Страница:
Когда на заседании постоянного совещания при командующем, после доклада о «партизанстве», открылись прения и взгляды выступавших начали сталкиваться и разбиваться в непримиримых противоречиях, Карбышев пожалел о том, что нет Котовского. Действительно странная атмосфера какого-то вооруженного нейтралитета окружала ораторов. У них были робкие, торопливые, заискивающие движения, и огрызались они, не глядя друг на друга, но с великой злостью. Хрипло басил в полный голос один только смелый Лабунский. Авк Батуев, недавно перебравшийся в Харьков на должность инженера для поручений, слушал, развесив уши. Его любопытство было особенного рода. Карбышев знал, что это за любопытство. Плохо разбираясь в деле и сам, по возможности, о нем не думая, Батуев жадно собирал чужие мнения, чтобы не казаться дураком и не попадать впросак. Карбышев следил за Авком и ясно видел, как он с чрезвычайным вниманием, почти с упоением, прислушивается к заведомой чепухе.
Наконец, встал Фрунзе, — заключительное слово.
— Основываясь на социально крепком тыле, даже слабейшая сторона имеет возможность держаться… Даже в позиционной войне мы видим постоянное стремление действовать на фланги, то есть перейти к маневру. Чем пресекались в позиционной войне попытки маневрировать? Только географической невозможностью. Когда, например, фланги упирались в море… Роль партизанских действий в будущей войне очень велика. И мы обязаны, товарищи, готовиться к «малым формам» войны так же тщательно, как и к большим…
Со щедростью человека, владеющего неисчерпаемым богатством, Фрунзе раздавал, разбрасывал содержимое своей сокровищницы, и каждая из его мыслей казалась Карбышеву ценнее всех остальных…
Ночью, после совещания, когда в доме все заснуло и беззвучная песнь тишины зазвенела в ушах, Карбышев сел в своем кабинете за письменный стол и принялся было за прерванную работу, — технические расчеты «перекати-поля». Но работа не шла. И не от того, что в ней что-то не ладилось, нет. Вдруг ни с того, ни с сего иссяк интерес к ней. Правильнее даже сказать, — не иссяк, а куда-то отодвинулся для того, чтобы очистить место другому, неизмеримо более важному интересу. Тишина звенела заключительными словами Фрунзе. Что за человек!..
Еще во время гражданской войны Карбышев пробовал обобщать материалы полководческой деятельности Фрунзе. Уже тогда он понимал всю необходимость таких обобщений. И не с одной лишь точки зрения общей тактики они были нужны. Прямым и естественным выводом из них должна была явиться новая теория, а за ней и новая практика военно-инженерного дела. Предстояло установить основные закономерности диалектического развития фортификационных форм. Время для этого пришло и не должно быть упущено. А «перекати-поле» может обождать.
С этого вечера Карбышев приступил к большому и серьезному делу. Он старался уяснить себе, как формировалось полководческое дарование Фрунзе сперва в ходе политической борьбы с самодержавием и буржуазией, а потом в войне с интервенцией и контрреволюцией. Он то и дело наталкивался при этом на оригинальность замыслов Фрунзе, на творческий их характер, на совершенное отсутствие шаблона в действиях. Он видел смелость и разумный риск, уменье точно оценивать военно-политическую обстановку и жертвовать тактически для стратегического выигрыша. Что ни шаг, в операциях Фрунзе встречались удивительные примеры соответствия в расчете моральных и материальных сил. Эти силы массировались на решающем направлении — Перекоп. Из тактических успехов обязательно составлялся успех стратегический — Южная группа Востфронта. Разгром достигался сочетанием обороны и наступления с широким маневром — одновременный удар на флангах, обход, охват, окружение, изоляция от баз. Таковы были основные приемы таланта Фрунзе.
Карбышев сидел в кресле у стола, — нога на ногу, острая коленка почти на уровне лица.
— Слыхали анекдот? — говорил он, смеясь, — шел дождь и два студента… Ведь совершенно то же самое и у вас! Я это когда-то фортификационной лапшой называл…
— Называйте, как угодно, — со злостью «отпихивался» Лабунский, — но не считайте людей ослами…
Он сидел на стуле у стены. Сутуловатая спина его упиралась в стену, высокие, как у крупной обезьяны, плечи подходили под уши, массивное, бурое лицо подергивалось, длинные тонкие ноги были вытянуты чуть ли не на середину кабинета.
— Это бы, конечно, замечательно было — идти по вспаханному артиллерией полю, имея впереди танки, а над головой — аэропланы. Наткнулись на чудом уцелевший одинокий пулеметный блокгауз, — требуем по радио поддержки тяжелых гаубиц. Вот бы здорово! Тогда бы и фортификация была не такая, как у нас, а другая, черт ее знает, какая. Но мало ли что и как было бы. А сейчас у нас ни танков, ни аэропланов, ни радио, и фортификация по этой причине самая распреобыкновенная. Надо, чтобы позиции были в боевой готовности к нужному моменту? Пожалуйста. Что для этого требуется? Я говорю: отнесите позиции в тыл на достаточное для выигрыша времени расстояние, и тогда…
Карбышев махнул маленькой, темной рукой. «А воз и ныне там…»
Под длинной верхней губой ровным блеском обозначились мелкие белые зубы.
— Ересь! Понимаете? Ер-ресь!.. Разговор о так называемой «обыкновенной» фортификации — это разговор о спокойной жизни. Хуже того: это — безобразие. Нельзя в конце концов подчинять боевые требования техническим. И не по ошибке, а сознательно. Нельзя… Подпирать укрепленными позициями надо только фронт…
— Поехала кума неведомо куда. А Каховка?
— Каховка и Уральск родились на фронте. И вообще: добиться достаточной боевой готовности позиции к нужному моменту — значит быстро построить позицию там, где она необходима. Вот и все! Ничего тут больше нет. Позиция — щит пехоты. И, как щит, должна быть подвижна. От тяжелых козырьков и блиндажей мы тысячу раз отказались. При отходе спасенье в активной обороне и контратаках…
— Идея понятна, но она у вас прыгает, она — рогатая…
Спору не предвиделось конца. Лабунский взглянул на часы: два ночи.
— Не знаю случая, — сказал он, позевывая и почему-то не находя даже нужным прикрыть при этом рукой рот, — чтобы кто-нибудь когда-нибудь кому-нибудь что-нибудь доказал. Глупо спорить!
Он обвел глазами заваленный бумагами письменный стол Карбышева и, помолчав, спросил:
— В профессора ползете?
Всякий раз, как только спор унимался, Карбышев вдруг забывал о нем и тотчас начинал думать о том, что надо будет сделать после спора. Переключения эти происходили в нем почти мгновенно.
И сейчас, встав с кресла, чтобы проводить Лабунского, он был так далек от него мыслями, что даже и не понял дерзкого вопроса.
— Что?
— Я говорю: профессорам недурно живется…
— Завидно? Пора бы вам знать, что сами по себе деньги — не зло, но и не добро, а только сила, которую разум и воля человека направляют то туда, то сюда.
— Разум и воля? Хм! А вы слыхали, что моя жена бьет меня по голове мокрым полотенцем, когда я прихожу домой под мухой?
— Слыхал. И думаю: так вам и надо.
— За что, собственно? Ведь я же для вас — terra incognita[47]. Давно знакомы? Ровно ничего не значит. Просто вы меня изобрели негодяем и воображаете, будто…
— Ну, знаете, — вас не вообразишь…
— Отчего? Вы и это можете. Вроде «перекати-поля»…
Карбышев уставился на Лабунского неподвижными черными глазами. «Что такое? Откуда он про…» Но Лабунский, по обыкновению, был безмятежно спокоен.
— Про «перекати-поле» я потому вспомнил, что сам на него похож.
«Ну, вот, — с облегчением подумал Карбышев, — конечно, совпаденье… И ничего больше».
Между тем Лабунский уже нахлобучил на голову фуражку, да так низко, что заслонил козырьком поллица.
— Однако узнать меня по-настоящему, Дмитрий Михайлович, вам еще предстоит. Да, может быть, я и сам себя вам покажу. До завтра!
И он пошел через квартиру на цыпочках, ступая по паркету длинными ногами, как аист, шагающий через луг…
Луна то забегала за тучи, то выскакивала из-за них на прозрачную гладь неба. И от этого летучими всплесками зеленого мерцанья переливались в кабинете волны ночного света. Дмитрий Михайлович подошел к окну. Широчайшей картой развернулся перед ним мир. Города не было в этом мире. Он потонул в бело-дымчатой пучине тумана. И Карбышеву на миг показалось, что он сейчас — единственная человеческая душа во всем развороте ликующей ночной жизни. Грудь его вздрогнула, сердце зажглось радостью. Он наслаждался своим одиночеством:
— Хорошо в такую ночь быть сильным!
Сколько уже раз бывало, что удавалось ему взяться за перо лишь поздней ночью. Кто бы ни были люди, мешавшие работать, — гости Лидии Васильевны, спорщики, вроде Лабунского, — все равно, он с феноменальной деликатностью выдерживал искус. И никто бы не догадался, как ему необходимо быть одному. Но люди уходили, и тогда он хватался за перо, — делать «урок». Черта, которую обычно называют исполнительностью, была необыкновенно сильна в характере Карбышева. Когда-то это казалось в нем людям простой «строевитостью». А. теперь стало неумолимой потребностью точности в деловых расчетах со всеми и, главное, с самим собой. «Уроки» задавала Карбышеву не только его служба; он сам задавал их себе. Не было препятствия, которого он не одолел бы, чтобы выполнить «урок». В этом заключался внутренний смысл его деловой честности, а вне дела он не умел, не хотел и не мог существовать. И, если надо будет сегодня просидеть за столом до шести утра, чтобы написать «урочные» страницы, он просидит до шести…
Большая статья, над которой работал Карбышев, отложив в сторону проект «перекати-поля», называлась так: «Влияние условий борьбы на формы и принципы фортификации». Это была смелая попытка диалектически раскрыть внутренние зависимости между явлениями военной борьбы на различных этапах ее исторического развития. Среди этих явлений Карбышев выделял то, что военные инженеры называют обычно фортификационной формой. Ему надо было проследить, как, с одной стороны, менялись общие условия военной борьбы, а с другой — как под воздействием этих меняющихся факторов эволюционировала фортификационная форма. С особой силой влияло на ее эволюцию развитие технических средств борьбы. И отсюда Карбышев делал решительный вывод: «Фортификация не терпит шаблона». Давнишние мысля, которые он безуспешно внушал когда-то Батуеву, не умея внушить, стояли теперь на прочном диалектическом основании. Жесткая рука Карбышева с необыкновенной легкостью выводила на бумаге ровные, четкие строки — одну за другой, одну за другой. Он писал без помарок: «Фортификационные формы, неуместные при одних условиях борьбы, рациональны при других, откуда следует, что никаких твердых „современных“ неизменчивых форм не было и быть не могло». Обобщения полководческого опыта Фрунзе представляли собой арсенал доказательств и доводов, и арсенал этот служил Карбышеву как неразменный рубль. Карбышев писал об уральском кольце, о Каховке, — целое учение о тыловых плацдармах, совершенно новое, никогда и никем еще не высказанное, выливалось на бумагу из-под его острого пера. В чем состоят условия, при которых плацдармы с успехом выполняют свою активно-оборонительную роль? Карбышев писал о наступательной направленности общей задачи плацдармов, об их оперативном и боевом происхождении, о степени участия, которое должна принимать в их создании пехота, и вопрос становился на ноги…
Статья не могла ни предусмотреть всех возражений, ни исчерпать всех положительных аргументов, — для этого еще не наступило время, и Карбышев понимал это. Но он очень хорошо понимал и другое: время уже наступило для того, чтобы подобная, пусть несовершенная статья могла, наконец, возникнуть. И вот она действительно возникала под карбышевским пером. Он быстро взглянул на часы. До шести еще сорок минут. Дальше, дальше…
Да, идея, реализованная в каховском плацдарме, заключалась вовсе не в том, чтобы иметь позицию, хорошо укрепленную для обороны бериславских переправ. Идея в том, чтобы иметь хорошо укрепленную исходную позицию для наступления. Каховка — проявление активно наступательного духа, вот в чем дело. Каховка подтвердила в стотысячный раз, что как ни важны на войне танки, бронемашины, авиация, прочая техника, но еще важнее то, в руках какого человека собрана эта техника. И сам человек, человек без техники. Именно благодаря этому человеку устоял против белых каховский плацдарм — без танков, без бронемашин, без авиации, со множеством вопиющих недостатков, допущенных строителями при его возведении (Лабунский? Да, да — он…) Ошибки подобного рода влекут за собой излишки в жертвах и без необходимости пролитую кровь. Как избежать ошибок? Средство одно: строители позиций обязаны твердо знать, как влияют условия борьбы на фортификационные формы, правильно принимать эти условия в расчет и в соответствии с ними конструировать как весь позиционный узор, так и отдельные постройки…
Часы отбили шесть. Карбышев положил перо.
Глава двадцать пятая
Наконец, встал Фрунзе, — заключительное слово.
— Основываясь на социально крепком тыле, даже слабейшая сторона имеет возможность держаться… Даже в позиционной войне мы видим постоянное стремление действовать на фланги, то есть перейти к маневру. Чем пресекались в позиционной войне попытки маневрировать? Только географической невозможностью. Когда, например, фланги упирались в море… Роль партизанских действий в будущей войне очень велика. И мы обязаны, товарищи, готовиться к «малым формам» войны так же тщательно, как и к большим…
Со щедростью человека, владеющего неисчерпаемым богатством, Фрунзе раздавал, разбрасывал содержимое своей сокровищницы, и каждая из его мыслей казалась Карбышеву ценнее всех остальных…
Ночью, после совещания, когда в доме все заснуло и беззвучная песнь тишины зазвенела в ушах, Карбышев сел в своем кабинете за письменный стол и принялся было за прерванную работу, — технические расчеты «перекати-поля». Но работа не шла. И не от того, что в ней что-то не ладилось, нет. Вдруг ни с того, ни с сего иссяк интерес к ней. Правильнее даже сказать, — не иссяк, а куда-то отодвинулся для того, чтобы очистить место другому, неизмеримо более важному интересу. Тишина звенела заключительными словами Фрунзе. Что за человек!..
Еще во время гражданской войны Карбышев пробовал обобщать материалы полководческой деятельности Фрунзе. Уже тогда он понимал всю необходимость таких обобщений. И не с одной лишь точки зрения общей тактики они были нужны. Прямым и естественным выводом из них должна была явиться новая теория, а за ней и новая практика военно-инженерного дела. Предстояло установить основные закономерности диалектического развития фортификационных форм. Время для этого пришло и не должно быть упущено. А «перекати-поле» может обождать.
С этого вечера Карбышев приступил к большому и серьезному делу. Он старался уяснить себе, как формировалось полководческое дарование Фрунзе сперва в ходе политической борьбы с самодержавием и буржуазией, а потом в войне с интервенцией и контрреволюцией. Он то и дело наталкивался при этом на оригинальность замыслов Фрунзе, на творческий их характер, на совершенное отсутствие шаблона в действиях. Он видел смелость и разумный риск, уменье точно оценивать военно-политическую обстановку и жертвовать тактически для стратегического выигрыша. Что ни шаг, в операциях Фрунзе встречались удивительные примеры соответствия в расчете моральных и материальных сил. Эти силы массировались на решающем направлении — Перекоп. Из тактических успехов обязательно составлялся успех стратегический — Южная группа Востфронта. Разгром достигался сочетанием обороны и наступления с широким маневром — одновременный удар на флангах, обход, охват, окружение, изоляция от баз. Таковы были основные приемы таланта Фрунзе.
* * *
С некоторого времени Карбышев и Лабунский утратили способность разговаривать друг с другом спокойно — не горячась и не споря. Может быть, причина была в том, что они сидели по целым дням в общем для обоих кабинете, а может, и не в этом. Никак нельзя сказать, что им просто надоела эта вынужденная близость, — ничего подобного. Скорее даже наоборот, — лишь теперь они начали с каким-то новым интересом всматриваться друг в друга. Интерес был настоящий — живой и жадный, но только явно недружественный со стороны Лабунского и несколько колючий со стороны Карбышева. Случалось, что споры, начавшиеся на работе утром, заканчивались уже вечером по дороге домой, а то даже и вечером не заканчивались. Бывало и так, что Лабунский вместо дома попадал к Карбышеву и просиживал у него до ночи. Спор обычно вертелся вокруг того, что такое фортификация.Карбышев сидел в кресле у стола, — нога на ногу, острая коленка почти на уровне лица.
— Слыхали анекдот? — говорил он, смеясь, — шел дождь и два студента… Ведь совершенно то же самое и у вас! Я это когда-то фортификационной лапшой называл…
— Называйте, как угодно, — со злостью «отпихивался» Лабунский, — но не считайте людей ослами…
Он сидел на стуле у стены. Сутуловатая спина его упиралась в стену, высокие, как у крупной обезьяны, плечи подходили под уши, массивное, бурое лицо подергивалось, длинные тонкие ноги были вытянуты чуть ли не на середину кабинета.
— Это бы, конечно, замечательно было — идти по вспаханному артиллерией полю, имея впереди танки, а над головой — аэропланы. Наткнулись на чудом уцелевший одинокий пулеметный блокгауз, — требуем по радио поддержки тяжелых гаубиц. Вот бы здорово! Тогда бы и фортификация была не такая, как у нас, а другая, черт ее знает, какая. Но мало ли что и как было бы. А сейчас у нас ни танков, ни аэропланов, ни радио, и фортификация по этой причине самая распреобыкновенная. Надо, чтобы позиции были в боевой готовности к нужному моменту? Пожалуйста. Что для этого требуется? Я говорю: отнесите позиции в тыл на достаточное для выигрыша времени расстояние, и тогда…
Карбышев махнул маленькой, темной рукой. «А воз и ныне там…»
Под длинной верхней губой ровным блеском обозначились мелкие белые зубы.
— Ересь! Понимаете? Ер-ресь!.. Разговор о так называемой «обыкновенной» фортификации — это разговор о спокойной жизни. Хуже того: это — безобразие. Нельзя в конце концов подчинять боевые требования техническим. И не по ошибке, а сознательно. Нельзя… Подпирать укрепленными позициями надо только фронт…
— Поехала кума неведомо куда. А Каховка?
— Каховка и Уральск родились на фронте. И вообще: добиться достаточной боевой готовности позиции к нужному моменту — значит быстро построить позицию там, где она необходима. Вот и все! Ничего тут больше нет. Позиция — щит пехоты. И, как щит, должна быть подвижна. От тяжелых козырьков и блиндажей мы тысячу раз отказались. При отходе спасенье в активной обороне и контратаках…
— Идея понятна, но она у вас прыгает, она — рогатая…
Спору не предвиделось конца. Лабунский взглянул на часы: два ночи.
— Не знаю случая, — сказал он, позевывая и почему-то не находя даже нужным прикрыть при этом рукой рот, — чтобы кто-нибудь когда-нибудь кому-нибудь что-нибудь доказал. Глупо спорить!
Он обвел глазами заваленный бумагами письменный стол Карбышева и, помолчав, спросил:
— В профессора ползете?
Всякий раз, как только спор унимался, Карбышев вдруг забывал о нем и тотчас начинал думать о том, что надо будет сделать после спора. Переключения эти происходили в нем почти мгновенно.
И сейчас, встав с кресла, чтобы проводить Лабунского, он был так далек от него мыслями, что даже и не понял дерзкого вопроса.
— Что?
— Я говорю: профессорам недурно живется…
— Завидно? Пора бы вам знать, что сами по себе деньги — не зло, но и не добро, а только сила, которую разум и воля человека направляют то туда, то сюда.
— Разум и воля? Хм! А вы слыхали, что моя жена бьет меня по голове мокрым полотенцем, когда я прихожу домой под мухой?
— Слыхал. И думаю: так вам и надо.
— За что, собственно? Ведь я же для вас — terra incognita[47]. Давно знакомы? Ровно ничего не значит. Просто вы меня изобрели негодяем и воображаете, будто…
— Ну, знаете, — вас не вообразишь…
— Отчего? Вы и это можете. Вроде «перекати-поля»…
Карбышев уставился на Лабунского неподвижными черными глазами. «Что такое? Откуда он про…» Но Лабунский, по обыкновению, был безмятежно спокоен.
— Про «перекати-поле» я потому вспомнил, что сам на него похож.
«Ну, вот, — с облегчением подумал Карбышев, — конечно, совпаденье… И ничего больше».
Между тем Лабунский уже нахлобучил на голову фуражку, да так низко, что заслонил козырьком поллица.
— Однако узнать меня по-настоящему, Дмитрий Михайлович, вам еще предстоит. Да, может быть, я и сам себя вам покажу. До завтра!
И он пошел через квартиру на цыпочках, ступая по паркету длинными ногами, как аист, шагающий через луг…
Луна то забегала за тучи, то выскакивала из-за них на прозрачную гладь неба. И от этого летучими всплесками зеленого мерцанья переливались в кабинете волны ночного света. Дмитрий Михайлович подошел к окну. Широчайшей картой развернулся перед ним мир. Города не было в этом мире. Он потонул в бело-дымчатой пучине тумана. И Карбышеву на миг показалось, что он сейчас — единственная человеческая душа во всем развороте ликующей ночной жизни. Грудь его вздрогнула, сердце зажглось радостью. Он наслаждался своим одиночеством:
— Хорошо в такую ночь быть сильным!
Сколько уже раз бывало, что удавалось ему взяться за перо лишь поздней ночью. Кто бы ни были люди, мешавшие работать, — гости Лидии Васильевны, спорщики, вроде Лабунского, — все равно, он с феноменальной деликатностью выдерживал искус. И никто бы не догадался, как ему необходимо быть одному. Но люди уходили, и тогда он хватался за перо, — делать «урок». Черта, которую обычно называют исполнительностью, была необыкновенно сильна в характере Карбышева. Когда-то это казалось в нем людям простой «строевитостью». А. теперь стало неумолимой потребностью точности в деловых расчетах со всеми и, главное, с самим собой. «Уроки» задавала Карбышеву не только его служба; он сам задавал их себе. Не было препятствия, которого он не одолел бы, чтобы выполнить «урок». В этом заключался внутренний смысл его деловой честности, а вне дела он не умел, не хотел и не мог существовать. И, если надо будет сегодня просидеть за столом до шести утра, чтобы написать «урочные» страницы, он просидит до шести…
Большая статья, над которой работал Карбышев, отложив в сторону проект «перекати-поля», называлась так: «Влияние условий борьбы на формы и принципы фортификации». Это была смелая попытка диалектически раскрыть внутренние зависимости между явлениями военной борьбы на различных этапах ее исторического развития. Среди этих явлений Карбышев выделял то, что военные инженеры называют обычно фортификационной формой. Ему надо было проследить, как, с одной стороны, менялись общие условия военной борьбы, а с другой — как под воздействием этих меняющихся факторов эволюционировала фортификационная форма. С особой силой влияло на ее эволюцию развитие технических средств борьбы. И отсюда Карбышев делал решительный вывод: «Фортификация не терпит шаблона». Давнишние мысля, которые он безуспешно внушал когда-то Батуеву, не умея внушить, стояли теперь на прочном диалектическом основании. Жесткая рука Карбышева с необыкновенной легкостью выводила на бумаге ровные, четкие строки — одну за другой, одну за другой. Он писал без помарок: «Фортификационные формы, неуместные при одних условиях борьбы, рациональны при других, откуда следует, что никаких твердых „современных“ неизменчивых форм не было и быть не могло». Обобщения полководческого опыта Фрунзе представляли собой арсенал доказательств и доводов, и арсенал этот служил Карбышеву как неразменный рубль. Карбышев писал об уральском кольце, о Каховке, — целое учение о тыловых плацдармах, совершенно новое, никогда и никем еще не высказанное, выливалось на бумагу из-под его острого пера. В чем состоят условия, при которых плацдармы с успехом выполняют свою активно-оборонительную роль? Карбышев писал о наступательной направленности общей задачи плацдармов, об их оперативном и боевом происхождении, о степени участия, которое должна принимать в их создании пехота, и вопрос становился на ноги…
Статья не могла ни предусмотреть всех возражений, ни исчерпать всех положительных аргументов, — для этого еще не наступило время, и Карбышев понимал это. Но он очень хорошо понимал и другое: время уже наступило для того, чтобы подобная, пусть несовершенная статья могла, наконец, возникнуть. И вот она действительно возникала под карбышевским пером. Он быстро взглянул на часы. До шести еще сорок минут. Дальше, дальше…
Да, идея, реализованная в каховском плацдарме, заключалась вовсе не в том, чтобы иметь позицию, хорошо укрепленную для обороны бериславских переправ. Идея в том, чтобы иметь хорошо укрепленную исходную позицию для наступления. Каховка — проявление активно наступательного духа, вот в чем дело. Каховка подтвердила в стотысячный раз, что как ни важны на войне танки, бронемашины, авиация, прочая техника, но еще важнее то, в руках какого человека собрана эта техника. И сам человек, человек без техники. Именно благодаря этому человеку устоял против белых каховский плацдарм — без танков, без бронемашин, без авиации, со множеством вопиющих недостатков, допущенных строителями при его возведении (Лабунский? Да, да — он…) Ошибки подобного рода влекут за собой излишки в жертвах и без необходимости пролитую кровь. Как избежать ошибок? Средство одно: строители позиций обязаны твердо знать, как влияют условия борьбы на фортификационные формы, правильно принимать эти условия в расчет и в соответствии с ними конструировать как весь позиционный узор, так и отдельные постройки…
Часы отбили шесть. Карбышев положил перо.
Глава двадцать пятая
Харьковская весна двадцать второго года была для Фрунзе очень деятельной весной. В феврале он выступал на собрании Общества ревнителей военных знаний. В марте сделал два доклада на Всеукраинском совещании командиров и комиссаров, — один о военно-политическом воспитании Красной Армии, другой — о ее текущих задачах. В апреле происходило совещание военных делегатов XI партсъезда, и Фрунзе опять выступил с докладом о военных задачах страны и Красной Армии. Командующий поднимал коренные вопросы и коренным образом решал их. Карбышев не пропускал ни одного из его докладов. Когда он слушал спокойную, твердую и ясную речь Фрунзе, ему казалось, что сверкающее будущее бросает перед собой яркую дорогу света. И светлое ощущение новой радости рождалось в Карбышеве, — он радовался тому, что Фрунзе — не имя, не книга, а настоящий живой человек.
Лабунский уехал в Севастополь. Юханцев временно завладел его письменным столом и сидел в одном служебном кабинете с Карбышевым. Он тоже восхищался Фрунзе.
— Посмотри, — сказал он однажды, протягивая Карбышеву какую-то бумагу.
Это было секретное донесение о прошлогодних партизанских делах с такой обстоятельной и большой по размеру резолюцией, что она могла бы сойти и за целую статью. Под резолюцией стояло: «Фрунзе». Карбышев прочитал строки, на которые указывал Юханцев: «Что такое политический бандитизм на Украине?.. Это — кулацкий террор против советской государственной и пролетарской дисциплины».
— Ну? Можно лучше сказать?
— Можно ли сказать лучше, не знаю. А вот иначе сказать нельзя.
— Я же и говорю…
— Нет, ты не то говоришь. Иначе сказать, комиссар, нельзя. Стоит узнать, как Фрунзе определяет махновщину, и уже ни представить ее себе, ни понять иначе, чем он, не-воз-можно. Это и есть главное…
В кабинет вошел атлетически раздавшийся в плечах, раздобревший всем корпусом и сделавшийся еще красивее, чем был раньше, Батуев.
— Дмитрий Михайлович, — сказал он, — докладная записка для Михаила Васильевича готова. Сегодня всю ночь сочинял, сейчас отпечатал. Натрудился! Еле ноги держат…
И он засверкал веселыми ямочками на крепких, смугло-румяных щеках. Карбышев посмотрел на него и засмеялся.
— Жениться вам надо, Авк!
— На ком?
— Надежда Александровна Наркевич, — лучше не придумать.
— Верно, — согласился Батуев и покраснел, — только…
— Что?
— Мне ее жалко.
— В себе не уверены?
— Нет… Наоборот, — чересчур уверен. Такой курятник распложу…
— Ч-ч-черт! — сказал Юханцев и так круто повернулся в своем кресле, что оно испустило пронзительный писк.
Карбышев просматривал записку.
— Никуда не годится, товарищ Батуев, — решительно проговорил он, — кто это вас надоумил так написать? Я же вам объяснял…
Батуев пожал плечами.
— Перед отъездом Аркадия Васильевича я с ним согласовал, — сердито сказал он, — и все данные от него получил…
— Ни одной цифры верной. Все — вранье. Ведь вы знаете Лабунского…
— Как же теперь быть?
— Отправляйтесь к себе. А я сам пересоставлю доклад. Но заметьте, что это не работа, а безобразие!
Батуев опять пожал плечами. Карбышев ясно видел, что он ничуть не считает себя виноватым; наоборот, по его мнению, виноват в чем-то Карбышев, — в излишней взыскательности, в том, что ему невозможно угодить.
— Идите, — быстро и резко сказал Дмитрий Михайлович, — идите и не мешайте мне работать!
Когда Батуев вышел, Юханцев недовольно покачал головой.
— Неправильный у тебя метод, товарищ Карбышев, — высказался он, — ну что за толк обругать дурака и вон выгнать, а самому за него делать? Его заставить надо. Как на заводе…
— То — на заводе, — пробормотал Карбышев, углубляясь в записку, — а здесь это себе дороже стоит.
— Совершенно неправильный метод! — упрямо повторил Юханцев.
Когда, наконец, злосчастная записка была переделана и перепечатана, Карбышев поставил в уголке ее последней страницы свой гриф и протянул документ Юханцеву.
— Визируй, комиссар!
Юханиев внимательно прочитал. И потом к частоколу крупных букв сжатой карбышевской подписи присоединил ползучую мелкую вязь своей.
— Тоже неправильный метод, — говорил он при этом, — вот я подписываю… Из доверия к тебе, к Карбышеву, подписываю. А много ли сам-то я понимаю в том, что подписываю? По совести сказать, скандал… А?
Карбышев пристально посмотрел на Юханцева, — глаза его играли веселым огнем.
— Скандал, потому что мысль по прямой до конца довел. Не через всякий овраг, Яков, можно перепрыгнуть. А теперь остается тебе одно из двух. Либо иди и заявляй на себя: вовсе, мол, никудышный я комиссар, либо кричи: хочу учиться!
У Юханцева были свои люди в инженерных частях, — те, кого он давно и хорошо знал, кому верил без оговорок. Эти люди имели задачу — забрать «языка» из вожаков зеленой стаи и живым пригнать в Харьков на разборку. Люди старались. Они уже знали в лицо нескольких вожаков, а иных и по кличкам. Но захватить никого до сих пор не удавалось. Бывали очень досадные срывы: волки уходили из самых рук. Особенно досаден был последний случай. Юханцев только головой качал да встряхивал сивыми кудрями, слушая рассказ Якимаха. Разговор происходил в коридоре УНИ, у громадной стеклянной двери, выводившей отсюда на площадку лестничной клетки. Они стояли у стены, близко один к другому, осторожно приглушая голоса. Голова Якимаха была забинтована, — он трое суток провозился в околотке. Как же, однако, вышло, что «пруссак», на котором он уже верхом сидел, все-таки выскочил из-под своего наездника и унес ноги, чуть не превратив голову Якимаха в студень? Якимах очень хотел рассказать подробно и обстоятельно, но не мог. Все дело с того момента, когда он вцепился в «пруссака» и оседлал его, до развязки, заняло так мало времени, и так много за это короткое время всего совершилось, что без путаницы не обойтись. Да и голова — в дырьях, не держит. Он помнил только, что на пальцах правой руки «пруссака» надето было пятерное железное кольцо или вроде кольца, и когда удар его правой руки пришелся Якимаху сперва в лицо, а потом в голову, тут же — все и кончилось. От крови во рту стало горячо и солоно. Череп будто лопнул, брызнув густым огнем. Сердце ухнуло, замерло, провалилось, какие-то камни посыпались на спину, и, как ни старался Якимах пошире раскрыть глаза, ему ничего не виделось, кроме ослепительных разноцветных волн…
— Ну? — спрашивал вполголоса Юханцев.
Якимах молчал. Глаза его, все еще красные и пухлые после недавней передряги, страшно таращились из-под белых марлевых повязок, — он глядел сквозь стеклянную дверь на площадку лестницы.
— Да ну же?
Якимах молчал. Тогда и Юханцев взглянул на лестницу. Площадку пересекали два человека. Один из них был Дрейлинг. Другого Юханцев никогда не видал. Но с той минуты, как увидел, уже забыть не мог. Лоб этого человека был слегка скошен назад, а крепкие, тяжелые челюсти, наоборот, выступали. Зоркие темные глазки бегали под лысыми бровями. Короткие волосы странно двигались на голове вместе с кожей, — по-звериному. Нос его был крив, — словно перебит посередине. И к щеке большим белым пятном прилип пластырь.
— «Пруссак»… — прошептал Якимах.
— Что?!
Первым порывом Юханцева было броситься за кривоносым. Вторым — не бросаться. Дрейлинг и кривоносый медленно шли через площадку. Они были заняты разговором. Дрейлинг не мог не видеть за стеклом, в двух шагах от себя, Юханцева. Он даже вежливо поклонился, — вот я иду с человеком в желтой гимнастерке и синих галифе, и черт мне не брат, потому что надо знать очень многое для того, чтобы хоть что-нибудь понять в том, почему и зачем я с ним иду. Заметив и разгадав все это, Юханцев решил не бросаться, — верный расчет: Дрейлинг попался, но не надо его пока пугать; клещи сами замкнутся, когда… «Пруссак» тоже повернул, голову к двери; сначала его рысьи глаза скользнули по Юханцеву, потом уперлись в Якимаха. Тут наступил миг, — страшно короткий, если его отбить по секундам, и неимоверно долгий как для «пруссака», так и для Якимаха: они смотрели друг на друга; «пруссак» узнавал в забинтованном человеке своего смертельного врага, а Якимах все полнее и полнее сознавал себя узнанным. И, наконец, все стало ясно всем четверым…
— На Каховке, под Перекопом и на Чонгаре, — говорил он, — саперы применялись лишь в качестве рабочей силы. Как технический руководитель, сапер не был там нужен, потому что с укреплением легких полевых позиций, пехота превосходно справлялась сама…
Как и всегда, предложения докладчика вполне разделялись комиссаром. Но и Карбышеву, и Юханцеву было известно, что Лабунский решительно против них возражал. Больше того, уезжая в Севастополь, он просил без него не ставить этого вопроса. Однако вышло так, что в Севастополе он задержался, а реорганизация армии не могла и не позволяла ждать. Дивизии разукрупнялись, бригады уничтожались; формировались штабы стрелковых корпусов, при корпусе — саперный батальон, при дивизии — рота. Будущее дорожно-мостовых частей или определялось теперь, или не определялось вовсе. Юханцев настоял на сегодняшнем докладе. Фрунзе сразу понял и суть и неотложность дела.
— Вы правы, товарищи, — сказал он, — так и, надо будет сделать.
Карбышев и Юханцев переглянулись. Комиссар с довольным видом взъерошил волосы. Скупая улыбка тронула глаза и губы Карбышева.
— Позвольте доложить, товарищ командующий: Аркадий Васильевич против моих предложений.
Лабунский уехал в Севастополь. Юханцев временно завладел его письменным столом и сидел в одном служебном кабинете с Карбышевым. Он тоже восхищался Фрунзе.
— Посмотри, — сказал он однажды, протягивая Карбышеву какую-то бумагу.
Это было секретное донесение о прошлогодних партизанских делах с такой обстоятельной и большой по размеру резолюцией, что она могла бы сойти и за целую статью. Под резолюцией стояло: «Фрунзе». Карбышев прочитал строки, на которые указывал Юханцев: «Что такое политический бандитизм на Украине?.. Это — кулацкий террор против советской государственной и пролетарской дисциплины».
— Ну? Можно лучше сказать?
— Можно ли сказать лучше, не знаю. А вот иначе сказать нельзя.
— Я же и говорю…
— Нет, ты не то говоришь. Иначе сказать, комиссар, нельзя. Стоит узнать, как Фрунзе определяет махновщину, и уже ни представить ее себе, ни понять иначе, чем он, не-воз-можно. Это и есть главное…
В кабинет вошел атлетически раздавшийся в плечах, раздобревший всем корпусом и сделавшийся еще красивее, чем был раньше, Батуев.
— Дмитрий Михайлович, — сказал он, — докладная записка для Михаила Васильевича готова. Сегодня всю ночь сочинял, сейчас отпечатал. Натрудился! Еле ноги держат…
И он засверкал веселыми ямочками на крепких, смугло-румяных щеках. Карбышев посмотрел на него и засмеялся.
— Жениться вам надо, Авк!
— На ком?
— Надежда Александровна Наркевич, — лучше не придумать.
— Верно, — согласился Батуев и покраснел, — только…
— Что?
— Мне ее жалко.
— В себе не уверены?
— Нет… Наоборот, — чересчур уверен. Такой курятник распложу…
— Ч-ч-черт! — сказал Юханцев и так круто повернулся в своем кресле, что оно испустило пронзительный писк.
Карбышев просматривал записку.
— Никуда не годится, товарищ Батуев, — решительно проговорил он, — кто это вас надоумил так написать? Я же вам объяснял…
Батуев пожал плечами.
— Перед отъездом Аркадия Васильевича я с ним согласовал, — сердито сказал он, — и все данные от него получил…
— Ни одной цифры верной. Все — вранье. Ведь вы знаете Лабунского…
— Как же теперь быть?
— Отправляйтесь к себе. А я сам пересоставлю доклад. Но заметьте, что это не работа, а безобразие!
Батуев опять пожал плечами. Карбышев ясно видел, что он ничуть не считает себя виноватым; наоборот, по его мнению, виноват в чем-то Карбышев, — в излишней взыскательности, в том, что ему невозможно угодить.
— Идите, — быстро и резко сказал Дмитрий Михайлович, — идите и не мешайте мне работать!
Когда Батуев вышел, Юханцев недовольно покачал головой.
— Неправильный у тебя метод, товарищ Карбышев, — высказался он, — ну что за толк обругать дурака и вон выгнать, а самому за него делать? Его заставить надо. Как на заводе…
— То — на заводе, — пробормотал Карбышев, углубляясь в записку, — а здесь это себе дороже стоит.
— Совершенно неправильный метод! — упрямо повторил Юханцев.
Когда, наконец, злосчастная записка была переделана и перепечатана, Карбышев поставил в уголке ее последней страницы свой гриф и протянул документ Юханцеву.
— Визируй, комиссар!
Юханиев внимательно прочитал. И потом к частоколу крупных букв сжатой карбышевской подписи присоединил ползучую мелкую вязь своей.
— Тоже неправильный метод, — говорил он при этом, — вот я подписываю… Из доверия к тебе, к Карбышеву, подписываю. А много ли сам-то я понимаю в том, что подписываю? По совести сказать, скандал… А?
Карбышев пристально посмотрел на Юханцева, — глаза его играли веселым огнем.
— Скандал, потому что мысль по прямой до конца довел. Не через всякий овраг, Яков, можно перепрыгнуть. А теперь остается тебе одно из двух. Либо иди и заявляй на себя: вовсе, мол, никудышный я комиссар, либо кричи: хочу учиться!
* * *
Саперные части ходили в леса на заготовку дров для армии. Редкая из этих экспедиций кончалась благополучно. Почти всегда случалось так, что команда рубщиков оказывалась зажатой зелеными бандитами в кольце. Зеленые били из винтовок по команде. Саперы отвечали. Лес гремел от пальбы, раненые падали и ползли, обливаясь кровью, как в настоящем бою. Что делать? В конце концов начали ходить в лес не иначе, как крупными отрядами из пяти-шести рот. Придя к месту, одна рота становилась на работу, а батальон — в охрану. И все-таки миновать обстрела не удавалось. Все-таки, возвращаясь из леса, несли раненых. Предполагать, что зеленые так удачно действовали по наитию, было невозможно. Юханцев, например, был уверен, что существует твердая военная рука, которая организует, а может быть, и руководит лесными атаками на саперов. Кому принадлежит эта рука, Юханцев не знал. Подозрения, бродившие в его голове, были очень смутны. Но был в этих подозрениях один чрезвычайно ясный, до полной неоспоримости пункт. Зеленые никогда не ошибались в выборе места и времени для встречи с саперами. Своевременно осведомлять их об этом мог только такой человек, который имел отношение к нарядам на рубку леса. А наряды исходили из УНИ[48]…У Юханцева были свои люди в инженерных частях, — те, кого он давно и хорошо знал, кому верил без оговорок. Эти люди имели задачу — забрать «языка» из вожаков зеленой стаи и живым пригнать в Харьков на разборку. Люди старались. Они уже знали в лицо нескольких вожаков, а иных и по кличкам. Но захватить никого до сих пор не удавалось. Бывали очень досадные срывы: волки уходили из самых рук. Особенно досаден был последний случай. Юханцев только головой качал да встряхивал сивыми кудрями, слушая рассказ Якимаха. Разговор происходил в коридоре УНИ, у громадной стеклянной двери, выводившей отсюда на площадку лестничной клетки. Они стояли у стены, близко один к другому, осторожно приглушая голоса. Голова Якимаха была забинтована, — он трое суток провозился в околотке. Как же, однако, вышло, что «пруссак», на котором он уже верхом сидел, все-таки выскочил из-под своего наездника и унес ноги, чуть не превратив голову Якимаха в студень? Якимах очень хотел рассказать подробно и обстоятельно, но не мог. Все дело с того момента, когда он вцепился в «пруссака» и оседлал его, до развязки, заняло так мало времени, и так много за это короткое время всего совершилось, что без путаницы не обойтись. Да и голова — в дырьях, не держит. Он помнил только, что на пальцах правой руки «пруссака» надето было пятерное железное кольцо или вроде кольца, и когда удар его правой руки пришелся Якимаху сперва в лицо, а потом в голову, тут же — все и кончилось. От крови во рту стало горячо и солоно. Череп будто лопнул, брызнув густым огнем. Сердце ухнуло, замерло, провалилось, какие-то камни посыпались на спину, и, как ни старался Якимах пошире раскрыть глаза, ему ничего не виделось, кроме ослепительных разноцветных волн…
— Ну? — спрашивал вполголоса Юханцев.
Якимах молчал. Глаза его, все еще красные и пухлые после недавней передряги, страшно таращились из-под белых марлевых повязок, — он глядел сквозь стеклянную дверь на площадку лестницы.
— Да ну же?
Якимах молчал. Тогда и Юханцев взглянул на лестницу. Площадку пересекали два человека. Один из них был Дрейлинг. Другого Юханцев никогда не видал. Но с той минуты, как увидел, уже забыть не мог. Лоб этого человека был слегка скошен назад, а крепкие, тяжелые челюсти, наоборот, выступали. Зоркие темные глазки бегали под лысыми бровями. Короткие волосы странно двигались на голове вместе с кожей, — по-звериному. Нос его был крив, — словно перебит посередине. И к щеке большим белым пятном прилип пластырь.
— «Пруссак»… — прошептал Якимах.
— Что?!
Первым порывом Юханцева было броситься за кривоносым. Вторым — не бросаться. Дрейлинг и кривоносый медленно шли через площадку. Они были заняты разговором. Дрейлинг не мог не видеть за стеклом, в двух шагах от себя, Юханцева. Он даже вежливо поклонился, — вот я иду с человеком в желтой гимнастерке и синих галифе, и черт мне не брат, потому что надо знать очень многое для того, чтобы хоть что-нибудь понять в том, почему и зачем я с ним иду. Заметив и разгадав все это, Юханцев решил не бросаться, — верный расчет: Дрейлинг попался, но не надо его пока пугать; клещи сами замкнутся, когда… «Пруссак» тоже повернул, голову к двери; сначала его рысьи глаза скользнули по Юханцеву, потом уперлись в Якимаха. Тут наступил миг, — страшно короткий, если его отбить по секундам, и неимоверно долгий как для «пруссака», так и для Якимаха: они смотрели друг на друга; «пруссак» узнавал в забинтованном человеке своего смертельного врага, а Якимах все полнее и полнее сознавал себя узнанным. И, наконец, все стало ясно всем четверым…
* * *
Карбышев докладывал Фрунзе. Юханцев, по обыкновению, присутствовал. В просторном кабинете командующего было тихо и прохладно. Фрунзе стоял у окна, лицом к широкой площади. Поставив ногу на уголок стула, опершись локтем о колено и перебирая бородку пальцами, он казался сейчас Карбышеву одновременно и близким и далеким. Между тем вопрос, который поднимался докладом Карбышева, был очень важен. Речь шла об усилении дорожно-мостовых частей за счет сокращения саперных. Руководство по укреплению позиций Карбышев предлагал перенести на пехоту.— На Каховке, под Перекопом и на Чонгаре, — говорил он, — саперы применялись лишь в качестве рабочей силы. Как технический руководитель, сапер не был там нужен, потому что с укреплением легких полевых позиций, пехота превосходно справлялась сама…
Как и всегда, предложения докладчика вполне разделялись комиссаром. Но и Карбышеву, и Юханцеву было известно, что Лабунский решительно против них возражал. Больше того, уезжая в Севастополь, он просил без него не ставить этого вопроса. Однако вышло так, что в Севастополе он задержался, а реорганизация армии не могла и не позволяла ждать. Дивизии разукрупнялись, бригады уничтожались; формировались штабы стрелковых корпусов, при корпусе — саперный батальон, при дивизии — рота. Будущее дорожно-мостовых частей или определялось теперь, или не определялось вовсе. Юханцев настоял на сегодняшнем докладе. Фрунзе сразу понял и суть и неотложность дела.
— Вы правы, товарищи, — сказал он, — так и, надо будет сделать.
Карбышев и Юханцев переглянулись. Комиссар с довольным видом взъерошил волосы. Скупая улыбка тронула глаза и губы Карбышева.
— Позвольте доложить, товарищ командующий: Аркадий Васильевич против моих предложений.