— После того, как ты приподнимешь мир, наступит день, когда он снова упадет!
   — Да, но, падая, королевская власть разобьется.
   — А когда она разобьется, — я буду пользоваться твоими ложными образами и говорить твоим восторженным языком, — итак, когда рассыплется монархия, что восстанет из руин?
   — Свобода.
   — Так французы станут свободными?
   — Это рано или поздно произойдет.
   — И все будут свободны?
   — Все.
   — Во Франции, стало быть, появится тридцать миллионов свободных людей?
   — Да.
   — И ты веришь, что среди этих тридцати миллионов не найдется хоть один человек, у которого будет больше мозгов, чем у других? И вот в одно прекрасное утро он отберет свободу у своих двадцати девяти миллионов девятисот девяноста девяти сограждан, чтобы иметь самому чуточку больше свободы. Помнишь, у нас в Медине была собака? Она всю еду пожирала одна.
   — Да. Но в один прекрасный день собаки собрались и придушили ее.
   — Так то собаки! Люди слова бы не сказали!
   — Вы ставите человеческий ум ниже собачьего, учитель?
   — Да ведь тому есть подтверждения!
   — Какие же?
   — Кажется, у древних был Октавиан Август, а у современников — Оливер Кромвель, которые с жадностью пожирали один — римский, другой — английский пирог. А те, у кого они его вырвали, не только ничего не предприняли, но и никак не выразили своего возмущения.
   — Даже если предположить, что появится такой человек, не надо забывать, что он смертей, он рано или поздно умрет, а перед смертью он совершит добро, даже по отношению к тем, кого притеснял, потому что изменит природу аристократии. Будучи вынужден на что-нибудь опираться, он выберет то, что сильнее всего: народ. Унизительное уравнение он заменит возвышающим равенством. У равенства нет точных границ, его уровень зависит от высоты того, кто это равенство устанавливает. Вот почему, возвысив народ, этот человек установит такой принцип, который до него не был известен. Революция сделает французов свободными; протекторат второго Октавиана Августа или Оливера Кромвеля сделает их равными. Альтотас подскочил в кресле.
   — До чего глуп этот человек! — вскричал он. — Отдать двадцать лет своей жизни воспитанию ребенка; пытаться научить его всему, что знаешь сам, и все ради того, чтобы в тридцать лет этот самый ребенок вам сказал: «Люди будут равными»!..
   — Ну разумеется, они будут равны, равны перед законом.
   — А перед смертью, глупец? Перед смертью — законом законов, когда один умирает на третий день, а Другой — столетним стариком? Равны! Люди равны, не победив смерти! О, дурачина, дважды дурачина!
   Альтотас откинулся и громко рассмеялся. Бальзамо, нахмурившись, сидел с опущенной головой.
   Альтотас взглянул на него с состраданием.
   — По-твоему, я — ровня работяге, который ест черствый хлеб, или младенцу, сосущему грудь кормилицы, или тупому старику, попивающему молочко и оплакивающему потерянное зрение? Несчастный ты софист! Подумай хотя бы вот о чем: люди станут равны, когда будут бессмертны, потому что тогда они превратятся в богов, а равны могут быть только боги.
   — Бессмертны! — прошептал Бальзамо. — Какая химера!
   — Химера? — воскликнул Альтотас. — Да такая же химера, как дым, как флюид. Химера — все, что находится в состоянии поиска, все, что еще не открыто, но будет найдено. Отряхни вместе со мной вековой слой пыли, обнажи один за другим культурные слои каждой цивилизации! Что ты читаешь в этих человеческих слоях, среди обломков королевств, нагромождений веков, которые современное исследование разрезает, как пирог? То, что во все времена люди искомое мною называли по-разному. Когда они это искали? Во времена Гомера, когда люди жили по двести лет; в эпоху патриархата, когда жизнь длилась восемь веков. Они этого так и не нашли, потому что если бы это произошло, мир был бы обновленным, свежим, невинным и розовым, как утренняя заря. А вместо этого — страдания, смрад, мерзость. Что это — приятно, красиво, привлекательно?
   — Вы говорите, что никому еще не удавалось найти эликсир жизни, — отвечал Бальзамо старику, речь которого была прервана сухим покашливанием. — Так вот я вам скажу, что никто его и не найдет. Спросите у Бога.
   — Дурачок! Если никто не раскрыл какую-то тайну, значит, никто никогда ее не откроет? В таком случае в мире не было бы открытий! А ты думаешь, открытия — это нечто новое, что изобретает человечество? Нет, это хорошо забытое старое! А почему то, что однажды было открыто, забывается? Да потому, что у изобретателя слишком короткий век, чтобы он успел сделать из своего открытия все заключающиеся в нем выводы. Раз двадцать человечество было на пороге открытия секрета вечной молодости. Неужели ты полагаешь, что Стикс — выдумка Гомера?
   Неужели ты думаешь, что почти бессмертный Ахиллес со своей уязвимой пятой — это сказка? Нет. Ахиллес был учеником Хирона, так же как ты — мой ученик. Хирон означает в переводе лучший или худший. Хирона принято изображать в виде кентавра, потому что его наука наделила его силой и легкостью коня. Так вот он тоже почти нашел эликсир бессмертия. Ему, может быть, так же как мне, не хватало трех капель крови, в которой ты мне отказываешь. Эти три недостающие капли крови сделали Ахиллеса уязвимым. Смерть нашла лазейку и просочилась в нее. Да, повторяю: Хирон, человек разносторонний, лучший и, в то же время, худший, — не кто иной, как второй Альтотас, которому такой же вот Ашарат помешал завершить труд, способный осчастливить все человечество, вырвав его из-под божеского проклятия. Ну, что ты на это скажешь?
   — Я скажу, что у меня — мое дело, у вас — ваше, — отвечал Бальзаме, уверенность которого заметно поколебали слова старика. — Давайте завершим их на свой страх и риск. Я не стану вам помогать в преступлении.
   — В преступлении?
   — Да еще в каком! Это такое преступление, которое способно вызвать негодование целого народа. Оно приведет на виселицу, от которой ваша наука еще не спасла ни хороших, ни дурных людей.
   Альтотас пристукнул иссохшими руками по мраморному столу.
   — Да не будь ты человеколюбивым идиотом! Это худшая порода идиотов, существующих в мире. Иди сюда, давай побеседуем о законе, грубом и абсурдном законе, написанном скотами вроде тебя, которого возмущает капля крови, пролитая для дела, но привлекают потоки крови во время казни на площади, у городских валов или на поле, зовущемся полем брани. Твой закон — глупый и эгоистичный, он жертвует человеком будущего ради человека настоящего. Его девиз: «Да здравствует сегодняшний день, пусть погибнет день завтрашний!» Что ж, давай поговорим об этом законе, если хочешь.
   — Говорите все, что хотите, я вас слушаю, — все более мрачнея, сказал Бальзамо.
   — У тебя есть карандаш или перо? Мы произведем небольшой подсчет.
   — Я считаю без пера и карандаша. Говорите, что хотите сказать, говорите!
   — Рассмотрим твой проект. Если не ошибаюсь, ты собираешься опрокинуть кабинет министров, разогнать Парламент, оставить одних судей, привести их к банкротства; потом ты подстрекаешь к бунту, разжигаешь революцию, свергаешь монархию, позволяешь протекторату возвыситься и низвергаешь тирана. Революция даст тебе свобод), протекторат — равенство. А когда французы станут свободными и равноправными, твое дело будет завершено. Верно?
   — Да. Вы полагаете, что это неисполнимо?
   — Я не верю в невозможность чего бы то ни было. Как видишь, я создаю тебе все условия.
   — Ну и что же?
   — Вот, послушай! Прежде всего Франция — не Англия, где уже было то, что ты собираешься сделать, плагиатор ты этакий! Франция — не изолированная страна, где можно свергнуть кабинет министров, разогнать Парламент, учредить новый суд, вызвать его банкротство, пробудить недовольство, разжечь революцию, свергнуть монархию, возвысить протекторат, привести к краху протектора и сделать все это так, чтобы другие государства не вмешивались. Франция связана с Европой, как печень с человеческими внутренностями. Она пустила корни во всех европейских государствах; попробуй вырвать печень у огромного механизма, который называется европейским континентом: еще двадцать, тридцать, а то и сорок лет все его огромное тело будет биться в судорогах. Однако я назвав минимальный срок, разве двадцать лет слишком много? Отвечай, мудрый философ!
   — Это срок небольшой, — отвечал Бальзамо, — даже недостаточный.
   — Ну, а по-моему, этого вполне довольно. Двадцать лет войны, борьбы ожесточенной, непрекращающейся, не на живот, а на смерть; я допускаю двести тысяч убитыми в год, и это не преувеличение, принимая во внимание, что война развернется одновременно в Германии, Италии, Испании, как знать? По двести тысяч человек на протяжении двадцати лет — это четыре миллиона человек, предположив, что у каждого из них — семнадцать фунтов крови — так уж заведено в природе — можно умножить.., семнадцать на четыре, это будет.., шестьдесят восемь миллионов фунтов: вот сколько крови придется пролить ради осуществления твоей мечты. Я же просил у тебя всего три капли. Теперь скажи, кто из нас сумасшедший, дикарь, Каннибал?
   — Хорошо, учитель, я вам отвечу: три капли — сущая безделица, если бы вы были совершенно уверены в успехе.
   — Ну, а ты? Ты уведен, готовясь пролить шестьдесят восемь миллионов фунтов? Скажи! Встань и, положа руку на сердце, обещай: «Учитель, я ручаюсь, что ценой трупов я добьюсь счастья для всего человечества!»
   — Учитель! — проговорил Бальзамо, избегая ответа на его вопрос. — Ради всего святого, попросите что-нибудь. Я другое!
   — Но ты не отвечаешь! Ты не отвечаешь! — торжествуя, воскликнул Альтотас.
   — Вы преувеличиваете возможности вашего эликсира, учитель: все это невозможно.
   — Ты вздумал давать мне советы? Опровергать? Уличать во лжи? — спросил Альтотас, с тихой злобой вращая серыми глазами под седыми бровями.
   — Нет, учитель, я просто размышляю; ведь я живу в тесном соприкосновении с внешним миром, споря с людьми, борясь со знатью. Я не сижу, как вы, в четырех стенах, безразличный ко всему происходящему вокруг, ко всему, что борется или утверждает себя, занимаясь чистой абстракцией. Я же, зная о трудностях, констатирую их, только и всего.
   — Если бы захотел, ты мог бы одолеть эти трудности гораздо скорее.
   — Скажите лучше, если бы я в это верил.
   — Стало быть, ты не веришь?
   — Нет, — отвечал Бальзамо.
   — Ты меня искушаешь! — вскричал Альтотас.
   — Нет, я сомневаюсь.
   — Ну хорошо, скажи, ты веришь в смерть?
   — Я верю в то, что есть. А ведь смерть существует!
   Альтотас пожал плечами.
   — Итак, смерть существует, — проговорил он, — ведь этого ты не отрицаешь?
   — Это вещь бесспорная!
   — Да, это вещь бесконечная, непобедимая, правда? — прибавил старик с улыбкой, заставившей ученика содрогнуться.
   — Да, учитель, непобедимая, а главное, бесконечная.
   — А когда ты видишь труп, у тебя на лбу появляется испарина, сердце преисполняется жалостью?
   — Испарины у меня не бывает, потому что я привык к людским несчастьям; я не испытываю жалости, потому что не дорого ценю жизнь. Однако при виде трупа я говорю себе: «Смерть! Смерть! Ты так же всесильна, как Бог! Ты правишь миром, и никто не может тебя победить!»
   Альтотас выслушал Бальзамо, не перебивая и выдавая нетерпение лишь тем, что вертел в пальцах скальпель; когда его ученик завершил свою скорбно-торжественную речь, старик с улыбкой огляделся; его проницательный взгляд, способный, казалось, разгадать любую тайну природы, остановился на дрожавшей в углу комнаты черной собачонке, лежавшей на тощей соломенной подстилке; это была последняя из трех собак, которых Бальзамо приказал принести по просьбе старика для опытов.
   — Возьми этого пса, — сказал Альтотас Бальзамо, — и положи на стол.
   Бальзамо послушно положил собаку на мраморный стол.
   Пес, казалось, предчувствовал скорый конец и, ощутив на себе руку исследователя, задрожал, стал вырываться и взвыл, как только коснулся холодного мрамора.
   — Раз ты веришь в смерть, стало быть, веришь и в жизнь? — спросил Альтотас.
   — Несомненно!
   — Вот пес, представляющийся мне вполне живым, а ты что скажешь?
   — Конечно, живой, раз он воет, отбивается и боится.
   — До чего же отвратительны эти черные собаки! Постарайся в следующий раз раздобыть белых.
   — Хорошо.
   — Итак, мы говорили, что этот пес — живой. Ну-ка, полай, малыш, — прибавил старик, мрачно расхохотавшись, — полай, чтобы сеньор Ашарат убедился в том, что ты — живой.
   Он тронул пальцем какой-то мускул, и собака громко залаяла, вернее, жалобно взвизгнула.
   — Прекрасно! Подвинь стеклянный колпак… Вот так! Давай сюда собаку… Ну вот, готово!.. Я, кстати, забыл спросить, в какую смерть ты веришь больше всего.
   — Не понимаю, о чем вы говорите, учитель: смерть есть смерть.
   — Справедливо! Ты прав, я придерживаюсь такого же мнения! Ну, раз смерть есть смерть, выкачивай воздух.
   Бальзамо повернул колесико, и через клапан с пронзительным свистом стал выходить воздух из-под колпака с собакой. Песик сначала забеспокоился, потом стал искать, принюхиваться, поднял голову, задышал шумно и учащенно, наконец свалился от удушья, вздохнул в последний раз и издох.
   — Вот пес, издохший от апоплексии, — проговорил Альтотас. — Прекрасная смерть, не причиняющая долгих страданий!
   — Да.
   — Пес точно умер?
   — Конечно!
   — Мне кажется, ты в этом не очень убежден, Ашарат?
   — Да нет, вполне!
   — Ты знаком с моими возможностями, ведь так? Ты полагаешь, что я нашел способ вливания воздуха. Это целая проблема! Она заключается в том, чтобы заставить жизнь циркулировать вместе с воздухом…
   — Я ничего не предполагаю. Я думаю, что собака мертва, только и всего.
   — Неважно. Для пущей убедительности мы убьем ее дважды. Подними колпак, Ашарат.
   Старик приподнял стеклянное приспособление; пес не двинулся; веки его были опущены, сердце остановилось.
   — Возьми скальпель и, не трогая гортани, перережь позвоночник.
   — Я это сделаю только ради вас.
   — А также ради бедняги пса, в случае, если он еще жив, — отвечал Альтотас с упрямой улыбкой, свойственной старикам.
   Бальзамо взмахнул острым лезвием, и удар пришелся на позвоночник в двух дюймах от мозжечка, оставив огромную кровавую рану.
   Пес, — вернее, его трупик, — по-прежнему был неподвижен.
   — Да, клянусь честью, он и в самом деле был мертв, — заметил Альтотас, — не бьется ни единая жилка, ни один мускул не дрогнет, ни одна клеточка не восстает против этого второго убийства. Он мертв, не правда ли, окончательно мертв?
   — Я готов признать это столько раз, сколько вам будет угодно, — с ноткой нетерпения в голосе сказал Бальзамо.
   — Сейчас животное недвижимо, холодно. Ничто не может устоять перед смертью, так ты сказал? Ничто не может вернуть жизнь или хотя бы видимость жизни бедному псу?
   — Кроме Бога.
   — Да, однако Бог не может быть столь непоследовательным! Когда Бог убивает, он имеет для этого основания или извлекает выгоду, коль скоро Он олицетворяет высшую справедливость. Мне говорил об этом один убийца; не помню его имени. И это сильно сказано! Природа заинтересована в смерти.
   — Итак, перед нами мертвый пес, и природа заинтересована в его смерти.
   Альтотас проницательно взглянул на Бальзамо. Вместо ответа тот поклонился, чувствуя усталость оттого, что так долго слушал вздор старика.
   — Что бы ты сказал, — продолжал Альтотас, — если бы пес открыл глаз и посмотрел на тебя?
   — Я был бы очень удивлен, учитель, — с улыбкой отвечал Бальзамо.
   — Удивлен? Прекрасно!
   Он мрачно рассмеялся и подтянул поближе к собаке аппарат из металлических пластинок, переложенных ватными тампонами. Тампоны были частично погружены в кислый раствор, два конца или, иными словами, полюса виднелись по краям сосуда.
   — Какой глаз тебе больше нравится, Ашарат? — спросил старик.
   — Правый.
   Старик приложил разнополюсные концы, между которыми был клочок шелковой ткани, к шейному мускулу собаки.
   В то же мгновение собака открыла глаз и пристально посмотрела на Бальзамо. Он в ужасе отпрянул.
   — Теперь давай перейдем к морде, ничего не имеешь против?
   Охваченный сильнейшим волнением, Бальзамо не ответил.
   Альтотас тронул другой мускул: глаз закрылся, зато раскрылась пасть и показались острые белые клыки; красные десны подрагивали, как в жизни.
   Бальзамо испугался.
   — Невероятно! — воскликнул он.
   — Вот как мало значит смерть! — воскликнул торжествующий Альтотас, заметив растерянность своего ученика. — А все потому, что я, ничтожный старик, находящийся на пороге смерти, сумел заставить ее уйти со своего пути.
   Вдруг он нервно и пронзительно рассмеялся.
   — Будь осторожен, Ашарат! — продолжал он. — Вот лежит мертвый пес, который недавно чуть тебя не укусил, сейчас он на тебя бросится, осторожно!
   Пес с перерезанной шеей, разинутой пастью и подрагивающим глазом вдруг поднялся на все четыре лапы и закачался, страшно мотая головой.
   Бальзамо почувствовал, как волосы у него на голове зашевелились; пот катился с него градом. Он стал отступать, пока не уперся спиной в дверь, подумывая, не сбежать ли ему.
   — Ну, ну, я не хочу, чтобы ты умер от страха во время наших занятий наукой. — проговорил Альтотас, отталкивая труп вместе с прибором, — довольно опытов!
   Как только поступление тока прекратилось, собака упала и снова стала вялой и неподвижной.
   — Что это — смерть, Ашарат? Думал ли ты, что она может преподнести такой сюрприз? Отвечай!
   — Странно, очень странно… — ответил Бальзамо, подходя ближе.
   — Теперь ты видишь, что можно достигнуть того, о чем я говорил, дитя мое: первый шаг уже сделан. Зачем продлевать жизнь, когда можно отменить смерть?
   — Это еще неизвестно, — возразил Бальзамо, — возвращенная вами жизнь искусственна.
   — Если у нас будет время, мы отыщем и секрет жизни реальной. Разве ты не встречал у римских поэтов рассказов о том, что Кассид умел возвращать жизнь мертвецам?
   — Да, но то — у поэтов.
   — Они сами называли поэмы vates
   , друг мой, не забывай об этом.
   — Тогда скажите мне…
   — Опять возражение?
   — Да. Если бы ваш эликсир жизни был готов и вы дали бы его псу, он жил бы вечно?
   — Разумеется!
   — А если бы он попал в руки к такому экспериментатору, как вы, и тот его прирезал бы?
   — Прекрасно! — вскричал старик, радостно хлопнув в ладоши. — Я ожидал этого вопроса!
   — Ну, раз ожидали, ответьте.
   — Нет ничего проще.
   — Может ли эликсир помешать крыше упасть на голову, пуле — пробить человека, лошади — растоптать всадника?
   Альтотас вызывающе смотрел на Бальзамо, словно вызывал на бой, в котором надеялся одолеть.
   — Нет, нет и нет, — продолжал старик, — ты совершенно прав, дорогой Ашарат. Ни крыши, ни пули, ни удара копытом невозможно избежать, пока есть дома, ружья и лошади.
   — Но вы можете оживлять мертвецов…
   — На короткое время — да. Навсегда — нет. Для этого нужно было бы прежде всего узнать, в каком месте находится душа, а это может занять слишком много времени. Однако я не дам душе выскользнуть через полученную телом рану.
   — Как это?
   — Я ее закрою.
   — Даже если повреждена артерия?
   — Ну да!
   — Хотел бы я на это посмотреть!
   — Смотри! — проговорил старик.
   Раньше, чем Бальзамо успел ему помешать, старик проткнул себе вену на левой руке ланцетом.
   В теле старика оставалось так мало крови и так медленно она текла в жилах, что не сразу выступила по краям раны. Но как только кровь появилась, она хлынула рекой.
   — Боже милостивый! — ахнул Бальзамо.
   — Что такое? — спросил Альтотас.
   — Вы серьезно ранены.
   — Ты, как Фома-неверующий, хочешь все пощупать, вот я и даю тебе возможность увидеть собственными глазами и потрогать собственными руками.
   Он протянул руку и взял небольшую склянку, потом капнул из нее на рану.
   — Смотри! — сказал он.
   Под действием чудотворной жидкости кровь свернулась, ткань срослась, скрыв вену, рана затянулась настолько, что животворная влага, зовущаяся кровью, не смогла через нее просочиться.
   На этот раз Бальзамо смотрел на старика с изумлением.
   — Вот что я еще открыл! Что ты на это скажешь, Ашарат!
   — Вы — величайший из людей, учитель!
   — Если я и не окончательно победил смерть, то по крайней мере нанес ей удар, от которого трудно оправиться, правда? Видишь ли, сын мой, у человека хрупкие кости, они иногда ломаются: я собираюсь сделать их прочными, как сталь. Если кровь начинает вытекать из человеческого тела, она уносит с собой и жизнь: я не позволю, чтобы кровь покидала тело. Плоть — мягкая и непрочная: я сделаю ее такой же неуязвимой, как у средневековых паладинов, об нее тупились острия мечей и лезвия топоров. Для этого нужно только одно: чтобы такой человек, как Альтотас, жил триста лет. Так дай же мне то, о чем я тебя прошу, и я буду жить целое тысячелетие. Дорогой мой Ашарат, это от тебя зависит. Верни мне молодость, верни силу моим мышцам, верни свежесть мысли, и ты увидишь, что я не боюсь ни шпаги, ни пули, ни рушащейся стены, ни дикого животного. В дни моей четвертой молодости, Ашарат, то есть прежде, чем я доживу четвертый свой век, я обновлю лик земли и — клянусь тебе! — создам для себя и для обновленного человечества мир по своему вкусу: без крыш, без шпаг, без мушкетных пуль, без лягающихся лошадей. Тогда люди поймут, что гораздо лучше жить, помогая ближним и любя друг друга, чем убивать себе подобных.
   — Все это верно или по крайней мере возможно, учитель.
   — Так принеси мне ребенка!
   — Позвольте мне еще подумать и поразмыслите сами. Альтотас бросил на ученика высокомерный презрительный взгляд.
   — Хорошо, иди, у меня еще будет время тебя убедить. Кстати сказать, человеческая кровь — не настолько ценный ингредиент, что его нельзя было бы заменить каким-нибудь другим веществом. Иди! Я буду искать и найду. Ты мне не нужен. Ступай!
   Бальзамо спустился по лестнице. Он был молчалив, неподвижен и подавлен от сознания гениальности этого человека, заставлявшего поверить в невозможное.

Глава 28.СВЕДЕНИЯ

   В эту долгую и богатую событиями ночь читатель имел возможность, словно мифологический бог, восседающий на облаке, проследовать из Сен-Дени в Ла Мюэт, оттуда — на улицу Кок-Эрон, потом — на улицу Платриер, а с улицы Платриер — на улицу Сен-Клод. Графиня дю Барри решила в течение этой ночи убедить короля в необходимости проведения новой политики, отвечающей ее интересам.
   Особенно она настаивала на опасности, подстерегавшей их в том случае, если Шуазелю удастся добиться расположения будущей супруги дофина.
   Пожав плечами, король ответил, что ее высочество еще ребенок, а де Шуазель опытный министр, значит, опасаться нечего, потому что одна не умеет работать, а другой не способен развлекаться.
   Довольный удачным словцом, он положил объяснениям конец.
   Но графине Дю Барри было не до смеха: ей показалось, что король увлекся другой красавицей.
   Людовик XV был кокетлив. Он обожал заставлять своих любовниц сходить с ума от ревности, но следил, правда, за тем, чтобы ревность не вызывала ссор и затянувшихся размолвок.
   Графиня Дю Барри была ревнива из самолюбия и от страха. Ей большого труда стоило завоевать занимаемое положение, оно было слишком высоко и слишком далеко отстояло от отправной точки, чтобы она могла позволить себе, подобно г-же де Помпадур, терпеть при короле других любовниц, даже находить их для него, когда его величество скучал, что бывало с ним весьма часто.
   Итак, будучи ревнивой, графиня Дю Барри хотела досконально изучить причины несговорчивости короля.
   Король произнес памятные слова, ни одному из которых сам он не верил:
   — Я забочусь о счастье своей невестки и не уверен в том, что дофин способен ее осчастливить.
   — Отчего же нет?
   — Мне показалось, что в Компьене, Сен-Дени и Ла Мюэт его высочество Людовик слишком пристально рассматривал чужих жен и очень мало внимания уделял своей.
   — По правде говоря, если бы я этого не услышала от вас, я бы никогда не поверила: ее высочество хороша собой.
   — Чересчур худа.
   — Она такая юная!
   — А вы поглядите на мадмуазель де Таверне; ведь она одного возраста с эрцгерцогиней.
   — Ну и что же?
   — Она необыкновенно хороша.
   В глазах графини мелькнул огонек, предупредивший короля о допущенной им оплошности.
   — А вы сами, дорогая графиня, — с живостью продолжал король, — в шестнадцать лет наверняка были пухленькой, как пастушки нашего приятеля Буше.
   Эта маленькая лесть немного поправила положение, но удар был слишком сильный.
   Графиня Дю Барри перешла в наступление.