– Господи! – вскричала и Дарья Ивановна прослезясь, – в этих тысячах черт сидит!… Нет, бог с ними! запру их до приезда Васи и отдам назад!… Не хочу я их, проклятых! не нужны они мне!
   И Дарья Ивановна спрятала конверт с деньгами в комод, приласкала Наташу и помирилась с ней.
   До Фирса Игнатьича и Андрея Павловича дошли слухи, что Дарья Ивановна получила двадцать тысяч от племянника; но они ни слова об них. И Дарья Ивановна молчит.
   Через несколько дней совершилась свадьба матери и дочери.
   – Фирс Игнатьич, голубчик, – сказала Дарья Ивановна, – возьмите, пожалуйста, спрячьте к себе двадцать тысяч, деньги «моего племянника, Васи.
   – Он к вам, душа моя, прислал их на сохранение?
   – На какое сохранение! прочитайте письмо, бог знает что пишет, да я… бог с ними!… Приедет, пусть возьмет назад.
   Фирс Игнатьич прочитал письмо и покачал головою.
   – Что ж вы, голубчик, ничего не говорите? неужто я худо поступила?
   – Нет, вы, душа моя, поступили как следует быть: бог с ними, приедет, пусть возьмет назад.
   Прошли две недели, три недели, месяц, год; а племянник Дарьи Ивановны не является с графом.
   Об нем почти забыли и думать, а деньги лежат в сохранности в шкатулке у Фирса Игнатьича.
   И Фирс Игнатьич и Дарья Ивановна посмотрят иногда, тут ли пакет с надписью «двадцать тысяч В. П. Дмитрицкого», и скажут: «Бог с ним, приедет, возьмет назад».
   А Наташенька так счастлива за Андреем Павловичем, что позавидовать не грех.
   Она уж нянчит миленькую Леночку на руках; а братца ее нет как нет. Иногда она говорит Андрею Павловичу, целуя его и дочь:
   – Когда братец приедет, я спрошу его: что лучше: графство и богатство или вот эта радость?… Агу! Леночка! агушеньки-агу!
   – Дай-ко мне ее на руки, – скажет Андрей Павлович.
   – Извини, не дам! пошел прочь! нянчись с своими бумагами!

Часть третья
 
I

   Какие же противные судьбы помешали Дмитрицкому приехать на родину? Вот какие: он уж был на пути к Путивлю; но дорога лежала как раз через тот самый город, где Щепиков был городничим и где бедная заключенная Саломея приведена была в дом его благородия для шитья белья. Сначала посадили было ее работать в так называемую девичью, а правильнее бабью; потому что Катерина Юрьевна никогда не держала у себя в доме девок, зная, что этот народ балуется; но когда сама Катерина Юрьевна вышла в девичью и взглянула на Саломею, то тотчас же отдала приказ посадить ее работать в мезонине.
   Щепиков, возвращаясь из полиции домой, вошел к себе не с парадного подъезда; но, считая необходимым заглянуть по хозяйственной части в конюшню, в сарай и в людскую, вошел со двора через кухню и девичью. Тут он приостановился и спросил у старой Маланьи:
   – А где ж колодница, которую привели из острога шить белье?
   – Барыня приказала посадить ее в мезонине, – отвечала Маланья.
   – А! а для чего?
   – Да кто ж здесь будет стеречь ее? А там запер дверь снаружи и стеречь нечего.
   – Да, конечно, – сказал Щепиков, подумав что-то.
   Этот мезонин был не что иное, как светелка на чердаке, ход из сеней. Здесь обыкновенно вешали сушить белье. Окно светелки выходило не на улицу, а на сторону к каменной высокой стене, которая разделяла деревянный одноэтажный дом, занимаемый городничим, с заездным двухэтажным домом. Против светелки были два окна, и расстояние так было близко, что обитатель светелки мог разговаривать шепотом с постояльцем, занимающим на постоялом дворе комнату для ночлега проезжих, откуда можно было наслаждаться видом и светелки и крутой деревянной крыши, которая проросла мохом и уподоблялась зеленому лугу на скате горы.
   По приказу барыни, Маланья, что-то вроде ключницы и ларечницы в доме, отвела Саломею наверх и омеблировала светелку стулом с перевязанными ногами и старым матрасом, который за негодностью, съеденный молью, валялся на чердаке.
   – Работай себе, мать моя, тут тебе будет хорошо; уж все не то, что в тюрьме. Как смеркнется, я тебе и поужинать принесу.
   Поселив таким образом Саломею, Маланья вышла, приперла дверь, наложила пробой и заткнула колышком.
   Среди людей человек самый несчастный как-то всегда спокойнее: наружные впечатления чувств развивают думы, которыми питается горе. В кругу веселых печальный смотрит на них, или удивляется с сожалением нелепой их радости, или завидует им, или презирает их, забывая самого себя; в кругу заботливых, хлопотливых, суетливых, дорожащих каждым мигом жизни, человек, потерявший цену жизни, опять-таки смотрит на суету сует, думает: «Чего эти люди хотят, чего ищут?» – и забывает себя. Но в уединении все чувства сосредоточены в самом себе, нет для них развлечения; нет пищи взору видеть, уху слышать, нет настоящего; куда ж скрыться от пустоты, как не в прошедшее и не в будущее? В прошедшем пища – горе воспоминания, в будущем – тоска ожидания.
   Оставшись наедине, Саломея не могла приняться за работу, она бросилась на матрас с отчаянием и лежала как беспамятная. Настал вечер, дверь отворилась, вошла Маланья с чашкой.
   – А ты уж спишь? На-ко щец.
   – Благодарствуй, мне не хочется есть.
   – Ну, как изволишь, спи себе. Маланья вышла и приперла дверь.
   Саломея рада была бы забыться, но не могла; ей душно, она мечется, срывает с головы платок, открывает окно, садится подле, и мысли ее полны отчаяния, глаза вымеряют высоту. Посреди тишины послышался колокольчик, все ближе и ближе, и вот коляска остановилась подле заездного дома. Поднялся говор и шум; это развлекло Саломею, она прислушивалась; но вскоре все снова утихло, кругом тишина; Саломея снова предалась мыслям; облокотясь на окно и склонив на ладонь голову, она смотрит на яркую луну, которая, кажется ей, быстро катится по волнам облачков. Вдруг одно окно заездного дома против светелки с шумом растворилось, и отдернулась занавеска.
   – Фу, жара, духота какая! скверность! – раздался голос в окне.
   Саломея вздрогнула. Этот голос был очень знаком ей.
   – Фу! Что за гадость эти городишки с своими растеряциями! Хоть бы из окна окатило свежим воздухом! – продолжал, высунувшись из окна, какой-то мужчина, в котором трудно было не узнать Дмитрицкого. Он сдернул с головы парик и начал им прохлаждать себя как веером.
   Саломея устремила на него глаза, и вдруг взор ее дико загорелся, бледное лицо жарко вспыхнуло, из взволновавшейся груди готово было вырваться восклицание; но она как будто подавила в себе женскую слабость, задушила звук и сжалась, припала как тигрица, чтоб одним прыжком прянуть на близкую жертву. Выкатившаяся луна из-за тучи осветила слегка Саломею. Дмитрицкий заметил ее. В окошечке терема горячее женское личико, пламенные очи, распавшиеся по открытым плечам волоса… все это озарено луною – воображение разыгралось. «Чудо!» – подумал он и послал рукой поцелуй.
   – Это он, он! – прошептала Саломея с злобною радостью, – не узнал меня!
   Она поотдалилась немного от окна.
   – Куда ж ты? душенька! хорошенькая! о ты, кто бы ты ни была, простая смертная или богиня. Послушай! я перепрыгну к тебе!
   Саломея не сводила глаз с Дмитрицкого, дрожащие уста ее как будто шептали:
   – Поди, поди сюда, блаженство мое! Поди сюда, низкая душа! Я обовьюсь около тебя змеей, я задушу тебя в своих объятиях!
   – А! что говоришь ты? – продолжал Дмитрицкий, давая знак руками, что он во что бы ни стало, а преодолеет все преграды, разделяющие его с таинственной заключенной в тереме красавицей. – Можно? Ты одна?
   Саломея кивнула головой.
   «Наша! – подумал Дмитрицкий, и, вымеряв глазом расстояние окон, он также кивнул головой и подал знак: – «Сейчас же буду твой!»
   Потом, задернув занавеску, крикнул:
   – Эй! молодец! я на этом проклятом диване с клопами спать не буду; принеси мне две доски и положи на стульях.
   – Да будьте спокойны, ваше сиятельство, клопов у нас не водится, – сказал трактирный молодец.
   – Что велят, то делай! – крикнул Дмитрицкий.
   – Есть доски, да длинноваты.
   – Ну, тем лучше, неси!
   Длинные доски были принесены и положены на стулья. Черномский, или, вернее, Желынский, в должности Матеуша, стал стлать постель.
   – Да ну, скорее! я, мочи нет, спать хочу.
   – А пан заказал ужин.
   – Не хочу, ешь сам. Ступай.
   – А раздеваться, пан?
   – Не буду; так лягу, чтоб не заспаться. Ступай!
   Желынский вышел, а Дмитрицкий торопливо отдернул занавеску, послал поцелуй к таинственной деве и принялся потихоньку, без стуку, разбирать постель. Одну доску перекинул он мостом чрез пространство между окном и забором, с другой отправился по этому мосту и устроил переправу до окна светелки:
   Саломея затрепетала, когда он прыгнул в окно и тихо проговорил:
   – Душенька!
   В это самое время Щепикова мучила бессонница; он приподнялся тихонько с ложа, на котором покоилась уже добрым сном Катерина Юрьевна; но она была чутка.
   – Куда ты? – спросила она сквозь сон.
   – Никуда, душа моя, спи! – отвечал Щепиков, надевая халат.
   И он пошел дозором; выбрался в сени и потом, едва дотрогиваясь до ступеней, на четвереньках, как кошка, взобрался по крутой лестнице на чердак, сделал несколько шагов к светелке и вдруг присел от ужаса,
   – Чудо, роскошь, восторг! да ты просто наслаждение! – раздавалось там вполголоса.
   – Постой, постой! – послышался женский голос.
   – Чего стоять, радость моя…
   – Постой! – И вдруг что-то грохнулось с страшным стуком, и задребезжало разбитое стекло.
   – Что ты это? – кто-то вскрикнул.
   – Ничего, – отвечал женский дрожащий счастием и блаженством голос, – я только сбросила доску!…
   – Ах, безумная! что ты сделала! Как же я отсюда выйду?
   – Зачем уходить? Ты не уйдешь отсюда, не оставишь меня! Теперь ты мой, душа моя, друг мой! Обними свою богиню, ласкай… а я вопьюсь в тебя!…
   – Ах, черт, да это в самом деле богиня или безумная!
   – Куда? Нет, я тебя не пущу! Не пущу, жизнь моя!
   – Прочь! вцепилась когтями! с ней не сладишь!
   – Какое счастие! Какое благо!
   – Тс! Что ты кричишь! Ах, проклятая!… Кто-то идет!…
   – Ничего!… Это шум… Это сюда идут… Куда? Нет! Ни шагу от меня! Теперь ты мой!
   – Шутки!
   – Нет! Не шутки!… Я блаженствую, пользуюсь минутой счастия, обнимаю тебя, целую!
   – Караул, караул! – закричал Щепиков, услышав страшную борьбу и крик, поднявшийся в светелке.
   – Идут… Пусти, дьявол!
   – Нет! не пущу!… Мои руки крепче оков, они так и окостенеют! Чувствуешь ли ты колодку на шее?… Это я, твоя Саломея, любовь твоя…
   – Саломея?… о… проклятая! демон!
   Между тем как эта сцена происходила в светелке, весь дом поднялся уже на ноги. Доска, которую Саломея столкнула с окна светелки, ударилась концом в окно спальни, где покоилась Катерина Юрьевна. Она вскочила с испугом, хватилась мужа – его нет, подняла крик, выбежала в девичью, перебудила своих баб, послала будить людей и дворню, послала в полицию; а между тем ходит со свечой по всему дому и ищет мужа, – внизу нет.
   – Посмотри-ко в светелке! – говорит она Маланье, – ведь там колодница?
   – Там, сударыня.
   И вслед за Маланьей Катерина Юрьевна взбирается на лестницу, а Щепиков навстречу.
   – Что это такое, сударь? Это что?…
   – Караул! Людей сюда! Послать в полицию! – кричит Щепиков, – скорее!
   – Слышишь? – раздался громкий голос Саломеи в светелке, слышишь, – «Людей, полицию!» Нас хотят разлучить!…
   – Сюда, сюда! – кричит снаружи Щепиков. Отворяй светелку!
   Дверь отворилась; несколько полицейских солдат, а за ними Щепиков, жена его, люди вошли1в светелку.
   – Помогите! – вскричал Дмитрицкий, около шеи которого обвилась Саломея, как змея, – помогите, безумная душит меня!
   – Берите их, берите! – кричит Щепиков.
   – Позвольте, – сказал Дмитрицкий, освобождаясь от Саломеи, – я граф Черномский, остановился подле, окно против окна; вдруг вижу эту безумную, которая кричит: «помогите, помогите!» Я думал, что пожар, бросился в окно, спасать ее…
   – Не верьте, не верьте сказкам! Это мой любовник, душегубец! Мы вместе с ним грабили и душили людей! – вскричала Саломея.
   – Вяжите им руки! – вскричал Щепиков.
   – Позвольте, – сказал Дмитрицкий, – справьтесь в заезд-ном доме, там мой экипаж и человек, я в ночь приехал…
   – Тащите его в полицию! – вскричал Щепиков.
   – А эту-то, а эту-то? – вскричала Катерина Юрьевна, – здесь оставить, что ли? Вяжите и ее, тащите и ее вон!
   – Постой! Обыщите его! – сказал Щепиков своей команде.
   Приказание городничего тотчас же было исполнено; десять рук полезли шарить по карманам и, вынув бумаги и» довольно толстый конверт, передали городничему.
   – Теперь я спокойна, мы неразлучны с тобой! – проговорила, задыхаясь, Саломея, когда ее повели вместе с Дмитрицким. Глаза ее пылали, лицо горело; с распущенными, разбросанными волосами она казалась безумной.
   – Вы будете отвечать! – сказал Дмитрицкий Щепикову.
   – Хорошо, приятель! – отвечал Щепиков.
   Саломею и Дмитрицкого с связанными руками препроводили в полицию. Допрос отложен был до утра, а до допроса сонные будочники толкнули их в арестантскую избу с разжелезенными окнами и заперли.
   На нарах лежало несколько колодников в оковах и без оков. Так как прибыль постояльцев была не новость для них, то они сквозь сон взглянули на прибылых и захрапели снова.
   На бледном лице Саломеи выражалось то злобное равнодушие к судьбе своей, которое составляет противоположность отчаянию.
   – Я теперь вполне счастлива! – сказала она, садясь на пустое место нар. – Мое желание исполнилось, я опять с тобой!…
   – Проклятая баба! – отвечал Дмитрицкий, ложась на нары, – попутал черт связаться!
   – Не черт, мой друг, а пламенная любовь, – сказала спокойно, но язвительно Саломея, – ты слишком был ветрен, я тебя опутаю оковами любви.
   И она потрясла оковами, лежащего подле нее колодника.
   – Молчи, проклятая баба! я спать хочу!
   – Спи, дитя мое, я убаюкаю тебя, спою колыбельную песню.
   И Саломея запела:
 
У кота ли, воркота,
Колыбелька хороша!
 
   – Вот чертов певец явился! – проговорил один из колодников.
   Саломея еще громче запела; она, казалось, была очень счастлива, и ей как будто невольно пелось.
   – Я заткну, брат, тебе глотку! – крикнул опять сквозь сон колодник, подле которого сидела Саломея.
   – Не тронь ее; пьяную бабу не уймешь, как расходится, – прохрипел другой.
   Дмитрицкий, казалось, крепко спал.
   – Уснул, – сказала Саломея, – ты спишь, мой друг? – И она подошла к Дмитрицкому, дернула его за рукав.
   – Послушай, ты спишь?
   – Поди ты прочь! бес! – вскричал он, очнувшись.
   – Ну, спи, спи! я тебя не беспокою; я буду гонять мух от тебя; здесь тьма мух. Ш-ш!
   – Пьфу, черт какой! – вскричал Дмитрицкий, соскочив с нар.
   – Что ж ты не спишь, друг мой? Может быть, тебе жестко лежать? Ничего, можно привыкнуть.
   – Послушай, Саломея Петровна, знаешь ли что? – сказал Дмитрицкий.
   – Что?
   – Ты очаровательное существо; ей-ей! Я от тебя всегда был в восторге, а теперь еще более. Я вполне понимаю тебя: в тебе не просто человеческая природа… Постой, постой, дай кончить!… Я не шучу. Знаешь ли что?
   – Что? – спросила презрительно Саломея.
   – А вот что: между животными есть ядовитые животные, между растениями ядовитые растения, так и между людьми есть чертовы зелья, которые всё отравляют; понимаешь?
   – А ты что такое?
   – Я? я антидот [98];то же, да не то: ты similia, а я similibus [99]
   – Ледяная душа! холодное существо! – вскричала Саломея, – ты погубил меня!
   – Погубил? Чем? Будто ты погибла? напротив, ты лучше стала, чем была, ты усовершенствовалась!
   – Забавляйся моим несчастьем, злодей. Но и тебе выхода отсюда не будет! Я тебя скую в железо, наряжу в колодки.
   – Э, помилуй, еще молоды; износим и эти наряды; да что об этом говорить, расскажи лучше, каким образом ты здесь очутилась, а?… Да, впрочем, догадываюсь…
   В это время двери сибирки [100] отворились, и слова Дмитрицкого были прерваны солдатами, которые вошли выгонять колодников на работу.

II

   В то время, когда поднялся шум в доме городничего, Желынский, или, все равно, грабе Черномский, исправлявший должность Матеуша, только что стал трудно засыпать в комнате, рядом с занимаемой Дмитрицким. С тех пор как случилось с ним страшное превращение из пана грабе в камердинеры, строгий пан Дмитрицкий держал его в руках и так заботился искоренить из него вельможную спесь, вселить повиновение и расторопность, что в продолжение дня не давал ему минуты на думу о своей горькой участи. Ложась спать, утомленный, он также не мог ни о чем думать, потому что все члены его, исключая двух рук, привыкших метать банк и загибать углы, изнеженные беспечной жизнью, требовали покоя и сна. Таким образом в самое короткое время из шулера он обратился в скверного лентяя слугу. Боясь зоркого глазу и пистолетов Дмитрицкого, он забыл и думать о возврате прав своих на дипломы пана грабе и на приобретенный картежными плутнями капитал иначе, как чрез женитьбу на сестре Дмитрицкого. Понимая нрав Дмитрицкого, он ему верил и вполне успокоился в ожидании приезда в Путивль.
   Ложась спать на постоялом дворе, мнимый Матеуш размечтался об этой женитьбе.
   – Моя стара пани Желынска не мыслит и не гадает, что я женюсь на панне Наталии! Женюсь себе, и кончена речь! Го! Что ж тут такого? То не женатый пан Желынский женится, а холостой пан грабе Черномский. Пан Желынский уж стар; а пан грабе, когда перукарж [101] уладит парик и умастит перфумами [102], – просто юноша…
   Когда внезапный грохот и посыпавшиеся стекла прервали эти мечты, Желынскому показалось, что все это случилось в комнате Дмитрицкого.
   – Панна матка бога, что там такое! – проговорил он с ужасом, вскочив с ложа своего. – Пане, а пане! Спит пан?
   Ответу нет.
   Желынский попробовал, заперты ли двери; двери свободно отворились. Боязливо взглянув в комнату, освещенную луной, он заметил, что пана нет, постель разбросана, в отворенном окне доска, на столе парик грабе Чериомского, часы и пистолеты.
   Боязливо Желынский осмотрелся снова кругом; послышавшийся шум в соседнем доме заставил его вздрогнуть и отступить к дверям; но вдруг, как кошка на мышь, он бросился на парик, нахлобучил его себе на голову, схватил пистолеты, часы и стоявшую в головах постели шкатулку, и начал кричать:
   – Караул, караул! ратуйте! хозяин! кто тут есть?
   Хозяйка прибежала прежде всех со свечой, но, встретив в дверях Желынского, плюнула и побежала назад, с криком:
   – Ах ты, страм какой! Да что он, с ума, что ли, сошел! Хозяин, ступай, что там приключилось ему!
   – Что вы, батюшка, что с вами?
   – Беги в полицию, хозяин! Дай знать, что мошенник Матеуш хотел убить меня и обокрасть… Меня, графа Черномского, слышишь? Скорей ловить его! Скажи, что он ограбил меня!… Слышишь? А вы, ребята, подите сюда, стерегите меня и мои вещи! Ищите мошенника! Он где-нибудь спрятался!… Он убьет меня!
   Хозяин побежал в полицию, а между тем 'Желынский, обставив себя народом и повторяя: «Держите его, разбойника, если откуда-нибудь покажется, я вам дам красненькую на водку», – с жадностью осматривал все ящики своей шкатулки и в то же время, вытащив из сундука новую пару платья, одевался в щегольской фрак.
   – Так и есть: тут нет моих бумаг и нескольких тысяч денег! Ах он, бестия!… Стойте, братцы, не уходите никуда! красненькую вам… слышите?
   – Слышим, ваше сиятельство, – отвечали работники постоялого двора, обращаясь к сбежавшимся проезжим ямщикам. – Вы, братцы, ступайте себе, вы не здешние!
   – Так что ж что не здешние! Его сиятельство не вам одним посулил; да мы еще прежде вас поспели на помощь, вот что…
   – Смотри-ко-сь! а черт вас просил! Ступай, говорят, здесь вам не место!
   – Куда ты их гонишь? – вскричал Желынский.
   – Да вот, что им делать здесь, это не наши, а проезжие.
   – Нет! никто не смеет уходить, покуда полиция не придет!
   – Да вот квартальный.
   – А! вы господин квартальный? Очень рад!… Прошу вас засвидетельствовать, что мой человек, Матеуш, каналья и пьяница, обокрал меня и ушел… вот в окно, изволите видеть? Хотел было убить!
   – Такс, – отвечал квартальный, – действительно! Он пролез в светелку к господину городничему; и тут должна быть стачка с женщиной, с колодницей… она ему помогала… это уж верно; я уж теперь понимаю!…
   – С какой женщиной?
   – С одной-с, нам она известна.
   – Так сделайте одолжение, надо скорей в погоню; мошенник ограбил меня, хотел убить, унес бумаги мои и деньги…
   – За кем в погоню-с?
   – За этим разбойником, Матеушом.
   – Не беспокойтесь, пойман-с.
   – Как пойман?
   – Пойман вместе с женщиной; они и городничего хотели обокрасть, да подрались, извольте видеть, и произвели шум; а дозорная команда и нагрянула… Пойхмали-с! Извольте, ваше сиятельство, подать в полицию объявление…
   – Объявление? – проговорил Желынский, не понимая, что за благодетельная судьба вытащила Дмитрицкого в окно прямо в полицию.
   – Как же-с, – продолжал квартальный, – объявление, что вот так и так, о чем градскую полицию и объявить честь имею… Просто-с; а уж там наше дело.
   – Да это протянется бог знает сколько времени, а мне надо завтра чем свет ехать!… Нельзя ли теперь же отобрать у него бумаги и деньги…
   – Все отобрано-с, хранится у господина городничего; уж до завтра; теперь невозможно.
   – Ах, досада какая!
   – Никак нельзя, ваше сиятельство.
   – Так позвольте, я сейчас же напишу объявление; только я не знаю формы.
   – Да не угодно ли, я напишу, ваше сиятельство.
   – Сделайте одолжение; вот вам бумага и чернила.
   – Извольте сказать приметы вашего человека или, лучше всего, пожалуйте паспорт его.
   –  Паспорт? Паспорта нет.
   – Как же, ваше сиятельство, беспаспортного держать у себя?
   – Нет, не то, я хотел сказать, что и паспорт он унес вместе с моими бумагами.
   – Так позвольте приметы, имя и прозвище.
   – Имя – Матеуш, то есть Матвей, а прозванье его я не упомню… я в самый день отъезда нанял его в Киеве.
   – Без прозванья нельзя-с.
   – Кажется… Дмитрицкий… именно! Матвей Дмитрицкий, лет тридцати, белокур, чист лицом, глаза серые, нос правильный…
   – Нос правильный… росту… кажется, среднего; теперь что именно снес со двора?
   – Бумаги, паспорт и подорожную на имя мое, то есть на имя графа Яна Черномского; пачку денег около трех тысяч… да в кошельке золотом червонцами более тысячи…
   После долгих переспросов и повторений объявление было написано, Желынский подписал его и вручил квартальному с просьбою поскорее доставить ему бумаги и деньги.
   – Это, ваше сиятельство, зависит от господина городничего, – сказал квартальный и удалился.
   Все это происшествие Желынскому казалось сном; он простирал глаза, смотрел на себя в зеркало, отворял несколько раз шкатулку, при малейшем шуме хватался за пистолеты и становился в позицию против дверей и в этом тревожном состоянии пробыл до утра. Долго ломал себе голову соображениями», каким образом Дмитрицкий исчез из комнаты и очутился в полиции за воровство, Желынский, наконец, решил, что что-нибудь да не так; невозможное дело, чтоб Дмитрицкий вылез сам из окна и пойман был в воровстве… пустяки! Верно, воры влезли в окно, задушили Дмитрицкого, вытащили вон и куда-нибудь запрятали, чтоб отклонить подозрение от грабежа и чтоб местное начальство при исследовании события сделало заключение, что в ночь на такое-то число такой-то пан грабе Черномский.неизвестно почему скрылся чрез окно такого-то постоялого двора и ныне неизвестно н находится; в городе же его по обыске не оказалось.
   «Именно так! – утвердительно решил Желынский, – в полиции не он, а какой-нибудь из пойманных воров. Но тем лучше, – подумал он, – лишь бы отыскались бумаги и деньги».
   Часов в девять утра явился снова квартальный и просил пожаловать его сиятельство в полицию для удостоверения по форме, что действительно взятый под арест неизвестный человек есть его камердинер Матеуш
   Со всею важностью вельможного пана Желынский, облеченный в парик грабе Черномского, отправился в полицию, сопровождаемый квартальным и хожалыми. Перед ним почтительно отворились двери, и он вошел в переднюю комнату, где между просителями, колодниками» и командой стоял и Дмитрицкий с связанными назад руками. Взглянув на него, Желынский обробел несколько, но не потерялся.
   – А-га! вот он, молодец! – сказал он, приостановясь и смотря прищурясь на Дмитрицкого, – что, попал, любезный? Ну, не надеялся я от тебя такого поступка! Ты казался мне добрый малый… не надеялся…
   – Ах, это ты, мерзавец! пьяница Матеуш, нарядился в мой фрак! Как ты смел, бестия! – крикнул Дмитрицкий, притопнув ногою и бросившись к нему.
   – Аи, аи! ратуйте! – вскричал Желынский, отскочив от Дмитрицкого и вбегая в комнату, где присутствовал городничий, – помилуйте, этот мошенник убьет меня!… Вы господин городничий?
   – Так точно, – отвечал Щепиков, – с кем имею честь говорить?