему горло! – сказал главный сыщик, выходя из избы.
   И он расположил команду в засаду подле ворот.
   – Надо обождать: тут еще не все! главного нет! Вскоре послышались на дороге бубенчики.
   – Чу! смотри, ребята!
   Тройка неслась по дороге большой рысью.
   Это ехал Трифон Исаев с своим спутником Дмитрицким.
   Тройка поворотила с дороги влево.
   – Это куда? – спросил Дмитрицкий.
   – А вот, – начал было Трифон, всматриваясь зоркими глазами в окна постоялого двора; но, не докончив слов, он вдруг перекинулся назад с телеги, хлопнулся на землю и покатился с дороги в траву.
   Кони примчались к воротам постоялого двора.
   Только что Дмитрицкий соскочил с телеги и оглянулся, где Трифон, – вдруг со всех сторон накинулась на него толпа солдат и мужиков, свалили в грязь на землю и смяли под себя.
   – Вот он, злодей! здесь! валяй его! вяжи его! Ага! попал, собака, – кричала вся толпа в один голос.
   – Стой! не душить! давай его сюда! – крикнул главный сыщик.
   – Вот он, самой-то знатный!… Вот он, убийца-то!… Душегубец! Вяжи его!
   – Скрутим, не бойтесь!
   – Давай его сюда!
   Дмитрицкий не шелохнулся; его измяли, избили; он не понимал, что с ним делается.
   Один сильный мужик, скрутив ему назад руки, в дополнение дал ему подзатыльник.
   – На-ка, вот тебе милостинка!
   – Давай его сюда! – повторил сыщик. – Что, брат, попал?
   – Попал, – отвечал Дмитрицкий, – да не знаю куда.
   – А вот увидишь, мошенник, разбойник!… Взвалите его на ту же тройку, на которой приехал! Двое со мной, я сам его отвезу!… Шайку его ведите сейчас же!…
   – Попал в Тришкин кафтан! – проговорил Дмитрицкий про себя.
   Приказание немедленно было исполнено: связанного Дмитрицкого взвалили на телегу; с начальствовавшим экспедицией сели двое солдат, и усталая тройка поскакала обратно в Москву.
   – Фу, задушил, черт! – проговорил Дмитрицкий, ворочаясь под солдатом, который засел на него верхом.
   – Молчи, собака!
   – Кончен бал, Вася! – продолжал он про себя, – попал в мошенники, в Тришки, в разбойники, в воры, в душегубцы!… Этого я не надеялся, не думал! Не хорошо, любезный друг! Не виноват? А кто ж тебя будет оправдывать? Сам? Пустяки, мой милый: и тебе не поверят! Ну! Бог с тобой! Погибай! Кому ты еще нужен? на что?… Разве только на пугало людям посреди площади?… Что ж делать, служи! служи и спиной своей человечеству… оно еще молодо, слов еще не боится… И что, если правду сказать, делал ты в своей жизни? Резал штос, бил карты, душил вино! Просто разбойничал!… Фу! Солдат, в тебе пуд пять с амуницией! право!
   – Что, собака, верно не легок показался тебе?
   – Нет, ничего; я только так говорю; если ловко, так сиди; ты, брат, славный гнет!
   – Молчать! – крикнул сыщик.
   – В самом деле, молчать во всяком случае лучше, – продолжал Дмитрицкий.
   – Ну! неугомонный пес! – прибавил сыщик, толкнув его ногой.
   – Нет, уж угомонился, все надоело: и лежать свиной тушей в телеге надоело, и считать людей людьми надоело, и вы все мне надоели, и проклятая эта ночь надоела… и что еще надоело?
   – Молчи! – крикнул солдат.
   – О, да ты, брат, продувная голова! – сказал, усмехнувшись, сыщик.
   – Знакомый что-то голос!… Где-то я слыхал? – сказал Дмитрицкий, оборачивая голову и всматриваясь в сыщика,
   – Что такое? – спросил сыщик.
   – Ничего, голос-то ваш как будто знаком мне.
   – Мошенник! верно, уж был у меня в руках.
   – Нет, не бывал, – отвечал Дмитрицкий, отворотясь, – а припомнил я одного Петруху Фадеева, по прозванью «забубённая голова», который взял меня в науку и учил резать; вот один раз напал он на одного. Мне стало жалко: «Послушай, Петруха, – сказал я, – грех! Его загубим, а жену и детей по миру пустим». – «Вот, смотреть на них, – отвечал Петруха, того пи тронь, да другого не тронь, все будет жалко! Черт с ними!» – «Ну, брат Петруха, ты просто злодей, душегубец, знать тебя не хочу!» – сказал я, да с тех пор и не знался с ним.
   – Экие страшные вещи рассказывает! – пришпорил солдат.
   – Разговорился, мошенник! молчать, бестия! – проговорил и чиновник, которого задели как будто за живое слова Дмитрицкого. – Убийца, подлец!…
   – Петруха-то, чай, получше меня душегуб, а я бы вам указал на него: так бы уж нас вместе с ним в одну палату, на одну цепь.
   Сыщик откашлянулся, как будто поперхнувшись, но не отвечал ни слова.
   – Пошел! – крикнул он. Тройка поскакала куда следует.
   Сыщик в шинели представил Дмитрицкого по принадлежности.
   – Честь имею представить самого атамана шайки, своими руками взял, – сказал он.
   – Ух! какая рожа! – крикнул пристав, осматривая Дмитрицкого, – так и видно, что убийца!… Что, скольких ты убил на своем веку?…
   – Да изрядно-таки; считать не считал, – отвечал Дмитрицкий, смотря пристально в глаза поймавшему его сыщику, – вот, я думаю, они знают.
   – Откуда ж мне знать, – проговорил сыщик смутясь. Взор Дмитрицкого напомнил ему что-то, и он содрогнулся
   невольно.
   – Злодейская рожа! – продолжал пристав. – Весело небось резать?
   – Што-с? да как же, весело! Зарежешь, например, такого, как ваша милость, – бесподобное дело!
   – Фу, бесчеловечное животное! в кандалы его! Да, покуда здесь, на цепь, в сибирку!
   – Ну, кажется, уж теперь вырваться нельзя, Вася? Да и к чему?… Сам себе приюта не нашел, добрые люди дадут приют. Прощенья просим, – продолжал Дмитрицкий вслух, обращаясь к усачу-сыщику. – Хм! счастье! Петруха, забубённая голова, попал в люди!

VI

   – Что, матушка, у тебя чайку-то нет и денег нет? – говорила одна старушонка в чепчике, сидя подле постели больной, расслабленной женщины, которая только что очнулась от беспамятства и смотрела на высокую, чистую, но пустынную комнату, где стояла только железная кровать, на которой она лежала, зеленый столик подле и стул.
   – Где я? – проговорила слабым голосом больная, в которой невозможно было уже узнать Саломеи, так переменились черты ее лица, огонь глаз потух, жизнь погасла.
   – В больнице, матушка, в больнице, – отвечала старуха, – здесь ведь порция-то, знаешь… хоть бы чаек-то свой…
   Саломея как будто вдруг почувствовала резкую внутреннюю боль, болезненное лицо ее сжалось; она закрыла глаза, и глухой стон раздался в груди.
   – Вот и родных-то, верно, нет никого, – продолжала старуха разговаривать сама с собой, – в две недели никто не навестил… Послушай-ко, матушка, родные-то есть у тебя здесь?
   Саломея покачала головою и глубоко вздохнула.
   – Послушай-ко меня; если б ты смогла написать просительное письмецо к графским и княжеским сиятельствам… ей-богу! а я бы походила с ним по домам… Так-таки просто написала бы «что я вот такая-то капитанша или майорша… выставишь чин-то, так лучше, знаешь… капитанша или майорша; ну, а потом: ваше графское сиятельство, помогите от милости вашего благоутробного сердца, я, дескать, больная, в беспамятстве лежу, руками и ногами не владею… семейство на руках имею, а нахожусь в больнице, по бедности состояния… ваше, мол, превосходительство…»
   – Перестань! – слабо проговорила Саломея, махнув рукой на старуху.
   – Ничего, ей-богу, ничего; это уж так водится: хоть господин какой, хоть купец, все равно, – все ваше графское сиятельство и превосходительство; это ничего; никто не отказывается, что я, дескать, не граф… и подают, – иной гривенничек даст, и больше случается…
   – О боже мой! перестань говорить!
   – Хм! какая ты! Не верит! Добро бы я с бухты-барахты говорила!… Ты уж верь мне. Я и чернилицу и бумаги достану, и скажу тебе, как писать… Не можешь? э-эх! Так вот что: я писаря попрошу написать… да надо будет дать ему, мошеннику, двугривенничек по крайней мере… а он уж так и напишет, чти ты без ног, без рук лежишь… подписать только самой не мешает… да на это-то достанет, матушка, силы, – штука помакнуть перо, да и черкнуть – такая-то асессорша или чиновница, или как, бог тебя знает… говорят ведь, вишь, что ты французинка… Так это еще лучше для господ-то…
   Саломея не в состоянии уже была переносить говора старухи; каждое слово ее как будто какое-нибудь отвратительное насекомое ползло по ней; сердце содрогалось от ужаса, чувства раздражались; но нет сил подать голоса, что она страдает, чтоб спасли ее от мучений…
   – Что ты сморщилась, матушка, да машешь все рукой?… – продолжала старуха, – болит, что ли, что у тебя? Что ж делать-то?… Терпи!… Колотья, верно? Такие ли у меня бывали колотья: криком кричишь, бывало; а это еще что, как только поморщишься… это еще слава богу…
   Глухой, продолжительный стон вырвался из груди больной.
   – А! вот, верно, теперь посильнее? Ничего! пройдет!… Так ли еще бывает… Вот если б чайку ты напилась, так как рукой сняло бы… Право! Вот кто-нибудь да положил же тебя в больницу, а никто не подумает проведать, не нуждаешься ли в чем… Или бы уж денег оставили тебе… Больничная-то порция, известное дело: с голоду не умрешь, а сыт не будешь – кашица да суп, вот и всё. Ну, а как поотляжет, так оно и того и сего… а чайку-то особенно… Я уж что за человек, а без чаю не могу обойтиться. Не могу, матушка, ей-богу не могу!… Бывало, ничего, и горя мало, покуда не вышла замуж за станционного смотрителя; а уж известное дело, как побываешь в офицерском звании да поводишься с благородными, так и нельзя – и к себе на чашку чаю надо просить. Ведь, бог знает, не што такое, – трава, а приятно. Признательно, однако же, сказать, как поднесли в первый-то раз, пью я да морщусь; так бы и выплюнула в лахань, да совестно. На первый-то раз тошнило, а после-то как слюбилось – хлебом не корми!… Бывало, десять раз в день поставишь для проезжих самовар – пью не напьюсь. Надо сказать, что и доход-то хороший был от чаю, особливо зимой: иной проезжий прозябнет – сам просит; а другого и призадержишь: «Лошадям-то, сударь, еще надо поотдохнуть, сейчас приехали, а покуда бы вы, сударь, чайку испили». Покобянится, да и нечего делать; а мне «лафа».
   Да и то надо сказать, смотрителю в офицерском звании не приходится брать на водку, а как дадут на чай, так отчего не взять? Тут ничего нет неуважительного такого…
   Саломея протянула руку к столу, чтоб подали ей кружку с водой, утолить жар, который пожирал ее; но старуха, надев очки, продолжала вязать чулок и мучить больную рассказами.
   – Вот как вспомнила об чае, так и захотелось, – продолжала она, положив чулок на стол, – уж ты полежи, матушка, одна, а я пойду к фельдшерше, чай уж она пьет.
   Старуха вышла. Саломея снова протянула руку к столу, но некому понять ее желания.
   Медик посещал ежедневно больную, как официальный человек, заботясь единственно о существенной болезни. Он вывел Саломею из опасного положения, но не его дело было заботиться о ее душевной болезни; а тем менее об ее положении. Он приходил, щупал пульс, молча прописывал рецепт, или, кивнув головой, уходил. Слабость ее еще была велика; но слабость может долго продолжаться, слабость пройдет сама собой. Курс лечения кончился, термин для поправления сил прошел – на выписку!… решил медик.
   – Куда ж ее отправить? – спросил дежурный лекарь.
   – Как куда?
   – Ее поместили по приказанию главного доктора; бумаг никаких нет.
   – Так спросить его; или лучше спросить ее самое. Дежурный послал фельдшера объявить Саломее, что она
   назначена на выписку из больницы; а потому, куда угодно ей будет отправиться?
   Саломея посмотрела на фельдшера, опустила голову и ни слова не отвечала.
   – Она тебя не понимает, ведь она французинка. Постой-ко я ее спрошу, – сказала старуха сиделка.
   – Ну, спроси, куда ее отправлять?
   – Послушай-ко, матушка, вот пришел фельдшер сказать, что тебя следует на выписку; так говорит, куда отправлять-то тебя? Родные, что ли, есть?… Или куда на квартиру? где ты жила-то? а?
   – Ах, не мучайте меня! дайте мне умереть! – проговорила Саломея.
   – Зачем умирать, – сказал фельдшер, – вас, сударыня, назначили на выписку… Вы теперь, слава богу, здоровы; а это так еще, от слабости вас тоска берет; да это ничего. Вы извольте, с богом, отправляться теперь домой; слабость сама собою пройдет… Это уж мы знаем.
   И фельдшер вышел.
   – Что? – спросил доктор.
   – Объявил ей, что она теперь совершенно здорова, а потому может отправляться домой.
   – Так в особую-то, на место ее, перевести больную, что давеча привезли.
   – Слушаю, – сказал фельдшер, и вследствие этого приказания в комнату Саломеи вскоре внесли на руках больную.
   – Э! что ж это, куда ж мы положим ее?… Койка-то занята. Призванный фельдшер снова объявил Саломее, что она совершенна здорова и назначена на выписку.
   – Дайте мне умереть! – повторила в ответ Саломея.
   – Никак нельзя-с, – сказал фельдшер, – мы за это в ответе будем.
   После долгих недоразумений, что делать с назначенной в выписку иностранкой, доложили главному доктору. Главным доктор известил об этом доктора, чрез посредство которого она принята была в больницу.
   «Что ж мне с ней делать? – подумал доктор, – куда мне ее девать? Чаров отрекся от нее!… Разве похлопотать, чтоб приняли ее во вновь открытый приют?… В самом деле!…»
   И доктор отправился к одной из дам благотворительного общества, заботами которой открылся новый приют для бедных. К счастью, в приюте на двенадцать кроватей оставалось еще одно вакантное место, в отдельной комнате, где помещена была уже одна дряхлая старушка.
   – Мавра Ивановна, вот и вам привезли сожительницу, – сказала старушке на другой день после этого женщина, прислуживавшая в приюте.
   – Что, Дарьюшка?
   – Привезли какую-то, на пустое место, к вам, Мавра Ивановна, – крикнула на ухо старушке женщина.
   – А! Ну что ж, и слава богу, мне все-таки веселее будет… Чай, мой Васенька ей не помешает, – проговорила старушка, поглаживая старого кота, который лежал у нее на коленях.
   – Вот сюда, – сказал вошедший доктор, за которым вели под руки Саломею, – вам будет здесь спокойнее… Об вас приложат все возможные заботы… Я буду навещать вас…
   Саломею посадили на кровать; она обвела кругом взорами и молча прилегла на подушку. Доктор поклонился и вышел.
   – Нездоровы, верно, сударыня? – сказала старушка, смотря с состраданием на Саломею, – дай бог здоровья добрым людям!… Не покидают нас бедных!…
   Воображая, что Саломея заснула от утомления, старушка замолкла, взяла со столика святцы, надела очки и стала всматриваться в буквы и читать про себя.
   – Где это я? – вскрикнула Саломея, очнувшись вдруг из забывчивости.
   – В приюте, сударыня, – отвечала старушка, положив святцы, – не привыкли еще; как быть-то!… Бог дает, бог и отнимав!, за грехи наши… Да не оставляет же он нас, милосердный отец, на совершенную гибель! посылает добрых людей в помощь… Помолимся ему!…
   И старушка перекрестилась, обратясь к образам в углу. Саломея посмотрела на нее. Но из разбитой ее души испарился дух веры в жизнь. Мутный, погасший взор ее как будто спрашивал старушку: зачем?
   – Охо-хо, – продолжала старушка, – вы, сударыня, верно жили в полном довольствии и всякой роскоши… Да вдруг наказал бог невзгодьем?… Вот и я думала жизнь кончить, не потяготив собой людей… Да господь не судил!… Бывало плохое время; сожителя своего, Ивана Леонтьевича, без копеечки похоронила; думала уж по миру идти; да по милости божией вышла царская милость – половина мужниной пенсии… сто рублев в год. Чего ж еще больше, особенно при милостях и при благорасположении добрых людей. Вот примером сказать, жаловала меня очень статская советница Софья Васильевна Бронина… Да две ее дочки: Саломея Петровна…