— Товарищ комдив! — кричит он. — Товарищ комдив! Где товарищ комдив?
   Это — Мирополов. Нет, нет, все — в порядке. Карбышева не задело. Только шинель пробило осколками, да из ватника повыпустило вату на простор.
   — Товарищ комдив! Живы? — кричит Мирополов и радостно машет рукой.
   Из руки его брызжет кровь, но он этого не замечает.
   — Что это с вами?
   Он смотрит на руку. Вместо пальца — лоскутки окровавленной кожи и мелкая осыпь остреньких белых костей.
   — Да, действительно… — с недоумением говорит он, — пальца, как не бывало. Вот мы теперь и квиты с вами, товарищ комдив!
   И он улыбается, смущенный своей находчивостью.
   — Петя! — говорит Карбышев Якимаху, — помните? «Каждый боец должен стремиться к взаимной выручке и во всех случаях помогать товарищу огнем, штыком, гранатой, лопатой и личным содействием». Вот оно…
   — Что?
   — Статья восемнадцатая Боевого устава пехоты… Мирополов! Мирополов! Идите сюда, мы вам перевяжем руку!
* * *
   Делегаты связи из частей собирались по ночам в штабе начальника инженеров седьмой армии. Делегат из корпуса, где Карбышев сумел-таки «увязаться» за разведкой, красный не то от смущения, не то от бега по снегу, сбивчиво доложил о происшествии. Начальник инженеров армии недовольно крякнул: «Да разве так берегут?» На следующий день о том, как Карбышев штурмовал блокированную дорогу в тылу у неприятеля, было известно уже и товарищу Жданову. Товарищ Жданов покачал головой. «Этак можем потерять старика… Надо выманить его сюда. А здесь — глаз да глаз…» Карбышева вызвали в штаб фронта. Он горестно развел руками.
   — Беда, Петя! Значит, опять в учителя. Только и знаю, что консультирую. А дело делать когда?..
   Январь был в половине. К этому времени картина расположения неприятельских укреплений была уже совершенно ясна. Советские войска стояли перед Хотиненским узлом линии Маннергейма. Основные препятствия этой системы были расположены у дотов «45», «35», «40»: проволочные заборы, мины, завалы и каменные надолбы. Подготовка к штурму здешнего укрепленного района шла полным ходом. Саперы рыли для пехоты укрытия от огня, разрушали заграждения, устраивали проходы в надолбах, блокировали и подрывали доты. Собственно, доты уже были обнажены. Что ни день, траншеи все ближе и ближе подступали к врагу. Заглушая шум тракторов грохотом специально инсценированной артиллерийской канонады, подтащили на заранее подготовленную площадку стопятидесятидвухмиллиметровую пушку. И затем принялись сбивать стальные колпаки с неприятельских наблюдательных пунктов и рушить их амбразуры.
   И в штабе фронта удержать Карбышева было нелегко. Его автомобиль молодцевато прыгал то здесь, то там, взрывая снег на ухабах, — то нырял в какие-то ямы, то сразбегу выскакивал на открытые места. А по дорогам шагу было невозможно ступить без риска взлететь под холодное белое небо. Дороги были изрыты ямами и чуть ли не в каждой — прикрытая снегом английская или шведская мина. Покрывались дороги и бревенчатым настилом. Но стоило потревожить бревно, как все сооружение взметывалось в воздух.
   Саперам случалось из-под настила длиной в четыреста метров вынимать по двести восемьдесят мин. Карбышев твердил:
   — Ищите грибы, товарищи! Ищите!
   Однако его выезды из штаба фронта имели теперь совсем иной характер, чем прежние «вольные» экскурсии по частям. Тогда он «советовал», теперь — учил. Карбышева не стесняли в средствах. Возле дивизионного командного пункта, в трех километрах от передовых позиций, находился захваченный у неприятеля рубеж с надолбами, рвами и проволочными заграждениями. Здесь Карбышев со сказочной быстротой построил «укрепленный район» — точную копию белофинской оборонительной полосы. Здесь войска учились сбивать надолбы, преодолевать проволочные заборы и блокировать доты. Артиллеристы-противотанковики старались поспевать со своими пушками всюду, где требовалось поддержать пехоту. Танкисты подвозили блокировочные группы к дотам на прицепленных к танкам бронесанях. Пехота проверяла бой оружия, практиковалась в стрельбе и метанье гранат, тренировалась на лыжах. Карбышев учил:
   — Во-первых, товарищи, держаться как можно ближе к артиллерийскому огневому валу… Прижимайтесь к нему вплотную, — плохого не будет. Во-вторых, долго на одном месте не лежать. Стоит противнику пристреляться, — каюк!
   И саперы тоже массами вводились в показные бои, первым и главным участником которых был Карбышев.
* * *
   Первого февраля сорокового года советские войска были готовы к прорыву. Стрелковым дивизиям уже были приданы и пушечные, и гаубичные полки, и группы дальнего действия, и танковые, и инженерные батальоны. Точно установлены полосы прорыва. Артиллерийские дивизионы вели дружный огонь по подступам к большим дотам. Все явственнее выступали между воронками на расковыренной земле страшные серые квадраты «миллионного» в Хотинене. Костя Елочкин сам слышал, как пленный белофинн говорил:
   — Когда возьмете этот дот, ключ от ворот Хотинена будет у вас в руках…
   Костя смотрел и видел черные стальные плиты, вделанные в бетон передних стен «миллионного». Вот уже открываются мало-помалу длинные щели его амбразур. Вот встает он голым из земли и оказывается весь, как на ладони. Танки подвозили взрывчатку на санях. Пехота Мирополова передавала ее по траншеям из рук на руки…
   «Миллионный» взорвался днем второго февраля. В ночь на четвертое взорвался еще два раза и перестал быть дотом. Для трех взрывов потребовалось шесть тонн взрывчатки. За грудой развалин широко открывались Хотиненские ворота. Подготовка заканчивалась. Выбирались места для наблюдательных и командных пунктов; разрабатывалась схема связи. Танки точно проходили те расстояния, которые им предстояло за то же время пройти в бою. Саперы оборудовали исходные рубежи и фланги. Десятого войска получила приказ о наступлений на следующий день. Вечером был указан час атаки: 12.00, и выдан на ужин штурмовой паек. Ночью войска не спали. Двигались артиллерия, танки и пехота. Командные пункты переходили на самые близкие к огневым позициям противника высоты. Но к утру советская сторона была неподвижна и так замаскирована, что казалась почти невидимой на снежных полях…
   А-ахнули пушки. Тысячи снарядов вырвались из их длинных и коротких, узких и широких дул и полетели, догоняя друг друга, к Хотинену. Артиллерия вела огонь два часа. За двадцать минут до его конца загудели моторы. Двинулись танки. Пехота шла на бронесанях. В батальоне Мирополова звонко пели «Походную»:
 
Раскинулись ели широко,
В снегу, как в халатах, стоят.
Засел на опушке глубоко
В земле белофинский отряд…
 
   Впереди, под пулеметным огнем «саперные щупальцы» вытаскивали из-под снега четырехметровые чугунные тумбы, начиненные толом. Здесь был и Костя Елочкин. Границы минного поля довольно легко определялись по тонко затесанным деревянным палочкам или по проволочкам, которыми бывали утыканы его края. И кроме «щупалец», перед стрелковыми частями работало немало саперных команд. Одни заваливали бревнами и жердями полузамерзшие болота, открывая танкам путь; другие возились с голубыми глыбами льда, разбитого снарядами и нелепо повисшего над рекой; третьи укладывали ящики с взрывчаткой на казематах дотов и, уложив, отбегали. Командир блокировочной группы подавал сигнал. Саперы подносили огонь к запальным трубкам, и красный язычок струйкой устремлялся по шнуру. Вот он подскочил к двери дота. Слышен легкий, мягкий шип… Затем — мгновенье тишины… И вдруг громадный огненный фонтан с неистовым грохотом ударяет в небо. В ушах — звон; в глазах — неразбериха, все наоборот… Грязный прах валится сверху на голову… Кругом черно, черно… Доты рвутся на всех соседних высотах — «Огурец» и «Апельсин», «Фигурная»… С начала атаки не прошло и получаса, а над высотой «65,5» уже взвивается красное знамя, взвивается и плавно развертывается в голубом просторе.
   — Ура! — кричит танкист в комбинезоне с огромным пятном еще не застывшей крови на правом рукаве. — Ур-ра!..
   Туда, где отработали свое саперы, мчались теперь танки, вздымая бешеные снежные вихри. Они мчались в атаку, а казалось, будто это плывут ледоколы, то взлетая, то исчезая в глубоких оврагах и ямах. Позади остаются занесенные снегом рвы. Танки поднимаются вверх по крутому скату и вминают в мерзлую землю длинные ряды колючей проволоки…
   Так — до семнадцатого февраля. В этот день советские войска подошли к переднему краю укрепленных районов главной оборонительной полосы белофиннов. Двадцать восьмого февраля массированный огонь советской артиллерии завершил разгром главной полосы. Тринадцатого марта, когда передовые советские части были уже севернее Выборга, вдруг прояснилось угрюмое небо, светлое, яркое солнце разгорелось над стылой землей, и первый вздох весны теплой волной неслышно пронесся по миру. В полдень неожиданно смолкла канонада. Еще через сутки войска узнали: линия Маннергейма прорвана. И уж если затемнение снято, — значит конец войне…
* * *
   Но Европу война заливала. В начале апреля гитлеровские войска приступили к захвату Дании и Норвегии. Через месяц вторглись в Бельгию, Голландию и Люксембург. Около тридцати германских дивизий сосредоточились против слабейшего, Саарского, участка линии Мажино. Затем немецкие моточасти вышли к Па-де-Кале. Открылось наступление на реке Сомме, и начались бои за Париж. Гитлеровские генералы повели атаки на Саарский участок линии Мажино. Французские армии отходили сперва на рубеж Верден — Марна — Сена, а оттуда и дальше, обнажая левый фланг и тыл знаменитого Лотарингского укрепленного района. Пятнадцатого июня пал Верден. На следующий день Рейно ушел в отставку — «мавр сделал свое дело», — и преступный карлик Петэн принялся формировать кабинет поголовной измены. Английские войска уносили ноги из Нормандии. Понадобилось всего четыре дня, чтобы сдались Орлеан, Лион, Брест и Нант. Двадцать второго в Компьенском лесу под Парижем было подписано перемирие. «Что же должно за этим последовать?» — думал весь мир.
* * *
   В апреле выяснилось, что морской факультет Военно-инженерной академии, на котором обучалась младший военный техник Елена Карбышева, должен быть переведен в Ленинград и поступить в состав Высшего военно-морского строительного училища. Выяснилось также, что командиры, обучающиеся на факультете, перейдут на положение курсантов. Лидия Васильевна забила тревогу:
   — Да как же это будет? Лялька не ест рыбы, а там их только рыбой и будут кормить (поразительна осведомленность Лидии Васильевны). И вообще Лялька почти ничего не ест. Кто же за ней будет следить? А где Лялька будет там жить? Не в общежитии же с курсантами?..
   Отъезд Елены в Ленинград поднял множество вопросов и недоумений, и они, как мутное облако, заслонили собой будущее. Сама Елена уезжала без полной ясности в мыслях и с грустной неуверенностью в себе. Карбышев видел состояние дочери. Проводив ее, он сейчас же принялся сочинять доброе, бодрое и веселое письмо в Ленинград. С тех пор не проходило дня, чтобы он не писал дочери, и уж, наверно, никакие влюбленные никогда не бывали так точны в переписке, как Елена и он. В августе Карбышев вырвался в Ленинград. Случилось это вскоре после получения им звания генерал-лейтенанта инженерных войск.
   Высшее военно-морское строительное училище помещалось на улице Каляева, в новом здании бывшего Ленинградского промышленного института. Начальник училища, флагман 2-го ранга, встретил Карбышева с подчеркнутым уважением к его высокому званию. Курсанты жили не в училище, а на улице Чайковского, бывшей Сергиевской. Там, на втором этаже, у Елены была отдельная комнатка.
   — Немедленно вызвать младшего воентехника Карбышеву! — приказал начальник училища.
   И, вытянувшись, доложил:
   — Товарищ генерал-лейтенант! Младший воентехник Карбышева будет здесь через восемнадцать минут. Прошу обождать в моем кабинете.
   Елена явилась через шестнадцать минут — вбежала в кабинет, рванулась к отцу и, остановленная строгим взглядом начальника училища, замерла на пороге. Нежная тонкость фигуры и лица странным образом гармонировала в ней с легкостью справной солдатской повадки. Короткая военная служба только закрепила за Еленой эту повадку, перешедшую к ней от закоренелой «строевитости» ее насквозь военного отца. Елена совершенно свыклась со своим полуматросским положением. Переезд в Ленинград смутил ее лишь поначалу. А потом пришелся по вкусу. Елене нравилось натыкаться в жизни на необыкновенное. Здесь же все именно таким и было, особым и неожиданным: и Ленинград, и море, и гидротехника, которая сделалась ее главным увлечением, почти страстью.
   — Как успехи, как здоровье?
   — Спасибо, товарищ генерал-лейтенант, — успехи хороши, здоровье в порядке.
   Начальник училища вышел из кабинета.
   — Здравствуй, цыпленок!
   Елена бросилась на грудь отцу. И Карбышев крепко прижал ее к груди. «Старость — оборотная сторона молодости», — думал он, глядя в ее молодые, горящие глаза.
   — Говоришь, здорова? Вот и славно. Заметь, Аленка: счастье, как здоровье, — если его не чувствуют, значит, оно есть. Счастлива?
   — Не знаю, папа, — говорила Елена, держа отца за руку и не выпуская его руки из своих, — сейчас вполне счастлива.
   — Заметь еще: у всякой жизни есть свой запах, свое тепло, свое счастье. Есть оно даже и у самой несчастной жизни, потому что на свете много прекрасного даже и без счастья. А ты — моя дочь. Ты должна быть счастливой. Только не перетяни!
   — Как это — не перетяни?
   — Да, цыпленок, да… жизнь похожа на ткань, которую на что-нибудь натягиваешь. Иногда жизни так много, что она комкается. Иногда — ровно столько, сколько нужно для счастья. А иногда не хватает, — тянется, тянется, да и лопнет…
* * *
   Когда Карбышев вернулся в Москву, был сентябрь, и осенняя зелень московских бульваров пестрела в ярких переливах коричневого, золотого и красного цветов. Еще ни разу осень в природе не казалась Карбышеву такой близкой, такой схожей с осенью его собственной жизни. Никогда еще не представлялся ему таким ощутительным уклон пути вниз и не виделись так ясно ступени, уходящие из-под ног. Почему? Он был здоров. Мысль его была сильна, быстра, как и смолоду. Любимое дело кипело в руках. Вскоре по приезде он был переведен из кандидатов в члены партии. «Сегодня — знаменательный день, мать!» — сказал он Лидии Васильевне. Она гордо подумала; «Еще бы, прошел под аплодисменты!» Но, кроме этого, было и еще нечто, казавшееся Карбышеву по преимуществу знаменательным. Став членом партии, он не почувствовал решительно никакой разницы между прежним и новым отношением партии к себе. Прежде был беспартийным большевиком, а теперь стал партийным, — вот и все. И он с радостью набирал и вел кружки.
   Лидия Васильевна, отлично помнившая все семейные даты, сказала за вечерним чаем:
   — Дика, а ты знаешь, что в октябре тебе стукнет шестьдесят?
   Он пропустил это мимо ушей и ничего не ответил. Но потом, ложась спать, с досадой вспомнил про недавно разбившиеся очки, без которых совсем не мог работать, и про дурной короткий сон по ночам, и про шестьдесят лет. «Черльт знает, что такое!»
* * *
   Начальник Карбышева, молодой генерал, умно и талантливо руководивший педагогической отраслью работы Генерального штаба, совершенно случайно узнал о шестидесятилетии Карбышева за два дня до юбилейной даты. Генерал этот был человеком вдумчивым и осторожным в принятии решений, но выполнял свои решения в высшей степени энергично, быстро и твердо. Глядя на него, почти невозможно было предположить в нем силы, энергию и твердость, какими он в действительности обладал. Он был не очень высок ростом, худощав, приятно светел глазами и лицом, с ласковой ямочкой на тонком подбородке, спокоен, даже несколько медлителен в движениях и тихоречив. Узнав о шестидесятилетии Карбышева, спокойный и тихий генерал этот, не теряя ни минуты, попросил к себе своего помощника и сказал:
   — Чуть не проморгали… Сегодня же представим Народному Комиссару Обороны, немедленно!
   И он тут же набросал текст представления, в котором очень высоко оценивал педагогический талант Карбышева, отмечал значение его лекций как органического элемента в работе по образованию и воспитанию войск, и, кроме того, их редкое методическое мастерство; подчеркивал наличие у Карбышева богатого опыта, тесной связи и рабочего содружества с войсками (карбышевский метод решения военно-инженерных задач — достояние многих тысяч генералов и офицеров, вышедших из наших военных академий) и, наконец, обращал внимание Народного Комиссара как на фортификационно-строительные, так и на боевые заслуги этого старого военного инженера. Если бы строгий, фирменный характер бумаги, которую писал генерал, позволял ему свободно высказать в ней все, что он думал о замечательных свойствах Карбышева, он бы прибавил к написанному и еще кое-что важное. Так, например, непременно упомянул бы о способности Карбышева не только нести в себе пафос своей работы, но и внушать его другим, создавая вокруг дела прекрасную атмосферу приподнятости и высокого интереса. Сказал бы о том, что, не любя проявлять свою власть, Карбышев обладал каким-то веселым уменьем заставить людей делать все, чего требует от них воинский устав. И о том, что Карбышев превратился в советского офицера без всяких усилий, словно всегда им был, ибо таких народных офицеров, как он, создает народ. О многом подумал еще генерал, но не написал…
   Для конца октября день двадцать восьмого был отличным днем — тихим, теплым и, хоть серым, но с прозрачностью. Нет-нет да и проглядывало солнце, выбрасывая на землю розовый, сизоватый свет. Утром выпал снег и покрыл тонкой белой пеленой комья замерзшей грязи на улицах, крыши домов и сучья деревьев. Карбышев ничего не знал ни о наградном представлении, составленном двое суток назад, ни о стремительном движении этого документа к Народному Комиссару, от него — в Совнарком, а отсюда — в Президиум Верховного Совета, ни о конечных результатах двухдневных странствий документа. Поэтому, когда Карбышева пригласили в начальнический кабинет, он вошел туда, отнюдь не предвидя дальнейшего. А было так.
   Карбышев быстро вошел в кабинет, почти вбежал, по своей привычке, и остановился посреди комнаты.
   Начальник встал, его заместитель, плотный, круглоголовый генерал-лейтенант, — тоже; с ними — еще несколько генералов, сидевших за столом для совещаний, — все поднялись. Начальник выступил вперед. Всегдашнее светлое выражение его умных серых глаз и сухощавого лица превратилось в улыбку, и ямка на подбородке сверкнула. Он поздравил Карбышева с шестидесятилетием и громко прочитал приказ Народного Комиссара Обороны СССР. В этом приказе, за № 379, говорилось о выдающихся заслугах Карбышева в деле строительства и подготовки командных кадров Красной Армии. Затем приказ поздравлял юбиляра с награждением орденом Красного Знамени и желал ему долгих лет плодотворной работы по укреплению армии. Ямочка на генеральском подбородке еще раз сверкнула, и в руки Карбышева перешел футляр с орденом. Генералы один за другим подходили к нему, жали руки, обнимали и поздравляли. Карбышев был очень рад тому, что происходило, но не так, как обычно радуются люди чему-нибудь неожиданно приятному, то есть не растерялся, не засуетился, не растрогался до слез, не запутался в ответных словах. Он стоял, маленький среди огромного кабинета, странно не моргая горячими черными глазами, крепко пожимая протянутые к нему со всех сторон руки, и говорил, по обыкновению, быстро и твердо, точно уже давным-давно знал, что именно надо будет сказать сегодня:
   — Надеюсь, товарищи, на главное: вновь обрести молодость. Обрету ли? Сегодня же проверю, когда вернусь домой. Если до сих пор поднимался со ступеньки на ступеньку, так теперь буду брать лестницу сразу через две…
* * *
   Вечером в карбышевской квартире собрались «свои» люди — Наркевич, Якимах, еще кое-кто. Неожиданно явился Батуев, давно не казавший носа на Смоленский бульвар. Якимах сказал:
   — А все-таки превосходная, Дмитрий Михайлович, эта должность…
   — Какая?
   — Быть на земле человеком!
   Какими-нибудь другими, себе принадлежащими, словами он не сумел бы выразить то множество мыслей о прошлом, настоящем и будущем, которое гнездилось сегодня в его голове. И тотчас вспыхнул разговор, — простой, душевный, дружеский разговор когда мысли собеседников в свободном и стремительном разбеге захватывают все больше и больше тем, сближаются, совпадают, отталкиваются, перекрещиваются и обгоняют друг друга.
   — Между человеком и тем, чего он хочет, — говорил Карбышев, — почти всегда дьявольская даль. Что касается меня, я хотел немногого: переплыть жизнь, а не купаться в ней, пуская пузыри. Но что из этого вышло?
   — Сегодня выяснилось, что вышло, — почтительно сказал Батуев.
   — Годы и труд шли в ногу, как лошади, запряженные парой. И я, как. завзятый пешеход, знай, шагаю через поля, леса, реки. Иду, иду, этак под красным вечерним небом и вдруг вспомню: а ведь есть же на свете и пассажирские самолеты, и международные вагоны с мягкими диванами, и люди в них мчатся… Мне бы? Ничего подобного! Промчится такой человек в своем вагоне и ничего не увидит из окна, кроме вокзалов да телеграфных столбов. Кто же в выигрыше? Он или я? Конечно, я, потому что…
   Лидия Васильевна внимательно слушала, разливая чай по стаканам, и лицо ее выражало сосредоточенную мысль, как будто проверяющую старые впечатления по новым, которых так много приносит жизнь.
   — А я, — сказал Батуев, — вроде того горшка из басни, которому и на старости лет не будет другого названья, как «наш маленький горшок»…
   Все засмеялись. Батуев зачем-то вынул из кармана и надел очки. Руки его слегка дрожали. В очках он из молодого, веселого, сразу превратился в пожилого и сердитого. Что-то простое, хорошее, бывшее в нем минуту назад, вдруг испарилось через очки. Батуев протянул Карбышеву только что вышедший номер военного журнала, развернутый на странице с большим портретом.
   — Узнаете?
   Все принялись рассматривать портрет. И всем бросилось в глаза, насколько лицо Карбышева, сухощавое и жестковатое в натуре, казалось на портрете мягче и припухлее, как это обычно и бывает у очень немолодых людей. Но выраженье мысли, являющееся подлинной красотой иных некрасивых лиц, отнюдь не расплылось в этой припухлости; наоборот, оно стало еще полнее, чище и выразительнее. Карбышев махнул рукой.
   — Так похож, что плюнуть хочется…
   Наркевич поправил гладкие седые волосы.
   — Смотрю на оригинал, на портрет, и, знаете… Как бы точнее сказать?.. Чувство прошлого как бы омолаживается во мне предчувствием будущего.
   Прошло около двух лет с тех пор, как Наркевич ушел из армии. Он работал теперь начальником большой организационно-технической конторы, называвшейся «Оргастрой». Карбышев относился к уходу Наркевича с военной службы очень неодобрительно. И поэтому сказал:
   — Вы уж меня извините, Глеб… Но какие у вас там могут быть омоложения и предчувствия будущего, коли вы не нашли ничего лучшего, как променять работу в армии на гражданскую?
   — Да ведь я, собственно, никогда и не был военным, — возразил Наркевич, — я только состоял на военной службе…
   — Пожалуй, и стрелять не умеете?
   — И стрелять разучился. Ничего чрезвычайного не произошло. Просто вернулся в «первобытное» состояние…
   — Все это, может быть, и верно, — задумчиво проговорил Карбышев, — но предчувствовать будущее вам, Глеб, к сожалению, не дано.
   Наркевич пожал плечами и опять пригладил белые волосы. Разговор свелся на горячую тему об угрозе войны.
   — Я так рассуждаю, — сказал Глеб, — если мы не готовимся к войне, то…
   Карбышев заспорил:
   — Схоластика! Не готовимся? Ошибаетесь, Глеб. Готовимся прежде всего тем, что выполняем великий план социалистического преобразования нашей экономики. Потом — тем, что всячески помогаем расцвету социалистической культуры. И, наконец…
   Звонок в передней оборвал спор. Принесли телеграмму.
   — Из Куйбышева? От Елочкина Степана. Вот и еще один отставной. Ну-ка, читайте, Авк!..

Глава тридцать восьмая

   У старости привычка хватать жертву за горло. Иногда, например, первый встречный ребенок вдруг возьмет да и назовет человека «дедушкой». И перед человеком, искренне считавшим себя до сих пор всего лишь «немолодым», внезапно откроется скверная истина: он — старик. Нечто подобное случилось и с Карбышевым.
   В ночь на одиннадцатое ноября сорокового года он проснулся, вскочил с дивана и, опустив ноги на пол, отчаянно подумал: «Схожу с ума!» Диван ехал всеми четырьмя ножками по полу от стены к шкафу с книгами. «Сошел с ума!» Однако тут же все и кончилось. Придя в себя, Карбышев прежде всего заметил, что не помнит ни одной из тех мыслей, с которыми лег спать накануне. Эти мысли унес из его головы вихрь ночного смятения. Зато новая тревога переливалась в груди, и с необыкновенной яркостью выступали из прошлого далекие впечатления. Карбышев пристально глядел в черную и пустую ночь. От ее пустоты прошлое становилось ярче, а тревога — острей. Квартира мирно спала, погруженная в глухую тишину. Ни звонкое поддакивание будильника, ни лай собаки на улице не могли разорвать тишины. Да Карбышев и не слышал ни того, ни другого. Он подумал: «Проснулся я или еще сплю?» — и для проверки кашлянул. От этого ничего не изменилось: прошлое продолжало наступать. Но вместе с тем он понял, что не спит и что не заснет больше, и, протянув руку к штепселю, зажег свет.