Страница:
Бюро еще ломало голову над этим вопросом, а пленные, возвращавшиеся из «ревира» в общие бараки, уже рассказывали о Карбышеве удивительные вещи. Да, конечно, Карбышеву тяжелее других. Трудно по годам, да и по тому еще, что наседают на него гитлеровцы. Но старик не сдает. Наоборот. Голова его ясна. Мысль в постоянной работе. Больные жадно прислушиваются к его громким и смелым речам. Карбышев рассуждает вслух. Его главная идея: наш народ непобедим. Он приводит на память, разъясняет исторические факты; сопоставляет, связывает, устанавливает аналогии; и доводы из времен польской и французской интервенции, из эпохи гражданской войны и борьбы с Антантой так и подбираются один к другому, так и срастаются в общее: «Народ непобедим!» Лживая пропаганда фашистских газет не сходит в «ревире» со скамьи подсудимых. Блиц-авантюра… Фашисты идут на Москву без резервов… На все — расчет и доказательство. Оборота нашей армии приобретает все более и более активный характер. Советские войска развертываются на важнейших направлениях, не в одном, а в нескольких эшелонах (глубина оперативного построения!); тыл укрепляется многими оборонительными рубежами; позиции защищаются с тем самым упорством, которое прославило русского солдата во множестве битв и осад; прорывы локализуются на соседних участках; контрудары вынуждают врага разжижать свои силы, ослабляют его штурмовые группировки, грозят его флангам. Фашисты рвутся к Москве. Но именно здесь-то они и подвергаются сильнейшим контрударам. Так постепенно создается все необходимое для разгрома врага на решающем направлении его действий. Инициатива перешла в наши руки. Месяц декабрь — переломный момент в ходе славной войны нашего народа с фашизмом. Пусть Гитлер именует утрату своими армиями инициативы «открытием временной позиционной войны». Только глупцы не понимают, в чем дело. Гитлер уже разбит. Ему до зарезу необходимо привести в порядок свои потрепанные войска, пополнить их людьми и техникой. Пусть он называет это подготовкой к «решающему весеннему наступлению». Мы все-таки знаем, что судьба войны решена…
Карбышев говорил это больным в «ревире» и думал: «Когда нельзя делать, надо видеть, слышать и говорить. Это и есть — жить». «Ревир» превращался в лагерный центр военно-политической агитации. Еще за много, много лет до своего вступления в партию Карбышев знал, как велика ее организующая и направляющая сила. Уже тогда он на каждом шагу убеждался в том, что важнейший способ преодоления трудностей — хорошо поставленная политическая работа, ибо идея готовит действие и торжествует успехами действия. Главное — в сочетании воли организатора с размахом, партийного подхода с безошибочной оценкой обстановки и людей. Вступив в партию, Карбышев продолжал укрепляться в этих принципах и всячески старался применять их на практике. Но только теперь, в «ревире» Хамельсбургского лагеря, предстала перед ним в наиболее отчетливом виде замечательная картина преображения людей. Они приходили в «ревир» изможденными, отчаявшимися, ко всему безразличными полупокойниками. А уходили — бодрыми, полными надежд и готовности действовать борцами. И преображало их горячее, смелое, уверенное слово партийного агитатора.
Администрация превосходно, понимала, что совершается в «ревире». Поэтому отношение ее к Карбышеву ухудшалось с каждым днем. Уже давным-давно прекратились инсценировки с горячими завтраками, беседы с главным врачом и его заманчивые рассказы о скором освобождении. Карбышев думал: «Так и должно быть. Чем они со мной лучше, тем для меня хуже. И — наоборот…» Поведение Карбышева бесило тюремщиков. По мере того как приемы их деланного благодушия разбивались о его непримиримость, все резче проявлялись в отношении к Карбышеву злость и вражда. И как бы в соответствии с этим раздвигались просторы его внутренней свободы, и голос агитатора звучал громче и сильнее. «Все исходит от общего, — думал Карбышев, — и в общем исчезает. Сейчас это общее — война. Только в войне может сейчас человек проявить самое ценное, что в нем есть. Но ведь лагерь — та же война…» И он не просто боролся со своими тюремщиками. Он воевал с фашизмом.
Как-то в «ревир» зашел помощник Дрейлинга, хромой полковник СС Заммель.
— Скажите, генерал, — обратился он к Карбышеву, — будет Красная Армия продолжать свое сопротивление после падения Москвы?
Карбышев встрепенулся.
— Неприятель не войдет в Москву. Он будет разбит под Москвой.
Хромой полковник показал длинные желтые зубы.
— Должен огорчить вас, генерал: свидетелем этого вы, во всяком случае, не будете.
— Возможно…
По темному лицу Карбышева проскользнул быстрый смешок — не улыбка, а скупой и острый отблеск внутреннего огня.
— Я не буду свидетелем. Но вы, полковник, будете непременно!
Искусственная нога Заммеля спружинила, и, странно подпрыгнув, он зашагал в соседнюю палату…
Выздоровевшие разносили по лагерю речи Карбышева. Заболевшие приносили в «ревир» последние известия, подхваченные с родины секретным радиоприемником. «Разгром немцев под Москвой… Наши войска перешли в первое контрнаступление, сокрушили войска захватчиков и схоронили лживый миф об их непобедимости».
— Товарльищи! — радостно говорил Карбышев в канун нового, сорок второго, года, — случилось то самое, что неминуемо должно было случиться. Желание победить — дополнительный ресурс победы. В любой стратегической и тактической задаче это — важнейшее из условий решения. Первое доказательство — гражданская война. Второе — разгром фашистов под Москвой. Их офицеры уже прижимали к глазам бинокли, разглядывая завтрашнюю добычу. Но одно «сегодня» сменялось другим, а «завтра» все не приходило. И так — до разгрома…
Скрипя пружинящей ногой, в палату вошел полковник Заммель.
— Поздравляю вас, генерал.
— Благодарю, полковник.
— Вам известно, с чем я вас поздравляю?
— Нет.
— Ну-н?..
Карбышев молчал.
— Итак, вы этого не знаете?
— Нет.
— Я поздравляю вас с выздоровлением. Вы оставляете «ревир» и переводитесь в барак.
Наступление Нового года ознаменовалось приказом: всех пленных, не считаясь с возрастом и званием, гнать на работу в промышленность. Приказ взволновал население лагеря. Ночью члены бюро подпольной организации собрались кучкой в бараке, чтобы обсудить положение.
— По английской пословице, — шутил Карбышев, — птицы с одинаковыми перьями слетаются вместе.
Разговор завихрился было, как искры и дым из пароходной трубы. Но методическая мысль Карбышева быстро подвела его к самым существенным вопросам. Новогодний приказ требовал контрмер. Карбышев предлагал их одну за другой. Стройная, ясная, последовательная система борьбы отчеканивалась в его словах.
— Мы не можем не выполнить приказа, — пленные пойдут на фабрики, заводы, железные дороги и будут работать. Но надо, чтобы они работали не так, как хочется фашистскому начальству. Надо, чтобы их работа не помогала выполнению гитлеровских планов, а наоборот, срывала их. Направить их на путь саботажа — прямая задача подпольной лагерной организации. И для этого в каждом бараке необходим дельный организатор. Нас душат пропагандой. Нужна контрпропаганда. Надо, чтобы все понимали: что хорошо для «них», то плохо для нас. Чем поддерживать дух? Перспективой свободы. А отсюда еще одна задача — устройство побегов. Нельзя допускать колебаний в настроениях пленных. А для этого надо бороться с подачками, наказывать тех, кто их принимает. Принять подачку — обязаться перед тем, кто дает… Для борьбы нужны суды чести, практика бойкота… Никаких разговоров, полное выключение из товарищеского оборота. Бойкот — страшная вещь… Взрослые плачут, как дети. Мягкость — долой. Одно дело — запах трупа. Другое — вонь живого, но нечистоплотного человека. Это как на сортировке овощей…
И тут все сразу вспомнили о завскладом Линтвареве.
— А что с этаким типом делать? — заговорил член бюро с густыми и кустистыми бровями, которые у иного человека сошли бы и за усы, — самый дрянной человечишка…
Месяц назад было постановлено: желающие вытачивать портсигары и плести из соломки шкатулки и корзиночки могут заниматься этим безобидным делом сколько душе угодно, — подобные рукомесла были очень распространены в лагере, — но сдавать свои произведения администрации не должны. За шкатулку администрация платила буханку хлеба, а на волю продавала ее за несколько десятков марок, и хамельсбургские дамы обильно украшали свои туалетные столики лагерной продукцией. Во всех этих комбинациях было нечто неблаговидное, нехорошее, обидное для чести и унизительное для советского самосознания. Постановление было вынесено, а Линтварев взял да и продал шкатулку — большую, удивительно красиво и тонко отработанную (он был большим мастером на этакие поделки) — за две буханки.
— Я ему говорю, — рассказывал член бюро с густыми бровями: «Эх ты, прокисшая капуста!» — А он: «Не могу я один суп из крапивы жрать, — не могу! Старики легче голод переносят, а молодые лейтенанты тают…» — «Да ведь ты не лейтенант». «Все равно, молодой я, молодой, — пойми…»
— Понять нетрудно, — возмущались члены бюро, — самый колеблющийся тип.
— Суд чести надо…
— А ваше мнение, товарищ генерал-лейтенант?
— Бойкот! — решительно сказал Карбышев.
Так и постановили: объявить Линтвареву бойкот.
Но первого декабря Карбышев не ходил по бараку, Не занимался гимнастикой, не ел и не спал. Он весь день пролежал на койке с открытыми глазами. Первое декабря… Карбышев старался представить себе, что сегодня делается в Москве, на Смоленском бульваре, там, дома, без него. Сегодня день рождения дочери Тани. Сегодня ей — пятнадцать лет… Пятнадцать… И в этот день между ним и дочерью…
Кроме холода, пленных донимал помощник коменданта полковник Заммель. Он появился в Хамельсбурге сравнительно недавно из Молодеченского лагеря, где занимал такую же должность. Вместе с ним переехала из Молодечна тамошняя атмосфера мелких придирок, наглой ругани, обысков и бесконечных проверок. При Заммеле состояли два эсэсовца, унтер-офицеры. Один — болтливый толстяк. Сперва он усиленно рекомендовал себя старым социал-демократом со станции Виллинген, а потом нашел нужным изменить редакцию и превратился в старого коммуниста из города Нейштадт. Второй унтер-офицер был самый настоящий «шпицбуб»: глуп, исполнителен и «беспощадно суров.
Однако и он тоже прикидывался коммунистом. Хотя ни первому, ни второму никто не верил ни в едином слове, но оба они с тупым упорством подбивали пленных на побег в Швейцарию, расписывая наилучшие маршруты через Шварцвальд и даже обещая адреса…
…Зима перевалила за январь. Небо то сдвигало, то раздвигало клочкастые вихры тумана. Белые волны ползли по земле, клубясь в кустах и ватой обвисая на деревьях, — начиналась весна. Люди выглядели в тумане крупней, чем были, а может быть, и в самом деле становились больше — росли от несчастий. Лагерная одежда вбирала влагу из воздуха с жадностью губки. К вечеру, когда туман разрывало ветром в лохмотья, одежда пристывала и делалась твердой, как арбузная корка. Заключенные заболевали и умирали сотнями. Так продолжалось до марта, когда вдруг потеплело, деревья зазеленели и в полях загорелся желтый цвет ромашки.
Вопрос о побеге из лагеря существовал не только в воображении эсэсовцев. Когда заммелевские провокаторы начинали болтать на эту тему, их старались не слушать, — отвертывались от них, отходили в сторону. Но когда об этом заговаривал Карбышев, молодежь превращалась в слух. Мысли Карбышева были просты, ясны и в высшей степени увлекательны.
— Сражаться за фашизм — значит вместе с ним совершать преступления. Сложить руки и ждать, чем кончится, — значит помогать фашизму. Что же остается? Борьба. Вот наши принципы: во-первых, не работать на гитлеровцев и, во-вторых, при первой возможности бежать. Мне за шестьдесят, но и я рискнул бы. Вам же, молодым людям, стыдно не думать о побеге…
И хамельсбургская молодежь мечтала, строила планы, прятала сухари и маргарин. Ждали весны. Наконец она пришла. Но тут стало известно, что Швейцария возвращает беглецов в Германию. Из восточных концентрационных лагерей можно было подаваться в сторону Польши, к Августовским лесам, в партизанское царство. А для хамельсбургских пленников существовало одно-единственное направление — чешская граница. И туда, к этой границе, с первых дней весны были обращены все помыслы узников…
Пленных выстроили на Appel-Platz[86], и здесь они стояли с утра до обеда. Значит, были предатели. Кто они? Где они? Повальный обыск, неожиданно произведенный ночью по баракам, раскрыл всю картину подготовки к побегу в Чехию. Отыскались припрятанные продукты, топографические наброски, обнаружилось горло подкопа, прикрытое железным листом перед печкой в шестнадцатом бараке, и дощатый водоотвод из мокрого земляного колодца. И вот на плацу — перекличка за перекличкой. Старшины рабочих команд бегают со списками в руках. В дурацкой суматохе проходят часы. Наконец появляется полковник Заммель. Скрипя своей пружинкой и пощелкивая о сапог резиновым хлыстом со стальным прутиком внутри, он проходит раз двадцать по фронту, приговаривая:
— Мне противно видеть эти лица. Для меня оскорбительно смотреть на них…
Раздается громкая команда, все замирает, и по плацу, направляясь прямо к пленным, вышагивает набитая ватой молодецкая фигура коменданта. Генерал фон Дрейлинг останавливается, одышливый и грузный, но подтянутый по всей форме. Глаза его белы от бешенства; на углах губ — пузырьки пены. Он дрожит от ярости и кричит по-русски:
— М-мерзавцы! Я прикажу немецким солдатам бить вас кулаками, прикладами, ногами — чем попало и по чему попало. Вы так подло виноваты, что не заслуживаете ни малейшего снисхождения. Вы не военнопленные, а… большевики. Вы свиньи, свиньи, свиньи…
Он задохнулся и с трудом перевел дух.
— Что было бы, если бы кому-нибудь из вас удалось бежать? Я не хочу об этом думать. Но не убежит ни один! Ни один! Таких, как вы, я бил раньше по зубам. Вы все…
— Дрейлинг! — прозвучал спокойный голос Карбышева. — Зачем вы врете? «Таких» вы никогда не били…
Комендант сделал непроизвольное движение, какое делает слепой человек, с хода наткнувшись на препятствие, — отпрянул и метнулся в сторону. Багровое лицо его зажглось огнем стыда.
— Взять его! — прокричал он. — В карцер!..
Через сутки две партии военнопленных, имевших отношение к делу о неудавшемся побеге, были выведены из лагеря Хамельсбург на станцию того же названия, километрах в четырех от города, посажены в товарный поезд и отправлены в Дахау.
— Собственно, что замышлялось? Хотели выскочить из вагона железнодорожного поезда, который полным ходом мчался под откос. Это и был побег.
— Я прошу вас иметь в виду, — говорил майор, — цель составления «истории» чисто научная. Никакой другой цели нет. Вы можете писать свою часть этого коллективного произведения в том именно плане, который с авторской точки зрения представляется вам наиболее желательным. В этом смысле вы можете чувствовать себя совершенно свободно…
Высказавшись таким образом, он внимательно оглядел бледную физиономию и худую фигуру пленного. И на розовом, веснушчатом лице его возникло движение тайной мысли.
— Я уполномочен также поставить вас в известность, — добавил он, — что авторы задуманного нами сочинения будут получать усиленный паек. Им будут предоставлены отдельные комнаты для работы и спокойного проживания. Наконец, им будет выплачиваться литературный гонорар…
Майор СС мягко и приятно, улыбнулся.
— Не стану уверять, что на этом гонораре может быть построен вполне самостоятельный бюджет, но… Вы любите пиво?
— Люблю, — отвечал Линтварев, глотая неудержимо набегавшую в рот слюну.
— Еще бы! И я люблю! — очень. Кто же не любит пива? Смешно. Так вот, я беру на себя заботу о том, чтобы в счет гонорара каждый автор получал две кружки пива в неделю. Что вы скажете?
Повидимому, майор СС отлично знал, что делал, когда приберегал «пивной» аргумент к концу разговора, так как решительно не допускал возможности, чтобы стоявший перед ним бледный и худой человек в полосатой одежде, с тревожно бегавшими смущенными глазами, мог не поддаться сокрушительной силе ultimae rationis[89]: пиво.
«Главная квартира инженерной службы снова обратилась ко мне по поводу находящегося в вашем лагере пленного Карбышева, профессора, генерал-лейтенанта инженерных войск. Я был вынужден задержать решение вопроса, так как рассчитывал на то, что вы выполните мои инструкции в отношении названного пленного, сумеете найти с ним общий язык и убедить его в том, что, если он правильно оценит сложившуюся для него ситуацию и пойдет навстречу нашим желаниям, его ждет хорошее будущее. Однако майор Пельтцер, посланный мною к вам для инспектирования, в своем докладе констатировал общее неудовлетворительное выполнение всех планов, касающихся лагеря Хамельсбург. Пленные в вашем лагере заражены большевистским духом. Что касается вышеупомянутого Карбышева, то майор Пельтцер доложил мне, что со времени пребывания этого пленного в лагере № С-212 он не перестроился в желательном для нас духе, попрежнему непримирим, и отношения с ним сложились Так неудачно, что в настоящее время он заключен вами в одиночную камеру. Всякое отсутствие снисходительности, необходимое в обращении с пленными вообще, в данном конкретном случае кажется мне непродуманным».
Теперь уже Дрейлинг не сомневался, что дело кончится скандалом. Но кто виноват? Неужели он, Дрейлинг? Да, конечно. Он знал, что представляет собой Карбышев. Он не должен был браться за решение заведомо неразрешимой задачи. Это — главная, основная ошибка. Отсюда — все остальное. Нельзя, например, было не посадить Карбышева в карцер после его возмутительной выходки на Appel-Platz. Но вместе с тем эта мера явным образом знаменует собой провал предписанного свыше плана. Что же остается? Только одно. Майор Пельтцер — личный адъютант графа Бредероде. Майор Пельтцер — сволочь, привыкшая таскать чужими руками каштаны из огня. Необходимо, чтобы этот огонь подпалил собственные лапки майора Пельтцера. Дрейлинг вскочил из-за письменного стола, быстро опрокинул в рот рюмку кюммеля и зажмурился. Ему вдруг начало казаться, что он не дурак. Да, прежде всего — освободить Карбышева из одиночки!
Карбышев говорил это больным в «ревире» и думал: «Когда нельзя делать, надо видеть, слышать и говорить. Это и есть — жить». «Ревир» превращался в лагерный центр военно-политической агитации. Еще за много, много лет до своего вступления в партию Карбышев знал, как велика ее организующая и направляющая сила. Уже тогда он на каждом шагу убеждался в том, что важнейший способ преодоления трудностей — хорошо поставленная политическая работа, ибо идея готовит действие и торжествует успехами действия. Главное — в сочетании воли организатора с размахом, партийного подхода с безошибочной оценкой обстановки и людей. Вступив в партию, Карбышев продолжал укрепляться в этих принципах и всячески старался применять их на практике. Но только теперь, в «ревире» Хамельсбургского лагеря, предстала перед ним в наиболее отчетливом виде замечательная картина преображения людей. Они приходили в «ревир» изможденными, отчаявшимися, ко всему безразличными полупокойниками. А уходили — бодрыми, полными надежд и готовности действовать борцами. И преображало их горячее, смелое, уверенное слово партийного агитатора.
Администрация превосходно, понимала, что совершается в «ревире». Поэтому отношение ее к Карбышеву ухудшалось с каждым днем. Уже давным-давно прекратились инсценировки с горячими завтраками, беседы с главным врачом и его заманчивые рассказы о скором освобождении. Карбышев думал: «Так и должно быть. Чем они со мной лучше, тем для меня хуже. И — наоборот…» Поведение Карбышева бесило тюремщиков. По мере того как приемы их деланного благодушия разбивались о его непримиримость, все резче проявлялись в отношении к Карбышеву злость и вражда. И как бы в соответствии с этим раздвигались просторы его внутренней свободы, и голос агитатора звучал громче и сильнее. «Все исходит от общего, — думал Карбышев, — и в общем исчезает. Сейчас это общее — война. Только в войне может сейчас человек проявить самое ценное, что в нем есть. Но ведь лагерь — та же война…» И он не просто боролся со своими тюремщиками. Он воевал с фашизмом.
Как-то в «ревир» зашел помощник Дрейлинга, хромой полковник СС Заммель.
— Скажите, генерал, — обратился он к Карбышеву, — будет Красная Армия продолжать свое сопротивление после падения Москвы?
Карбышев встрепенулся.
— Неприятель не войдет в Москву. Он будет разбит под Москвой.
Хромой полковник показал длинные желтые зубы.
— Должен огорчить вас, генерал: свидетелем этого вы, во всяком случае, не будете.
— Возможно…
По темному лицу Карбышева проскользнул быстрый смешок — не улыбка, а скупой и острый отблеск внутреннего огня.
— Я не буду свидетелем. Но вы, полковник, будете непременно!
Искусственная нога Заммеля спружинила, и, странно подпрыгнув, он зашагал в соседнюю палату…
Выздоровевшие разносили по лагерю речи Карбышева. Заболевшие приносили в «ревир» последние известия, подхваченные с родины секретным радиоприемником. «Разгром немцев под Москвой… Наши войска перешли в первое контрнаступление, сокрушили войска захватчиков и схоронили лживый миф об их непобедимости».
— Товарльищи! — радостно говорил Карбышев в канун нового, сорок второго, года, — случилось то самое, что неминуемо должно было случиться. Желание победить — дополнительный ресурс победы. В любой стратегической и тактической задаче это — важнейшее из условий решения. Первое доказательство — гражданская война. Второе — разгром фашистов под Москвой. Их офицеры уже прижимали к глазам бинокли, разглядывая завтрашнюю добычу. Но одно «сегодня» сменялось другим, а «завтра» все не приходило. И так — до разгрома…
Скрипя пружинящей ногой, в палату вошел полковник Заммель.
— Поздравляю вас, генерал.
— Благодарю, полковник.
— Вам известно, с чем я вас поздравляю?
— Нет.
— Ну-н?..
Карбышев молчал.
— Итак, вы этого не знаете?
— Нет.
— Я поздравляю вас с выздоровлением. Вы оставляете «ревир» и переводитесь в барак.
* * *
К тому времени, когда Карбышев очутился в бараке, его лагерная репутация стояла на очень большой высоте. Можно было без преувеличения сказать, что мнение Карбышева насчет того, как себя вести и как поступать в тех или иных условиях, почти для всех хамельсбургских узников равнялось прямому указанию. В загадочной связи с его ролью среди заключенных находились действия каких-то неизвестных лиц на воле. Один из военнопленных советских солдат, работавших в городе, доставил Дмитрию Михайловичу пузырек с целительными сердечными каплями и бутылочку с элексиром для желудка. «От кого?» — «От немцев». — «Что за немцы?» — «Не сказались. Только передать велели». — «Да вы бы спросили: кто такие?» — «Я и спрашивал». — «А они?» — «От докторши, говорят…» Фрау Доктор?! Опять… Но на этот раз фрау Доктор представлялась Карбышеву совсем иначе, чем раньше: высокая, худая, очень серьезная, с прямыми, как солома, светлыми волосами, а очки роговые. В таком виде она меньше походила на случайную фантасмагорию и больше — на устойчивую реальность. Только разгадка была попрежнему далека…Наступление Нового года ознаменовалось приказом: всех пленных, не считаясь с возрастом и званием, гнать на работу в промышленность. Приказ взволновал население лагеря. Ночью члены бюро подпольной организации собрались кучкой в бараке, чтобы обсудить положение.
— По английской пословице, — шутил Карбышев, — птицы с одинаковыми перьями слетаются вместе.
Разговор завихрился было, как искры и дым из пароходной трубы. Но методическая мысль Карбышева быстро подвела его к самым существенным вопросам. Новогодний приказ требовал контрмер. Карбышев предлагал их одну за другой. Стройная, ясная, последовательная система борьбы отчеканивалась в его словах.
— Мы не можем не выполнить приказа, — пленные пойдут на фабрики, заводы, железные дороги и будут работать. Но надо, чтобы они работали не так, как хочется фашистскому начальству. Надо, чтобы их работа не помогала выполнению гитлеровских планов, а наоборот, срывала их. Направить их на путь саботажа — прямая задача подпольной лагерной организации. И для этого в каждом бараке необходим дельный организатор. Нас душат пропагандой. Нужна контрпропаганда. Надо, чтобы все понимали: что хорошо для «них», то плохо для нас. Чем поддерживать дух? Перспективой свободы. А отсюда еще одна задача — устройство побегов. Нельзя допускать колебаний в настроениях пленных. А для этого надо бороться с подачками, наказывать тех, кто их принимает. Принять подачку — обязаться перед тем, кто дает… Для борьбы нужны суды чести, практика бойкота… Никаких разговоров, полное выключение из товарищеского оборота. Бойкот — страшная вещь… Взрослые плачут, как дети. Мягкость — долой. Одно дело — запах трупа. Другое — вонь живого, но нечистоплотного человека. Это как на сортировке овощей…
И тут все сразу вспомнили о завскладом Линтвареве.
— А что с этаким типом делать? — заговорил член бюро с густыми и кустистыми бровями, которые у иного человека сошли бы и за усы, — самый дрянной человечишка…
Месяц назад было постановлено: желающие вытачивать портсигары и плести из соломки шкатулки и корзиночки могут заниматься этим безобидным делом сколько душе угодно, — подобные рукомесла были очень распространены в лагере, — но сдавать свои произведения администрации не должны. За шкатулку администрация платила буханку хлеба, а на волю продавала ее за несколько десятков марок, и хамельсбургские дамы обильно украшали свои туалетные столики лагерной продукцией. Во всех этих комбинациях было нечто неблаговидное, нехорошее, обидное для чести и унизительное для советского самосознания. Постановление было вынесено, а Линтварев взял да и продал шкатулку — большую, удивительно красиво и тонко отработанную (он был большим мастером на этакие поделки) — за две буханки.
— Я ему говорю, — рассказывал член бюро с густыми бровями: «Эх ты, прокисшая капуста!» — А он: «Не могу я один суп из крапивы жрать, — не могу! Старики легче голод переносят, а молодые лейтенанты тают…» — «Да ведь ты не лейтенант». «Все равно, молодой я, молодой, — пойми…»
— Понять нетрудно, — возмущались члены бюро, — самый колеблющийся тип.
— Суд чести надо…
— А ваше мнение, товарищ генерал-лейтенант?
— Бойкот! — решительно сказал Карбышев.
Так и постановили: объявить Линтвареву бойкот.
* * *
Зима была жесткая, с визгливым, обжигающим ветром и ледяными зорями. Пленные в Хамельсбургском лагере замерзали. Два кусочка хлеба с холодной картошкой на завтрак и брюква на обед не грели. Именно после завтрака и обеда на многих нападала такая свирепая дрожь, что зубы их отстукивали марш за маршем. Молодежь охотно ходила на лесозаготовка и возвращалась домой с охапками дров за плечами, Из стариков Карбышев чувствовал себя всех бодрей. С утра пять раз быстро обходил барак, проделывал гимнастику по Мюллеру, мало ел, мало спал, подолгу лежал не двигаясь. О нем говорили: «Посмотришь на Дмитрия Михайловича — и жить хочется и бороться..?Но первого декабря Карбышев не ходил по бараку, Не занимался гимнастикой, не ел и не спал. Он весь день пролежал на койке с открытыми глазами. Первое декабря… Карбышев старался представить себе, что сегодня делается в Москве, на Смоленском бульваре, там, дома, без него. Сегодня день рождения дочери Тани. Сегодня ей — пятнадцать лет… Пятнадцать… И в этот день между ним и дочерью…
Откуда вдруг проснулись в памяти эти давным-давно забытые стихи? Откуда они? Из «Чтеца-декламатора»? Нет, нет… Может быть, елочкинское сочинение? Едва ли. Велички? «Не знаю, — думал Карбышев, — да и не все ли равно… Что же сегодня там, в Москве, с моими милыми? Что с ними?» И слезы, неслышно выбежав из открытых глаз, останавливались и холодели на бледном неподвижном лице…
О, сколько их,
железных километров,
Ложится через эту даль
По следу волчьих стай,
По свисту вьюжных ветров,
По блеску пламени и льда!
Как далеко!
Как далеко!
И все же
Здесь, в этой сумрачной дыре,
Зачеркнуто, — на что это похоже?
Сто с лишним дней в календаре!
Кроме холода, пленных донимал помощник коменданта полковник Заммель. Он появился в Хамельсбурге сравнительно недавно из Молодеченского лагеря, где занимал такую же должность. Вместе с ним переехала из Молодечна тамошняя атмосфера мелких придирок, наглой ругани, обысков и бесконечных проверок. При Заммеле состояли два эсэсовца, унтер-офицеры. Один — болтливый толстяк. Сперва он усиленно рекомендовал себя старым социал-демократом со станции Виллинген, а потом нашел нужным изменить редакцию и превратился в старого коммуниста из города Нейштадт. Второй унтер-офицер был самый настоящий «шпицбуб»: глуп, исполнителен и «беспощадно суров.
Однако и он тоже прикидывался коммунистом. Хотя ни первому, ни второму никто не верил ни в едином слове, но оба они с тупым упорством подбивали пленных на побег в Швейцарию, расписывая наилучшие маршруты через Шварцвальд и даже обещая адреса…
…Зима перевалила за январь. Небо то сдвигало, то раздвигало клочкастые вихры тумана. Белые волны ползли по земле, клубясь в кустах и ватой обвисая на деревьях, — начиналась весна. Люди выглядели в тумане крупней, чем были, а может быть, и в самом деле становились больше — росли от несчастий. Лагерная одежда вбирала влагу из воздуха с жадностью губки. К вечеру, когда туман разрывало ветром в лохмотья, одежда пристывала и делалась твердой, как арбузная корка. Заключенные заболевали и умирали сотнями. Так продолжалось до марта, когда вдруг потеплело, деревья зазеленели и в полях загорелся желтый цвет ромашки.
Вопрос о побеге из лагеря существовал не только в воображении эсэсовцев. Когда заммелевские провокаторы начинали болтать на эту тему, их старались не слушать, — отвертывались от них, отходили в сторону. Но когда об этом заговаривал Карбышев, молодежь превращалась в слух. Мысли Карбышева были просты, ясны и в высшей степени увлекательны.
— Сражаться за фашизм — значит вместе с ним совершать преступления. Сложить руки и ждать, чем кончится, — значит помогать фашизму. Что же остается? Борьба. Вот наши принципы: во-первых, не работать на гитлеровцев и, во-вторых, при первой возможности бежать. Мне за шестьдесят, но и я рискнул бы. Вам же, молодым людям, стыдно не думать о побеге…
И хамельсбургская молодежь мечтала, строила планы, прятала сухари и маргарин. Ждали весны. Наконец она пришла. Но тут стало известно, что Швейцария возвращает беглецов в Германию. Из восточных концентрационных лагерей можно было подаваться в сторону Польши, к Августовским лесам, в партизанское царство. А для хамельсбургских пленников существовало одно-единственное направление — чешская граница. И туда, к этой границе, с первых дней весны были обращены все помыслы узников…
Пленных выстроили на Appel-Platz[86], и здесь они стояли с утра до обеда. Значит, были предатели. Кто они? Где они? Повальный обыск, неожиданно произведенный ночью по баракам, раскрыл всю картину подготовки к побегу в Чехию. Отыскались припрятанные продукты, топографические наброски, обнаружилось горло подкопа, прикрытое железным листом перед печкой в шестнадцатом бараке, и дощатый водоотвод из мокрого земляного колодца. И вот на плацу — перекличка за перекличкой. Старшины рабочих команд бегают со списками в руках. В дурацкой суматохе проходят часы. Наконец появляется полковник Заммель. Скрипя своей пружинкой и пощелкивая о сапог резиновым хлыстом со стальным прутиком внутри, он проходит раз двадцать по фронту, приговаривая:
— Мне противно видеть эти лица. Для меня оскорбительно смотреть на них…
Раздается громкая команда, все замирает, и по плацу, направляясь прямо к пленным, вышагивает набитая ватой молодецкая фигура коменданта. Генерал фон Дрейлинг останавливается, одышливый и грузный, но подтянутый по всей форме. Глаза его белы от бешенства; на углах губ — пузырьки пены. Он дрожит от ярости и кричит по-русски:
— М-мерзавцы! Я прикажу немецким солдатам бить вас кулаками, прикладами, ногами — чем попало и по чему попало. Вы так подло виноваты, что не заслуживаете ни малейшего снисхождения. Вы не военнопленные, а… большевики. Вы свиньи, свиньи, свиньи…
Он задохнулся и с трудом перевел дух.
— Что было бы, если бы кому-нибудь из вас удалось бежать? Я не хочу об этом думать. Но не убежит ни один! Ни один! Таких, как вы, я бил раньше по зубам. Вы все…
— Дрейлинг! — прозвучал спокойный голос Карбышева. — Зачем вы врете? «Таких» вы никогда не били…
Комендант сделал непроизвольное движение, какое делает слепой человек, с хода наткнувшись на препятствие, — отпрянул и метнулся в сторону. Багровое лицо его зажглось огнем стыда.
— Взять его! — прокричал он. — В карцер!..
Через сутки две партии военнопленных, имевших отношение к делу о неудавшемся побеге, были выведены из лагеря Хамельсбург на станцию того же названия, километрах в четырех от города, посажены в товарный поезд и отправлены в Дахау.
* * *
История с предупрежденным побегом резко изменила лагерный режим в Хамельсбурге. Репрессии опрокинулись на заключенных, придавили их, сковали железной системой принуждений. Заключенных перевели из больших в маленькие комнаты. Где прежде размещалось два-три человека, там теперь ютилось пять-шесть. Отобрали одеяла. Неимоверно участились общие проверки. Они происходили теперь не реже трех раз в сутки и сопровождались бессмысленно-утомительными церемониями, вроде предъявления каждым заключенным своего номера и записывания его в особую книгу. На проверке производился еще и устный пересчет, не один раз, а по крайней мере четыре или пять. Кроме того, дважды или трижды в неделю делались повальные обыски. Пленных выводили на плац, выстраивали в две шеренги и обыскивали. Одновременно такая же работа шла и в бараке — искали в подушках, матрацах, в стенах и под полом. Все это тянулось часами. Наконец: «Nach Block!»[87]. Отобрали подушки. Заключенные стали спать, положив под голову сабо[88]. Режим с каждым днем делался все тяжелее и тяжелее. Но общая масса пленных держалась стойко. Не сомневались, что рано или поздно безобразие кончится. Отлично знали также и то, чем оно кончится. Передавали друг другу слова Карбышева о неудавшемся побеге:— Собственно, что замышлялось? Хотели выскочить из вагона железнодорожного поезда, который полным ходом мчался под откос. Это и был побег.
* * *
Линтварев был похож на охотничью собаку, потерявшую след: растерян, жалок и без толку тыкался туда и сюда. Бойкот, объявленный ему судом чести, действовал на него странно. С одной стороны, Линтварев жестоко терзался позорной исключительностью своего положения; спросишь — не ответят; протянешь руку — отвернутся. С другой, чрезвычайно болезненно ощущал, как прямое следствие бойкота, свою совершенную беспомощность в борьбе за жизнь. Бороться за жизнь в этом проклятом лагере можно было только дружно, проталкивая подходящего человечка в повара, или по товарищески пристраиваясь к кухонному котлу. Борьба за повара, борьба за кухню — это и есть борьба за жизнь, ибо непрерывно снижавшийся паек был явным образом рассчитан на физическое уничтожение пленных. Перспектива одинокого угасания ужасала Линтварева. Была еще и третья сторона в этом печальном деле: Линтварева окружало множество соблазнов. Полковник Заммель объявил о формировании из советских военнопленных каких-то «отрядов» и о возможности для желающих вступить в какую-то «трудовую партию». Линтварев понимал, в чем настоящий смысл этих мероприятий, и не делал в желательном для Заммеля направлении никаких шагов. Но вместе с тем он ясно видел, как люди, записавшиеся в «отряды» или вступавшие в «партию», сразу начинали получать пищу из особого, улучшенного, котла, обмениваться приветствиями с эсэсовскими офицерами и курить не только обычные папиросы стандартных сортов «Стамбул» и «Юнона», но и сигареты с золотым пояском. Стоило этим людям немножечко сойти с прямого пути, как тут же разрешался для них кризис страдальческого существования в лагере. Буря тревожных колебаний свирепствовала в душе Линтварева. Он хотел быть честным. Но не хотел умирать с голода. Бойкот чем-то удерживал его от гибельных решений, — вероятно, надеждой на возвращение к товарищескому общению; чем-то толкал на окончательный разрыв с прошлым, — отчаянием, обидой, ночными слезами втихомолку. В конце концов Линтварев пришел к выводу: ни в «отряды», ни в «партию» он, конечно, не пойдет; но если возникнет какая-нибудь другая «приличная» возможность улучшить жизнь, тогда… тогда он посмотрит. Такая возможность возникла.* * *
Летом в лагерь приехал майор СС с академическим значком на серо-зеленом кителе и сразу повел с пленными разговоры об организации в лагере «комиссии по составлению истории операций Красной Армии в текущей войне». Одним из первых был вызван майором СС для беседы Линтварев.— Я прошу вас иметь в виду, — говорил майор, — цель составления «истории» чисто научная. Никакой другой цели нет. Вы можете писать свою часть этого коллективного произведения в том именно плане, который с авторской точки зрения представляется вам наиболее желательным. В этом смысле вы можете чувствовать себя совершенно свободно…
Высказавшись таким образом, он внимательно оглядел бледную физиономию и худую фигуру пленного. И на розовом, веснушчатом лице его возникло движение тайной мысли.
— Я уполномочен также поставить вас в известность, — добавил он, — что авторы задуманного нами сочинения будут получать усиленный паек. Им будут предоставлены отдельные комнаты для работы и спокойного проживания. Наконец, им будет выплачиваться литературный гонорар…
Майор СС мягко и приятно, улыбнулся.
— Не стану уверять, что на этом гонораре может быть построен вполне самостоятельный бюджет, но… Вы любите пиво?
— Люблю, — отвечал Линтварев, глотая неудержимо набегавшую в рот слюну.
— Еще бы! И я люблю! — очень. Кто же не любит пива? Смешно. Так вот, я беру на себя заботу о том, чтобы в счет гонорара каждый автор получал две кружки пива в неделю. Что вы скажете?
Повидимому, майор СС отлично знал, что делал, когда приберегал «пивной» аргумент к концу разговора, так как решительно не допускал возможности, чтобы стоявший перед ним бледный и худой человек в полосатой одежде, с тревожно бегавшими смущенными глазами, мог не поддаться сокрушительной силе ultimae rationis[89]: пиво.
* * *
Пальцы генерала Дрейлинга судорожно перебирали крашеные волоски на блестящей лысине и быстрыми, нервными движениями выдергивали один волосок за другим. Генерал был в полном смятении. Перед ним лежало письмо графа Бредероде. Вот это письмо:«Главная квартира инженерной службы снова обратилась ко мне по поводу находящегося в вашем лагере пленного Карбышева, профессора, генерал-лейтенанта инженерных войск. Я был вынужден задержать решение вопроса, так как рассчитывал на то, что вы выполните мои инструкции в отношении названного пленного, сумеете найти с ним общий язык и убедить его в том, что, если он правильно оценит сложившуюся для него ситуацию и пойдет навстречу нашим желаниям, его ждет хорошее будущее. Однако майор Пельтцер, посланный мною к вам для инспектирования, в своем докладе констатировал общее неудовлетворительное выполнение всех планов, касающихся лагеря Хамельсбург. Пленные в вашем лагере заражены большевистским духом. Что касается вышеупомянутого Карбышева, то майор Пельтцер доложил мне, что со времени пребывания этого пленного в лагере № С-212 он не перестроился в желательном для нас духе, попрежнему непримирим, и отношения с ним сложились Так неудачно, что в настоящее время он заключен вами в одиночную камеру. Всякое отсутствие снисходительности, необходимое в обращении с пленными вообще, в данном конкретном случае кажется мне непродуманным».
Теперь уже Дрейлинг не сомневался, что дело кончится скандалом. Но кто виноват? Неужели он, Дрейлинг? Да, конечно. Он знал, что представляет собой Карбышев. Он не должен был браться за решение заведомо неразрешимой задачи. Это — главная, основная ошибка. Отсюда — все остальное. Нельзя, например, было не посадить Карбышева в карцер после его возмутительной выходки на Appel-Platz. Но вместе с тем эта мера явным образом знаменует собой провал предписанного свыше плана. Что же остается? Только одно. Майор Пельтцер — личный адъютант графа Бредероде. Майор Пельтцер — сволочь, привыкшая таскать чужими руками каштаны из огня. Необходимо, чтобы этот огонь подпалил собственные лапки майора Пельтцера. Дрейлинг вскочил из-за письменного стола, быстро опрокинул в рот рюмку кюммеля и зажмурился. Ему вдруг начало казаться, что он не дурак. Да, прежде всего — освободить Карбышева из одиночки!