– Я граф Черномский; вам уже известно по поданному объявлению, что слуга мой Матеуш обокрал меня и бежал, но пойман полицией… Я вас прошу заключить его в кандалы, а мне возвратить украденные вещи.
   – Так точно, ваше сиятельство; но позвольте сделать ему допрос…
   – Нет, прошу вас форму суда исполнять как угодно после моего отъезда; я еду по важным делам в столицу, что можно видеть из бумаг, которые при мне… Не угодно"ли… я вам покажу их.
   – Мы, ваше сиятельство, удерживать вас не можем, – сказал Щепиков, – но каким же образом насчет суммы денег, найденной у него?
   – Я эту претензию оставляю, пожалуйте мне бумаги и остальные деньги, – сказал Желынский.
   – Денег нельзя возвращать до окончания дела, – сказал заседатель, – оне должны быть при деле.
   – Так уж извините, ваше сиятельство.
   – Ну, так пожалуйте бумаги, – проговорил дрожа от нетерпения Желынский.
   – И бумаг нельзя выдать, – заметил опять заседатель.
   – Но я должен ехать сейчас! – вскричал Желынский.
   – Что ж делать, ваше сиятельство.
   – Но по крайней мере мой паспорт, без него мне нельзя ехать!
   – – Паспорт дело другое. – И городничий вручил ему паспорт, пожелав благополучного пути.
   Не оглядываясь на Дмитрицкого и ни слова не говоря, Желынский, как говорится, шаркнул чрез переднюю, почти бегом добежал до постоялого двора, одним прыжком взобрался на лестницу, крикнул:
   – Хозяин, скорей мне четверку почтовых лошадей! – м потом, отирая струящийся с лица пот, стал укладываться, сбираться в дорогу…

III

   Если» вам в память один из обожателей Саломеи Петровны, старый холостяк Платон Васильевич Туруцкий, то мы обратимся теперь к нему.
   Платону Васильевичу Туруцкому было уже около семидесяти лет, когда его однажды на пути к английскому клубу постигла внезапная любовь к Саломее Петровне.
   В давние времена, не имея никакого еще чина, по огромности своего состояния он был избран в какую-то почетную должность, и его величали «превосходительством». Его превосходительству невозможно было не быть членом английского клуба [103]. Как холостяк, в какой семье, лучше этой, проводил бы он время. Вследствие обычая, звания, должности и имеющегося дома в Москве, он и поступил в неизменные копья клуба. От должности получил он увольнение; но ни за что уже не хотел вступить в коронную службу, чтоб не лишиться титула. В клубе привыкли его величать «его превосходительством», особенно постоянные его партизаны в вист заметили, что когда они величали Платона Васильевича его превосходительством, тогда Платон Васильевич был занят более своею важностью, нежели игрою, необыкновенно как рисковал и щедро платил за воздаваемую ему почесть; просто же Платон Васильевич, без прилагательного, играл осторожно, скупо и ужасно счастливо.
   Живя в большом кругу, Платон Васильевич повсюду был в числе званых и почетных гостей; потому что нигде нет столько нужды и крайней потребности в заимодавцах, как в большом свете. В хижине пусто, голо, нет куска хлеба; да можно ли это назвать бедностью? Если не подаст на хлеб добрый человек, так подаст бог, и послезавтра и до скончания века – перекрестится и сыт. А вот в этих отелях, во вкусе перерождения, где все рококо, – дело другое: там нужда в золоте, бедность великолепно разряжена, крайность рыщет черта ради – за куском хлеба и за копеечкой в карете на английских рессорах, на какой-нибудь четверке вороных – шея дугой, хвост трубой; но светский кусок и светская копеечка не простые: из куска хлеба можно насушить корабля два сухарей, а копеечку разменять на золото, на серебро, на ассигнации и на что угодно; потому что она чертова бесценная копеечка, тратится без счета, берется в долг без отдачи.
   Просто Платон Васильевич был скуп и не заимодавец; но у обязательности «его превосходительства» можно было знатным людям перехватить; это было причиной, что звание Платона Васильевича осталось при нем и в обществе, и его особе был нередко такой почет, что иногда можно было подумать, что он не просто «его превосходительство», а с мазом. Когда родитель Саломеи, Петр Григорьевич, почувствовал истощение внешних сил своих, тогда душа его восчувствовала потребность в Платоне Васильевиче и особенное уважение к нему.
   Начав волочиться за ним, во-первых, он нашел случай предложить ему очень кстати понюхать своего табачку.
   – Прекрасный табак… удивительно хорош! бесподобный! вот это табак! скажите пожалуйста, где вы покупаете его? чудный табак!
   – Это просто рапе; но я его особенным образом смачиваю; если вашему превосходительству угодно, то я открою вам этот секрет.
   – Ах, сделайте одолжение; я с своей стороны открою вам отличный способ смачивать табак; извольте понюхать моего.
   – Бесподобный! признаюсь вам, ваш превосходнее!
   – Вам нравится? Секрет состоит в том, чтоб взять лучшего нюхательного испанского табаку, настоять его крепче в простой воде, и этим настоем смачивать – вот и все.
   – Скажите пожалуйста! я употребляю точно то же средство, только вместо испанского русский табак.
   – Неужели? русский?
   – Русский.
   Слово за слово, знакомство было сделано; очарованный отцом, Платан Васильевич пленился дочерью.
   Как ни презирала Саломея Петровна старость, но титул превосходительства и привилегия богатства имели на нее какое-то обаяние. Сочувствуя в себе высокие достоинства, ей унизительно казалось уподобляться пестрой бабочке, за которой носится стая мотыльков; природа наделила ее какою-то сценической важностью, и она любила окружать себя величием и штатом людей значительных в свете: посреди их она воображала себя чем-то вроде Семирамиды [104].
   Желая и Платона Васильевича приковать к подножию своему, она очаровала его своим вниманием и любезностью до того, что он едва не забыл о своей обязанности быть в клубе. Она даже спросила его: «Вы танцуете?» – и когда Платон Васильевич, несколько смутясь, отвечал, что в его лета танцы – анахронизм, Саломея очень мило высказала, что лета ничего не значат, что современная молодежь состарелась, одряхлела и съела зубы прежде отцов и что теперь уж юношей нет, юношеского возраста не существует.
   – Действительно! – вскричал Платон Васильевич, – совершенная правда! теперь из анфанов [105] поступают прямо в madame и monsieur!
   – Чтоб убедиться в этом, стоит только взглянуть вокруг нас, – отвечала Саломея, – посмотрите вот на этого monsieur Калякин, который ходит в сапогах с высокими, с отвалом каблуками, как на рогульках, движется как точеный из дерева и обклеенный сукном; носится со шляпой в руках за дамами и гласом величия говорит им глупости, – это современный отрок; а вот этот, проживший уже около двух десятков лет на свете, человек в чинах, лицо подернуто какой-то важной мыслью, которая пышно развивается в голове, занят также каким-нибудь преобразованием; а вот эта улитка, которая совсем вылезла из платья, – это кокетка в шестнадцать лет.
   Саломея очень складно наговорила тьму пошлостей насчет юношей и юных дев, которые воображали, что они что-то такое экстренное на свете. Разумеется, что все это было сказано также от сознания собственного своего достоинства и ничтожества всех других. Саломее Петровне было уже за четверть столетия, и новый урожай общества, хоть и недоносок, но все-таки шел впереди ее.
   Платон Васильевич в первый раз, вместо того чтоб говорить самому, слушал ее, подтверждал ее мнения и дивился глубине ее ума и замечаний насчет нового поколения. Платон Васильевич, как богатый человек, окруженный всегда людьми, оказывающими почтение и мешку, заключающему золото, как атмосферой, не примечал, что за этой атмосферой носятся молодые миры, как кометы, волосатые, с длинным хоботом, голова пуста, сквозит, но блеску тьма. Платон Васильевич по природе сам был некогда из числа комет, которые должны обращаться в спутников, в челядь планетную; но количество наследственной материальной магнитной силы – словом, злата – дало ему самостоятельность в системе планетного мира, титул превосходительства в обществе и звание члена в английском клубе. Но эта самостоятельность была бесплодна, ничего из себя не развивала, не производила, как мир, не возбужденный электричеством другого мира. В английском клубе он бы иссяк; но встреча с Саломеей возбудила в нем деятельность органических сил, и Платон Васильевич на старости лет вдруг зацвел, и в первый раз после свидания с Саломеей отправился в клуб не по желанию, а по навыку отправляться в известное время в известное место-. В первый раз родилась у него в голове задушевная мысль, но в чем она состояла, нельзя было догадаться даже по наружности, потому что мускулы его лица позатвердели в ненарушимом спокойствии, а в глазах затянуло уже от времени продушины, чрез которые газы, образовавшиеся в сердце, истекая, загораются от прикосновения воздуха. Когда Платон Васильевич приехал в клуб, на его лице выражалась какая-то заботливость, а в движениях торопливость.
   – Иван Иванович, – сказал он без изъявления своего почтения первому встречному сочлену, – не знаете ли вы какого-нибудь известного по своему искусству архитектора?
   Иван Иванович, вместо ответа, сделал с своей стороны обычный вопрос:
   – Для чего это вам, Платон Васильевич?
   – Для чего! Разумеется, для построек.
   – А значительные постройки?
   – Да, и очень значительные.
   – Здесь, в Москве, или в подмосковной?
   – Здесь, – отвечал с нетерпением Платон Васильевич.
   – Здесь, а! Позвольте узнать, в чем они будут состоять?
   – Об этом уж мое дело будет посоветоваться с архитектором; вас прошу только адресовать мне какого-нибудь известного, хорошего архитектора, в новейшем вкусе.
   – Я, право, не знаю ни одного, потому что я сам…
   – Так вы бы так и сказали! – сказал с сердцем Платон Васильевич, отходя от Ивана Ивановича.
   – Да позвольте, Платон Васильевич… если вам нужно произвести какие-нибудь постройки, то я не хуже архитектора могу дать вам советы; я у себя в деревне произвел много построек: дом построил – хоть куда! вот хоть сюда перенести и поставить рядом с клубом… Я вам сейчас опишу его расположение – удивительное! Без плана, совершенно без плана! да что план – пустяки… Куда ж вы?
   – Нет уж, извините, Иван Иванович, мне нужен архитектор!
   – Как хотите… Странный человек!
   – Что такое, Иван Иванович? – спросил некто Степан Федорович, – что такое?
   – Да как же… чудак! хочет строить дом…
   – Кто?
   – Да вот Платон Васильевич.
   – Туруцкий?
   – Ну да; не имеет ни (малейшего понятия о постройке и не думает посоветоваться с добрыми людьми. Видишь, архитектор лучше знает дело!
   – А какой это архитектор?
   – А черт его знает! что мне архитектор; я сам построил дом на пятнадцати саженях не хуже архитектора.
   – Уж разумеется, если взять архитектора, так нужно человека, знающего дело… Жаль, что Туруцкий не посоветовался со мной, к кому в этом случае прибегнуть.
   – Что такое? О чем дело, Степан Федорович?
   – Да об архитекторе говорим.
   – О Монферране [106]?
   – Нет, один из молодых русских архитекторов, – необыкновенная способность!… Я готов каждому его рекомендовать.
   – О, так вы любите отечественные таланты, придерживаетесь посредственности.
   Из этого завязался современный спор между поклонником внешнего мира и любителем внутреннего. Целая толпа сочленов приняла участие и, разумеется, разделилась на две армии, заспорили как плоть и душа, обитающие в едином теле. Очень естественно, что представители плоти доказали, что внешний мир есть мир лучший, веселый, питательный, упоительный, и заключили, что и английский клуб есть произведение мира внешнего, а не внутреннего.
   – Вы зачем пожаловали сюда, если считаете просвещение европейское и его формы нелепостью? Сидели бы у себя дома посреди патриархализма!
   – Как зачем? – спросили представители внутреннего мира, не зная что отвечать, как уличенные грешники.
   – Да, зачем? сидели бы дома.
   – Э, mon cher, не всякий может сидеть дома; а между тем каждый хочет быть где-нибудь как дома. Теперь же домашний климат невозможно уравновесить: мужа от жены в жар бросает, а на жену от мужа несет холодом.
   Платон Васильевич в другое время, по обычаю, наговорил бы с своей стороны в пользу если не внешнего просвещения, то по крайней мере в пользу клуба тьму сентенций; но он что-то был задумчив, молчалив и только во время игры повторял одному из своих партнеров: «Так не забудьте же, Иван Васильевич, прислать ко мне завтра вашего архитектора»; а другому: «Как, бишь, Петр Григорьевич, называется книга… кажется, «Архитектура всех народов земного шара»? Я к вам заеду сам за ней».
   Из клуба он действительно заехал к Петру Григорьевичу, взял у него фолиант и, приехав домой, стал его рассматривать и искать в изображениях древних храмов храма любви; но все храмы любви были просто беседки, и Платон Васильевич начал сам сочинять план храма любви; к свету фасад был готов; расположение внутреннее составляло пустяки в сравнении с наружностью. Когда явился архитектор, Платон Васильевич положил перед ним свой чертеж и говорил так:
   – Вот изволите ли видеть, вот план; мне хочется построить вот такой дом, то есть, не вновь построить, а переделать вот этот.
   Архитектор посмотрел на бумагу, на которой была начерчена трапеция, изображающая фасад дома; два ряда маленьких ромбоидов представляли окна, а между каждым окном опущены были по два перпендикуляра, представлявшие колонны; на вершине каждой колонны посажено по грибу, представлявшему бюсты.
   – Вот, видите ли, вот моя идея.
   – Понимаю-с, – сказал архитектор.
   – Вот это будут бюсты всех добродетелей.
   – Понимаю, – отвечал архитектор, – только… раз, два, три… у вас назначено двенадцать окон, четное число…
   – Непременно!
   – Четное число окон – невозможно; это против всех правил архитектуры.
   – Это отчего? помилуйте! Вы после этого скажете, что бог дал человеку четное число глаз против правил архитектуры; после этого надо один глаз выколоть или для нечетного числа подставить вместо третьего глаза фонарь!
   – Мы сделаем двенадцать окон, а тринадцатое будет фальшивое.
   – То есть, один глаз будет слепой, подернут бельмом – это очень красиво!
   Опытный архитектор в своем искусстве, но неопытный на софистические возражения не знал, что сказать против аналогии лица здания с лицом человеческим. Это было причиною, что Платон Васильевич усомнился в его знании и, чтоб отделаться от него, сказал, что он, впрочем, подумает насчет лишнего окна, которое так необходимо для архитектуры и нисколько не нужно для хозяина дома.
   Призванный новый архитектор был не классик, не знал искусства на деле, судил об архитектуре по-своему, с жаром, с чувством, и заступаясь за человечество, которое по милости классической архитектуры живет в сараях, украшенных великолепными входами и столбами. Не выслушав еще, какую имел до него необходимость Платон Васильевич, он объявил ему, что сохранившаяся греческая храмовая архитектура есть пустошь и нейдет ни к селу ни к городу; что искусство до сих пор занималось наружностью зданий для красоты города, а не удобством их для жизни человеческой; что здание должно быть расположено как тело человеческое, а одежда его соответственна климату и свойственному ему изяществу и так далее.
   Платон Васильевич был очарован новым архитектором; но когда дело дошло до числа окон:
   – Помилуйте! четное число окон! это невозможно!
   Платон Васильевич привел было опять в пример фасад человеческого лица, с четным числом глаз, и что по правилам архитектуры вместо третьего глаза надо подставить фонарь.
   – Прекрасно! прекрасное сравнение! – вскричал архитектор, – но в таком случае и фасад здания должен иметь нос или что-нибудь вроде носа, – и именно фонарь. Я вам и сделаю двенадцать окон, а в средине фонарь, который теперь в моде.
   Платон Васильевич был в восторге. Дело было решено; старый небольшой дом ломать, а строить новый дом, большой, заняв весь двор и часть сада; да еще с условием: что хочешь возьми, а к восемнадцатому ноябрю чтоб дом был готов.
   Платон Васильевич перешел на время перестройки в маленькую комнатку во флигеле, где была людская и кухня. Постройка дома как будто стала целью его жизни. Покуда составлялся план, для выигрыша времени, приступлено было к ломке. От нетерпения Платону Васильевичу не спится, встанет чем свет.
   – А что, Борис, работники пришли?
   – Никак нет-с, еще не приходили.
   – Что ж это они нейдут? Черт знает что за народ! никогда слова не держит! Пошли сейчас к подрядчику!
   На другое утро опять та же история: – А что, Борис, работники пришли?
   – Пришли, сударь.
   – Начали ломать?
   – Никак нет, пошли за струментом.
   – Да для чего ж они приходили без инструментов?
   – Да они приходили посмотреть сперва, что ломать; потолковали тут, да и ушли.
   – Экие скоты! Пошли сию минуту к подрядчику, скажи, что барин приказал сейчас же прислать работников; а не то, скажи, другого найму!
   Когда начались работы, Платон Васильевич почти целый день на работе, то присядет посмотреть, как отваливают стену, то встанет, заведет разговор с поденщиком:
   – Что, брат, что труднее, ломать или строить?
   – А бог ее знает, какова кладка: новую кладку руками по камню разберешь, а хороший дождь размоет; а вот такую, как эта – лом не берет; смотри-ко, кирпич-то железняк!
   – А отчего бы это так?
   – А бог ее знает отчего; в старину, чай, дома строили, а теперь балаганы; вот и барин-то, чай, к какому-нибудь празднику торопится строиться; а потом хоть разбирай снова.
   Платон Васильевич откашлянулся.
   – Нет, любезный, я и для детей строю.
   – Так-с; стало быть, у вашей милости семья-то большая, мал дом-то стал?
   Платон Васильевич откашлянулся снова. Работник принял это за подтверждение его догадки и продолжал:
   – По-нашему бы пристроить, а уж такой здоровый дом грех ломать: не дать веку достоять. И дом что человек: построен на то, чтоб век дожить. Смотрите-ко, стены-то скипелись, пропитались духом жилецким; а жильцы-то кто были? чай, ваши же родители?
   Платон Васильевич не дослушал сентенции мужицкой; он уже стоял подле раствора извести и кричал: «Это что? Я этого плутовства не позволю! в известку песок сыпать! мошенники!»
   Тщетно ему представлял каменщик, что уж это так следует; он и слышать не хотел, потребовал к себе подрядчика, накричал на него; не поверил его убеждениям, послал за архитектором и архитектору не поверил.
   – Все заодно! – ворчал он про себя. Потом привязался к кирпичу: подай ему железняк, да и только. «Да не годится, сударь, железняк для стройки»… Ничего знать не хочет, уверяет, что старый дом построен из железняку.
   – Да кто это вам сказал, сударь?
   Платон Васильевич велел позвать работника, с которым разговаривал.
   – Из чего, брат, старый дом строен?
   – Из кирпичу, батюшка.
   – Из какого?
   – Как из какого? из кирпичу.
   – Да из какого? из железняку?
   – Как это можно!
   – Ах ты, мошенник! не сам ли ты мне сказал, что дома старинной постройки оттого и крепки, что построены из железняку?
   – Чтоб меня разорвало, батюшка, если я это сказал, – отвечал мужик, – вот вам крест!
   – Экие подлецы какие! ну уж народ! – вскричал Платон Васильевич.
   – Да уж сделайте одолжение, не беспокойтесь, ваше превосходительство, – сказал подрядчик, – поставим вам дом на славу: не мешайте только нам; обманывать не будем; цены вы хорошие платите; уж дело другое, есть такие: строй, вишь, ему дом, а себе заказывай гроб.
   Как ни просили Платона Васильевича не беспокоиться и не мешать, но, он воображал, что без собственного его присмотра дело не пойдет. То вдруг велит пересчитывать при себе кирпич.
   – Ваше превосходительство, уж известно, что тут по тысяче складено.
   – Вы говорите, а я не верю! Борис! считай!
   То найдет трещину в бревне и остановит складку леса.
   – Да где же найти сухой лес без трещин, ваше превосходительство?
   Но он не внимал никому, браковал материалы и постройку так, что и подрядчик и рабочие – хоть бежать.
   Русский мастер не то что какой-нибудь немецкий мастер: тот начнет считать да высчитывать; подай ему и деньги по его смете, подай и время на его работу, да еще ему нужно тут же и спать в свое время, и есть в свой час, и трубку выкурить, и пиво выпить, да нужно еще ввечеру непременно в шустер-клуб; там ему надо непременно свою партию в вист сыграть, и съесть свой бутерброд, и выпить свой шнапс и кафе, словом, хоть лизнуть барской спеси. Но русский мастер не таков: за словом дело; а как сказал, что «извольте батюшка, поставим! будет готово!», так уж один его день не уложится в немецкую неделю; на работе спит, на работе ест; распевает себе заунывную песню; мера на глаз, вес наугад, а все ладно: недаром говорится: горит работа! и точно, – он как огонь пожирает работу. Кончил работу, взял деньги – уж извините. Надо отгуляться, душу перевести да потешить: она вместе работала. Уж тут-то и принимается он то делать, что душе угодно.
   К условленному времени дом готов. Отлегло на душе и у Платона Васильевича: дом готов! Три месяца просидел он безвыходно, не был в клубе, нигде не был, даже у Петра Григорьевича, чтоб насладиться лицезрением Саломеи Петровны. Некогда было – дом строил.
   Кому из современных не известен современный вкус отделки дома. Платон Васильевич отделал его по вкусу современному, пышно, пестро, все с рогульками, то есть рококо. Залу в греческом вкусе, с колоннами и статуями; гостиную с камином во вкусе восемнадцатого столетия, салон в китайском, кабинет в помпейском, столовую в мавританском; а всю так называемую женскую половину во вкусе французского перерождения: это было несколько комнат истинной выставки производства мебельного, бронзовых дел, фабрик фарфора и хрусталя, фабрик зеркальных, часовых дел мастеров, переплетных, игрушечных и так далее. Что за роскошная спальня, что за ложе Венеры в виде перламутровой раковины на серебряных лебедях; что за удобства для неги, для сиденья, для лежанья, для омовения богини, для созерцания собственной красоты. Где ж это божество? его еще нет; а все уже готово к его приему. В передней поселены уже официанты, как парадные гороховые шуты в ливрее горохового цвета, с пестрыми аксельбантами на плечах, в штиблетах; в девичьей не горничные и служанки, а нимфы богини, в кисейных платьях на шести жюпонах, в пелеринках, с платочками на шее, все до одной говорят по-французски, все до одной были в Париже, жили в Палеройяле, заседали во всех magazin de Paris [107] и, следовательно, знают, что такое мода, и могут быть образцами светскости, любезности и приличия.
   Когда все, по мысли Платона Васильевича, было готово, он возобновил и самого себя: надел новый парик, с каким-то особенным механизмом; вместо плисовых сапогов надел сапоги из лаковой кожи, вместо всего старомодного – все новомодное, – что делать: как ни безобразны, как ни смешны казались ему французские фраки вроде сюртуков с отчекрыженными наискось фалдами; но надо было последовать моде. Нарядившись, он отправился в маленькой новомодной карете на двойных рессорах, с английской запряжкой, – вместо кучера жокей, – прямо в дом к Петру Григорьевичу и Софье Васильевне.
   Софьи Васильевны не было дома, а Петр Григорьевич так был рад его приезду, что не знал где усадить.
   После вступительной беседы о здоровье личном и всех домашних, потом о влиянии погоды не только на здоровье, но даже на расположение духа, Платон Васильевич откашлянулся и сказал:
   – Петр Григорьевич, у меня есть до вас просьба: прошу сделать мне честь посетить меня на новоселье вместе с Софьей Васильевной и Саломеей Петровной; я выстроил новый дом и желаю, чтоб вы и ваше семейство первые осчастливили его своим посещением. Ввечеру на чай, без церемоний, как родные; у меня никого, кроме вас, не будет; родных у меня нет; а завтрашний день я хочу провести, что называется, в семье. Вы мне ее замените.
   Петр Григорьевич несколько смутился от внутреннего волнения. Он понял, что приглашение сделано недаром, что слово «родные» сказано недаром.
   Все это происходило в то самое время, когда дела Петра Григорьевича висели на ниточке, когда Саломея, с досады на отца и мать, дала слово выйти замуж за кого им угодно и когда Василиса Савишна просватала было ей жениха, Федора Петровича; но маменька рассудила, что за подобного жениха Саломея ни за что не пойдет, и определила в невесты Катеньку.
   – Так я надеюсь? – прибавил Платон Васильевич.
   – Непременно, непременно, мы ваши гости, Платон Васильевич! Это приглашение доказывает ваше расположение к нам, а мы так им дорожим… я думаю, вас в этом уверять не нужно…