Страница:
— Что за комиссия! Никогда не хватает времени…
Он дергал ручку пузатого портфеля, устремлялся к двери. И уже от двери спрашивал:
— Кстати, Глеб, что сегодня с вами? Неужто опять Жмуркина встретили?
Зимой Наркевич шел по Красной площади и возле Гума лицом к лицу столкнулся с бойким человеком, похожим на «незабвенного» Жмуркина как двойник. Нервы Наркевича сыграли, и он явился на работу с совершенно испорченным настроением. С тех пор в разговорах с ним Карбышев к любой неприятности пришпиливал пакостное имя Жмуркина. Не будь эта условность веселой и беззлобной карбышевской шуткой, Наркевич давно бы почуял в ней обидные намеки на свой неизлечимый индивидуализм, на свое непобедимое филистерство. Но Карбышев умел шутить, не задевая. И стоило ему назвать Жмуркина, как Наркевич превозмогал в себе дурное настроение и улыбался. Так обычно бывало. А сегодня получилось иначе.
— Опять Жмуркина встретили?
— Представьте себе… да! — с досадой сказал Наркевич, — то есть, по крайней мере уверен, что это он…
Карбышев тряхнул портфелем.
— Жив курилка… Ну, и черт с ним! Главное, Глеб, все-таки не в этом…
— А в чем? — спросил Наркевич, внезапно понимая нелепость своего вопроса и болезненно краснея.
— В том, что вечно не хватает одного часа времени для работы и сотни рублей в кармане!
Глава двадцать девятая
Он дергал ручку пузатого портфеля, устремлялся к двери. И уже от двери спрашивал:
— Кстати, Глеб, что сегодня с вами? Неужто опять Жмуркина встретили?
Зимой Наркевич шел по Красной площади и возле Гума лицом к лицу столкнулся с бойким человеком, похожим на «незабвенного» Жмуркина как двойник. Нервы Наркевича сыграли, и он явился на работу с совершенно испорченным настроением. С тех пор в разговорах с ним Карбышев к любой неприятности пришпиливал пакостное имя Жмуркина. Не будь эта условность веселой и беззлобной карбышевской шуткой, Наркевич давно бы почуял в ней обидные намеки на свой неизлечимый индивидуализм, на свое непобедимое филистерство. Но Карбышев умел шутить, не задевая. И стоило ему назвать Жмуркина, как Наркевич превозмогал в себе дурное настроение и улыбался. Так обычно бывало. А сегодня получилось иначе.
— Опять Жмуркина встретили?
— Представьте себе… да! — с досадой сказал Наркевич, — то есть, по крайней мере уверен, что это он…
Карбышев тряхнул портфелем.
— Жив курилка… Ну, и черт с ним! Главное, Глеб, все-таки не в этом…
— А в чем? — спросил Наркевич, внезапно понимая нелепость своего вопроса и болезненно краснея.
— В том, что вечно не хватает одного часа времени для работы и сотни рублей в кармане!
Глава двадцать девятая
Весной двадцать четвертого года Фрунзе был назначен заместителем председателя Реввоенсовета и Наркомвоенмора СССР. Вместе с тем на него были возложены обязанности начальника штаба РККА, начальника Военной академии и председателя Высшего военного редакционного совета. С этого времени он непосредственно руководил всем военным строительством СССР и реорганизацией Красной Армии. Итак, во главе Военной академии был поставлен талантливейший военный, ученый-марксист, превосходный организатор и несгибаемый большевик-ленинец. Это назначение со всей очевидностью свидетельствовало о том, как остро стоял в те времена вопрос подготовки высших командных кадров и какое кардинальное значение придавала этому вопросу партия.
За академию Фрунзе взялся без всяких промедлений. Сперва сделал доклад о перспективах строительства РККА и о задачах академии. Затем провел совещание о том, как должны проводиться в академии оперативные игры.
— Надо понять, товарищи, — говорил Фруняе, — что новое растет и требует выхода. Надо понять, что нужно идти нога в ногу с этим растущим новым, ибо в конце концов что же оно представляет собой? Сегодня в неясной, несколько путаной форме оно уже выражает и отражает в себе то, что завтра обязательно будет нашей общей правдой, нашей общей жизнью…
Его военные реформы шли этим же самым путем: решительно перестраивался армейский аппарат, формировались национальные части, составлялись новые уставы по всем видам оружия, внедрялась техника, создавался авиатрест, возникала химическая служба, и территориально-милиционная система организации армии ложилась в основу всех этих реформ.
Медленно поднимаясь по лестнице и мягко позвякивая шпорами на пушистом ковре, — Фрунзе числил себя по кавалерии и поэтому ходил с синими петлицами и носил шпоры, — он говорил своему неотлучному адъютанту:
— Меня очень интересует, что будут говорить двое… Азанчеев и Карбышев. Уж очень разные…
— Еще бы!
— Азанчеев — умен, хитер, но скептик, решительно ни во что не верит. А ведь ни во что не верить может только не вполне честный человек. Карбышев — прежде всего военный инженер. Однако не из тех, которые серединка на половинку: либо хорошие тактики с общевойсковым уклоном, но плохие инженеры; либо хорошие инженеры, но без боевого опыта и без понимания войсковых нужд. Карбышев — настоящий, полноценный военный инженер. Он и то, и другое; у него нет флюса…
На самом верху лестницы Фрунзе приостановился и после коротенькой молчаливой передышки вдруг сказал:
— Сергей Аркадьевич, вы слышали: Ногин умер.
— Да. Почему вы…
— Нет, я о том, что надо очень, очень спешить!
— Создавать командные кадры высокой квалификации с тем, чтобы они прочно стояли на платформе Советской власти, — говорил Фрунзе, — это одна из наших важнейших общегосударственных задач, товарищи. Когда можно будет считать ее решенной? Только тогда, когда мы будем иметь свою, советскую интеллигенцию, которая, владея техникой дела, являлась бы вместе с тем костью от кости пролетарского класса. Наша академия — кузница командных кадров армии. Ей, армии, нужен такой командир, который мог бы с одинаковым успехом и руководить и воспитывать. В его руках должен быть сосредоточен весь комплекс строевой, хозяйственной и партийно-политической работы. Когда мы дадим армии такого командира, принцип единоначалия получит в его лице наиболее полное и желательное осуществление.
Итак, академия должна готовить не просто кадры, а кадры, вооруженные передовой военной наукой, идейно преданные Родине и партии, сочетающие в своих возможностях уменье руководить со способностью воспитывать. Чем же должна быть академия для того, чтобы ковать такие кадры? Идейным центром советской военно-научной мысли. Но утверждать, что она им уже является, вероятно, не станет никто из присутствующих…
Фрунзе глядел прямо в лица окружавших его профессоров и преподавателей, перебирал бледными пальцами темную бородку и, закрепляя улыбкой неумолимость слов, говорил:
— Обучаете действию армий, групп армий, ведению войны в целом. Уже на втором курсе ставите военные игры в масштабе фронта. Корпусом и дивизией занимаетесь еле-еле, полком не занимаетесь вовсе. Но ведь к изучению вопросов ведения войны в целом, фронтов и армий не подготовлены ни ваши слушатели, ни вы сами, товарищи. И отсюда — схоластические дискуссии, вреднейшее верхоглядство. Что представляет собой «стратегическая тема» в нашей академии? Механическое перенесение старого в новое. Забудьте о старой Николаевской академии, товарищи. Здесь — корень вашего уклона в общетеоретическую, безжизненную сторону. Нельзя, чтобы стратегия оставалась стержнем академической подготовки, а общевойсковая тактическая подготовка отодвигалась на задний план. Главенствующее положение должно быть отдано тактике — работе над деталями и техникой проведения операций. Одни кафедры эту работу основывают на опыте мировой войны, другие — на опыте гражданской. Однако… это значит, что и те, и другие профессора смотрят не столько вперед, сколько назад. Нельзя так, товарищи, нельзя…
Из горьких фактов Фрунзе делал суровый вывод. Академия пестра по составу преподавателей, по взглядам, навыкам и традициям, господствующим в их среде, и потому служить идейным руководящим центром не может. Обращаясь к старым профессорам академии, он говорил тихо и твердо:
— Вам надо, товарищи, несколько объективнее, чем это иногда бывает, подходить к рассмотрению и оценке явлений современной действительности. Надо понять, что новое растет и требует выхода. Надо понять, что нужно идти в могу с новым. Необходимо служебную связь с академией пополнить связью идеологической. Что значит «служить» в нашей академии? Отныне это значит честно и до конца перейти на службу советской военной науке, стать не попутчиком, а ее истинным носителем. Я слышу вопрос: что я имею в виду? Я имею в виду, товарищи, решительный пересмотр вами вашего теоретического багажа и мировоззрения. Я говорю о том, что лишний груз старых догматов вам предстоит выбросить. Предстоит установить глубокую практическую связь с советской школой. Где основа этой связи? Марксизм-ленинизм. Многие, многие усилия как лучших специалистов старой армии, так и всего нового, молодого, свежего, что успела создать сеть наших военных академий, еще разрознены, не связаны, направлены вразнобой. Только марксизм-ленинизм способен превратить их в органическое целое. Характер будущей войны определяется политикой классовой борьбы между правительствами и внутри государств. Мировая война — банкротство старой военной науки…
— Неужели надо будет еще увеличивать число политических дисциплин? — спросил чей-то взволнованный голос.
— Зачем? — улыбнулся Фрунзе, — наоборот. Мы сократим их число. А в основу положим высшее достижение человеческой науки, — ленинизм. Поймите, товарищи: речь идет не о реорганизации учебной части, а совсем о другом. Речь идет о создании новой цельной системы подготовки командных кадров, которые стояли бы и в политическом, и в военном смысле на одинаковой высоте. Перед нами — линия последовательного перехода к осуществлению принципа единоначалия. Этим, собственно, и диктуются практические решения по всем задачам строительства академии. Я хлопочу не об устранении технических неполадок, а о совершенно новом направлении всего, что делается в академии…
Начальники кафедр выступали друг за другом и говорили, говорили… Некоторые высокомерно деликатничали; иные с трудом скрывали неприязнь; были и такие, что курили фимиам, но фимиам был бесцветен и не имел запаха. Все это были акробаты, умеющие ловко перевернуться на трапеции под куполом цирка и нелепо спотыкающиеся на гладком тротуаре.
Карбышев взглянул на Азанчеева. Физиономия Леонида Владимировича имела такое душеспасительное выражение, словно ее несколько часов подряд окуривали ладаном. Впрочем, от выступления он уклонился, — боялся гладкой мостовой. Что он мог бы сказать, выступая? Что он совершенно не согласен с Фрунзе… Что характер будущей войны определяется военной историей… Что мировая война есть главный источник военного искусства… Нельзя, нельзя… никак нельзя! Когда очередь дошла до Карбышева, он охотно встал и пошел к кафедре. Но по дороге усомнился: а следовало ли, в самом деле, выступать? Он был так согласен со всем, о чем говорил Фрунзе, что оставалось бы только сказать: согласен — и все. Собственно, так и вышло. Показав на нескольких очень выразительных примерах, что тактическая подготовка в академии строится исключительно на опыте прошлого, как будто будущего нет совсем, Карбышев лишь подтвердил одну из главных мыслей Фрунзе. Утверждая необходимость всяческого приближения точной инженерной науки к полевым общевойсковым условиям, подтвердил его другую мысль. И вообще, совершенно солидаризировался с Фрунзе…
Возвращаясь от кафедры к своему месту, Карбышев неожиданно ощутил какое-то почти физическое беспокойство и тут же разгадал причину. На него смотрел Азанчеев. Карбышев в первый раз видел по-настоящему азанчеевские глаза. Их взгляд не был ни умильно-искателен, ни бегло-лицемерен. В нем не было ни честолюбия, ни лукавства, глубоко осевших в душе этого человека. Имея отличный кусок мяса во рту, называемый в просторечии «языком», Азанчеев поостерегся пустить его сегодня в ход. И ненавидел сейчас Карбышева за то, что ему нечего и незачем было остерегаться. Под огненным укусом ненависти, исходившей из обычно подслеповатых, а теперь широко раскрытых глаз Леонида Владимировича Карбышев изумленно вздрогнул. Но все это продолжалось не дольше мгновения: глаза исчезли… и от взгляда не осталось ничего, кроме тонкого холодка под карбышевской лопаткой.
Одним из главных спорщиков в партбюро был Якимах. Он говорил много и складно, ярко поблескивая светлыми глазами и все круче вскидывая кверху упрямую голову, чтобы сбросить со лба падавшую на него прядь соломенных волос. Его слушали с напряженным вниманием. То, о чем он говорил, чуялось почти всеми, но первым заговаривал об этом Якимах. Часто речь шла о недостатках специальной подготовки. Еще чаще — о реакционных тенденциях профессуры. Это были очень важные вопросы. За верное их решение Якимах боролся с неослабевающей энергией.
В первое время он спорил резко и не щадя противников. И после таких споров у него бывал иной раз смущенный, вид. Ему казалось, что он наговорил лишнего, обидел, и он сожалел, что погорячился. По постепенно выработалась в нем особая сноровка борьбы, чрезвычайно облегчавшая задачу. От природы Якимах любил шутку и теперь пользовался ею как аргументом для доказательства. «Уж это ты брось психологию подсовывать, — говорил он, например, противнику, — дескать, лягну его ловким словом, а из него и дух вон! Как бы не так! Есть, брат, порох бездымный, а ты — бездумный порох, вот что!» И противник смеялся над собой вместе с Якимахом и легко отходил с позиции, приговаривая: «Стоп! И впрямь расскакался, точно блоха из мешка. Ну, да ведь ошибаться каждый может… Не спорю, товарищи, прав Петя!..»
В конце концов Якимах начал рассуждать так: «Что такое я? Последняя точка в нити, протянутой из ЦК в академию, — важная точка…» Этакий взгляд на себя прививал ему уменье разрешать все, без исключения, вопросы, общественные и личные, не просто, а с непременным расчетом: всякое решение обязательно и прежде всего должно было помогать действительному укреплению партийного дела в академии. Необходимость этого подхода тонко заостряла мысль Якимаха. Представители партийной организации — и он в их числе — ходили на квартиру Фрунзе, в Шереметьевский переулок, с докладами о борьбе за генеральную линию партии. Фрунзе внимательно слушал и сам говорил, довольно похрустывая пальцами рук. Затем многолюдные активы курсовых бюро с кипучей стремительностью вырабатывали безукоризненно правильные монолитные решения. И попутно со всем этим Якимах все больше привыкал спокойно и вдумчиво слушать, обдуманно и веско говорить, незаметно направляя в нужные стороны концы нитей, шедших от партии через него.
Держать экзамены приехало человек шестьсот. Из них двести споткнулись в мандатных комиссиях, триста — на экзаменах. Фрунзе сам подбирал состав слушателей. Романюта провалился на третьем испытании. Карбышев вмешался. Кончилось тем, что Романюта представил академическому начальству собственноручную записку Фрунзе: «Большой стаж в первой мировой войне. То же — в гражданской, когда командовал полком. Необходимо учиться». Курсовой староста Мирополов, с бородой во всю грудь, прослышав о записке, угрюмо вздохнул:
— Учиться всем необходимо. А вот что из того выйдет!..
Среди старых профессоров, которыми наградил академию дореволюционный генеральный штаб, были честные, умные, в настоящем смысле ученые люди. Но большинство состояло все же не из них. И это большинство очень плохо приходилось ко двору. После ошеломительной речи Фрунзе никто из них даже и не пытался играть в оппозицию. Наоборот, все они, словно по команде, принялись заискивать перед слушателями. Но умно и тонко заискивали лишь немногие; прочие делали это так открыто и прямо, что решительно никого ввести в обман не могли. Азанчеев сбавил в тоне, но и от прежних замашек не отказался.
Попрежнему приходил в академию гражданским человеком, — в пальто и фетровой шляпе. Лекции читал, конечно, в военном костюме; но домой уходил опять-таки «штрючком». Трудно сказать, насколько были справедливы гулявшие между слушателями рассказы об Азанчееве. Говорили, например, будто в старые «царские» дни, запершись дома, надевает он на себя мундир с погонами; будто приходят к нему в эти дни таинственные визитеры и обмениваются с ним поздравлениями, титулуя друг друга «вашим превосходительством». Вероятнее всего, что ничего подобного не было и рассказы были пустой выдумкой. Но что-то помогло этой выдумке родиться. Что?
Азанчеев ужасно не любил убеждений — не тех или иных, а просто убеждений, всяких, каких бы то ни было. Сам он был совершенно от них свободен. Но эта его свобода то и дело стеснялась убеждениями других людей. И Азанчеев еле переваривал всех, в чем-нибудь твердо убежденных людей. Слушатели чувствовали неладное, видели и отмечали в памяти все ошибки азанчеевского поведения; но основная причина ошибок оставалась для них непонятна, а легенды рождались, возникал целый эпос. Как-то после лекции Якимах догнал Азанчеева в коридоре.
— Товарищ профессор? Разрешите вопрос?
Леонид Владимирович с очевидным неудовольствием придержал свой твердый и осадистый шаг.
— Что вам от меня угодно?
Якимах начал докладывать, что пехотный корпус, по его мнению, мог бы и не делать обходного движения на Д., — об этом шла на лекции речь, — а выйти на коммуникации противника прямо через М., и тогда весь вопрос решался бы гораздо проще… Азанчеев слушал, внимательно разглядывая Якимаха. Да, этот краснощекий парень, с ворохом светлых волос на голове, не из числа благонравных сластунчиков, лучший способ обращения с которыми — снисходительная усмешка. Не то Васька Буслаев, не то… Ричард Львиное Сердце. А главное… главное заключалось в том, что Якимах был совершенно прав. Ответ Азанчеева прозвучал так же твердо и гладко, как все, что он когда-либо говорил:
— Вы правы. Но согласитесь, что мое решение гораздо… изящнее!
И, круто отвернувшись от Якимаха, пошел по коридору.
— Ну и… трубадур! — прошептал огорошенный Якимах, смотря ему вслед и собираясь с мыслями.
Впрочем, сквозь звон пустого красноречия, в котором «трубадуры» безжалостно топили все живое, прорывались совсем иные звуки. Например, деловито-торопливый голос Карбышева. Но после глупой истории с Азанчеевым и Карбышев не располагал Якимаха к откровенности и простоте. Было в его быстрой, маленькой фигуре что-то суховатое, даже жесткое. И невыгодность этих первоначальных впечатлений как бы подтверждалась его странной манерой острить без улыбки…
На самом деле все это было несколько иначе. Карбышев и Азанчеев не могли не спорить. Такие профессора, как Карбышев, уча молодежь военному делу, прививая ей свои знания, в то же время у нее учились, усваивая новую науку, которая привела революцию к военной победе. А такие профессора, как Азанчеев, не хотели ни учиться, ни учить. Как же было им не спорить? Азанчеев сидел на диване, Карбышев — в кресле. С виду казалось, что собеседников разделяет только столик с двумя стаканами чая.
— Все-таки это очень скверно, — сказал Карбышев, — что Военно-инженерная академия до сих пор в Ленинграде.
— Почему? — равнодушно спросил Азанчеев.
— Потому что между академией и Главным инженерным управлением нет органической связи. Мы ездим в командировки к ним, они — к нам. Но это не то, не то…
Карбышев глотнул горячего чая, обжегся и быстро поставил стакан на стол.
— Связь должна быть живой, тесной, непосредственной… Только тогда и можно будет по-настоящему использовать для совместной работы с инженерным комитетом профессоров и преподавателей академии. А высококвалифицированных людей там очень много. Один Величко чего стоит…
— Чего же, по вашему мнению, стоит Величко? Карбышев пожал плечами.
— Это вы и без меня знаете. Нельзя, никак нельзя, чтобы фортификация голодала на теоретическом пайке…
Азанчеев оживился.
— Лягаете теорию? Но ведь вы же слышали голос свыше: теория…
Повидимому, он собирался заспорить всерьез, так как вдруг стал похож на охотничью собаку: щелкал зубами и готовился схватить.
— Теория освещает путь практике. Вспомните, пожалуйста…
— Да помню, — быстро возразил Карбышев, — и знаю хорошо, что только та теория тактики есть истинная теория, которой можно практически обучить войска. Коли нельзя, так и теория — к черту. Тактика существует для войск. И уж надо прямо сказать, Леонид Владимирович, что под это мерило ваша «История военного искусства» самым конфузным образом не подходит.
— Предоставим судить об этом истинно ученым людям, — взвизгнул Азанчеев, — им это виднее, чем вам. Во всяком случае мой принцип «огня и маневра» не нуждается в ваших похвалах.
— Огонь и маневр — хорошо. Да ведь у вас-то другое…
— То есть?
— «Вода и маневр…» У вас это как у австрийских генералов, которые старались доказать Суворову, что он «неправильно» побеждает.
Надо сказать, что Карбышев тоже изменялся, когда спорил всерьез: вдруг начинал говорить, как бы забивая в шпалу костыль за костылем скорыми и ловкими движениями опытного путевого мастера.
— Вам, вероятно, известно, что у нас прежде называлось «стратегическим вензелем»? Выписывать «стратегические вензеля» — блуждать по карте вслед за пальцем дурака-генштабиста…
Карбышев вскочил с кресла, подбежал к доске, схватил мел и, сломав его при первом нажиме, мгновенно вывел какую-то замысловатую фигуру.
— Не угодно ли? Образец стратегических вензелей генерала Макка под Ульмом в 1805 году. Пока Макк выделывал эти вензеля, Наполеон огибал Ульм и заходил армии Макка в тыл. Чем дело кончилось, все знают.
— Вы не любите прошлого, — с горьким сожалением проговорил Азанчеев, — не любите.
— Как вам сказать? — усмехнулся Карбышев. — Можно любить прошлое, но уважать можно только будущее. Быт нашей старой армии был сверху донизу пропитан самыми нежизненными условностями. Правда, эти условности сдерживали армию от развала. Но вместе с тем они закрывали перед ней все пути к творчеству. Поиски нового были невозможны. Теперь мы отвергаем многое из опыта старой армии. Мало того. Мы вынуждены и себя и Красную Армию, сколоченную кое в чем из обломков старого, очищать от пыли веков. И самая основа наших научных знаний стала другой. Вместо лицемерных фраз о происхождении той или иной войны — Алая и Белая Розы, Испанское наследство, — вместо всей этой туманной чепухи, мы говорим о совершенно правдивых и реальных вещах: борьба классов, войны феодальные, империалистические…
— Так я и знал, — злобно ощерился Азанчеев, — все дороги ведут в Рим. Извините меня, но вы ровно ничего не смыслите в методологии. Поймите, наконец, что военное дело есть искусство, стоящее на высокой степени квалификации и пользующееся целым рядом наук, но своих собственных научных методов еще не имеющее… и потому…
— Поздравляю!
— Да, да! Именно так. Короче говоря…
— Попробуйте хоть бы и подлиннее, но только повразумительнее.
— Извольте. Объяснить в военном деле с точки зрения марксизма мы можем все. А вот научить военному делу марксизм отнюдь не может. Как и почему люди воевали в семнадцатом столетии, марксизм объяснит, но как нам сегодня разбить нашего противника — этого он не скажет. О том, как надо разрабатывать проблемы, связанные с характером будущих войн, мы ничего не узнаем от марксизма…
— Вы-то, наверно, ничего не узнаете.
— Почему я?
— Потому что приподнять землю можно, только сбросив вниз небо. А волхвам и пророкам военной науки заниматься этим не пристало. Следовательно, ваше дело — сторона. И вообще: долой жречество!
Так спорили в Военно-научном обществе Азанчеев и Карбышев. И не могли не спорить, так как один из них категорически отвергал, а другой все полней и полней постигал железную необходимость революционного преобразования военного искусства.
— Соответствие фортификационных форм тактике войны должно быть первым законом, — говорил он, — а соответствие их видам вооружения — вторым. Прибавьте сюда численность армии, особенности технических средств борьбы, степень обученности войск, их дух и настроения, свойства местности, времени года, климата, — видите, как много условий, определяющих собой фортификационные формы…
За академию Фрунзе взялся без всяких промедлений. Сперва сделал доклад о перспективах строительства РККА и о задачах академии. Затем провел совещание о том, как должны проводиться в академии оперативные игры.
— Надо понять, товарищи, — говорил Фруняе, — что новое растет и требует выхода. Надо понять, что нужно идти нога в ногу с этим растущим новым, ибо в конце концов что же оно представляет собой? Сегодня в неясной, несколько путаной форме оно уже выражает и отражает в себе то, что завтра обязательно будет нашей общей правдой, нашей общей жизнью…
Его военные реформы шли этим же самым путем: решительно перестраивался армейский аппарат, формировались национальные части, составлялись новые уставы по всем видам оружия, внедрялась техника, создавался авиатрест, возникала химическая служба, и территориально-милиционная система организации армии ложилась в основу всех этих реформ.
* * *
Новый учебный год в академии Фрунзе открыл общим собранием, на котором произнес речь, а начальникам кафедр и преподавателям основных дисциплин предложил выступить с «декларациями».Медленно поднимаясь по лестнице и мягко позвякивая шпорами на пушистом ковре, — Фрунзе числил себя по кавалерии и поэтому ходил с синими петлицами и носил шпоры, — он говорил своему неотлучному адъютанту:
— Меня очень интересует, что будут говорить двое… Азанчеев и Карбышев. Уж очень разные…
— Еще бы!
— Азанчеев — умен, хитер, но скептик, решительно ни во что не верит. А ведь ни во что не верить может только не вполне честный человек. Карбышев — прежде всего военный инженер. Однако не из тех, которые серединка на половинку: либо хорошие тактики с общевойсковым уклоном, но плохие инженеры; либо хорошие инженеры, но без боевого опыта и без понимания войсковых нужд. Карбышев — настоящий, полноценный военный инженер. Он и то, и другое; у него нет флюса…
На самом верху лестницы Фрунзе приостановился и после коротенькой молчаливой передышки вдруг сказал:
— Сергей Аркадьевич, вы слышали: Ногин умер.
— Да. Почему вы…
— Нет, я о том, что надо очень, очень спешить!
— Создавать командные кадры высокой квалификации с тем, чтобы они прочно стояли на платформе Советской власти, — говорил Фрунзе, — это одна из наших важнейших общегосударственных задач, товарищи. Когда можно будет считать ее решенной? Только тогда, когда мы будем иметь свою, советскую интеллигенцию, которая, владея техникой дела, являлась бы вместе с тем костью от кости пролетарского класса. Наша академия — кузница командных кадров армии. Ей, армии, нужен такой командир, который мог бы с одинаковым успехом и руководить и воспитывать. В его руках должен быть сосредоточен весь комплекс строевой, хозяйственной и партийно-политической работы. Когда мы дадим армии такого командира, принцип единоначалия получит в его лице наиболее полное и желательное осуществление.
Итак, академия должна готовить не просто кадры, а кадры, вооруженные передовой военной наукой, идейно преданные Родине и партии, сочетающие в своих возможностях уменье руководить со способностью воспитывать. Чем же должна быть академия для того, чтобы ковать такие кадры? Идейным центром советской военно-научной мысли. Но утверждать, что она им уже является, вероятно, не станет никто из присутствующих…
Фрунзе глядел прямо в лица окружавших его профессоров и преподавателей, перебирал бледными пальцами темную бородку и, закрепляя улыбкой неумолимость слов, говорил:
— Обучаете действию армий, групп армий, ведению войны в целом. Уже на втором курсе ставите военные игры в масштабе фронта. Корпусом и дивизией занимаетесь еле-еле, полком не занимаетесь вовсе. Но ведь к изучению вопросов ведения войны в целом, фронтов и армий не подготовлены ни ваши слушатели, ни вы сами, товарищи. И отсюда — схоластические дискуссии, вреднейшее верхоглядство. Что представляет собой «стратегическая тема» в нашей академии? Механическое перенесение старого в новое. Забудьте о старой Николаевской академии, товарищи. Здесь — корень вашего уклона в общетеоретическую, безжизненную сторону. Нельзя, чтобы стратегия оставалась стержнем академической подготовки, а общевойсковая тактическая подготовка отодвигалась на задний план. Главенствующее положение должно быть отдано тактике — работе над деталями и техникой проведения операций. Одни кафедры эту работу основывают на опыте мировой войны, другие — на опыте гражданской. Однако… это значит, что и те, и другие профессора смотрят не столько вперед, сколько назад. Нельзя так, товарищи, нельзя…
Из горьких фактов Фрунзе делал суровый вывод. Академия пестра по составу преподавателей, по взглядам, навыкам и традициям, господствующим в их среде, и потому служить идейным руководящим центром не может. Обращаясь к старым профессорам академии, он говорил тихо и твердо:
— Вам надо, товарищи, несколько объективнее, чем это иногда бывает, подходить к рассмотрению и оценке явлений современной действительности. Надо понять, что новое растет и требует выхода. Надо понять, что нужно идти в могу с новым. Необходимо служебную связь с академией пополнить связью идеологической. Что значит «служить» в нашей академии? Отныне это значит честно и до конца перейти на службу советской военной науке, стать не попутчиком, а ее истинным носителем. Я слышу вопрос: что я имею в виду? Я имею в виду, товарищи, решительный пересмотр вами вашего теоретического багажа и мировоззрения. Я говорю о том, что лишний груз старых догматов вам предстоит выбросить. Предстоит установить глубокую практическую связь с советской школой. Где основа этой связи? Марксизм-ленинизм. Многие, многие усилия как лучших специалистов старой армии, так и всего нового, молодого, свежего, что успела создать сеть наших военных академий, еще разрознены, не связаны, направлены вразнобой. Только марксизм-ленинизм способен превратить их в органическое целое. Характер будущей войны определяется политикой классовой борьбы между правительствами и внутри государств. Мировая война — банкротство старой военной науки…
— Неужели надо будет еще увеличивать число политических дисциплин? — спросил чей-то взволнованный голос.
— Зачем? — улыбнулся Фрунзе, — наоборот. Мы сократим их число. А в основу положим высшее достижение человеческой науки, — ленинизм. Поймите, товарищи: речь идет не о реорганизации учебной части, а совсем о другом. Речь идет о создании новой цельной системы подготовки командных кадров, которые стояли бы и в политическом, и в военном смысле на одинаковой высоте. Перед нами — линия последовательного перехода к осуществлению принципа единоначалия. Этим, собственно, и диктуются практические решения по всем задачам строительства академии. Я хлопочу не об устранении технических неполадок, а о совершенно новом направлении всего, что делается в академии…
Начальники кафедр выступали друг за другом и говорили, говорили… Некоторые высокомерно деликатничали; иные с трудом скрывали неприязнь; были и такие, что курили фимиам, но фимиам был бесцветен и не имел запаха. Все это были акробаты, умеющие ловко перевернуться на трапеции под куполом цирка и нелепо спотыкающиеся на гладком тротуаре.
Карбышев взглянул на Азанчеева. Физиономия Леонида Владимировича имела такое душеспасительное выражение, словно ее несколько часов подряд окуривали ладаном. Впрочем, от выступления он уклонился, — боялся гладкой мостовой. Что он мог бы сказать, выступая? Что он совершенно не согласен с Фрунзе… Что характер будущей войны определяется военной историей… Что мировая война есть главный источник военного искусства… Нельзя, нельзя… никак нельзя! Когда очередь дошла до Карбышева, он охотно встал и пошел к кафедре. Но по дороге усомнился: а следовало ли, в самом деле, выступать? Он был так согласен со всем, о чем говорил Фрунзе, что оставалось бы только сказать: согласен — и все. Собственно, так и вышло. Показав на нескольких очень выразительных примерах, что тактическая подготовка в академии строится исключительно на опыте прошлого, как будто будущего нет совсем, Карбышев лишь подтвердил одну из главных мыслей Фрунзе. Утверждая необходимость всяческого приближения точной инженерной науки к полевым общевойсковым условиям, подтвердил его другую мысль. И вообще, совершенно солидаризировался с Фрунзе…
Возвращаясь от кафедры к своему месту, Карбышев неожиданно ощутил какое-то почти физическое беспокойство и тут же разгадал причину. На него смотрел Азанчеев. Карбышев в первый раз видел по-настоящему азанчеевские глаза. Их взгляд не был ни умильно-искателен, ни бегло-лицемерен. В нем не было ни честолюбия, ни лукавства, глубоко осевших в душе этого человека. Имея отличный кусок мяса во рту, называемый в просторечии «языком», Азанчеев поостерегся пустить его сегодня в ход. И ненавидел сейчас Карбышева за то, что ему нечего и незачем было остерегаться. Под огненным укусом ненависти, исходившей из обычно подслеповатых, а теперь широко раскрытых глаз Леонида Владимировича Карбышев изумленно вздрогнул. Но все это продолжалось не дольше мгновения: глаза исчезли… и от взгляда не осталось ничего, кроме тонкого холодка под карбышевской лопаткой.
* * *
Академия преображалась. Организационная структура ее все дальше отходила от николаевского образца. Старые спецы усиленно трудились над составлением новых уставов для Красной Армии. Их плотная среда разрежалась; преподавательский состав пополнялся командирами с боевым опытом гражданской войны. Основой обучения на первом курсе становилась тактика в пределах полка; на втором — дивизии; на третьем — корпуса. Предметы объединялись в циклы. Во главе каждого цикла утверждался руководитель. Таким способом устранялась вредная разъединенность независимых одна от другой кафедр. Цикл стратегических дисциплин делился на две части: ученье о войне и оперативное искусство. Фрунзе впервые оформил систему знаний из области оперативного искусства как науку. Академия преображалась, делаясь, подлинным центром советской военно-научной мысли. И академическая партийная организация проходила самую серьезную политическую школу…Одним из главных спорщиков в партбюро был Якимах. Он говорил много и складно, ярко поблескивая светлыми глазами и все круче вскидывая кверху упрямую голову, чтобы сбросить со лба падавшую на него прядь соломенных волос. Его слушали с напряженным вниманием. То, о чем он говорил, чуялось почти всеми, но первым заговаривал об этом Якимах. Часто речь шла о недостатках специальной подготовки. Еще чаще — о реакционных тенденциях профессуры. Это были очень важные вопросы. За верное их решение Якимах боролся с неослабевающей энергией.
В первое время он спорил резко и не щадя противников. И после таких споров у него бывал иной раз смущенный, вид. Ему казалось, что он наговорил лишнего, обидел, и он сожалел, что погорячился. По постепенно выработалась в нем особая сноровка борьбы, чрезвычайно облегчавшая задачу. От природы Якимах любил шутку и теперь пользовался ею как аргументом для доказательства. «Уж это ты брось психологию подсовывать, — говорил он, например, противнику, — дескать, лягну его ловким словом, а из него и дух вон! Как бы не так! Есть, брат, порох бездымный, а ты — бездумный порох, вот что!» И противник смеялся над собой вместе с Якимахом и легко отходил с позиции, приговаривая: «Стоп! И впрямь расскакался, точно блоха из мешка. Ну, да ведь ошибаться каждый может… Не спорю, товарищи, прав Петя!..»
В конце концов Якимах начал рассуждать так: «Что такое я? Последняя точка в нити, протянутой из ЦК в академию, — важная точка…» Этакий взгляд на себя прививал ему уменье разрешать все, без исключения, вопросы, общественные и личные, не просто, а с непременным расчетом: всякое решение обязательно и прежде всего должно было помогать действительному укреплению партийного дела в академии. Необходимость этого подхода тонко заостряла мысль Якимаха. Представители партийной организации — и он в их числе — ходили на квартиру Фрунзе, в Шереметьевский переулок, с докладами о борьбе за генеральную линию партии. Фрунзе внимательно слушал и сам говорил, довольно похрустывая пальцами рук. Затем многолюдные активы курсовых бюро с кипучей стремительностью вырабатывали безукоризненно правильные монолитные решения. И попутно со всем этим Якимах все больше привыкал спокойно и вдумчиво слушать, обдуманно и веско говорить, незаметно направляя в нужные стороны концы нитей, шедших от партии через него.
Держать экзамены приехало человек шестьсот. Из них двести споткнулись в мандатных комиссиях, триста — на экзаменах. Фрунзе сам подбирал состав слушателей. Романюта провалился на третьем испытании. Карбышев вмешался. Кончилось тем, что Романюта представил академическому начальству собственноручную записку Фрунзе: «Большой стаж в первой мировой войне. То же — в гражданской, когда командовал полком. Необходимо учиться». Курсовой староста Мирополов, с бородой во всю грудь, прослышав о записке, угрюмо вздохнул:
— Учиться всем необходимо. А вот что из того выйдет!..
Среди старых профессоров, которыми наградил академию дореволюционный генеральный штаб, были честные, умные, в настоящем смысле ученые люди. Но большинство состояло все же не из них. И это большинство очень плохо приходилось ко двору. После ошеломительной речи Фрунзе никто из них даже и не пытался играть в оппозицию. Наоборот, все они, словно по команде, принялись заискивать перед слушателями. Но умно и тонко заискивали лишь немногие; прочие делали это так открыто и прямо, что решительно никого ввести в обман не могли. Азанчеев сбавил в тоне, но и от прежних замашек не отказался.
Попрежнему приходил в академию гражданским человеком, — в пальто и фетровой шляпе. Лекции читал, конечно, в военном костюме; но домой уходил опять-таки «штрючком». Трудно сказать, насколько были справедливы гулявшие между слушателями рассказы об Азанчееве. Говорили, например, будто в старые «царские» дни, запершись дома, надевает он на себя мундир с погонами; будто приходят к нему в эти дни таинственные визитеры и обмениваются с ним поздравлениями, титулуя друг друга «вашим превосходительством». Вероятнее всего, что ничего подобного не было и рассказы были пустой выдумкой. Но что-то помогло этой выдумке родиться. Что?
Азанчеев ужасно не любил убеждений — не тех или иных, а просто убеждений, всяких, каких бы то ни было. Сам он был совершенно от них свободен. Но эта его свобода то и дело стеснялась убеждениями других людей. И Азанчеев еле переваривал всех, в чем-нибудь твердо убежденных людей. Слушатели чувствовали неладное, видели и отмечали в памяти все ошибки азанчеевского поведения; но основная причина ошибок оставалась для них непонятна, а легенды рождались, возникал целый эпос. Как-то после лекции Якимах догнал Азанчеева в коридоре.
— Товарищ профессор? Разрешите вопрос?
Леонид Владимирович с очевидным неудовольствием придержал свой твердый и осадистый шаг.
— Что вам от меня угодно?
Якимах начал докладывать, что пехотный корпус, по его мнению, мог бы и не делать обходного движения на Д., — об этом шла на лекции речь, — а выйти на коммуникации противника прямо через М., и тогда весь вопрос решался бы гораздо проще… Азанчеев слушал, внимательно разглядывая Якимаха. Да, этот краснощекий парень, с ворохом светлых волос на голове, не из числа благонравных сластунчиков, лучший способ обращения с которыми — снисходительная усмешка. Не то Васька Буслаев, не то… Ричард Львиное Сердце. А главное… главное заключалось в том, что Якимах был совершенно прав. Ответ Азанчеева прозвучал так же твердо и гладко, как все, что он когда-либо говорил:
— Вы правы. Но согласитесь, что мое решение гораздо… изящнее!
И, круто отвернувшись от Якимаха, пошел по коридору.
— Ну и… трубадур! — прошептал огорошенный Якимах, смотря ему вслед и собираясь с мыслями.
Впрочем, сквозь звон пустого красноречия, в котором «трубадуры» безжалостно топили все живое, прорывались совсем иные звуки. Например, деловито-торопливый голос Карбышева. Но после глупой истории с Азанчеевым и Карбышев не располагал Якимаха к откровенности и простоте. Было в его быстрой, маленькой фигуре что-то суховатое, даже жесткое. И невыгодность этих первоначальных впечатлений как бы подтверждалась его странной манерой острить без улыбки…
* * *
Постепенно до слушателей стали доходить глухие сведения о жестоких спорах между Карбышевым и Азанчеевым на заседаниях Военно-научного общества. Говорили, что поводом для споров послужила новая книга Азанчеева — «История русского военного искусства за последние два века».. Собственно, это были лекции, прочитанные автором еще зимой двадцать первого года старшему курсу академии. Книга состояла из четырех частей: эпоха Петра Первого, время Суворова, аракчеевщина, реформа Милютина. Написана была она таким туманным и нарочитым языком, что почти все попытки проникнуть в тайный смысл авторских рассуждений были безуспешны. Запоминалось одно. Из трехсот страниц текста не было ни единой, на которой не встречалось бы раз пять-шесть набившее оскомину выражение: «огонь и маневр». Рассказывали, будто споры на заседаниях Военно-научного общества именно с того и начались, что Карбышев, говоря о книге Азанчеева, съехидничал по поводу «Огня и маневра». А уже «трубадур» пошел в контратаку.На самом деле все это было несколько иначе. Карбышев и Азанчеев не могли не спорить. Такие профессора, как Карбышев, уча молодежь военному делу, прививая ей свои знания, в то же время у нее учились, усваивая новую науку, которая привела революцию к военной победе. А такие профессора, как Азанчеев, не хотели ни учиться, ни учить. Как же было им не спорить? Азанчеев сидел на диване, Карбышев — в кресле. С виду казалось, что собеседников разделяет только столик с двумя стаканами чая.
— Все-таки это очень скверно, — сказал Карбышев, — что Военно-инженерная академия до сих пор в Ленинграде.
— Почему? — равнодушно спросил Азанчеев.
— Потому что между академией и Главным инженерным управлением нет органической связи. Мы ездим в командировки к ним, они — к нам. Но это не то, не то…
Карбышев глотнул горячего чая, обжегся и быстро поставил стакан на стол.
— Связь должна быть живой, тесной, непосредственной… Только тогда и можно будет по-настоящему использовать для совместной работы с инженерным комитетом профессоров и преподавателей академии. А высококвалифицированных людей там очень много. Один Величко чего стоит…
— Чего же, по вашему мнению, стоит Величко? Карбышев пожал плечами.
— Это вы и без меня знаете. Нельзя, никак нельзя, чтобы фортификация голодала на теоретическом пайке…
Азанчеев оживился.
— Лягаете теорию? Но ведь вы же слышали голос свыше: теория…
Повидимому, он собирался заспорить всерьез, так как вдруг стал похож на охотничью собаку: щелкал зубами и готовился схватить.
— Теория освещает путь практике. Вспомните, пожалуйста…
— Да помню, — быстро возразил Карбышев, — и знаю хорошо, что только та теория тактики есть истинная теория, которой можно практически обучить войска. Коли нельзя, так и теория — к черту. Тактика существует для войск. И уж надо прямо сказать, Леонид Владимирович, что под это мерило ваша «История военного искусства» самым конфузным образом не подходит.
— Предоставим судить об этом истинно ученым людям, — взвизгнул Азанчеев, — им это виднее, чем вам. Во всяком случае мой принцип «огня и маневра» не нуждается в ваших похвалах.
— Огонь и маневр — хорошо. Да ведь у вас-то другое…
— То есть?
— «Вода и маневр…» У вас это как у австрийских генералов, которые старались доказать Суворову, что он «неправильно» побеждает.
Надо сказать, что Карбышев тоже изменялся, когда спорил всерьез: вдруг начинал говорить, как бы забивая в шпалу костыль за костылем скорыми и ловкими движениями опытного путевого мастера.
— Вам, вероятно, известно, что у нас прежде называлось «стратегическим вензелем»? Выписывать «стратегические вензеля» — блуждать по карте вслед за пальцем дурака-генштабиста…
Карбышев вскочил с кресла, подбежал к доске, схватил мел и, сломав его при первом нажиме, мгновенно вывел какую-то замысловатую фигуру.
— Не угодно ли? Образец стратегических вензелей генерала Макка под Ульмом в 1805 году. Пока Макк выделывал эти вензеля, Наполеон огибал Ульм и заходил армии Макка в тыл. Чем дело кончилось, все знают.
— Вы не любите прошлого, — с горьким сожалением проговорил Азанчеев, — не любите.
— Как вам сказать? — усмехнулся Карбышев. — Можно любить прошлое, но уважать можно только будущее. Быт нашей старой армии был сверху донизу пропитан самыми нежизненными условностями. Правда, эти условности сдерживали армию от развала. Но вместе с тем они закрывали перед ней все пути к творчеству. Поиски нового были невозможны. Теперь мы отвергаем многое из опыта старой армии. Мало того. Мы вынуждены и себя и Красную Армию, сколоченную кое в чем из обломков старого, очищать от пыли веков. И самая основа наших научных знаний стала другой. Вместо лицемерных фраз о происхождении той или иной войны — Алая и Белая Розы, Испанское наследство, — вместо всей этой туманной чепухи, мы говорим о совершенно правдивых и реальных вещах: борьба классов, войны феодальные, империалистические…
— Так я и знал, — злобно ощерился Азанчеев, — все дороги ведут в Рим. Извините меня, но вы ровно ничего не смыслите в методологии. Поймите, наконец, что военное дело есть искусство, стоящее на высокой степени квалификации и пользующееся целым рядом наук, но своих собственных научных методов еще не имеющее… и потому…
— Поздравляю!
— Да, да! Именно так. Короче говоря…
— Попробуйте хоть бы и подлиннее, но только повразумительнее.
— Извольте. Объяснить в военном деле с точки зрения марксизма мы можем все. А вот научить военному делу марксизм отнюдь не может. Как и почему люди воевали в семнадцатом столетии, марксизм объяснит, но как нам сегодня разбить нашего противника — этого он не скажет. О том, как надо разрабатывать проблемы, связанные с характером будущих войн, мы ничего не узнаем от марксизма…
— Вы-то, наверно, ничего не узнаете.
— Почему я?
— Потому что приподнять землю можно, только сбросив вниз небо. А волхвам и пророкам военной науки заниматься этим не пристало. Следовательно, ваше дело — сторона. И вообще: долой жречество!
Так спорили в Военно-научном обществе Азанчеев и Карбышев. И не могли не спорить, так как один из них категорически отвергал, а другой все полней и полней постигал железную необходимость революционного преобразования военного искусства.
* * *
И на лекциях Карбышев воевал с кабинетностью. Свою фортификационную тему он раскрывал не иначе, как в самой тесной связи с общей оперативно-тактической обстановкой. И это делало ее очень интересной для слушателей.— Соответствие фортификационных форм тактике войны должно быть первым законом, — говорил он, — а соответствие их видам вооружения — вторым. Прибавьте сюда численность армии, особенности технических средств борьбы, степень обученности войск, их дух и настроения, свойства местности, времени года, климата, — видите, как много условий, определяющих собой фортификационные формы…