— Ложись, мать!
   Лидия Васильевна запротестовала.
   — Это ужасно, Дика! Скажи же, наконец, своему начальству…
   Карбышев легонько свистнул.
   — Служба — службой, а семья — семьей!
   Лидия Васильевна уже слышала эту сакраментальную фразу не меньше тысячи раз. Но не самой же ей разговаривать с начальством Дики! И она сделала другое — заболела. Тогда старухи-учительницы принесли матрац и переложили на него больную с мужниной шинели. Принесли еще и коврик к кровати.
   Молоко для новорожденного брали в частной лавочке «Мать и ребенок». Деньги, деньги…
   — Серегин, — в полубреду говорила Лидия Васильевна вестовому, — молоко… Продай кастрюлю…
   Серегин с отчаянием ударял красной ручищей по штанам.
   — Да ведь одна и осталась, Лидия Васильевна, — последняя, большая…
   — Продай…
   Серегин побежал на рынок с кастрюлей. Сунулся по крестьянским возам, — не тут-то было: хозяйки не хотят покупать, — велика. Откуда ни возьмись, военный доктор Османьянц.
   — Стой-ка, брат, стой-ка… Мне бы как раз такую, — отраву варить…
   Серегин ухватился за кастрюлю.
   — Это уж ни-ни, товарищ военврач… Для отравы никак…
   — Да погоди: ведь одно и то же лекарство может быть и отравой и — наоборот…
   — Ничего этого мы не знаем. А только под отраву ни-ни…
   Столковались не скоро.
   — Ты чей вестовой-то?
   — Карбышева, Дмитрия Михайловича…
   — А что у них?
   Серегин рассказал, как умел, про болезнь Лидии Васильевны.
   — Я и вижу, грустный ходишь…
   — А как же? Молоко до зарезу нужно; мужичье на кастрюльку глядеть не хочет.
   — Получай деньги. Ходи. Где «Мать и ребенок», знаешь?
   — А то… Сею минутой!
   Османьянц думал: «Ну, и чудак Карбышев! Этакий характер…» Через полчаса доктор сидел у постели Лидии Васильевны. И с тех пор сидел у ее постели каждый день. Когда она посылала на рынок продать кофейник, соусник или серебряную ложку, Серегин только делал вид, будто уходит на рынок. Купля-продажа совершалась на кухне. Покупал за наличные по очень высокой цене, и притом не торгуясь, доктор Османьянц. И кофейники и соусники были ему крайне необходимы для изготовления лекарственных отрав в лаборатории. Серегина это больше не ужасало. Он продавал, не задумываясь, и летел за молоком под вывеску «Мать и ребенок». Проведал о болезни Лидии Васильевны и сам Фрунзе. Каким образом? Уж не через Османьянца ли? Тогда Карбышевы начали получать особый паек с какао и прочими питательными вещами…
   Большие, пустые, холодные комнаты мучили Лидию Васильевну. Иногда ей казалось, что она сходит с ума от их пустоты. «Как в Барабе…» Сухие, обожженные губы… Горячий, липкий язык… И от этого тоже — тоска. Исчезала эта тоска только тогда, когда Лидия Васильевна забывалась в жару… Однажды, вырвавшись из странного состояния полусна, в которое она погружалась на часы, и в порыве нежданной тревоги открыв глаза, она увидела, что комната не пуста. Белая женская фигура двигалась около кровати летящей походкой, бесшумно переносилась от изголовья к ногам и обратно, что-то быстро и ловко делая. От самого вида этой воздушной фигуры и от того, что она делала, больная испытывала невыразимое облегчение. Когда же, наконец, разглядела светлое, нежное лицо и огромные чистые глаза Нади Наркевич, узнала ее длинные, тонкие руки с голубыми прожилками, то уже не смогла удержать в себе потока радостных слез…
   Лидия Васильевна лежала с головой, укутанной в теплый оренбургский платок. Тепло помогало ей думать. Она смотрела на Надю и думала о ее удивительной судьбе. Как понимает Надя свою судьбу, — роковую ошибку замужества и все, что за этим последовало? Порывая с ней, Лабунский не ждал, когда новое счастье само придет к нему. Он искал, хватал счастье за хвост и, поймав, взвешивал. Сперва — опереточная артистка… Теперь — какая-то Елизавета Михайловна, которая бросила для Лабунского мужа и двоих детей и, говорят, бьет его, пьяного, мокрым полотенцем по голове. Но и эта тоже, конечно, не последняя. А Надя все ждет и ждет, — чего? Чего может дождаться Надя в штабном околотке, под боком у Нерсеса Михайловича? Что будет с этой бесценной молодой женщиной дальше? В лучшем случае — то же, что и теперь; в худшем — хуже. Бедная Надя! Лидия Васильевна думала: «Бедная Надя!» А жалела почему-то вместе с ней и себя. Действительно, где счастье Лидии Васильевны, — где оно? В Дике. С первого дня замужества и до сегодня не было такой минуты, чтобы Лидия Васильевна не чувствовала непреодолимого желания прижаться к Дике, разгладить морщинки на его вечно озабоченном лбу, помочь, облегчить, уравновесить его трудную занятость своей тихой радостью. И не было ни одной минуты, когда бы она не знала: нельзя! Дика приучил ее к тому, чтобы никогда не давать воли своим чувствам, чтобы давить их и задерживать внутри себя. Она жалела его и для этого страдала молча, умея все понимать без слов. А жалел ли ее Дика? Как-то она сказала ему: «Ляльке скучно… Она совсем не видит тебя». Он ответил: «Обижайся — не обижайся, мать, а сначала работа, потом семья». И принялся толковать о чем-то, чего ей даже и слушать не хотелось. Но сейчас она ясно вспомнила его тогдашние слова о каких-то обывателях, о каких-то игрушках истории…
   — Надя, — вдруг спросила она, — можно так сказать: обыватель — игрушка истории?
   — Мне кажется, можно, — подумав, сказала Надя, — определенно можно.
   — А разве Лялька — обыватель?
* * *
   Лидия Васильевна болела пять месяцев. Она выздоровела в мае, и тогда же умер в инкубаторе ее неудачный пятифунтовый сын. Только теперь она могла по-настоящему оглядеться. Харьков кудрявился зеленью бульваров и садов, сверкал серебром своих речек. Улицы его дышали чистой свежестью. Весна звенела на площадях птичьими голосами и смехом девушек. И молодое солнце, удивляясь, рассматривало обновленный город, по которому блуждали, расцветая, вспышки любовных встреч. Перед домом Управления начальника инженеров, где жили Карбышевы, блистала светлой ленточкой Лопань. От реки тянуло прохладой. И дом, массивный, кирпичный, серо-зеленый, как бы возвращал Лопани свою собственную прохладу из широко открытых больших окон…
   На службе Карбышев сидел в одном кабинете с Лабунским. Против двери — Лабунский, а в углу налево — Карбышев. Делались большие дела. Инженерные части и военно-полевые строительства Украины передвигались в Керчь и на южный берег Крыма, гее морское ведомство развертывало громадные оборонительные работы. Из армий и дивизий выделялись почти все инженерные ресурсы. Использовались даже строительные отряды бывшей армии Врангеля, особенно в Севастопольском районе. Велись работы и в Туапсе и на Таманском полуострове. Лабунский то и дело ездил в Севастополь. Ходили слушки, будто там организуется какое-то акционерное общество под названием «Стекло и гвозди» и что Лабунский состоит в числе главных акционеров. Но это могло быть и выдумкой. А работал Лабунский с бешеной энергией и попрежнему был у Фрунзе в цене. Однажды, когда он только что укатил в Севастополь, Карбышеву случилось показывать командующему кое-какие инженерные сооружения на аэродроме, против общественного сада, не доезжая Померок. Фрунзе был доволен, внимательно слушал короткие и точные разъяснения Карбышева, а потом вдруг почему-то вспомнил Лабунского и, словно отвечая кому-то на никем не заданный вопрос, сказал:
   — Да, работает много, но болтает еще больше…
   И по возвращении Лабунского в Харьков несколько дней не вызывал его к себе. В один из этих дней, пересекая площадь, на которую выходило большое здание штаба вооруженных сил, Карбышев неожиданно столкнулся с Юханцевым. Приятная встреча… Но Юханцев был худ, бледен и без всякого блеска в глазах.
   — Что с тобой, Яков Павлыч?
   — В сыпном тифу провалялся три месяца, с осложнениями. Еле выкарабкался.
   — А теперь?
   — Только начал в жизнь входить. Еще в коленках дрожь, а быка бы съел.
   Он улыбнулся, но опять — без блеска в глазах.
   — Уже работаю.
   — Где?
   — В Комгосоре.
   — Это зачем же?
   — Направили политработником в военный отдел при Комитете государственных сооружений. Сам знаешь, — в связи с восстановительной хозяйственной работой коммунистов теперь из армии на гражданскую передают.
   Из-под обвисших отворотов ржавой кожаной тужурки Юханцева уныло смотрела на свет совершенно «гражданская» линючая рубашка, с светлоголубыми разводами по черной основе.
   — Знаю, — задумчиво сказал Карбышев, — знаю…
   Он внимательно оглядел суховатый силуэт соборной колокольни, перевел взгляд на Лопань, на мост и в сторону Университетской горки. И снова остановил его пристальное острие на Юханцеве.
   — А ведь это все ерунда, Яков Павлыч!
   — Что ерунда?
   — То, что с тобой делается.
   — Почему?
   — Ты — путиловец, служил раньше в инженерных войсках. И Михаил Васильевич тебя знает.
   — Что же из того?
   — Значит, кинь грусть!
   Серые глаза Юханцева блеснули: вынужденный уход из армии был ему действительно очень тяжел. Тиф — тифом, а может, и не от одного тифа этак «перевернуло» человека…
   — Уж если не на Путиловский, так хоть из армии не брали бы.
   — А я — о чем? Все ясно. «Не отпирайтесь, вы писали».
   — Да я и не… Грущу? Верно. Ну да, конечно, грущу!
   — И довольно! Забудь, брат, о своем Комгосоре…
   У Лабунского был вылощенный вид с некоторым наигрышем под иностранца: сверкающие желтые краги на длинных, тонких ногах, клетчатая шотландская рубашка, английского покроя френч с открытой грудью. Войдя в кабинет, Карбышев сказал:
   — Аркадий Васильевич, вы помните Юханцева?
   — М-м-м… — равнодушно пробасил Лабунский, — кажется, не забыл.
   — Что вы о нем думаете? Не прежде думали, а теперь?
   — Ей-богу, ничего. Черт с ним! Ну что о нем думать! Весьма и весьма ср-редний человек. Пр-ростой человек. Ничего больше. А вы?
   Карбышев усмехнулся. Темные пятна на его щеках сгустились, и что-то дрогнуло в губах.
   — Я думаю, что средний и простой человек отнюдь не одно и то же.
   Карбышев сел за свой стол. Лабунский поднялся из-за своего и прошагал по кабинету.
   — Почему? — с внезапным интересом спросил он. — Да что такое средний человек? Глуповат, злобноват, корыстен, нагловат… А простой…
   Он взглянул на Карбышева и, заметив, что тот перестал улыбаться, отвел взгляд.
   — А простой человек, — быстро сказал Карбышев, — много лучше нас с вами!
* * *
   Еще три года назад, будучи председателем Ивановского губисполкома, Фрунзе был очень требователен по части внешнего порядка в служебном обиходе. Кабинет его в Иванове был уставлен кожаными креслами. Полы натерты до блеска. На столе лежали блокноты из добротной бумаги. И часы приема были твердо определены. Еще больший порядок царил в огромном, красивом трехэтажном здании на центральной харьковской площади, где раньше помещалась Судебная палата, а теперь — штаб вооруженных сил Украины и Крыма. Безукоризненно чистая беломраморная лестница вела двумя маршами из вестибюля наверх. Левая сторона второго этажа была занята оперативным управлением; правая — секретариатом и кабинетом командующего. Все это очень хорошо отметил и мысленно одобрил Юханцев. В секретариате адъютант Фрунзе что-то диктовал машинистке, заглядывая в лежавшую рядом с машинкой длиннейшую повестку малого Совнаркома Украины. В повестке было пятьдесят семь вопросов. Адъютант командующего был членом малого Совнаркома — один из путей органической сфасовки военной и гражданской работы. Заседания в Совнаркоме начинались с семи часов утра, и естественно, что адъютант разрывался на части… Юханцев сидел против Фрунзе и слушал.
   — Я вас вызвал, — говорил Михаил Васильевич, — потому, что помню вас, знаю и верю вам. Мне хочется, чтобы вы работали со мной, помогали мне. Военному делу обучает у нас армию командир-спец; политически воспитывает ее комиссар — политработник. Значение политического и морального воспитания огромно. Работа политорганов — важнейшее условие высокого морального духа армии…
   Юханцев вспомнил Перекоп и наклонил большую круглую голову.
   — Верно? Скажу больше: работа политорганов по идейному воспитанию армии — один из главных способов ведения войны.
   Юханцев еще ниже наклонил голову.
   — Понимаете? Это — особый род оружия, иногда гораздо более мощный, чем винтовки и пушки. Но вот гражданская война кончилась. Что теперь делать? Перспектив нет, и делать нечего. Идти некуда…
   Юханцев быстро вскинул голову. С этим он не был согласен.
   — Как это некуда, товарищ Фрунзе?
   — К сожалению, именно так кажется многим командирам в армии. Они спрашивают: что делать? А я отвечаю: учиться. Видите?
   Фрунзе приподнял над столом книгу и показал Юханцеву.
   — «Анти-Дюринг» Энгельса… Это после ряда лет, когда у меня в руках бывала только военная литература. Недавно я дал Карбышеву первый том «Капитала». «Зачем?» — «Прочитайте». — «С удовольствием». — «С удовольствием или без удовольствия, но прочитайте. Потом проверю». — «Это что же, учеба?» — «Самая настоящая». Сперва организовать такую учебу, потом развернуть и, наконец, контролировать ее результаты, — вот — ваше дело, ваша помощь мне, товарищ Юханцев. И пусть с вашей легкой руки весь комполитсостав инженерных войск Украины и Крыма сядет за книгу. Есть?
   — Есть, товарищ Фрунзе!
* * *
 
Неприятельской пехоте
Не пробиться к нашей роте
Ни бежком,
Ни ползком…
 
   Будь Карбышев хоть чуточку поэтом, он бы знал, что с этими строчками сделать. А сейчас знал только, что сами по себе, независимо от того, что с ними связывалось в его мыслях, они выглядели и звучали довольно пошло. Но для него это были не простые строчки. Они положительно не сходили с его языка. Подобрав бумаги к очередному докладу, он похлопывал ладонью по безобразно распухшей папке.
   Не пробиться к нашей роте…
   — Что это за дребедень к вам прицепилась? — хриплым басом осведомлялся Лабунский.
   Вечером, дома, набегавшись с Лялькой по своему проходному кабинету, Карбышев вдруг хватал гибкое, тоненькое тельце дочери и вскидывал под высокий потолок. «Ай!»
 
Ни бежком,
Ни ползком…
 
   — Откуда ты это взял, Дика? — спрашивала Лидия Васильевна.
   В самом деле, откуда?
   Идея «перекати-поля», как мысленно обозначал Карбышев свое открытие, родилась только этим летом. Но зародилась она давным-давно — еще во время «германской» войны, когда вводились в русской армии переносно-складные искусственные препятствия двух видов: сети Фельдта и спирали Бруно. Тогда же сложились и солдатские стишки, навсегда запомнившиеся Карбышеву четырьмя строчками. Конечно, препятствия Фельдта и Бруно были во всех отношениях выше обыкновенного оборудования позиций тремя рядами кольев, когда на одну версту полосы требуется до трехсот пудов проволоки и до тысячи двухсот кольев такого же точно общего веса. Чтобы оборудовать обычным способом участок полка в пять верст, надо доставить на позицию около трех тысяч пудов груза по грунтовым дорогам, а то и вовсе без дорог. Каторга! Чтобы построить сеть на участке полка, необходимо две с половиной тысячи рабочих дней. Если эту работу надо сделать за сутки, подавай две с половиной тысячи рабочих. Да какой же полк выдюжит? Этакой работы он и за неделю не выполнит. А тут еще отрывка окопов, ходов сообщения, пулеметных гнезд…
   Что касается сетей Фельдта, все было легче а проще. Сети — в пакетах. Для переноса одного пакета, растяжки и закрепления на земле проволочного препятствия из шести рам, требовалась работа всего лишь двух человек. Установить сеть двухсаженной ширины в пять рядов на участке полка можно было за шестьдесят рабочих дней. При самых неблагоприятных местных условиях, когда затруднялся каждый шаг, работа шла в десять раз быстрее, чем при постройке сети на кольях. И все-таки с препятствиями Фельдта тоже не все было ладно. Полку надлежало возить за собой пятьсот пакетов. Их вес — полторы тысячи пудов. И было совершенно естественно, что груз этот никогда не попадал своевременно на все пункты позиции.
   Спирали Бруно устанавливались еще легче и проще. На участок полка при двухсаженной ширине препятствия уходило спиралей по весу всего лишь до, сотни пудов. Но ведь и это груз немалый. Да кроме того, задержки, срывы в установке…
   Наблюдая все это, Карбышев думал о том, как хорошо было бы пехоте постоянно иметь при себе легкие, подвижные, почти мгновенно складывающиеся и развертывающиеся заграждения. В его самых первых мыслях они несколько походили на перекати-поле, — так же быстро мчались вперед и так же вдруг останавливались. Позицию возводит пехота. При ней — все средства: карты, проекты, склады, транспорт и разборные постройки. Как было бы хорошо! Идея родилась и повисла в воздухе. Почему? Обычно Карбышеву казалось, что причина — в его постоянной занятости, в нехватке времени, в том, что никто никогда не заинтересовался, не подтолкнул, не помог. Но порой сквозь эту пелену предвзятостей проглядывала, как солнце, до боли искренняя мысль: а не в самом ли Карбышеве причина? Сколько уже было находок на бездорожье, по которому водило Карбышева вечно ищущее беспокойство его натуры. Однако новое всегда возникало как отвлеченность. Оно не становилось жизнью, — не одевалось формой и не превращалось в вещь. Новаторствовать и изобретать — не одно и то же. Организация и техника — рядом, близко, но все же не на столько, чтобы умный человек не мог разобраться, где что. И вот пришло теперь время, когда Карбышеву понадобилось, наконец, разобраться. «Перекати-поле» служило для этой самой проверки. Он усердно чертил по ночам проволочные шары, покрывая цифрами выкладок листы бумаги, мастерил что-то из спичек и пружинок, — с упорством и жадностью нетерпения делал все это. И не мог иначе, потому что стремился в этих ночных занятиях выйти на путь, ведущий от интуиции и порывов к практически-деятельному творчеству, — стремился и настойчиво пробовал выйти на этот путь…
* * *
   В августе под Харьковом происходили совместные маневры кавалерийских и стрелковых частей с бронеотрядами. Карбышев был на маневрах. В это самое время повадился навещать Лидию Васильевну Дрейлинг. Лидии Васильевне были приятны его посещения. Он был безукоризненно вежлив, прекрасно держался и очень интересно рассказывал о совместном с Дикой житье-бытье в Бресте, то есть о том далеком времени, когда сама Лидия Васильевна еще и понятия не имела о Дике. От того, что Дрейлинг так давно знал ее мужа, она испытывала к нему доверчивое и теплое чувство. Оно укреплялось еще и тем, что несколько суховатый Дрейлинг просто, весело, совсем по-ребячьи играл и шалил с Лялькой, как только оставался с ней один на один. А это постоянно случалось. Стоило Лидии Васильевне задержаться на кухне, как шумные игры маленькой хозяйки с гостем тотчас же развертывались в проходной комнате квартиры, — в кабинете Карбышева. К этому времени Лялька стала уже очень похожей на отца, — такая же субтильная, черные пристальные глаза, длинное смуглое личико. Она походила на отца до смешного, — но это было издание, сильно улучшенное: Дика не был красив, а Лялька прехорошенькая. И с каждым днем делалась все лучше. Очень изменилась после болезни и Лидия Васильевна, — расцвела и тоже похорошела, почти возвратясь цветом лица и чистым блеском глаз к той поре, когда судьба свела ее с Дикой. Если бы ясность ее сердца была хоть где-нибудь, хоть самую малость затемнена и нарушена, Лидия Васильевна, может быть, и подумала бы, что Дрейлинг ходит к ней в отсутствие Дики не без целей и надежд. Но это даже в голову ей не приходило…
   Лидия Васильевна возилась на кухне. Лялька вихрем носилась возле Дрейлинга, сидевшего в кабинете отца, за его письменным столом и старательно перебиравшего на нем бумаги. Меньше всего думая о том, чем занят Оскар Адольфович, Лидия Васильевна быстро и неслышно вышла из кухни и, пройдя через столовую, очутилась на пороге кабинета раньше, чем Дрейлинг ее заметил. Но она не могла не заметить: торопливо роясь в бумагах, чертежах и расчетах Дики, относившихся к «перекати-полю», он наспех переносил из них что-то в свою записную тетрадь. Еще не увидев Лидии Васильевны, но уже почувствовав ее близость, он быстро швырнул карандаш на стол. Момент, когда его глаза встретились с глазами Лидии Васильевны, был неимоверно короток, — ровно столько времени, чтобы она могла рассмотреть его изогнутую вбок, как у быка, красную шею, залитые стыдом красные глаза и обезьянью гримасу вместо улыбки на обычно красивом, а сейчас отвратительном лице. Он хотел сунуть тетрадь в карман, но понял, что поздно, и медленно развернул ее на половине.
   — Я позволил себе позаимствовать у Дмитрия Михайловича одну замечательную мысль, — проговорил он, запинаясь и, повидимому, еще не решив, так ли и то ли надо говорить, — вот она: «Как препятствие без огня, так и огонь без препятствия обладают слабым сопротивлением. Зато препятствие, обороняемое фланговым огнем, неприступно для пехоты, если ей не помогают ни артиллерия, ни танки».
   — И больше ничего? — спросила Лидия Васильевна.
   Дрейлинг спрятал тетрадь и засмеялся.
   — Нет, еще кое-что… Почему вы такая красная?
   — Я — от плиты…
   — Ложь!
   — Как вы смеете так говорить?!
   Теперь Дрейлинг уже знал, что ему остается еще сказать и сделать, чтобы осложнить и запутать неприятную историю с поисками «перекати-поля» на карбышевском письменном столе. Надо было заслонить одну неприятность другой, неизмеримо большей. «Пусть, — думал Дрейлинг. — Пусть…»
   — У вас есть платок? — вдруг жестко, по-деловому, почти грубо спросил он.
   — Есть…
   — Так вытрите же щеки. Стыдно! Такая молодая, красивая женщина… Мажетесь… Пфуй!..
   Он сделал короткий шаг к порогу и огляделся. Ляльки уже не было в кабинете. Сильная рука Дрейлинга уверенно обхватила талию Лидии Васильевны.
   — Зачем мазаться? Зачем?..
   — Прочь! — отчаянно крикнула она и размахнулась.
   Сухой треск этой оплеухи и крик матери одновременно долетели до Ляльки. Но когда она вбежала в кабинет, Лидия Васильевна была одна. Она стояла, прислонясь к косяку двери, и дрожала, закрыв лицо обеими руками…
* * *
   Дика вернулся с маневров. Лидия Васильевна ничего не сказала ему о происшествии с Дрейлингом. Если бы она чувствовала себя хоть в чем-нибудь виноватой, она бы сказала непременно. Но пощечина так завершила это скверное дело, что его просто не стоило поднимать из-под спуда, где оно улеглось, неслышное и невидимое, наглухо припечатанное собственной рукой Лидии Васильевны. Дика любил повторять: «Сперва — служба, потом — семья». И действовал в точном соответствии с этим правилом. Лидия Васильевна привыкла к тому, что в ее жизни с Дикой только так и может быть. Не сладкая привычка! Но Лидия Васильевна мирилась, уступала. Теперь же, когда она думала, что могло бы получиться, расскажи она мужу историю с Дрейлингом, ее охватывал страх. Она боялась: а вдруг и в этом случае Дика останется верен своему правилу, — не обидится за жену, не оскорбится за себя, не полезет на рожон: ведь служба-то — сначала, а уж потом — семья… Вот этого она больше всего не хотела. Это возвратило бы ей удар, нанесенный ею Дрейлингу. Кто знает, может быть, даже и любовь ее к Дике… Нет, нет, нет… Не нужно таких испытаний! Лидия Васильевна предпочитала сохранить свою любовь к мужу в целости, хотя и безгласной, как всегда. Собственно, по этой-то главной причине она и не сказала Дике ровно ничего о том, что без него случилось.
   Прямо с маневров Карбышев попал на заседание постоянного совещания при командующем. Председательствовал Фрунзе. Один из членов Реввоенсовета делал доклад о «военном партизанстве и его значении для борьбы пролетариата с капиталом». Тема доклада была вполне современна. Петлюровские банды Палея и Тютюника недавно перешли границу Украины и вместе с морозом, вьюгами, снегопадом и ледяными ветрами навалились на страну. Но кавбригада Котовского настигла петлюровцев, порубила их близ Овруча, Базара и Звездаля, захватила сейфы с донесениями, списки явок и агентов, карты и многое другое. Фрунзе вызвал тогда Котовского на станцию Тетерев. Котовский вошел в вагон, широкий, плотный, в меховой куртке, красных штанах и красной фуражке, низко надвинутой на бритую голову, — вошел и вытянулся. Рапорт уже вился у него на языке. Но Фрунзе обнял его. «От всей души поздравляю, товарищ Котовский!» Потом повернулся к свите: «Вот как надо уничтожать врага. Учитесь, друзья, у Котовского!» Затем оба в задумчивости склонились над картой. «Люблю математической психологией заниматься», — сказал Котовский. Фрунзе засмеялся. Он знал, что «математикой» у Котовского назывался расчет боеприпасов, людей, лошадей, ширины оврагов и длины переправ. А под «психологией» разумелся дух своих войск и настроение неприятельских. Фрунзе долго не мог оторваться от карты. Он никогда не отказывался разбирать военные операции часами. Сразу со всеми находился у него при этом общий язык, и из каждого «оперативного» разговора умел он извлечь пользу. Мало походили друг на друга он и Котовский: главное в первом — стойкая выдержка полководца; главное во втором — героическая дерзость партизана. Но из соединения этих свойств возникала глубокая общность между обоими.