В это время Карбышев приехал в Петроград.
   Еще в декабре прошлого года он и Лилия Васильевна поженились. Вопросы, бывшие раньше совсем простыми, вдруг осложнились. Из просьбы Карбышева о перечислении в пехоту вышло пока лишь то, что он оказался переведенным с киевских рубежей в распоряжение начальника инженеров Восьмой армии. Надо было теперь тянуть за собой жену. Карбышев отправился в Ровно за назначением, а Лидия Васильевна — в Киев хлопотать о своем переводе.
   В Восьмой армии Карбышева знали, помнили и ценили. Здесь на него был особый взгляд. Он состоял в числе немногих военных инженеров, внесенных в почти пустую графу учета, под рубрику: «Многообещающие». По этой-то, наверно, причине и пришлось ему ехать из Ровно не в свою новую часть, а в Петроград. Цель командировки заключалась в том, чтобы представить в Инженерный комитет ряд предложений по практическому применению электризованных проволочных заграждений.
   Еще не добравшись до Петрограда, в поезде, Карбышев уже слышал тревожные разговоры спутников о том, как рубль упал в цене на третью часть и какая отсюда проистекает дороговизна. У людей, говоривших об этом, были испуганные лица и злые, как у хорьков, глаза. Наконец, Петроград. Февральские морозы еще не унялись. По дебаркадеру вокзала, ныряя в облаках белого тумана, метались плотно закутанные, насквозь прохваченные инеем человеческие фигуры. Доски перрона звонко скрипели под их ногами. Внутри вокзала публика оживленно обсуждала происшествие, случившееся утром на Знаменской площади. Недавний приказ запрещал солдатам ездить в трамвае. И вот какой-то офицер вытолкал солдата из вагона. А солдат пытался ударить офицера. Тогда офицер выхватил револьвер… Карбышев вышел на площадь, по которой мягко перекатывались пышные клубы морозной мглы. Памятник был виден, гостиницу можно было разглядеть, а города как бы не существовало…
* * *
   Дело, по которому Карбышев приехал в Петроград, только на фронте казалось нужным. Попав в канцелярию Инженерного комитета, оно почти мгновенно потеряло свою значительность и сразу завязло в таежной гущине технических и хозяйственных лесочащ, застряло в их деловой непроходимости. Канцелярия отыскивала, отмечала, принимала во внимание, устанавливала, определяла и даже отчасти изобретала трудности, которые должны были в совокупности свести на нет фронтовую затею с практической электризацией проволочных заграждений. Карбышев изо дня в день появлялся в канцелярии, обходил кабинеты начальников техническо-хозяйственной и искусственной частей, тянулся перед делопроизводителями в генерал-майорских погонах и мало-помалу убеждался в совершенной бесполезности своего приезда в Петроград. Убеждены были в этом и делопроизводители из комитетской канцелярии. По крайней мере один из них, холодно-безучастный ко всему на свете полковник, сказал Карбышеву:
   — Знаете что, капитан? Ваш вопрос едва ли решится раньше, чем через две недели.
   Карбышев вздохнул. И полковник вздохнул.
   — Поэтому вы напрасно бываете у нас каждодневно. Мне кажется, что вы могли бы тратить время с большей пользой. Не хотите ли присутствовать на опытных стрельбах по убежищам?
   — С удовольствием. Где производятся стрельбы?
   — На усть-ижорском полигоне. Если угодно, я прикажу заготовить вам разрешение… Мы очень ценим в наблюдателях боевой глаз. Перед отъездом расскажете о впечатлениях.
   — Слушаю.
   И вот Карбышев покатил в Усть-Ижору. Сельцо этого названия отстоит от Петрограда на двадцать пять верст, расположено в том месте, где река Ижора впадает в Неву, и хорошими каменными домами походит на город. Летом оно поражает бойкостью пристанской суеты, а зимой, наоборот, — безлюдьем. Здешний полигон издавна популярен в военных кругах Петрограда, и Карбышев бывал на нем еще во времена училища и академии.
   Опытные стрельбы по убежищам наблюдались комиссией из артиллеристов и военных инженеров. Убежищ было построено только три, но покрытия на них соответствовали семи различным типам прослоек из земли, камней и бревен. Стрельба велась стальными фугасными бомбами из шестидюймовой крепостной гаубицы с четырехверстного расстояния. Саженях в двухстах от убежища прятался боковой блиндаж — оттуда и велось наблюдение. После каждого попадания комиссия выходила на поле и осматривала результаты. Повреждения измерялись; характеристика их тут же заносилась в журнал. Корректировка стрельбы производилась из наблюдательного блиндажа по телефону. Ни ветер, ни вьюга, ни мороз не могли отменить испытания, коль скоро оно назначалось. Первая стрельба: двадцать пять выстрелов и одно попадание; вторая: двадцать пять выстрелов и шесть попаданий; пятая: восемьдесят выстрелов и четырнадцать попаданий. Постепенно обрисовывались выводы. Становилось, например, ясно, что входы и стенки входов в убежища — самые уязвимые в них места; что, завалив вход, можно одним попаданием замуровать убежище; что, во избежание этого, надо строить убежища не с одним, а с двумя входами и с расстоянием между входами не меньше, чем в пять саженей. Кроме этих стрельб, на полигоне производились испытания препятствий Фельдта и Бруно артиллерийским огнем и гранатами Новицкого. Все это так интересовало Карбышева, что он не пропускал ни одной стрельбы, ни одного испытания. И все-таки свободного времени было в избытке…
   …Еще в начале января, когда определилась задержка с переводом в пехоту, Карбышев телеграфировал начальнику второочередной дивизии, в прикомандировании к которой состоял на Бескидах и в которую не прочь был бы теперь окончательно перейти: «Прошу ходатайства вашего превосходительства переводе меня Васильковский полк». Старший адъютант штаба дивизии отозвался довольно скоро: «Генерал Азанчеев запросил прикомандировании вас Васильковскому пехотному полку. Ответа не поступило». Азанчеев? Это должно было означать, что старый начальник дивизии отчислен, а произведенный в генерал-майоры и назначенный командиром бригады Азанчеев временно заступает в его должность. Карбышев поморщился. Все, что он слышал об Азанчееве под Перемышлем, было двойственно и неопределенно. Но в конце концов не сошелся же свет клином…
   …В числе членов комиссии, наблюдавшей за стрельбами на усть-ижорском полигоне, состоял хорошо известный Карбышеву по Бресту фон Дрейлинг. Этот блестящий офицер уже не числился больше по гвардии. Переход в армию дал ему чин, выслуга — другой; он был теперь капитаном и служил в Главном инженерном управлении. Фон Дрейлинг попрежнему был строен, ловок, исполнен здоровья, красив, любезен и разговорчив. Но в его красноречии Карбышев заметил странность, которой не было раньше. Толкуя о стрельбах на полигоне, он назойливо пользовался не вполне корректными сопоставлениями: «прекрасный русский солдат» и тут же — «немецкая техника»; «превосходная русская артиллерия» и — «недостаток снарядов»; «отличная русская кавалерия» и — «особенности позиционной войны». Вместо «немцы» он говорил — «противник»; вместо «Петроград» — «Петербург». Когда Карбышев рассказал фон Дрейлингу о своих затруднениях, он пожал плечами и сказал:
   — Русская пехота великолепна, но противник владеет искусством, которого у нее нет. Вы примете пехотную роту только для того, чтобы очень быстро с ней погибнуть. А между тем вы недавно женились, — не так ли? Словом, я хочу вас кусать, если вы, действительно, решили…
   Последние слова фон Дрейлинга, явно переведенные с немецкого, растаяли в холодном тумане сумеречного утра, как привязной воздушный шарик, который вырвался вдруг из руки споткнувшегося ребенка.
   — Я рассказал вам о моих планах, — резко и сухо оборвал его Карбышев, — вовсе не потому, что нуждаюсь в советах.
   «О, как недостает этому офицеру хорошего воспитания, пфуй!» — подумал фон Дрейлинг. Однако его красивое лицо выразило растерянность: он понял свою ошибку. И поэтому проговорил вслух совсем не то, о чем думал:
   — Я не хотел вам советовать, — это вышло невольно. Прошу меня извинить. Но я мог бы помочь вам, как старому сослуживцу.
   — Чем?
   — Мой брат служит в отделе дежурного генерала Главного штаба. Он имеет возможность влиять на перемещения по Северному фронту.
   — Вот это прекрасно! — воскликнул обрадованный Карбышев.
   Фон Дрейлинг поднял брови, слегка покраснел, дозволяя себе шутку, и сказал рассудительно и тихо:
   — Итак, на Шипке все спокойно! Мой брат, с которым я вас познакомлю, не будет давать советы. Он сделает или не сделает…
   …Холодно-безучастный полковник из комитетской канцелярии спросил Карбышева:
   — Завтра вы не едете в Усть-Ижору?
   — Нет.
   — Отлично. Вы никогда не бывали на Путиловском заводе?
   — Нет.
   — Если хотите…
   Поручение было пустое. Но Карбышев и не думал отказываться. В первый год войны Путиловский завод давал по тридцати пушек в месяц; летом прошлого года — по сто восьмидесяти, а теперь, говорят, — по триста. Десять орудий в сутки! Увидеть великанское нутро этого гиганта было в высшей степени интересно.
   — Пожалуйста. Приказывайте, господин полковник…
* * *
   Дымная и ржавая перспектива завода открывалась издалека. В эту перспективу входили длинные составы готовых к отправке поездов. Пристыв колесами к бесчисленным платформам, таились под серыми брезентовыми колпаками отправлявшиеся на фронт пушки. Но составы не громыхали, мерно раскачиваясь на рельсовых стыках, — они стояли на месте. И красные позвонки хвостатых эшелонных чудищ — платформы — тоже никуда не шли. Да и вся перспектива завода казалась неживой. Нет, глаз не обманывал Карбышева. И ухо его не ошибалось. В неподвижности и тишине оцепенел завод. Молчала дробь чеканщиков в котельных. Замер лязг электрических сверл. Не вялась над крышей кузницы копоть. Сквозь черные стекла не прыгало бледное пламя горнов и не двигались возле него быстрые тени людей. Под высоким стеклянным куполом просторной башенной мастерской тоже было пусто. Еще не потухла мартеновская, похожая снаружи на грязный двухъярусный вокзал, но угольные платформы уже не въезжали в ее темноту и не пропадали в ней. Где-то далеко внутри мартеновской стояла наклонная струя белого огня, — из печи выпускалась плавка. Струя изливалась из моря, спокойного, ослепительного, нестерпимо жаркого. Перед морем суетились полуголые люди в глухих синих очках. Струя лилась, но казалась неподвижной, и было непонятно: как же это может быть? «Печку держать на кипу!» — отчаянным голосом приказывал мастер. Но и мартеновская стала через полчаса. Путиловский завод бастовал…
   …Казалось, завод раздавил улицу. Из-под его бетонных ног вздулась она мелкими пузырьками слепых домишек. Огромные пустыри льнули к домишкам — тусклый пейзаж ушедшей в землю улицы. Извозчичьи сани медленно подвигались к Нарвской заставе, скрежеща полозьями по лысой мостовой. Карбышев возвращался с завода. И много людей вокруг тоже или ехали, как он, на «ваньках», или выглядывали из окон трамвайных вагонов, или пешком огибали углы улиц, кланялись друг другу или шагали в вялой задумчивости. Эта мирная картина странно раздражающим образом действовала на Карбышева. В конце концов он не понимал ни себя, ни всех этих людей. В самом деле, как можно вот этак спокойно ходить, ездить, кланяться, когда почти рядом — фронт, окопы, пушки и кровь, а Путиловский стоит, недодавая по десяти орудий в день? Почему стоит Путиловский? Кто виноват? В глаза Карбышеву бросились очереди у булочных. Вспомнился чей-то рассказ: булочные открываются в семь часов утра, а очереди выстраиваются с шести; к вечеру — тоже; ждут выпуска в продажу булок дневной выпечки; на дверях призаставных столовых и кухмистерских висят объявления: «Сегодня обед без хлеба». Но кто же во всем этом виноват? Карбышев обедал на Михайловской улице в польской столовой, хорошо памятной ему еще по академическим временам. Добраться отсюда до Михайловской и вообще-то нелегко. А сейчас это было почти невозможно: то, что Карбышев принял за очередь у булочной, было хвостом огромной толпы, валившей к Нарвской заставе. Подреза пронзительно взвизгнули и затихли. Косматая лошаденка стала, косо водя крутыми боками. Извозчик сказал:
   — Не проедем тутотка, ваше благородие!
   — А что!
   — Сами изволите видеть…
   — А в объезд?
   — Как прикажете!
   Старик зачмокал, задергал вожжами, завертел кнутом над репицей своего конька, и сани съехали в проулок, заскользили пустырем и выкатились прямо к Нарвской заставе. Карбышев очутился впереди огромной толпы из мужчин, женщин и детей, которая, громко гуторя и что-то крича, запевая то одну песню, то другую и не допевая ни одной, туго теснясь в уличном канале, медленно подступала к заставе.
   — Стой, — сказал Карбышев своему извозчику, — дальше не поедем. Получай!
   Он вышел из саней и прислонился к желтому простенку между окнами двухэтажного каменного дома. Ему непременно хотелось понять, что именно здесь происходит. И постепенно он начинал понимать. Вот пеший солдатский конвой обтянул со всех сторон группу мужчин. Люди эти идут, вздернув головы, оглядываясь с вызывающей усмешкой; это они поют и кричат, машут с деланной беззаботностью руками, подавая знаки женским платкам и рабочим кепкам, наседавшим со всех сторон на конвой. «Замучен тяжелой неволей…» — взлетает где-то сзади, потом спереди и камнем падает вниз.
   — Господин капитан! — услышал Карбышев молодой и свежий голос, — здравствуйте, господин капитан.
   Перед ним стоял юнкер инженерного училища, высокий, худой, бледный, с колючим взглядом черных глаз и улыбчивой гримасой на беспокойных губах, — Наркевич.
   — Вы откуда взялись? — удивился Карбышев, — здравствуйте! А все-таки целите в офицеры?
   При последнем слове Наркевич вспыхнул, точно Карбышев уличил его в чем-то нехорошем, а нехорошее заключалось именно в неизбежности производства. И, будто пробуя оправдаться, он сказал:
   — Да уж так вышло… Ускоренный, выпуск…
   — Чего же вы гуляете по улицам? Почему не в училище?
   — Сегодня суббота, отпуск на завтра. Хочу побывать дома, у своих. Мой отец служит на Путиловском. А живем мы на Петергофском… Но вот, видите, задержался.
   Вдруг Наркевич повернулся лицом к толпе и с таким острым вниманием приковался к ней глазами, словно и не разговаривал только что с Карбышевым. Это было не очень-то вежливо со стороны Наркевича; но еще больше было в этом странного. Первая группа окруженных конвоем людей вместе с провожавшими уже прошла. За ней шла вторая, такая же. И здесь — смех, громкий говор, песни, всхлипывания женщин, плач ребят, и опять песни, говор и смех. Карбышеву бросился в глаза человек, твердо шагавший за передним конвойным. Он был выше, шире в плечах и крепче других. Над низким лбом, кое-как прикрытым кепкой; выбивался крутой завиток полуседых густых волос. На широком красном лице глубоко прятались выразительно суровые и вместе с тем добрые глаза. Наркевич тоже смотрел на этого человека. Карбышеву даже показалось, что и человек несколько раз взглянул на Наркевича. Ни тот, ни другой не обменялись ни словом, ни жестом, но Карбышев мог об заклад биться, что они знают друг друга. Он спросил Наркевича:
   — А ну-ка, расскажите, в чем тут дело, — кого ведут и зачем?
   Юнкер насторожился, — это было заметно по тому, как он выбирал слова для ответа.
   — На заводе давно беспокойно. Путиловский работает на оборону. Появилось много шкурного, деклассированного элемента. Например, автоматы шрапнельной мастерской уже после трех дней дают квалификацию, достаточную, чтобы получить отсрочку по мобилизации. Отсюда — наплыв… И в старых рабочих прежней необходимости не стало. Тут опять — нелады, беспорядки. Вот и взяли с завода больше двух тысяч стариков на военную службу. Стариков, в смысле — старых рабочих, вот их и ведут, как мобилизованных, под конвоем к воинскому начальнику…
   — А тот, сероглазый, с завитком, — вы с ним переглядывались, это кто?
   Наркевич покраснел.
   — Я не переглядывался, — зачем? Вам показалось. Это очень умный человек, превосходный сверлильщик и точильщик из пушечной, Юханцев. Больше ничего. Я действительно его немного знаю. Да его все знают на заводе…
   Наркевич замолчал. И вдруг, будто вспомнив о чем-то очень важном, просительно заглянул в лицо Карбышева.
   — Господин капитан… Если бы вы… Могу я вас попросить?
   — О чем?
   — Если вы свободны… Отец будет очень рад. Прошу вас: отобедайте сегодня у нас!
   — С удовольствием, — просто сказал Карбышев, — благодарю.
   И они, не спеша, зашагали на Петергофский, постепенно выходя на фешенебельные перекрестки, с постоянным грохотом экипажей и трамвайными звонками. Карбышев больше не спрашивал Наркевича ни о чем, относившемся к событиям на Путиловском заводе. Он понимал, как трудно юнкеру отвечать на эти вопросы, и предпочитал хорошенько выпотрошить за обедом старика-инженера. Разговор сместился.
   — Что у вас за книжка подмышкой? Ага! Учебник полевой фортификации? Лебедева?
   — Нет, — Коханова.
   — Тот, что недавно вышел? Знаю.
   Карбышев коротко усмехнулся, и Наркевич подумал: «Точно в цель выстрелил…» Действительно, кохановский учебник был отлично известен Карбышеву.
   Сложные чертежи окопов для уже упраздненных колесных пулеметов; орудийных окопов, с которыми только артиллерийским офицерам приходится иметь дело; засек, волчьих ям, фугасов и редутов с равновесием выемок и насыпей, с подробными расчетами, — всего этого было в кохановском учебнике хоть отбавляй. А вот о тактике фортификационного дела в нем нельзя было отыскать ни слова. Карбышев опять засмеялся — выстрелил в цель.
   — Забавно, что учебник Коханова вышел как раз тогда, когда Макензен громил нас на Сане, а мы сидели без позиций, не умея их строить…
   Он задал Наркевичу несколько вопросов по курсу. И ему стало ясно, что юнкера инженерного училища кое-что соображают по части разбивки редутов, но о разбивке позиций не имеют положительно никакого понятия…
* * *
   Отец Наркевича был сухощавый старик с коротко подстриженными волосами, красивой белой бородкой и добродушным выражением спокойного лица Он учился в Льеже, долго работал на заводах Шнейдер-Крезо, считался очень крупным специалистом-пушечником и заведывал на Путиловском заводе артиллерийским отделом. Такие инженеры, как он, обставлялись на Путиловском с материальной стороны превосходно. Оклады их были чрезвычайно высоки. Кто-то высчитал: за то время, которое требуется Наркевичу, чтобы пройти от дверей до дверей через пушечную мастерскую, он уже зарабатывает десять рублей. К окладу присоединялась громадная ежемесячная премия. Продолжительность своего рабочего дня старик Наркевич устанавливал сам. Добрая половина дня проходила не на заводе, а в правлении, на Большой Конюшенной.
   Рабочие только что отгуляли «сухую» масленицу. Настроение, которое они принесли с собой на работу, было хмурое и безрадостное. Наркевич собирался уезжать с завода в правление, когда ему доложили, что его желает видеть делегация рабочих пушечно-сверлильного цеха.
   — Сколько их? — спросил он курьера.
   — Пятеро.
   — Пусть войдут.
   Он сказал это и невольно поежился. Наркевич бывал резок на словах, и потому его считали чрезвычайно энергичным человеком. Но это было грубейшей ошибкой, так как в действительности не существовало человека, более мягкого и менее решительного, чем он. Да он и не мог быть иным: держаться поближе к друзьям и подальше от недругов было его натурой. Пятеро вошли и остановились посреди большого, роскошно убранного кабинета, на ковре такой пышности, что ноги их в нем тонули и звук шагов совершенно терялся. Один или двое даже оглянулись: как может быть, чтобы вовсе не было слышно шагов?
   — Что вам нужно? — спросил Наркевич.
   Юханцев выступил вперед.
   — Желаем самой необходимости, — смело сказал он, потряхивая головой и так переступая с ноги на ногу, как если бы намеревался простоять тут до вечера, — во-первых, заработок увеличить на семьдесят процентов, во-вторых, сверхурочные сократить. Иначе никак невозможно. Работаем по четырнадцать часов в сутки. Получаем за такую работу по пять целковых. А дороговизна-то? Что ни возьмите — мясо, масло, — все выходит не по карману нам. Такое вот дело возникло, Александр Станиславович!
   Наркевич сердито передернул плечами.
   — Я вижу, вы с ума сошли. Получаете по сто пятьдесят рублей в месяц и чего-то еще хотите. Подобного рода требования я не могу не только рассматривать, но и принимать.
   — Да ведь как сказать? — словно рассуждая сам с собой, проговорил Юханцев. — Ведь кто получает полтораста, тот не даром получает. И платите вы, Александр Станиславович, эти полтораста не за двадцать шесть, а за сорок рабочих дней в месяц.
   Наркевич возмутился.
   — Сорок? Хорошо, — пусть сорок. Но едите-то вы тридцать дней в месяц, а не сорок. Безобразие! Ступайте-ка лучше работать. Если не успокоитесь, военнообязанных пошлем на позиции, а остальных оденем в солдатские шинели. И тогда придет конец разговорам. Единственный способ заставить вас работать как следует…
   Юханцев выслушал этот ответ без особого внимания, — почему-то даже засмеялся и рукой сделал такой жест, какой делают за спиной уходящего человека. То ли провожал, то ли-дорогу указывал.
   — Успокаиваться мы, Александр Станиславович, не станем. Еще, гляди, сверлильщики весь завод поднимут…
   Делегаты круто повернулись и вышли из кабинета. Последний из них довольно громко хлопнул высокой полированной дверью.
* * *
   В башенной, котельной, лафетоснарядной, на верфи, в шрапнельной, модельной, литейной, пулеметной, нозомеханической, паровозомеханической, минной, пушечной, в кузнице, в прессовой, в мартене, в проходной — везде шла уборка: скоблили грязь, очищали проходы, поаккуратнее раскладывали инструмент. Так бывало на Путиловском только перед приездом какого-нибудь очень большого начальства. Так было, например, перед приездом царя. И теперь ждали важного гостя, но не царя и не министров, а председателя Государственной думы.
   Огромный, толстый, одышливый человек с багровым лицом и шеей циркового борца, сопровождаемый членами Путиловского правления и директорами, медленно шествовал по заводу, благодушно удивляясь, восхищаясь и задавая глупые вопросы. Так он совсем по-детски обомлел в мартеновской перед левиафаном — пятидесятитонной печью. Черные новенькие бараки, похожие на кое-как выведенный полевой госпиталь, тоже привлекли его внимание. Ему объяснили — шрапнельная. Все здесь было временное: и стенки, и станки, и люди. Стены были выстроены с единственным расчетом, чтобы простояли до конца войны. Станки — сборные, кое-какие. И люди здесь тоже не были настоящими рабочими, — они только притворялись рабочими, чтобы не идти на войну. Так постепенно Родзянко добрался до «отдела» пушечносверлильных и полировочных станков. Этот «отдел» занимал необозримое в длину и ширину помещение со сквозными рядами стальных столбов и двойными колеями для вагонеток. Все помещение было заставлено станками и густо опутано паутиной ремней и металлических тросов. Здесь Родзянко нашел целесообразным задержаться и приступить к делу, ибо он приехал на Путиловский завод отнюдь не из простого любопытства.
   …Почти никто из путиловцев никогда не видел Путилова. А это был маленький, худенький человечек, с невыразительным лицом и беспомощно слезившимися глазками. Путилов был уверен в неизбежности революции. Поэтому он вовсе не хотел развертывать работу своего завода по снабжению армии орудиями и снарядами до таких пределов, чтобы оказаться после революции с запасами никому ненужной артиллерийской продукции и с заводом, уже потерявшим способность производить что-либо другое, кроме пушек и снарядов. Так возникла необходимость игры. Актер был один, но ролей две: Путилов-заводской и Путилов-банковский. Давно уже Русско-азиатский банк поставлял Путиловскому заводу за тройную цену хромоникель, свинец и медь для шрапнели, и все было отлично. Но теперь, когда началась игра, хорошие отношения кончились: банковский Путилов перестал доверять заводскому Путилову и принялся урезывать его производственный размах сокращением кредита. Другими словами, банк не давал заводу денег. Что остается делать, когда кредит банка закрыт? Выход один: должна раскошелиться казна, так как не может же допустить государство, чтобы Путиловский завод свертывал работу в разгар войны. Расчет Путилова был верен; но это был грабительский, подлый, изменнический, диверсионный расчет. И не требовалось особой проницательности, чтобы проникнуть в смысл преступной игры. Думская комиссия произвела расследование. Особое совещание по обороне государства выслушало доклад комиссии. Выяснилось, что путиловское правление прекратило платежи, забрав у казны авансом сорок миллионов рублей и получив у Государственного банка кредит в одиннадцать миллионов. Правление было должно Русско-азиатскому банку гигантские суммы. Невыполненных заказов (по довоенным соглашениям без военных надбавок) числилось за заводом на сто восемьдесят миллионов рублей. Путилов дал объяснения, то есть постарался всячески запутать вопрос, огласил фальшивые цифры задолженности и снова потребовал помощи от казны. Родзянко выдвинул вопрос о необходимости секвестровать Путиловский завод. Особое совещание проголосовало. Но голоса разделились поровну. Тогда дело поднялось выше. По мере того, как оно поднималось выше, суматоха борьбы становилась все ожесточеннее. Путилов расшевелил Мануса; Манус — Распутина. Наконец, на заседании Особого совещания было объявлено высочайшее повеление: задержать секвестр. Родзянко встал и громко высморкался, надеясь трубным гласом неистовой силы привлечь к себе внимание. В известной мере ему это удалось. Дальше последовал римский поступок. Выходя из зала, он остановился возле кресла, в котором сидел Путилов, — кит и щука. Поводя вокруг заплывшими глазками, тяжко дыша и судорожно суя носовой платок в карман широких брюк, председатель Государственной думы произнес громовым голосом: