Громадные цифры, как грохот лавины, падали на Надю. Услышав цифру, она раскрывала рот и хваталась бледной, тонкой рукой за подлокотник кресла. Можно было подумать, что она ищет спасения или, по крайней мере, защиты. Но при этом ее пальцы обязательно натыкались на горячую, жесткую руку Юханцева, и тогда она отдергивала их. А тут падала новая страшная цифра…
   — Французы вынули в твердой меловой породе два миллиона кубических метров грунта…
   Личико Нади бледнело. Чистая линия профиля искажалась выражением страдания, особенно явственным у глаз и рта. С Юханцевым творилось странное. Он с большим интересом ждал карбышевской лекции и был уверен, что выслушает ее всю, с первого слова до последнего, как самый прилежный ученик. Получилось другое. Он следил за ходом лекции, но не сознанием, а радостным чувством восхищения, которое вызывали в нем перемены, то и дело происходившие в выражении надиного лица. Стоило Наде ужаснуться чему-то, как он тотчас улавливал в речи Карбышева именно то, чему она ужаснулась. А не то бы и мимо проскочило. Надя шепнула: «Слушайте, слушайте». Это — об электризации почвы как о способе создавать непреодолимые препятствия штурму. А потом — опять пустота. Так и получилось, что из всей интереснейшей лекции Юханцеву удалось почерпнуть лишь очень немногое, — вот напасть! А Карбышев уже подбирался к концу.
   — Словом, техника — на такой высоте, что хоть спать ложись, — говорил он, быстро выходя на передний край эстрады, картавя все заметнее и все торопливее бросая в зал сгустки своих мыслей, — но где же, товарищи, спрятана техника на загадочной этой картинке? Не «сумлевайтесь». Она никуда не пропала. Она — здесь. Вот она. Войска ни за что не примут плана обороны, если он продиктован позицией, а не тактической обстановкой. А это значит, что основной вопрос укрепления позиции заключается отнюдь не в технике — что строить? — а в тактике — где строить? Под иную позицию с точки зрения технической грамотности не подкопаешься; но в тактическом смысле она слаба — открыт тыл, фланги; и тогда ей грош цена. Бывает, что технически позиция безупречна, да оперативно не вышла, — расположена ошибочно, направлена неверно; и тогда ей все-таки грош цена. Но если позиция тактически и оперативно правильна, то никакие технические дефекты не помешают ей сослужить свою службу. Невероятно, но — факт!
   Казалось, что маленькая, стройная фигура лектора уже не стоит на краю эстрады, а плывет в зал вместе с бурным потоком горячих, одушевленных убеждением ясных слов.
   — Да, да… Глубокие тыловые позиции под Киевом были решены грамотно, но не пригодились из-за оперативной ненужности. А боевая позиция Каховки, созданная под огнем, в пылу боя, оперативный смысл которого был понятен каждому бойцу, сыграла полезнейшую роль, несмотря на все свои технические несовершенства.
   И вдруг, словно взбросив себя легким подскоком, Карбышев очутился на кафедре и, уже складывая в трубку разметавшиеся по кафедре бумаги, договаривал самое главное:
   — Армия — школа. Она должна обучать бойца борьбе за укрепленные позиции. Здесь усвоит он навык сознательно пользоваться фортификационными формами. Сделаем фортификацию близкой и знакомой армии. Тактические решения принимает пехота. Но из этого вовсе не следует, что саперы могут не знать тактики. Так и для пехоты пришло время… «осапериться!»
   В зале бушевали хлопки. Одни хлопали, думая, что новые и смелые мысли лектора чем-то похожи на их собственные туманные размышления. Другим нравились лекторские приемы Карбышева — запоминающаяся меткость и доходчивая острота суждений. Сомневаться в успехе лекции было невозможно…
   Из Дома Красной Армии Карбышев, Юханцев и Надя вышли вместе.
   — Не знал, — сказал Юханцев, — что ты мастер такой…
   Дмитрий Михайлович, как и всегда в подобных случаях, поправил:
   — Подмастерье.
   Надя горячо запротестовала, розовая от возмущения:
   — Как можно так говорить? У вас это и умно получается, и понятно очень, и красиво… Даже — красиво. Замечательно!
   Надя жила на Старо-Московской улице, у сквера, от которого начинается Скобелевская площадь. Доведя ее до дома, Карбышев и Юханцев еще долго бродили по площади вдвоем.
   — Подмастерье, — упрямо повторял Карбышев, — только подмастерье… А какие у тебя, комиссар, есть указания насчет того, что с нами, подмастерьями, делать?
   У него была манера внезапно спрашивать о неожиданном — огорашивать вопросами. Происходило это и от скорости, с которой обычно разворачивалась его мысль, и от того еще, что свое участие в разговорах с людьми он подчинял не столько общему течению всегда более или менее медленной беседы, сколько этой именно быстроте в развитии своего собственного разумения. Но Юханцев давно привык к особенностям Карбышева и застать себя врасплох не позволял.
   — Конечно, есть указания, — спокойно сказал он, — ленинские: перековать, перевоспитать, превратить в советских специалистов — в верных помощников партии, в слуг народа.
   Карбышев кивнул головой.
   — Так-с. Ну, и как же ты будешь меня перековывать?
   — Да я считаю, что уже на половину перековал. Только ты не заметил.
   — Ловко!
   — Будь спокоен!
   — И что я теперь должен делать?
   — Готовься: когда-нибудь настоящим большевиком станешь.
   — Хм!
   Несколько минут Карбышев шагал молча.
   — Значит, хребты ломать, — задумчиво проговорил он, — да?
   — И это — тоже. Только не в одиночку, а об руку с партией. Азанчееву, например, или Лабунскому…
   — Азанчеев — профессор.
   — Все под одним Цека ходим, — засмеялся Юханцев, вспомнив верное слово Романюты, — это мне трудно Азанчеевых на свежую воду выводить, потому что ни в каких академиях не бывал. Только и гляжу: эка диковина — рыба сиговина. А тебе — плевое дело. Где подперто, там и не валится. Еще попомни: быть тебе самому в профессорах.
   Они колесили и колесили по площади. Мало-помалу разговор сместился. Юханцев опустил голову. Глаза его упирались в землю, под ноги. Он боялся взглянуть на Карбышева и радовался темноте февральской ночи.
   — Прямо скажу: двух третей не слыхал. То есть, и голос твой, и слова твои слышу, а чтобы понять, о чем, — нет меня. Вот какое дело!
   — И все — Надежда Александровна?
   — Она…
   — И давно это так?
   — С первого глазу. Как увидел в семнадцатом, так и… Четыре годика!
   — А в Питере?
   — Слыхал от Глеба: «сестра, сестра», но видать не случалось. На фронте она была… сестрицей.
   Слово «сестрица» Юханцев произнес с такой обжигающей нежностью, что Карбышев вздрогнул.
   — С семнадцатого и я все знаю, — засмеялся он. Юханцев тоже вздрогнул.
   — От кого?
   — От тебя.
   — Да разве я когда…
   — И не надо. Коли человек влюблен, так его с затылка видно. Дело нетрудное. Еще в Рукшине разглядел.
   — Ишь ты какой!
   — При чем я?
   — Ни при чем, — смиренно согласился Юханцев, — я тебе голую правду скажу, до чего дошло. Услыхал я недавно, будто на Путиловском в Питере новые бронепоезда строить начали, и затосковал по заводу, страсть. Ну что я, в сам-деле, за военный взялся? Я рабочий, а не военный. И место мое там. Так нет же… Сколько раз собирался и рапорт строчить, и с Михаилом Васильевичем, — никуда. Не могу без нее…
   Словно бы весь мир полон ею. А ее нигде нет. Как повстречал здесь у вас, так и пропал с головой, сгинул…
   — Да ты не отчаивайся!
   — А что мне теперь осталось? И прежде, конечно, бывало: за сердце брало, туда-сюда вертело, крученый я человек. Что греха таить, — жат, пережат. Но чтоб этак… Ровно младенчик, ей-ей! Что же мне теперь?
   — Увидим, — загадочно сказал Карбышев, — главное, не томись! Живи, чтобы уцелеть!
* * *
   Тактические занятия с применением проволочных заграждений происходили под городом, в дачном месте Померках. Выезжали на занятия рано утром. Возвращались в полдень. Подъезжая к городу, Карбышев сказал Юханцеву:
   — Сегодня вечером лекция, комиссар.
   — Какая? Ничего нынче нет.
   — Нет есть, — моя лекция. Я тебе буду читать теорию того, что мы сейчас на практике в Померках видели.
   — Это… зачем же?
   — Надо. Помнишь, как ты у Котовского с лошади репу копал? Так оно и во всем получается, если комиссар не знает того, что положено знать командиру. Неизвестно, когда на Путиловский вернешься. А пока ты — комиссар инженерных войск. Фортификация неумелых ездоков сбрасывает с себя не хуже норовистой лошади. Я тебе об этом еще в Умани говорил, и ты соглашался…
   — Я и теперь не против, — взволнованно сказал Юханцев, — ничего не скажешь…
   — Вот и отлично. Утром — практика, вечером — теория. Да еще и кон на кон.
   — То есть?
   — Я тебе — инженерное дело, ты мне — марксизм-ленинизм, — двойная подковка. А потом и сойдется. Хорошо?
   Действительно, так оно и пошло. И даже месяца через два, совсем уже близко к лету, когда практические занятия велись по взрыву рельсовых путей, Карбышев все еще не пропускал ни одного «академического часа». Вечерние лекции комиссару окончательно вошли в обычай, внедрились в рабочий обиход. Но иногда Юханцеву приходилось туго. Он просил:
   — Дмитрий Михайлович, уволь!
   — Не могу!.. — решительно отказывал Карбышев, — некогда!
   — Что за спешка? Чай, не капуста, — все равно, не вычерпаешь до пуста…
   — Говорю: некогда. Да знаешь ли, комиссар, что бы я с тобой сделал, будь моя власть?
   Юханцев устало махал рукой, удивляясь веселой неутомимости Карбышева.
   — И знать не хочу…
   — Тебе видней… Жаль, власть не моя!
   Дня через два после этого странного разговора Юханцеву пришлось быть у Фрунзе. Покончив с очередными делами, Фрунзе спросил:
   — Учитесь?
   — Так точно.
   — Очень хорошо.
   — Надо бы лучше, да…
   — Трудно? Ничего, ничего, товарищ Юханцев, — налегайте. Скоро понадобится.
   Комиссар вспомнил непонятную торопливость Карбышева. И Фрунзе — тоже: «скоро». Что такое?
   — А почему — скоро, товарищ командующий?
   — Как почему? Разве Карбышев вам не говорил?
   — Н-нет…
   Фрунзе засмеялся.
   — Значит, сюрприз затеял. Да ведь он вас не просто в таинства науки посвящает, а готовит на курсы при Инженерной академии. Хотим мы из вас военного инженера сделать. Плохо?
   Юханцев стоял бледный, стараясь кое-как собрать разбегавшиеся мысли и положительно не зная, что сказать.
* * *
   Пришло лето — время учений и разъездов по частям.
   — Чему учить?
   Фрунзе отвечал:
   — Прежде всего уставу, ибо в нем отражен бой.
   На ученьях командующий добивался не только уменья владеть оружием, но и взаимодействия между родами войск. Он хотел, чтобы стрелки научились производить перемену огневого рубежа не иначе, как в полной согласованности с действиями своей артиллерии. Войска Украины переживали время нововведений. Формировались егерские бригады, подвижные группы. Боевой опыт 1914-1922 годов привел к пониманию будущей войны как войны маневренной. Возникала мысль о необходимости создания таких войск, которые обладали бы не только очень большой подвижностью, но еще и громадной ударной силой, то есть мотомехчастей. Особенно много внимания уделял Фрунзе огневым ротам. Так назывались учебные части, готовившиеся к групповому бою, который должен был прийти на смену прежнему бою, волнами. Карбышев очень интересовался огневыми ученьями, так как, судя по опыту французского фронта мировой войны, был убежден в грядущем торжестве группового боя. Мишенную сторону огневых учений он брал на себя и устраивал ее всегда мастерски. Так как ученья эти очень интересовали также и Фрунзе, Карбышев часто сопровождал командующего.
   Полк, которым командовал теперь Романюта, стоял в лагерях под Чугуевом, на унылом и пустом месте. Извилистая ленточка Северного Донца тянулась между песками, а столетние сосны гляделись в реку. В полку была опытная огневая рота. Ученье заключалось в том, что рота наступала, ведя самый точный огонь. Питание огнеприпасами было одним из существеннейших вопросов, которые практически решались в этом примерном бою. Прочее относилось к тактической стороне…
   Всякий нормально мыслящий и чувствующий человек — конечно, оптимист. И Романюта был оптимистом. Представляя свой полк Фрунзе, он испытывал глубокую радость уверенности в себе и в своем деле. Он знал, сколько труда положено им в это дело, и не мог сомневаться в результатах. Его темноватое, насквозь прокуренное лицо было неподвижно. Но радость бурно вскипала изнутри.
   Ученье кончилось. Подсчитали попадания я промахи, вывели проценты. Фрунзе был доволен. Сосны качали высокими вершинами и пятна солнечного света, играя, бежали по песку. Из лесу выскакали кухни с поварами в белых халатах и колпаках. Командующий подозвал Романюту и тихо спросил:
   — Вы меня не обманываете?
   Романюту качнуло. Кровь бросилась ему в лицо и отхлынула. Он стоял, как убитый, которого прислонили к стене. Губы его тряслись.
   — Спросите любого бойца, товарищ командующий!
   — Спрошу.
   Когда красноармейцы потянулись с котелками к кухням, Фрунзе прошел по очередям.
   — Всегда вас так кормят, товарищи?
   — Всегда, товарищ командующий!
   — А не врете?
   — Ни-ни!
   Фрунзе был доволен, очень доволен. По дороге в лагерь он несколько раз хватался за охотничье ружье. Выстрел за выстрелом, и все — без промаха. Маленький адъютант подмигивал Карбышеву: «Доволен…» Романюта ехал почти рядом, на большом белом коне.
   — Ваша лошадь? — спросил Фрунзе.
   — Никак нет, товарищ командующий.
   — Своей нет?
   — Никак нет.
   — Приезжайте завтра в Харьков за подарком от меня. Сергей Аркадьевич! Прикажите передать командиру полка «Воина». Хороший, добрый конь!
* * *
   Фрунзе еще раз перечитал письмо Котовского. Комкор второго кавалерийского писал: «Все мое внимание, всю энергию, все силы отдаю на то, чтобы создать образцовую боевую единицу, и каждый свой шаг… строжайшим образом согласовываю с железной логикой необходимости…» Фрунзе очень хорошо знал, что имеет в виду Котовский под «железной логикой необходимости». Устраивая свой корпус, «Кото» разрывался на части: то добывал седла, конское снаряжение, фураж и учебные пособия; то ремонтировал: в Бердичеве, на Лысой Горе, старые казармы; то проводил узкоколейку; то вычерчивал планы конюшен, или придумывал новую систему вентиляции, или проверял прочность гимнастических приборов. Но и это далеко не все. Пущенный Котовеким прошлой осенью сахарный завод в Перегоновке, под Уманью, в первый же сезон снизил себестоимость сахара, и об этом было сказано Дзержинским на совещании сахарников в ВСНХ. Мясные лавки военно-потребительской кооперации второго кавкорпуса славились на Киевщине, — цены в них были гораздо ниже, чем у нэпачей. Когда Котовский зимой приезжал в Харьков, он был у Фрунзе и, бегая с крепко сжатыми кулачищами по кабинету, шумел: «Раньше били кулацких бандитов, а теперь нэпачей жмем!» Основания для восторга имелись…
   Вчера Фрунзе утвердил проект Котовского об организации Цувоенпромхоза, который должен был из разрушенных помещичьих имений создавать на Украине крупные военные хозяйства. Утверждая проект, Фрунзе вспомнил свои собственные планы. Это не Цувоенпромхоз, превращающийся в живую реальность, стоит лишь Фрунзе поставить свою подпись на листе бумаги. Нет, эти планы так громадны, что, может быть, долго еще останутся мечтами. Сосредоточить в Иванове льняное производство… А текстильный центр перенести в Туркестан, на родину хлопка… И сделать, таким образом, перевозки хлопка ненужными… Много таких планов родилось в голове Фрунзе с тех пор, как он не только полководец, а и государственный деятель!
   Фрунзе — новый, совершенно новый тип военного руководителя. И возможность появления этого типа — прямой результат величайшего из общественных переворотов, когда-либо потрясавших мир. На остром языке Карбышева есть для революции сильное слово: «капитальнейший ремонт».
* * *
   Стратегия в узко-военном смысле есть как бы часть стратегии политической. И потому государственная пропаганда коммунизма в Красной Армии — прямое и повседневное дело всякого политработника. Отсюда — высокая сознательность войск, их дисциплинированность, самоотверженность, стойкость, активность, инициативность, массовый героизм. Все это Красная Армия приложила к своему способу ведения гражданской войны и добилась победы. Эти же самые моральные качества заявят о себе и в будущей войне, но только в неизмеримо большей степени. Будущая война и похожа и не похожа на гражданскую. И на мировую — тоже: похожа и не похожа. Как и гражданская, она будет революционно-классовой войной. Как и мировая, — войной на большой технике. Это будет война длительная, небывалого размаха. Не раз случалось Фрунзе слышать от товарищей Ленина и Сталина о решающей роли прочного тыла в будущей войне. А что такое тыл? Вся страна, все ее народное хозяйство, организованное в интересах войны. Вот почему так нужна тщательная и всесторонняя подготовка к войне не одной лишь армии, но и народа, всего государства…
   Вопросы обороны страны не могут решаться и так и этак. Единой основой советской военной науки, военной идеологии, военной политики, военного строительства должно быть мировоззрение Советского государства. Лишь на этой основе может быть создана стройная система взглядов на характер военных задач, стоящих перед Красной Армией, на способы их решения и на методы боевой подготовки войск. Мировоззрение Советского государства — это марксизм-ленинизм.
   На нем-то и должна строиться подлинно научная теория войны, советская единая военная доктрина. Без нее невозможно ни верно учесть, ни изучить с пользой для дела, ни применить к самому делу драгоценный опыт мировой и гражданской войн. Невозможно! А в политическом, собственно, смысле вопрос о единой военной доктрине означает…
   На этом повороте своей ясной и строгой мысли Фрунзе вдруг оборвал речь. Внимательно слушавший Юханцев ждал, глядя на него с тревожным чувством удивления.
   — Однако, — улыбнулся Фрунзе, — я скажу вам просто: вопрос этот означает принципиальное единство государства и армии. Еще в годы мировой войны, когда мы с вами познакомились, товарищ Юханцев, я часто говорил моим старым друзьям по ссылке: «Погодите, — революция победит, и у народа нашего будет своя собственная Академия Генштаба. Вы, вероятно, думаете, что я делаю ошибку, отпуская Карбышева в Москву профессорствовать в академии?
   — Нет, — сказал Юханцев, — сперва, как увидел, что он сдает дела Батуеву, не по себе стало, защемило малость, а потом ничего, понял. Все лучшее — туда.
   — Правильно, — обрадовался Фрунзе, — лучшее — туда. Я и в прощальном приказе о Карбышеве написал: «Расставаясь с лучшим из моих ближайших помощников…» А что вы думаете о себе?
   — Как это? — спросил Юханцев.
   — Птицы вылетают из гнезда. Вам — не пора?
   Юханцев молчал.
   — Пора, — решительно сказал Фрунзе, — я слышал, вы женились?
   Еще никто ни разу не задавал Юханцеву этого вопроса.
   — Да, — тихо ответил он, — женился…
   И, произнося это слово, сладко почувствовал целомудренную радость своего сердца.
   — И мечту о возвращении на Путиловский отложили?
   — Приходится…
   Мягкий грудной голос Фрунзе оборвался чистой и светлой нотой.
   — Опять правильно. Не в том, конечно, дело, что женились, но и… и это надо принимать в расчет. Вопрос решается сам собой: едете на подготовительные курсы Инженерной академии. Соберем комиссаров управлений. Скажу небольшую речь. Выдам вам хорошие часы, белье, два комплекта обмундирования, одеяло… Зачем? Чтобы «там» не думали, что мы, здешние, — бедняки…

Часть III

   Да здравствует разум!
Пушкин

Глава двадцать седьмая

   Два человека, одному из которых двадцать, а другому сорок лет, отнюдь не чувствуют себя ровесниками. Но затем, по мере того, как время идет вперед, разница их возрастов становится все менее заметной и, наконец, как бы совсем исчезает, растворяясь в общем стариковстве. И тогда часто бывает, что именно к младшему из двух постепенно переходит роль старшего.
   Нечто подобное получилось с Карбышевым и Bеличкой, когда они встретились в Москве. Карбышеву было за сорок, а Величке — за шестьдесят, но в роли старшего оказался Карбышев. Назначение председателем военно-инженерного комитета сразу поставило его впереди. До революции эту высокую должность занимали старые профессора — генералы. Теперь ее занял он, а Величко остался в числе членов комитета. Однако все эти пертурбации ни в чем и на йоту не изменили давних чувств доброжелательства Константина Ивановича к Дмитрию Михайловичу. Величко только тер морщины на гладко выбритых сухих щеках и весело повторял:
   — Горизонты! Вот это — горизонты!
   И когда Карбышев, обрадованный мудрым великодушием старика, позвал его к себе на новоселье, Величко еще раз повторил, прихохатывая:
   — С удовольствием! Горизонты…
* * *
   Карбышевскоё новоселье праздновалось в просторной четырехкомнатной квартире, отведенной новому председателю комитета военно-инженерным ведомством на Смоленском бульваре. Подтянутость всегда была в привычках Дмитрия Михайловича. Не было случая, чтобы он вышел к столу, не застегнув предварительно воротника гимнастерки. Носовые платки его всегда бывали свежи, сапоги начищены и сверкали так, что хоть смотрись в них. Но сегодня он сиял весь. Он встречал гостей в передней, и гости удивлялись: откуда такой блеск? Конечно, и от пуговиц, и от сапог; однако от них меньше всего, а больше всего — от улыбки, от красивых черных глаз, от веселого балагурства, от мелькающей верткости маленькой фигуры.
   — Зонтики, галоши и споры гости оставляют в передней!
   Ляльку уложили спать в дальней комнате. Лидия Васильевна зорко оглядывала строй бутылок и рюмок на длинном столе. Наркевич и Елочкин исполняли ее приказания. Крохотная тойка[50] Жужу, черненькая, с желтыми подпалинами на бровях, крутилась между ног и пронзительно лаяла тонким-претонким голоском. В ее головку, круглую, как шоколадная бомбочка, никогда не закрадывалось ни малейшего сомнения насчет сущности собачьего долга. Маленькая до того, что и разглядеть-то ее было почти невозможно, она бросалась на гостей с энергией и смелостью волкодава. В конце концов нервы ее натянулись до крайности. И лай зазвенел истерически. «Кто-то очень не нравится», — подумала Лидия Васильевна и выглянула из столовой в ту самую минуту, когда в переднюю вошел Азанчеев. «Ах, умница Жужу!» Азанчеев несколько обрюзг с лица, но выглядел все еще весьма и весьма молодцевато в строгом черном пальто с бархатным воротником и серой фетровой шляпе. Он носил теперь штатское платье, а военное «поддевал» лишь, тогда, когда отправлялся на лекции в академию. Сейчас он был в костюме добротного бостона, художественных линий и зрело обдуманного покроя. Он живо повертывался перед зеркалом.
   — Как вы находите? Импозантно? Шил Иосиф Журкевич… Знаменитый московский закройщик, великий артист… «Главное — воскресить юн-ную фигуру!» И ведь… а?
   Карбышеву примстился подвешенный к часовой цепочке Азанчеева брелок в виде золотого погончика с двумя генерал-майорскими звездочками. «Глупо!» Но звонок запел. Жужу залаяла, входная дверь опять распахнулась и впустила в переднюю красивую смуглую женщину в широком черном, как ночь, манто. Поводя волоокими глазами, она медленно переступала через порог, а за ней топтался, петушась, морщинистый большеносый старик в пенсне и расстегнутой солдатской шинели.
   — Встречайте молодоженов, — весело говорил Величко, — прошу любить да жаловать: моя жена… артистка Московской оперетты… Гм! Гм! Вижу некоторое удивление на лицах. Напрасно! Утверждаю, что действительный мужчина начинается с пятидесяти лет. А до того — пхэ! Верно, Леонид Владимирович?
   Азанчеев не слышал. Он снимал шубу с жены Велички и шептал ей что-то на ухо. Величко громко высморкался.
   — Да, да… Старые знакомые по Восточному фронту. Женщина — сфинкс, пока… не выйдет замуж. Здравствуйте, Карбышев… Здравствуйте, Наркевич… Здравствуйте… Но я утверждаю, что лучше иметь твердый пай в хорошем кооперативе, чем собственную паршивую лавчонку…
   Он договаривал это уже в столовой, прикладываясь к руке Лидии Васильевны.
   — Цветете и хорошеете? Геркулесовы столбы очарованья… А помните, как я умирал от любви к вам? Вы мне бывало толкуете о каких-то окопах, а я думаю: «Что за глаза!» Помните, как я умолял вас бросить мужа? Не захотели…
   — Константин Иванович, — лепетала, красная от конфуза, Лидия Васильевна. — Зачем вы… Ведь этого же никогда не было…
   — Было… было… Все забыли. Принудили жениться на… Но я не виноват. Знакомьтесь: моя жена… гм!..
   Стулья стучали, ноги шаркали, посуда звенела, ослепительно белые салфетки, пузырясь, заползали за воротники и пуговицы, веселые голоса сталкивались над столом. Величко кричал Елочкину: