— Вы можете мне сказать, полковник, как настроен ваш полк?
   — Вы сами видели, господин военный министр.
   — Нет… Но я хочу знать, пойдут ваши солдаты в наступление или… Пойдут или не пойдут? Как вы думаете?
   Заусайлов подумал и впервые произнес то самое модное слово, от которого его мутило, точно от морской болезни:
   — Постольку, поскольку…
   Трудно понять, что можно было усмотреть хорошего в этом ответе, но Керенский обрадовался.
   — Благодарю вас, полковник!
   Он протянул Заусайлову руку. Николай Иванович вытянулся, стал «смирно» и судорожно прижал руки к бёдрам.
   — Полковник, я протянул вам свою руку, чтобы…
   — виноват, господин военный министр, — отчетливо проговорил Заусайлов, — я не могу вам подать руки!
   Прыщи на лице Керенского расцвели под напором ударившей в голову крови. Он странно, как-то удивительно жалко сгорбившись, отступил.
   — Взыщите с этого офицера!
   Правда — холодная вода. Керенский не любил холодной воды. Он предпочитал плескаться в теплых лужах. Как русалка… Хороша русалка! Заусайлов повернулся и пошел прочь…
   …Солдаты дурачились:»Хошь ай нет? Мы тебе Керенского, а ты нам… деревенского, — ухо на ухо менять будем?» Офицеры судачили: «Черт знает, что за фигура! Этакий дофин[22] от революции…» «Хорош военный министр! Кварташка[23] какой-то…» «Да, уж наружность… Сразу видать, что сволочь…» Керенский укатил тотчас после смотра. Но Азанчеев задержался в «своей» бывшей дивизии. Он состоял при военном министре в должности начальника его личного кабинета и уже был представлен к производству в генерал-лейтенанты. Его военно-политическая карьера быстро шла в гору, — так быстро и легко, что он и не ожидал ничего подобного, уезжая из армии в Петроград на поиски «правды». И вот теперь Азанчеев сидел в кресле, на квартире своего заместителя по командованию дивизией, окруженный командирами бригад, полков и отдельных частей, и, упиваясь значительностью своего нового положения среди этих давно ему знакомых людей, изрекал как пифия с треножника. Разговор шел о революции, контрреволюции, реакции, реставрации… Никогда еще лживый голос и обманчивые глаза Азанчеева не казались Карбышеву противнее, чем сейчас.
   — Но что же все-таки думать, господин генерал, о настоящем моменте? — спросил кто-то из генералов.
   — Я не думаю ничего, — отвечал оракул, — всякий настоящий момент — для меня уже прошлое. И я думаю не о настоящем, а о будущем.
   Однако этот ловкий словесный курбет решительно никому не пришелся по вкусу. Было ясно, что если даже и удавалось Азанчееву приоткрыть иной раз завесу будущего, то разглядеть за ней что-нибудь, кроме узенького поля для гимнастики своего собственного ума, он все-таки никак не мог. Жалобы на развал дисциплины и непослушание солдат потоком горячих слов вылились на Азанчеева.
   — Надо привыкать, господа, — продолжал он вещать, ни капельки не смущаясь, — создается новая армия, на совершенно новых началах. Это — сознательная армия. Без эксцессов нельзя. Терпите во имя родины, господа!
   — Хорошо, господин генерал. Но ежели мы будем только терпеть и думать о будущем, то кто же убережет армию от разложения?
   — Гораздо важнее, господа, уберечь революцию от разложившейся армии. Но это уже вовсе не ваше дело. Это — дело правительства.
   — Да ведь правительство-то воробьиное: дунешь и улетит!
   Это сказал неожиданно выступивший вперед Заусайлов.
   — Вы? У-гу… А вы еще не под арестом, полковник? Почему?
   Впрочем, в развязности Азанчеева было что-то поджимистое и трусливое, точь-в-точь как и у самого военного министра. Поэтому он и поступил сейчас так, как делает актер на сцене, когда смысл игры не позволяет ему принять реплику партнера, — обратил речь к третьему лицу. Этим третьим лицом оказался Карбышев.
   — Никогда еще с начала войны ни одно наше наступление не было так тщательно подготовлено и подкреплено такой могучей техникой, как то, которого ждут теперь от нас союзники. Это наступление не может быть безуспешным. Победа должна быть, она непременно будет. Ваше мнение, полковник?
   Как в волшебном фонаре, засветилось перед Карбышевым широкое и простое, упрямое и смелое лицо солдата Романюты. И глубоко вдохнулся воздух солдатских настроений. Как назвать этот воздух? Карбышев не знал. Но он давно и хорошо знал его, как извечное прошлое крестьянского миросозерцания, как жаркую атмосферу издавна пропитанного горячим потом земледельческого труда. И знал, что именно это мужицкое сознание, а не какое другое, сначала вело Романюту вперед, а теперь зовет назад. А что такое Романюта? Армия. Карбышев вытянулся.
   — Боюсь, что победы не будет, господин генерал.
   — Что?
   — Так точно.
   — Почему вы позволяете себе это говорить?
   — Потому что знаю, как мало склонен сейчас солдат добиваться победы. Она ему не нужна.
   — Потрудитесь объяснить вашу мысль.
   — Слушаю-с. Солдат бесконечно устал от войны. Окопы ему надоели до смерти. Его неудержимо тянет домой, к земле. В руках такого солдата техника бессильна. Победа уже не манит и не зовет. Она — мираж. А счастье, к которому рвется солдат, желанно и свято, как сама жизнь.
   — Счастье… Что вы имеете в виду?
   — Мир и землю, господин генерал.
* * *
   Наступление началось восемнадцатого июня. Его открыла артиллерийская подготовка такой невиданной, небывалой силы, что не только первая, но и вторая, и третья линии неприятельских укреплений почти мгновенно превратились в гладкое поле. Пока грохотали тяжелые пушки, пехота посмеивалась, сидя в блиндажах: «Да чего уж… Довольно! Ничего и не осталось!..» Но вот пришло время подниматься пехоте в атаку. И тут сразу обозначилась удивительная вялость и медленность ее действий. Некоторые роты вовсе не захотели выйти из окопов. Другие рассыпались в тонкую цепь и залегли, а потом ползком вернулись назад. Целые полки топтались на месте Были части, от которых в атаку пошли только офицеры со своими денщиками. Между тем белые облачка неприятельской шрапнели маячили все ближе и ближе. Вспыхнет вдруг такое облачко, постоит секунду и выпустит из себя в воздух характерное звяканье разрыва. Лопнул снаряд, огненный дождь опалил землю. А облачко еще долго, долго стоит на своем месте, плотное, почти не меняющее формы…
   Восьмая армия наступала под Станиславовом. Дивизия, в которой служил Карбышев, благополучно выбралась из Лопушна, достигла Черновиц и двинулась дальше. Полки занимали австрийские окопы и оседали в них: приказаний не было. Подкрепления еле подходили, а пополнения не подходили вовсе. Переброска вспомогательных частей из Седьмой армии безнадежно задерживалась. Артиллерия отставала. А ведь наносить главный удар должна была именно Восьмая армия…
   Черновицкий поезд быстро домчал Карбышева и Лидию Васильевну до Станиславова. Здесь они расстались: Дмитрий Михайлович выехал верхом на рекогносцировку позиций, а Лидия Васильевна отправилась в штаб армии, чтобы передать начальнику инженеров письменный рапорт мужа о прибытии. Полковник пробежал красными глазами по бумажке и бросил ее на стол.
   — Вот уж вы-то, сударыня, напрасно в этот кавардак влипли…
   — Позвольте, — обиделась Лидия Васильевна, — я — жена… Я — сестра…
   — Да, да, и жена, и сестра, а все-таки напрасно. Наш фронт прорван, под Тарнополем, и нынче ночью мы покидаем Станиславов.
* * *
   Армия катилась по шоссе и по грунтовым дорогам, сквозь густые и высокие лиственные леса, которыми покрыты хребет и скаты Карпатских гор почти вплоть до линии Станиславов — Коломыя — Черновицы. Земля дымилась едкой пылью под ногами стремительно отступавших войск. Парки, обозы, какие-то рабочие дружины с топорами и лопатами, какие-то пехотные части, команды, госпитали и походные кухни — все это сбилось в гремучий, клокочущий, кипящий, звенящий, скрипящий, гудящий, неистово бурный поток. Полк Заусайлова тянулся в хвосте этого потока. Прикрываясь арьергардом из состава полкового резерва, он отходил с непрерывными боями, главным образом по ночам, оставляя после себя сторожевые части и огни, чтобы обмануть наседавшего противника и оторваться от него. Первое удавалось, второе — нет. Промежуточные рубежи, которые постоянно приходилось занимать полку, были для него непосильно широки. В ротах оставалось по сотне человек, почти без офицеров, штыков в полку было не больше полутора тысяч, а протяжение оборонительных фронтов никогда не бывало меньше пяти верст.
   Русским позициям, расположенным в Галиции большей частью лицом на запад, тарнопольский удар пришелся во фланг. Отход был быстр. Связь между отходившими войсками чрезвычайно скоро, утерялась. Скользя вдоль параллельно растянутых позиций, армия и не помышляла о том, чтобы занять эти позиции и укрепиться на них. У пехоты не было ни разумения, ни навыка для решения подобного рода задач. Ее никто никогда не обучал выполнению простейших саперных работ. Карбышев думал: «Какая грубая и глупая ошибка! Насколько легче было бы отбивать наступление, будь пехота хоть чуть-чуть осаперена…»
   И вот армия отходила, не задерживаясь ни на каких рубежах, скомканная, вспученная, мечущаяся без пути, — не армия, а толпа, опасная для своих и безопасная для неприятеля, — отходила, бросая батареи, зарядные ящики, обозы. Где-то на шоссе, у пушек, выпряженных и опрокинутых на крутом повороте, — лошадей и прислуги след простыл, — встретились Карбышев и Заусайлов. Солдаты, не получавшие хлеба трое суток, а горячей пищи — два дня, кололо чудом попавшегося им в руки поросенка. Немецкие аэропланы крутились по верху, то пряча, то показывая черные кресты на крыльях.
   — Провоевались! — мрачно сказал Заусайлов, — с-сволочь!
   — Кто?
   — Да кто же? Керенский…
   Заусайлов ничего не успел сказать больше. Карбышеву показалось, будто его подхватило и унесло приливной волной вдруг набежавшего солдатского моря. Это же самое показалось и Заусайлову, когда Карбышев внезапно исчез из его глаз. Немного сказал полковник. А хотелось ему сказать многое. И Карбышев отлично знал, что именно. «Конечно, царское правительство слушалось союзников и боялось их. Тут и договоры, и обязательства всякие. Но все это в меру. Оставалось нечто, похожее на самостоятельность. Все-таки оно было правительство не без гордости, с мухой в носу, и по ногам ходить союзникам не позволяло. А вот Временное с подлецом Керенским, — это уж просто — приказчик, и ничего другого. Велят, — пожалуйста-с! Не велят, — как прикажете-с! Тут уж ни гордости, ни самолюбия, ни этой самой „божьей милостью“, ничего и в помине не стало. Приказчики — нанятый народ!» И опять же Керенскому по мордасам: «Св-волочь!» Все это было так понятно и так явственно подразумевалось, что Карбышев даже и не пожалел о внезапно прервавшемся разговоре с Заусайловым. Но «заусайловское» налезало со всех сторон. И солдаты, только что зарезавшие поросенка, возбужденно перекликались: «На Керенского глядеть нечего. Он нас, так его пере-так, до самой пропасти довел… погибнуть можем…»
   Шли по обоим берегам узкого в этих местах Прута — по низкому, левому, и высокому, правому. Мосты на реке, все, как один, были или взорваны, или сожжены. Броды после недавних дождей еще не открылись. Маневр, как конечная форма прорыва фронта, неизбежен в позиционной войне. Возобновление разрушенных и наведение новых переправ, так же обязательно в этой войне, как и в маневренной. Отступление, если стать на военно-инженерную точку зрения, представляет собой, с одной стороны, уничтожение переправ и порчу дорог за спиной отступающих войск, а с другой — постройку дорог и мостов на лежащих перед войсками путях отхода. Поэтому армия шла, строя и ломая, ломая и строя, сокрушая и восстанавливая, слепо подчиняясь странной необходимости этих противоречивых и беспорядочных усилий. Дела саперам было по горло…
   Ум Карбышева был так устроен, что в самой запутанной связи явлений ему удавалось разыскать ясное начало их внутреннего смысла. Уловив тенденцию в развитии частностей, он устанавливал систему общего движения, выводил правило, определял закономерность. Мысль Карбышева владела редкой способностью объяснять сложное при помощи простого, усматривать легкое в трудном, постигать целое через его элементы, а идею — через факт. Вглядываясь, вдумываясь, стараясь понять и сделать понятным, Карбышев ни на минуту не прекращал этой глубокой мыслительной работы. Живая любовь к делу и острая заинтересованность в происходящем заставляли его немедленно отзываться на каждое наблюдение, на всякий опыт и на любой вопрос. Чем дальше, тем отзывчивость становилась шире, и тем больше людей начинало знать о ней.
   Под Черновицами к Карбышеву явился Юханцев. Служа в инженерных войсках, Юханцев не переставал чувствовать себя тонким мастером по сверлению и заточке орудийных стволов. И отсюда возникало в нем не вполне серьезное отношение к примитивной и бедной технике, с помощью которой решались на войне почти все практические саперные задачи. Особенно поразил Юханцева один недавний случай. Надо было переправить пушки через речку. Как ни казалась речонка узка, а для наводки через нее моста все-таки не было ни времени, ни материала. Юханцев смекнул: выкопать телеграфные столбы, укрепить на обоих берегах и, сладив из них подобие качелей, перебросить на качелях пушки через русло. Так и сделали: вышло отлично. Но Юханцев недоумевал: «Да где же тут военное инженерство? Одна простота…» К Карбышеву он пришел по другому поводу, но с тем же недоумением.
   — Солдат я недавний. Дозвольте, господин полковник, с вопросом не по команде?
   — Спрашивайте.
   — Рвем мосты до самых малых пролетов, поворотные круги на станциях, — слов нет, надо. А когда велят весь жилой поселок при станции спалить, неужто и такое по науке военного инженерства полагается?
   — Кто велел?
   — Поручик Батуев.
   — Поручик ошибся. Начали жечь?
   — До вас не начинали.
   Вопрос был серьезный. Офицеры и генералы винили в провале июньского наступления большевиков, а солдаты — генералов и офицеров. То, о чем спрашивал Юханцев, было прямым следствием провала. Спрашивал большевик. Отвечал офицер.
   — Распоряжение поручика я отменяю, — сказал Карбышев, — а насчет «военного инженерства» дело обстоит не так уж до смешного просто, как вы, Юханцев, полагаете…
   И он пустился объяснять, в чем военно-инженерный смысл разрушения и почему необходимы в этом деле расчет, система и дисциплина. При широком маневрировании, при быстрых отходах с разрушением приходится спешить. И поэтому уничтожать то, чем продвижение противника все равно затруднить невозможно, и не трогать того, что может ему пригодиться, значит попусту тратить силы. Например, сжечь жилой дом при железнодорожной станции, а водокачку оставить в целости — нелепо…
   — Спасибо, господин полковник, — серьезно сказал Юханцев, — стало быть, и простота бывает научная, и науку к простоте склонить можно.
* * *
   У Черновиц оторвались от топких берегов Прута и потянулись к Днестру по лесистым и холмистым долинам, уже видевшим, как два года назад отходили здесь русские войска. Остатки окопов, кое-как отрытых в то тяжкое лето, то и дело попадались под глаз. Но эти старые позиции были теперь в самом запущенном состоянии. Во многих местах они поросли высоченной рожью. Обстрел был стеснен, и войска, не задерживаясь, шли мимо забытых окопов по болотным низинам, через речки и запруды, сквозь густые перелески, — все дальше и дальше, все ближе подходя к российской границе. И в России уже было слышно, как армия кричит: «Вся власть Советам!»
   Начальство кипятилось, приказывая остановиться, занять позиции и укреплять их для упорной обороны. Заусайлов охрип.
   — Стой! Ни с места! Занимай окопы!
   Солдаты ухом не вели.
   — Не очень шумите, господин полковник! Разве это позиция? Канавка… И что за укрытие, коли кольев всего два ряда?
   — Братцы! Работать надо!
   — Ах, ты!..
   И весь сказ. Полк шел на восток…
   Темная улица села имела какой-то оцепенело-испуганный вид. Но не в безлюдье было тут дело. Так именно выглядят города и деревни после того, как через них пройдет много, очень много войск. Утром, когда рассвело, стало видно, что накануне в селе и вокруг него стояла большая кавалерийская часть. Как и везде, на местах кавалерийских стоянок, трава была выщипана, вытоптана, прибита к земле. Повсюду — солома, зерна овса, ячменя, обрывки веревок… Ветер поднимал и разбрасывал пепел потухших костров. Светлое и чистое, спокойное летнее утро с грустным удивлением смотрело на это поругание мирной красоты, еще недавно здесь царствовавшей в природе. Итак, где вчера стояла конница, сегодня остановилась пехота. Идти на восток еще дальше пехота уже не могла. Главнокомандующий Юго-Западным фронтом генерал Корнилов только что приказал расстреливать отходящие с позиций части, а Керенский восстановил смертную казнь на фронтах…
   Между Прутом и Днестром, по линии деревень Онут — Топороуцы — Боян, сохранилась от пятнадцатого года отлично укрепленная полоса. В семи верстах за ней имелась вторая, такая же. И, наконец, в глубоком тылу, почти у границы — множество полос, полузаконченных постройкой. Отход между Прутом и Днестром совершался беспорядочно. Противник сильно напирал на правый фланг отступавших войск, громил его из тяжелых пушек и обстреливал химическими снарядами. Фланг быстро подавался назад. А левый фланг, наоборот, отходил медленно, держа связь с еле подвигавшимися в горах карпатскими частями. И поэтому получилось так, что, когда правофланговые корпуса вышли в район старых укреплений, направленна их боевого фронта пришлось под углом к наличным позициям. Выравнять фронт по наличным позициям было нельзя: это значило бы оторваться от соседа слева и повиснуть в воздухе. Между тем правофланговый корпус уже отдал без боя несколько укрепленных полос, а его соседи слева еще не подошли и к первой полосе. Естественно, что как только армия остановилась, возникла неотложная необходимость тотчас приступить к возведению новой укрепленной полосы по линии Боян — Ракитно — Рашков, а за ней — второй, с отсеками между обеими. Считаться с тем, что вся эта местность уже была изрезана окопами, не приходилось. Карбышев принял участок от Новоселиц до Раранче — Слободзия — Недобоуцы. Все это были цветущие, очень зеленые, тенистые, длинные села. Участок Карбышева выходил за левое крыло Юго-Западного фронта и оказывался на правом крыле Румынского фронта. Позиционная линия проходила через Раранче — Слободзию так, что восточная половина деревни была в русских руках, а западная — в австрийских. Стада белых гусей бродили по зеленым улицам Раранче, то и дело переходя границу…
* * *
   Холмистая гряда начиналась у Хотина, близ Днестра, и тянулась на запад, заросшая по высокому гребню густым буковым лесом. От гряды отбегали к Днестру глубокие и развилистые овраги. Австрийцы с большим удобством для себя могли их использовать в качестве подступов при атаке. По этой причине наряды для охраны и разведки усиливались изо дня в день и перестрелка не прекращалась. На стыке Юго-Западного и Румынского фронтов, там, где лежал карбышевский участок, распласталась между речками пойма — мертвое пространство, которое никак не попадало под огонь. Тарахтели винтовки, татакали пулеметы, грохали пушки, а крестьяне, знай себе, пахали на безопасном междуречье. В чистом утреннем небе неуклюже покачивалась колбаса. Это русский артиллерийский наблюдатель, засев еще на рассвете в, корзинку, корректировал орудийный огонь. Вдруг из зеленых кустов прибрежья взвился кверху желтый австрийский бипланчик. Вот он взбирается выше, выше… Вот он идет полным ходом на колбасу…
   «Бах! Бах!..» Ясное небо затянулось пеленой черного дыма. Рассекая край дымного столба маленьким парашютом, наблюдатель птицей летит вниз и ловко прыгает наземь. А биплан? Его как и не было…
   — М-мерзавцы! — говорит Заусайлов, — в разведку только затем и ходят, чтобы спать. Биплан-то ведь ночевал у нас под носом в кустах. Нет, уж это не солдаты!..
   Карбышев был озадачен не меньше. Левый фланг его участка довольно точно совпадал со старыми окопами. Но правый фланг загибался. Передним краем обороны должны были служить ходы сообщения. Однако проволочные заграждения имелись только с фланга, а спереди — отсеки. Карбышеву предстояло превратить эти отсеки в укрепленную полосу. Целые дни проводил он на работах и в рекогносцировках. Австрийцы окапывались, прячась в высоких хлебах. Карбышев сам подползал к австрийской проволоке и снимал на планшетку ее прихотливые повороты. Сам выхаживал свой участок из конца в конец, проверяя разбивку, трассировку, ныряя по развалам свежевырытой земли, с прилипшими к сапогам черно-красными комьями, весь вымазанный в золотой глине. Ночью он попадал домой — за десять верст от работ, в деревеньку Малинешти. Еврейская школа в полуразвалившейся халупе… толстая седая хозяйка… огромные пышные перины… встревоженная, заждавшаяся Лидия Васильевна…

Часть II

   И се глас вольности раздается во все концы…
   Радищев

Глава тринадцатая

   Когда строительный участок на реке Прокураве, близ Коломыи, был упразднен, солдаты работавшего на этом участке полка голосовали: идти в бой или не идти? Так как голосование производилось под огнем противника, то и закончилось быстро: «Не в силах мы больше фронт держать!» И полк повернул к русской границе. Австрийцы кинулись его преследовать.
   Прапорщик инженерных войк Наркевич не успел оглянуться, как очутился в Могилеве-Подольском. По городу шатались солдаты ударных батальонов с голубыми щитками на левых рукавах гимнастерок. На щитках были измалеваны белой краской черепа и кости. «Экая глупая бутафорщина!» — подумал не видевший до сих пор ударников Наркевич. На одной из главных улиц города, в большом старом доме с колоннами, сгрудились вместе штабы фронта и Восьмой армии. У подъезда стояли на часах толстогрудые и толстоногие бабы из женского батальона смерти с одурело-восторженными физиономиями.
   Внутри дома с колоннами было так тихо и безлюдно, что Наркевич, пробродив с полчаса по коридорам, приоткрыл, наконец, какую-то дверь и очутился в неоглядной по размерам пустынной комнате. Это была штабная столовая. За длинным столом пил холодный чай старый инженер-генерал в пенсне, чисто выбритый и веселый. Он говорил что-то очень смешное двум хорошеньким сестрам милосердия, с крашеными перекисью, почти белыми, волосами. Сестры громко хохотали и поглядывали исподтишка на вошедшего в столовую черноглазого прапорщика. «Генерал Величко», — догадался Глеб. Величко сделал серьезное лицо и подозвал заблудившегося офицера. Со вниманием выслушав коломыйскую историю, он приказал Наркевичу немедленно ехать в Новоселицы.
   — Поступите там в распоряжение идеального начальника: подполковник Карбышев. Что? Знаете его по Бресту? Оч-чень хорошо. Должность — младшего производителя работ. Да еще и дружиной будете командовать. Итак, милый юноша, марш!..
   Поезд состоял из двух десятков платформ с прессованным сеном — целый эшелон под охраной солдат с винтовками. К нему было прицеплено несколько вагонов третьего класса, грязных и расхлябанных, до отказа набитых всякого звания людьми. В один из них втиснулся Наркевич. Поезд медленно катился мимо лесов и речек, громадных сливовых садов и деревень. Окна белых домиков ослепительно лучились, отдавая вечеру блеск прекрасного солнечного заката. Кто-то громко читал газету. «Третьего августа в Москве открылся второй всероссийский торгово-промышленный съезд. Известный член „Совещания общественных деятелей“, инженер…» От мгновенно возникшего острого предчувствия Глеб вздрогнул, как от удара. Да, так оно и есть! — «…инженер Наркевич произнес глубоко прочувствованную приветственную речь».
   — Не революция, а кукиш в кармане!
   Человек в солдатской шинели, с бритой головой, резкими и крупными чертами полного лица, похожий на молдаванина, повторил, горячась и от волнения слегка заикаясь:
   — Для солдат — кукиш…
   Он быстро огляделся, и темные глаза его сразу остановились на Наркевиче. Ямка на широком подбородке задвигалась. Тяжелая фигура, крутые плечи, могучие руки и жирная шея — все зашевелилось и заходило.
   — Я вас спрошу, господин прапорщик, — ваше офицерское дело теперь какое? Дисциплина, погоны… а что-то, мол, дальше будет?.. И, конечно, — злость непомерная к большевикам. Ну? Ясно: ударились было в кадетство, — стоп! Надо же с развалом солдатским бороться. И пошли тогда — праветь. Все? Ничего больше нет. А солдатам с каждым днем виднее, что эсеры и Керенский — за войну. Раз за войну, — значит, и за отсрочку дележа земли. Солдатам нужны мир и. земля, а не учредительное собрание. Вот и кукиш! Рвут солдаты с эсерами… Превращаются в большевиков…
   Наркевич подумал: «Как он неопрятно укладывает мысль в слова…» Сам Наркевич всегда старался подогнать свою мысль к полной точности, а речь — к чистоте. Вольное обращение с догмой и неуважительное отношение к схеме были ему инстинктивно противны. Черные точечки в темных глазах Наркевича жестко сверкнули. А молдаванин все говорил и говорил — отрывисто и непоследовательно, но убедительно и страстно.