Страница:
…Однако все, что совершалось под Перемышлем, находилось в тесной связи с положением дел на Карпатских перевалах. А там еще не кончились жестокие кросненские бои. Вот почему брестский крепостной парк задерживался во Львове, а инженерный — в Городке. Из больших планов осады осуществлялся пока лишь один — вокруг перемышльских укреплений строилась железная дорога. На северный и восточный отдел одна за другой прибывали железнодорожные роты, и полотно разрабатывалось по всей семидесятиверстной длине будущего пути. Войскам помогали вольнонаемные. Наркевич состоял на постройке восточной части дороги. Так называемый «восточный отдел» блокадной линии тянулся от реки Сан через устье реки Виар до устья ручья Мизинец. Главные укрепления позиций обложения начинались здесь, у села Шехинья, в пяти верстах от фортов. Разработка полотна и укладка шпал — нелегкое дело: глинистый грунт промерз на три четверти аршина в глубину. Изнуренные силы строителей еле поддерживались посменным отдыхом в тыловых деревнях и горячим банным паром. Постройка окружной железной дороги очень интересовала австрийскую воздушную разведку. Ежедневно с раннего утра желтые бипланы начинали кружить над линией. На головы строителей летели стрелы[12] и бомбы. Паника среди вольнонаемных вспыхивала, утихала и опять вспыхивала. Привязные воздушные шары, корректировавшие артиллерийскую стрельбу фортов, казались им еще страшнее самолетов. Старосты вольнонаемных назывались войтами, и почти все набирались из русских десятников. Один из них как-то сказал Наркевичу:
— Народец здешний лучше быть нельзя. Что хошь, за царя, за Россию сделает…
Наркевич усмехнулся его казенному краснобайству.
— Вы думаете, что для русин царь и Россия — одно?
— А то нет? Где Россия, там и…
Войт почему-то замолчал. Наркевич ждал, что он скажет. Но так и не дождавшись, отвернулся и стал наблюдать за нырявшим высоко-высоко в небе австрийским сигнальщиком. Вдруг войт сказал:
— Вопрос-то, конечно, не простой. Можно его и вовсе другим хлюстом повернуть.
— Как — другим хлюстом?
— Да так… Али не знаешь, барин? Поди, не одного меня на грех наводишь. Царю без России никак быть нельзя, а России без царя — отчего же?
Острые глаза Наркевича быстро скользнули по хитрой роже войта. Вольноопределяющийся ничего не ответил. Но с этой минуты у него установилось странное, двойственное отношение к чересчур понятливому войту: опасливая настороженность и отчасти любопытство.
…Неудачи в Карпатах продолжали мешать правильному ходу осады. В середине декабря крупные австрийские силы вышли на фронт Санок — Леско, в сорока пяти верстах от Перемышля, и гарнизон крепости предпринял отчаянную вылазку на юго-запад, навстречу шедшим с выручкой войскам. Вылазкой командовал начальник дивизии гонведов фельдмаршал-лейтенант Тамаши. Ему удалось прорваться к Бирче — двенадцать верст от фортов и двадцать пять от Санока. Но здесь он был остановлен и разбит русскими, потеряв в ночной схватке три сотни пленных с пулеметами. Перебежчиков-русин было не меньше, чем пленных. Однако когда их спрашивали: «Долго продержится Перемышль?», они отвечали, как по команде: «Ой, длуго, пане!» Пленные австрийские офицеры рассказывали, что вылазка генерала Тамаши — лишь частность большого общего плана: германцы наступают в Польше к Висле, оттягивая туда русские войска, австрийцы напирают от Кракова и из-за Карпат. Такие сведения гарнизон получил от летчиков и по радио. Никто в крепости не сомневался в скором ее освобождении. Город веселился: кафешантаны сверкали, музыка концертов звенела, стены домов покрывались нарядными плакатами. И везде — остроты и смех по адресу русских. Пленные с изумлением смотрели на снежное поле у Бирче, густо покрытое отстрелянными австрийскими обоймами, двойными, широкими, из черной жести, — очевидное доказательство того, что вылазка, на которую осажденными возлагалось так много надежд, действительно состоялась и действительно была отбита и разгромлена.
В течение всего декабря погода держалась самая скверная: то дождь, то снег, то пятнадцатиградусный мороз, то невылазная грязь, то непроходимые сугробы. После вылазки наступило кажущееся затишье. Правое (северное) крыло осадной армии перебралось на левый берег Сана, все еще по-настоящему не заснувшего в своем хрустальном гробу, и заняло позиции в четырех верстах от крепости, развернувшись по мелколесью. С небольших придорожных высот была отлично видна вся полоса наступления. Это было ровное, снежное поле; по карте: болото и пески. Холодный лиловатый свет зимнего дня лежал на поле. А дальше пламенели под солнцем кровли строений — город и железнодорожная станция. Южнее укреплялась Медыка, превращаясь в сильный опорный пункт. Прибыли два саперных батальона. На юге и юго-востоке закипели траншейные и саперные работы. Куда ни глянь, везде змеились винтообразные сапы. Везде рылись ходы сообщения, рвались минами галереи для убежищ, улучшалась маскировка, строились блиндажи. Но ключ к дальнейшему все-таки оставался затерянным где-то в Карпатах.
…В январе пятнадцатого года был учрежден Совет осады при командующем блокадной армией. Затем приехал из штаба фронта полковник Азанчеев с секретным приказом главнокомандующего фронтом. В приказе говорилось: наступавший из-за Карпат противник отброшен в горы; генералу Селиванову повелевается собрать дивизии, блокирующие Перемышль, и приступить к энергичным действиям под крепостью, для чего подвести осадную артиллерию и сжать кольцо обложения. В числе дивизий, подлежавших возвращению в состав армии Селиванова, была и та, второочередная, которая недавно овладела Бескидами и к которой был прикомандирован Карбышев. Заседание Совета осады состоялось пятого февраля. Его участники хорошо понимали, что изменение обстановки на Карпатах развязывает им руки. Но почему-то никого из них это не радовало. Память октябрьской неудачи давила на мысль и волю. Заседание не шло, а ползло. Начальник артиллерии генерал Дельвиг предостерегал:
— Прошу иметь в виду, господа, что для осады нам дано всего лишь сто пятьдесят два тяжелых орудия, почти все устаревших калибров и с ничтожным количеством снарядов: не больше двухсот выстрелов на орудие. Это может быть израсходовано в одном полевом сражении…
Начальник инженерного управления потребовал увеличения количества снарядов, особенно мелинитовых. Начальник штаба армии привел наизусть какие-то выдержки из учебников по атаке и обороне крепостей. Командиры корпусов молчали. Только один из них раскрыл рот, чтобы напомнить: в осадной армии всего-навсего пятьдесят тысяч человек. Наконец, заговорил Азанчеев. Особое положение, в котором он находился, по обыкновению, очень ему помогало. Когда генерал Селиванов, разглаживая седые усы, заявил о своем решении вести постепенную атаку седлисской группы фортов и приказал начальнику инженерного управления разработать план инженерной атаки фортов «I-3», «I-4», «I-4» и промежутков между ними, Азанчеев сейчас же безбоязненно возразил:
— Позвольте обратить внимание вашего высокопревосходительства на совершенную невозможность атаки лишь трех фортов седлисокой группы, в то время как другие останутся в покое. Соседние форты и промежутки между ними непременнейшим образом сорвут такую атаку. Ее направление никак не может быть изолировано. Необходимо, чтобы все форты были вынуждены к самообороне и чтобы содействие их соседним участкам крепостной позиции было минимальным…
Дельвиг развернул панорамную съемку седлиеской группы с фортами, подступами к ним и препятствиями.
— Еще второго декабря я рекогносцировал из расположения передовых постов на опушке Плошовицких рощ, с расстояния в одну версту… Полковник прав, ваше высокопревосходительство!
Селиванов надел очки и долго разглядывал съемку.
— Т-т-эк!.. — сказал он, — прекрасная штука. Но еще лучше личный опыт полковника Азанчеева, который сам побывал на фортах. Я согласен. Будем проектировать распространение постепенной атаки на всю седлисскую группу. Продолжайте, полковник.
Азанчеев поклонился, довольно отдуваясь и поправляя на груди белый крестик Георгия.
— Теперь, когда решено вести постепенную атаку на всю группу седлисских фортов, особенно важно, чтобы наша осадная артиллерия правильно поняла свою роль. Допустим, что ее могущество, как хочет нас убедить в этом генерал Дельвиг, — иллюзия. Орудий мало, они стары, снарядов нехватка. И все же артиллерия может и должна привести крепостные форты к тактическому параличу…
— Что вы разумеете под «тактическим параличом», полковник? — с величайшим интересом спросил Дельвиг.
— Такое положение, когда ни один из фортов, даже еще и не утратив способности к самообороне, уже не может помогать соседним участкам…
Дельвиг развел руками. А Селиванов улыбался в усы.
— Закрываю заседание, господа. Благодарю вас!
Девятнадцатого февраля осадные орудия открыли огонь по Перемышлю и его укреплениям. Наблюдатели доносили: снаряды вырывают ямы в сажень глубины и по двадцать шагов в окружности. Сапы и траншеи усиленно двигались вперед, тесня австрийские окопы. Армия генерала Селиванова переходила к правильной осаде.
Наркевич тянул телефонный провод из порохового погреба на батарею, когда паровичок протащил мимо несколько низеньких платформ с грузом под желтым брезентом. Везли снаряды. Воздух колыхался от грохота канонады, и Наркевич еле расслышал слова человека, спрыгнувшего с платформы и ухватившего его за рукав.
— Здорово, барин! Узнал? Шитая рожа, вязаный нос, а? Время идет, как вода течет. А ноне и ленивый на одной ножке скачет. Что долго в господа офицеры не выходишь?
Это был войт.
— Здорово! — отвечал Наркевич, — а мне и так хорошо.
— В незаметности…
Струна опасливости дрогнула в Наркевиче.
— Вы о чем?
— Да ведь до чего дошло: всем известные полковники шпионами обращаются.
Он говорил о полковнике Мясоедове, — в те дни об этом человеке толковала вся армия.
— Повесят? — спрашивал войт.
— Я откуда знаю? Виноват — повесят.
— Да ведь полковник, — чин-то на нем…
— Тем хуже для него, коли шпион. Лестницу сверху метут…
Наркевич и не заметил, как сказалась эта совсем ненужная, последняя фраза. Но как только сказалась, он сейчас же понял свою ошибку и пожалел о ней. Войт смотрел ему в лицо и смеялся. Потом нагнулся я закричал в ухо:
— Словцо золотое! Мудрость всеблагая!
Хорошо, что Наркевичу не было ничего известно о том, что именно думал в этот момент о нем войт. А думал он вот что: «Тонконогий! Сразу видать, студент! Как есть революция!» Наркевич не знал этих мыслей, но скверное ощущение липкой гадости возникло у него вместе с разговором и долго не исчезало после того, как кончился разговор. Еще и через два дня Наркевич не мог отделаться от желания стряхнуть с себя прилипшую гадость. И, только услышав, как один военный инженер крикнул на ходу другому: «Новость: Карбышев приехал!», он несколько заслонился этой последней новостью от войта.
— Отправляйтесь в штаб отдела, — сказал полковник, — он пока в деревеньке Тржениец. Я буду там через два часа.
— С богом, капитан, — добавил начальник инженеров.
Карбышев вышел из генеральского кабинета в широкий, светлый коридор и прямо налетел на группу старших офицеров, окружавших полковника генерального штаба с георгиевским крестом. Отдуваясь и легкими прикосновениями красивых пальцев подправляя пушистые усы, Азанчеев разглагольствовал:
— В России, господа, проблема моральных сил относительно проста. Только бы русский народ не был смущен в своих монархических убеждениях, — и он вытерпит все, совершит чудеса героизма и самоотвержения. Для истинно-русских людей царь — не только верховная власть, но еще и религия, и родина. Вне царизма нет спасения, потому что нет России…
Вероятно, он проповедывал уже довольно давно и успел надоесть своим слушателям, потому что один из них, завидев Карбышева, воскликнул:
— А вот капитан с Карпат… Здравствуйте! Какие новости? Как вы брали Карпаты?
Карбышев начал рассказывать о боях за Бескиды, о кросненском прорыве. Каждого офицера из тех, что столпились в коридоре вокруг Азанчеева, до болезненности близко интересовал карбышевский рассказ, и как-то само собой получилось, что Азанчеев вдруг перестал быть центром этой офицерской группы, а Карбышев превратился в центр. По лицу Азанчеева быстро бежали неуловимые оттенки досады.
— Вы говорите, капитан, любопытные вещи, — прервал он Карбышева, — но не говорите главного.
— Спрашивайте, господин полковник.
— Что, например, могла бы прибавить эта «резиновая» война на Карпатах к наступательному опыту наших войск? Что реального в смысле техники наступательного боя она дает нам?
В очевидной предвзятости этих вопросов заключалось нечто враждебное, и Карбышев сразу это почувствовал. Один и тот же вопрос может быть умен или глуп, зол или благожелателен в зависимости от того, с какой целью, кому и кем задан. Темные пятна на щеках маленького капитана зажглись горячей краской, черные глаза вспыхнули. Он резко вскинул голову, чтобы поймать взгляд блестящего полковника, и с изумлением увидел, что у полковника нет ровно никакого взгляда — нет глаз. Карбышев еще не встречал людей с такой удивительной особенностью. Но удивление лишь заставило его собраться с мыслями. Между тем Азанчеев делал ленивую попытку сгладить неприятное впечатление от своих вопросов.
— Жаль, что гранаты Новицкого дошли на Карпаты слишком поздно. Два фунта взрывчатки, а для подрыва препятствий там, где ножницы не сработали, великолепно.
— Это старый опыт, господин полковник, — спеша опередить все, что мог бы еще сказать Азанчеев, быстро, почти захлебываясь от торопливости, проговорил Карбышев, — но ведь вам нужен новый опыт, карпатский? Пожалуйста. Стреляя гранатами Новицкого, легкие пушки рвут проволоку не хуже мин…
— Что? Как? А-а-а… Это идея. Оч-чень интересно! Вы докладывали об этом начальнику инженеров?
— Он меня не спрашивал.
— А-а-а, — повторил Азанчеев, усиленно дуя в усы, — а-а-а…
И повернулся к двери в кабинет начальника инженеров.
Земляные работы на карбышевском участке восточного отдела велись под постоянным огнем, частью летучей сапой, частью перекидной. Все разбивки и трассировки делались по ночам, в совершенной темноте. Как только ударял мороз, работы становились каторгой. Холодный, пронзительный ветер наполнял мир. Инструменты то и дело ломались в насквозь промерзшей земле. Ориентироваться удавалось лишь с помощью туров, которые устанавливались саперами по разбитым в сумерках кольям. И все-таки участок достигал положения, соответствующего первой параллели.
Не лучше было и в окопах. Блиндажи — под крышами из деревьев, хвороста и земли. Кое-где — землянки. Все забито сменяющимися для отдыха частями ополчения и пехоты. Впереди — сторожевое охранение, а дальше — нейтральная полоса; еще дальше — враг. Солдаты, в шинелях, прячутся за полотнищами от палаток. Добытая где-нибудь дверь без петель, доска, жолоб водосточной трубы, охапка соломы — бесценные предметы роскоши и комфорта. На сторожевой службе пехота небрежничала. Передовые посты либо сливались с работавшими, либо просто убирались назад. Капитан Заусайлов ходил по окопам и ногами расталкивал спавших солдат.
— Разве не сказано тебе, скотина, что ночью спать нельзя, а?
Далеко тянулись голые поля, бугры, бездорожье, и если бы не трескотня пулеметов да не грохот орудийной пальбы, и не подумалось бы, что кругом — поле битвы. Вечер полз по земле смутными лиловыми тенями, когда Романюта прилег на ступеньку окопа и нечаянно заснул. Как это с ним случилось, — понять невозможно. Чинность, серьезность, деловитость были его главными солдатскими свойствами. И никогда — никакого ротозейства. А тут вдруг лег, да и захрапел… Очнулся он от здорового пинка в бок. Над ним стоял Заусайлов.
— Поставить мерзавца на всю ночь в окоп наблюдателем!..
…Осадная железная дорога была готова и отлично действовала. У Радымна и Лаской Воли — центральная станция. В Лаской Воле — платформа перегрузок с широкой колеи на узкую, треугольник для поворотов подвижного состава, мастерские и депо для семнадцати паровозов. Отсюда две ветви: к главному артиллерийскому парку и к деревне Шехинье. От деревни — конная тяга к группам батарей. Здесь встретились Карбышев и Наркевич. Первым движением вольноопределяющегося, когда он увидел капитана, было броситься к нему. Но Наркевич сдержал себя. Однако на его лице можно было без труда и без ошибки разглядеть светлое выражение радости. Тягостно жилось Наркевичу под Перемышлем. Странные отношения с подозрительным войтом походили на какую-то грязную паутину. Дерзости и грубые насмешки капитана Заусайлова — на безжалостную травлю загнанного зверя. И вот — Карбышев… Еще в Бресте Наркевич отличал простой, душевный, товарищеский тон в его обращении с маленькими людьми. Но предубежденность действовала, — Наркевич сторонился. Впрочем, роль Карбышева в истории с Романютой говорила сама за себя. История эта неожиданно приблизила Наркевича к капитану. А приблизила ли она капитана к Наркевичу?
Этого вольноопределяющийся не знал. Карбышев бывал прост и душевен лишь с теми, кто не напрашивался на его внимание. Была в нем способность мимозы — свертываться при неосторожном прикосновении. Он старательно оберегал свое право «выбирать» и холодел, отстраняясь, как только замечал на себе «выбирающий» взгляд другого человека. О возможности наступления такой холодности по отношению к себе Наркевич думал, как о горе. Он боялся сделать неверное движение, сказать неправильное слово, чтобы не оттолкнуть Карбышева. Это было трудно. Ведь вольноопределяющийся был очень молод, полон деятельных идей самой большой свежести и чистоты, мечтателен и жадно искал романтических возвышений на плоском горизонте жизненных дорог. Увидев Карбышева, он испытал прилив возвышающего чувства — прилив влюбленности к этому человеку. И все-таки сдержал себя.
— Здравия желаю, господин капитан. Я еще вчера знал, что вы приехали. Живы и здоровы…
— А что мне делается? — весело ответил Карбышев. — Кстати, Наркевич, помните по брестской телефонной роте рядового Елочкина? Крепыш, грамотей…
— Убит? — быстро спросил Наркевич.
— Ничего подобного. Отыскался на Карпатах. При взрыве минной галереи спас офицера, подпоручика Лабунского. Будет с Георгием…
— Спас? — переспросил Наркевич. — Офицера? Лабунского?
— Молодец солдат!..
«Лабунский, Лабунский… — мысленно повторял Наркевич, — Лабунский… Кто же это Лабунский?..» И вдруг — вспомнил. Года четыре назад, когда Наркевич еще учился в реальном училище, а отец его, инженер Путиловского завода, читал лекции в Петербургском электротехническом институте, случилось в этом учебном заведении происшествие, о котором отец рассказывал с величайшим возмущением: студент второго курса Лабунский растратил деньги земляческой кассы и был исключен из института. Да, да, несомненно, фамилия его была — Лабунский.
Но, вспомнив, Наркевич тут же и забыл об этом. Мало ли Лабунских на свете…
— Мне еще в Бресте думалось, — сказал он, — что Елочкин из таких солдат, за которыми дело не станет…
Через минуту Карбышев хлопотал у паровичка с платформами, а Наркевич чинил станционный телефонный аппарат. Но от их короткого разговора осталось нечто такое длинное, о чем ни тот, ни другой не помышляли…
— Сила божья…
— Путай бога, дурак!
Во временную батарею ударило шесть таких снарядов. Они разрушили ее траверзы, козырьки, вывели три орудия, задавили стрельбу, разбросали прислугу, и все это за какие-нибудь пятнадцать минут. Весь день восемнадцатого марта крепость вела ураганный огонь, и только к вечеру канонада начала стихать. Но чуть ли не самым последним чемоданом в соседней с Заусайловым роте все-таки завалило землей и похоронило целое отделение… Вскоре к окопам потянулись из тылов походные кухни. Почти уже смерклось, когда они добрались до назначения, — генерал Селиванов требовал, чтобы обед доходил до солдат в горячем виде, — и сейчас же началась раздача. Заиграли австрийские прожекторы. Заусайлов давно пригляделся к их игре. Все яркое кажется под лучом прожектора близким и рельефным. А темные предметы — деревья, кусты, свежевскопанная земля — представляются гораздо более отдаленными, чем на самом деле. Желтое светлеет, светлое желтеет. Серые солдатские шинели почти не видны, а защитные гимнастерки бросаются в глаза. Заусайлов с интересом наблюдал эту причудливую смену неверных освещений. Особенно неправдоподобно выглядела узкоколейка. Если бы не знать, что на маленьких, словно игрушечных, платформах катятся за линию окопов мешки с мукой и тюки прессованного сена, можно было бы представить себе все, что угодно, а всего проще — разноцветные переливы чешуи на теле стремительно несущегося вперед дракона, — театральная фантасмагория сказочной красоты. Вдруг между Заусайловым и узкоколейкой на невидимом под солдатской шинелью туловище возникло круглое, яркое, белое, кажущееся близким-близким человеческое лицо.
— Как вы есть, ваше высокоблагородие, присяжный командир и сроду настоящий господин офицер, — лепетало это лицо на каком-то полупонятном языке, — а я тоже бога чту и с вольнонаемными работаю при батальоне, то и пришел к…
— Что тебе надо? — с недоумением спросил Заусайлов.
— На мне греха, ваше высокоблагородие, нет никакого. Я услыхал, я сполняю, как велено по закону. А уж там…
— Эх, чтоб тебе пусто было! Да говори: что надо? И тогда войт подробно рассказал о тонконогом Наркевиче, который считает, что царю в России делать нечего, и что лестницу полагается мести сверху, и о дружбе между Наркевичем и капитаном Карбышевым, и что Карбышев с Наркевичем в политике заодно, и что есть у них еще на Карпатах такой, «за которым дело не станет»…
— Народец здешний лучше быть нельзя. Что хошь, за царя, за Россию сделает…
Наркевич усмехнулся его казенному краснобайству.
— Вы думаете, что для русин царь и Россия — одно?
— А то нет? Где Россия, там и…
Войт почему-то замолчал. Наркевич ждал, что он скажет. Но так и не дождавшись, отвернулся и стал наблюдать за нырявшим высоко-высоко в небе австрийским сигнальщиком. Вдруг войт сказал:
— Вопрос-то, конечно, не простой. Можно его и вовсе другим хлюстом повернуть.
— Как — другим хлюстом?
— Да так… Али не знаешь, барин? Поди, не одного меня на грех наводишь. Царю без России никак быть нельзя, а России без царя — отчего же?
Острые глаза Наркевича быстро скользнули по хитрой роже войта. Вольноопределяющийся ничего не ответил. Но с этой минуты у него установилось странное, двойственное отношение к чересчур понятливому войту: опасливая настороженность и отчасти любопытство.
…Неудачи в Карпатах продолжали мешать правильному ходу осады. В середине декабря крупные австрийские силы вышли на фронт Санок — Леско, в сорока пяти верстах от Перемышля, и гарнизон крепости предпринял отчаянную вылазку на юго-запад, навстречу шедшим с выручкой войскам. Вылазкой командовал начальник дивизии гонведов фельдмаршал-лейтенант Тамаши. Ему удалось прорваться к Бирче — двенадцать верст от фортов и двадцать пять от Санока. Но здесь он был остановлен и разбит русскими, потеряв в ночной схватке три сотни пленных с пулеметами. Перебежчиков-русин было не меньше, чем пленных. Однако когда их спрашивали: «Долго продержится Перемышль?», они отвечали, как по команде: «Ой, длуго, пане!» Пленные австрийские офицеры рассказывали, что вылазка генерала Тамаши — лишь частность большого общего плана: германцы наступают в Польше к Висле, оттягивая туда русские войска, австрийцы напирают от Кракова и из-за Карпат. Такие сведения гарнизон получил от летчиков и по радио. Никто в крепости не сомневался в скором ее освобождении. Город веселился: кафешантаны сверкали, музыка концертов звенела, стены домов покрывались нарядными плакатами. И везде — остроты и смех по адресу русских. Пленные с изумлением смотрели на снежное поле у Бирче, густо покрытое отстрелянными австрийскими обоймами, двойными, широкими, из черной жести, — очевидное доказательство того, что вылазка, на которую осажденными возлагалось так много надежд, действительно состоялась и действительно была отбита и разгромлена.
В течение всего декабря погода держалась самая скверная: то дождь, то снег, то пятнадцатиградусный мороз, то невылазная грязь, то непроходимые сугробы. После вылазки наступило кажущееся затишье. Правое (северное) крыло осадной армии перебралось на левый берег Сана, все еще по-настоящему не заснувшего в своем хрустальном гробу, и заняло позиции в четырех верстах от крепости, развернувшись по мелколесью. С небольших придорожных высот была отлично видна вся полоса наступления. Это было ровное, снежное поле; по карте: болото и пески. Холодный лиловатый свет зимнего дня лежал на поле. А дальше пламенели под солнцем кровли строений — город и железнодорожная станция. Южнее укреплялась Медыка, превращаясь в сильный опорный пункт. Прибыли два саперных батальона. На юге и юго-востоке закипели траншейные и саперные работы. Куда ни глянь, везде змеились винтообразные сапы. Везде рылись ходы сообщения, рвались минами галереи для убежищ, улучшалась маскировка, строились блиндажи. Но ключ к дальнейшему все-таки оставался затерянным где-то в Карпатах.
…В январе пятнадцатого года был учрежден Совет осады при командующем блокадной армией. Затем приехал из штаба фронта полковник Азанчеев с секретным приказом главнокомандующего фронтом. В приказе говорилось: наступавший из-за Карпат противник отброшен в горы; генералу Селиванову повелевается собрать дивизии, блокирующие Перемышль, и приступить к энергичным действиям под крепостью, для чего подвести осадную артиллерию и сжать кольцо обложения. В числе дивизий, подлежавших возвращению в состав армии Селиванова, была и та, второочередная, которая недавно овладела Бескидами и к которой был прикомандирован Карбышев. Заседание Совета осады состоялось пятого февраля. Его участники хорошо понимали, что изменение обстановки на Карпатах развязывает им руки. Но почему-то никого из них это не радовало. Память октябрьской неудачи давила на мысль и волю. Заседание не шло, а ползло. Начальник артиллерии генерал Дельвиг предостерегал:
— Прошу иметь в виду, господа, что для осады нам дано всего лишь сто пятьдесят два тяжелых орудия, почти все устаревших калибров и с ничтожным количеством снарядов: не больше двухсот выстрелов на орудие. Это может быть израсходовано в одном полевом сражении…
Начальник инженерного управления потребовал увеличения количества снарядов, особенно мелинитовых. Начальник штаба армии привел наизусть какие-то выдержки из учебников по атаке и обороне крепостей. Командиры корпусов молчали. Только один из них раскрыл рот, чтобы напомнить: в осадной армии всего-навсего пятьдесят тысяч человек. Наконец, заговорил Азанчеев. Особое положение, в котором он находился, по обыкновению, очень ему помогало. Когда генерал Селиванов, разглаживая седые усы, заявил о своем решении вести постепенную атаку седлисской группы фортов и приказал начальнику инженерного управления разработать план инженерной атаки фортов «I-3», «I-4», «I-4» и промежутков между ними, Азанчеев сейчас же безбоязненно возразил:
— Позвольте обратить внимание вашего высокопревосходительства на совершенную невозможность атаки лишь трех фортов седлисокой группы, в то время как другие останутся в покое. Соседние форты и промежутки между ними непременнейшим образом сорвут такую атаку. Ее направление никак не может быть изолировано. Необходимо, чтобы все форты были вынуждены к самообороне и чтобы содействие их соседним участкам крепостной позиции было минимальным…
Дельвиг развернул панорамную съемку седлиеской группы с фортами, подступами к ним и препятствиями.
— Еще второго декабря я рекогносцировал из расположения передовых постов на опушке Плошовицких рощ, с расстояния в одну версту… Полковник прав, ваше высокопревосходительство!
Селиванов надел очки и долго разглядывал съемку.
— Т-т-эк!.. — сказал он, — прекрасная штука. Но еще лучше личный опыт полковника Азанчеева, который сам побывал на фортах. Я согласен. Будем проектировать распространение постепенной атаки на всю седлисскую группу. Продолжайте, полковник.
Азанчеев поклонился, довольно отдуваясь и поправляя на груди белый крестик Георгия.
— Теперь, когда решено вести постепенную атаку на всю группу седлисских фортов, особенно важно, чтобы наша осадная артиллерия правильно поняла свою роль. Допустим, что ее могущество, как хочет нас убедить в этом генерал Дельвиг, — иллюзия. Орудий мало, они стары, снарядов нехватка. И все же артиллерия может и должна привести крепостные форты к тактическому параличу…
— Что вы разумеете под «тактическим параличом», полковник? — с величайшим интересом спросил Дельвиг.
— Такое положение, когда ни один из фортов, даже еще и не утратив способности к самообороне, уже не может помогать соседним участкам…
Дельвиг развел руками. А Селиванов улыбался в усы.
— Закрываю заседание, господа. Благодарю вас!
* * *
Весна подкралась в середине февраля. И снег, и леса, и небо вдруг сделались сизыми. На реках зашумело половодье. Сан, Виар и Вырва унесли мосты. Саперы наводили новые — пешеходные. Усиленно строились осадные батареи. Против Седлиски на асфальтово-бетонных площадках устанавливались четыре батареи из одиннадцатидюймовых мортир. Подвозились морские орудия из Кронштадта. Съезды к артиллерийским дворикам перекрывались жердями, хворостом и присыпались землею. Над двориками укладывались навесы. А поверх всего — старая интендантская холщовая мешковина, вымазанная под цвет грунта. Для каждой группы батарей выносились вперед блиндированные наблюдательные пункты. Для каждого дивизиона, поблизости от веток осадной железной дороги, рылись запасные пороховые погреба в виде траншей с нишами. Через каждые две ниши — ход сообщения к железнодорожному полотну.Девятнадцатого февраля осадные орудия открыли огонь по Перемышлю и его укреплениям. Наблюдатели доносили: снаряды вырывают ямы в сажень глубины и по двадцать шагов в окружности. Сапы и траншеи усиленно двигались вперед, тесня австрийские окопы. Армия генерала Селиванова переходила к правильной осаде.
Наркевич тянул телефонный провод из порохового погреба на батарею, когда паровичок протащил мимо несколько низеньких платформ с грузом под желтым брезентом. Везли снаряды. Воздух колыхался от грохота канонады, и Наркевич еле расслышал слова человека, спрыгнувшего с платформы и ухватившего его за рукав.
— Здорово, барин! Узнал? Шитая рожа, вязаный нос, а? Время идет, как вода течет. А ноне и ленивый на одной ножке скачет. Что долго в господа офицеры не выходишь?
Это был войт.
— Здорово! — отвечал Наркевич, — а мне и так хорошо.
— В незаметности…
Струна опасливости дрогнула в Наркевиче.
— Вы о чем?
— Да ведь до чего дошло: всем известные полковники шпионами обращаются.
Он говорил о полковнике Мясоедове, — в те дни об этом человеке толковала вся армия.
— Повесят? — спрашивал войт.
— Я откуда знаю? Виноват — повесят.
— Да ведь полковник, — чин-то на нем…
— Тем хуже для него, коли шпион. Лестницу сверху метут…
Наркевич и не заметил, как сказалась эта совсем ненужная, последняя фраза. Но как только сказалась, он сейчас же понял свою ошибку и пожалел о ней. Войт смотрел ему в лицо и смеялся. Потом нагнулся я закричал в ухо:
— Словцо золотое! Мудрость всеблагая!
Хорошо, что Наркевичу не было ничего известно о том, что именно думал в этот момент о нем войт. А думал он вот что: «Тонконогий! Сразу видать, студент! Как есть революция!» Наркевич не знал этих мыслей, но скверное ощущение липкой гадости возникло у него вместе с разговором и долго не исчезало после того, как кончился разговор. Еще и через два дня Наркевич не мог отделаться от желания стряхнуть с себя прилипшую гадость. И, только услышав, как один военный инженер крикнул на ходу другому: «Новость: Карбышев приехал!», он несколько заслонился этой последней новостью от войта.
* * *
Карбышев ехал с Бескидского перевала на Стрый, Самбор, Хыров и, наконец, очутился вместе со штабом своей второочередной дивизии в Мочерадах. Здесь уже стоял головной артиллерийский парк. В ближней деревне развернулся дивизионный госпиталь. А обозы второго разряда отошли к Мосциске. Тотчас по прибытии Карбышев отправился на фольварк Рудники и явился начальнику инженерного управления армии. В кабинете генерала сидел полковник, руководивший осадными работами на восточном отделе обложения. И генерал и полковник были очень довольны приездом Карбышева. «Определение» его к делу состоялось немедленно. Он назначался на восточный отдел. В его распоряжение передавалась отдельная саперная рота с ее командиром. А второй участок отдела — от деревни Быхув до леса Утюжан и северной окраины деревни Плошовице — поступал в его заведывание.— Отправляйтесь в штаб отдела, — сказал полковник, — он пока в деревеньке Тржениец. Я буду там через два часа.
— С богом, капитан, — добавил начальник инженеров.
Карбышев вышел из генеральского кабинета в широкий, светлый коридор и прямо налетел на группу старших офицеров, окружавших полковника генерального штаба с георгиевским крестом. Отдуваясь и легкими прикосновениями красивых пальцев подправляя пушистые усы, Азанчеев разглагольствовал:
— В России, господа, проблема моральных сил относительно проста. Только бы русский народ не был смущен в своих монархических убеждениях, — и он вытерпит все, совершит чудеса героизма и самоотвержения. Для истинно-русских людей царь — не только верховная власть, но еще и религия, и родина. Вне царизма нет спасения, потому что нет России…
Вероятно, он проповедывал уже довольно давно и успел надоесть своим слушателям, потому что один из них, завидев Карбышева, воскликнул:
— А вот капитан с Карпат… Здравствуйте! Какие новости? Как вы брали Карпаты?
Карбышев начал рассказывать о боях за Бескиды, о кросненском прорыве. Каждого офицера из тех, что столпились в коридоре вокруг Азанчеева, до болезненности близко интересовал карбышевский рассказ, и как-то само собой получилось, что Азанчеев вдруг перестал быть центром этой офицерской группы, а Карбышев превратился в центр. По лицу Азанчеева быстро бежали неуловимые оттенки досады.
— Вы говорите, капитан, любопытные вещи, — прервал он Карбышева, — но не говорите главного.
— Спрашивайте, господин полковник.
— Что, например, могла бы прибавить эта «резиновая» война на Карпатах к наступательному опыту наших войск? Что реального в смысле техники наступательного боя она дает нам?
В очевидной предвзятости этих вопросов заключалось нечто враждебное, и Карбышев сразу это почувствовал. Один и тот же вопрос может быть умен или глуп, зол или благожелателен в зависимости от того, с какой целью, кому и кем задан. Темные пятна на щеках маленького капитана зажглись горячей краской, черные глаза вспыхнули. Он резко вскинул голову, чтобы поймать взгляд блестящего полковника, и с изумлением увидел, что у полковника нет ровно никакого взгляда — нет глаз. Карбышев еще не встречал людей с такой удивительной особенностью. Но удивление лишь заставило его собраться с мыслями. Между тем Азанчеев делал ленивую попытку сгладить неприятное впечатление от своих вопросов.
— Жаль, что гранаты Новицкого дошли на Карпаты слишком поздно. Два фунта взрывчатки, а для подрыва препятствий там, где ножницы не сработали, великолепно.
— Это старый опыт, господин полковник, — спеша опередить все, что мог бы еще сказать Азанчеев, быстро, почти захлебываясь от торопливости, проговорил Карбышев, — но ведь вам нужен новый опыт, карпатский? Пожалуйста. Стреляя гранатами Новицкого, легкие пушки рвут проволоку не хуже мин…
— Что? Как? А-а-а… Это идея. Оч-чень интересно! Вы докладывали об этом начальнику инженеров?
— Он меня не спрашивал.
— А-а-а, — повторил Азанчеев, усиленно дуя в усы, — а-а-а…
И повернулся к двери в кабинет начальника инженеров.
* * *
Погода стояла мокрая и холодная, капризная, как это бывает только ранней весной. То снег валил такими густыми хлопьями, что настоящая русская зима почти мгновенно ложилась на эти далекие от России места. То падал дождь — поля затягивались лужами, транспорты вязли в грязи, низкие серые тучи висели над головами, глубокая желтая вода разливалась по дорогам, кусты низкорослой ольхи бесследно пропадали в непроглядной мгле, и ветер глухо стонал в увалах. Бывало, впрочем, и так, что с рассветом открывалось над Перемышлем голубое, безоблачное небо и солнце сияло, яркое и теплое.Земляные работы на карбышевском участке восточного отдела велись под постоянным огнем, частью летучей сапой, частью перекидной. Все разбивки и трассировки делались по ночам, в совершенной темноте. Как только ударял мороз, работы становились каторгой. Холодный, пронзительный ветер наполнял мир. Инструменты то и дело ломались в насквозь промерзшей земле. Ориентироваться удавалось лишь с помощью туров, которые устанавливались саперами по разбитым в сумерках кольям. И все-таки участок достигал положения, соответствующего первой параллели.
Не лучше было и в окопах. Блиндажи — под крышами из деревьев, хвороста и земли. Кое-где — землянки. Все забито сменяющимися для отдыха частями ополчения и пехоты. Впереди — сторожевое охранение, а дальше — нейтральная полоса; еще дальше — враг. Солдаты, в шинелях, прячутся за полотнищами от палаток. Добытая где-нибудь дверь без петель, доска, жолоб водосточной трубы, охапка соломы — бесценные предметы роскоши и комфорта. На сторожевой службе пехота небрежничала. Передовые посты либо сливались с работавшими, либо просто убирались назад. Капитан Заусайлов ходил по окопам и ногами расталкивал спавших солдат.
— Разве не сказано тебе, скотина, что ночью спать нельзя, а?
Далеко тянулись голые поля, бугры, бездорожье, и если бы не трескотня пулеметов да не грохот орудийной пальбы, и не подумалось бы, что кругом — поле битвы. Вечер полз по земле смутными лиловыми тенями, когда Романюта прилег на ступеньку окопа и нечаянно заснул. Как это с ним случилось, — понять невозможно. Чинность, серьезность, деловитость были его главными солдатскими свойствами. И никогда — никакого ротозейства. А тут вдруг лег, да и захрапел… Очнулся он от здорового пинка в бок. Над ним стоял Заусайлов.
— Поставить мерзавца на всю ночь в окоп наблюдателем!..
…Осадная железная дорога была готова и отлично действовала. У Радымна и Лаской Воли — центральная станция. В Лаской Воле — платформа перегрузок с широкой колеи на узкую, треугольник для поворотов подвижного состава, мастерские и депо для семнадцати паровозов. Отсюда две ветви: к главному артиллерийскому парку и к деревне Шехинье. От деревни — конная тяга к группам батарей. Здесь встретились Карбышев и Наркевич. Первым движением вольноопределяющегося, когда он увидел капитана, было броситься к нему. Но Наркевич сдержал себя. Однако на его лице можно было без труда и без ошибки разглядеть светлое выражение радости. Тягостно жилось Наркевичу под Перемышлем. Странные отношения с подозрительным войтом походили на какую-то грязную паутину. Дерзости и грубые насмешки капитана Заусайлова — на безжалостную травлю загнанного зверя. И вот — Карбышев… Еще в Бресте Наркевич отличал простой, душевный, товарищеский тон в его обращении с маленькими людьми. Но предубежденность действовала, — Наркевич сторонился. Впрочем, роль Карбышева в истории с Романютой говорила сама за себя. История эта неожиданно приблизила Наркевича к капитану. А приблизила ли она капитана к Наркевичу?
Этого вольноопределяющийся не знал. Карбышев бывал прост и душевен лишь с теми, кто не напрашивался на его внимание. Была в нем способность мимозы — свертываться при неосторожном прикосновении. Он старательно оберегал свое право «выбирать» и холодел, отстраняясь, как только замечал на себе «выбирающий» взгляд другого человека. О возможности наступления такой холодности по отношению к себе Наркевич думал, как о горе. Он боялся сделать неверное движение, сказать неправильное слово, чтобы не оттолкнуть Карбышева. Это было трудно. Ведь вольноопределяющийся был очень молод, полон деятельных идей самой большой свежести и чистоты, мечтателен и жадно искал романтических возвышений на плоском горизонте жизненных дорог. Увидев Карбышева, он испытал прилив возвышающего чувства — прилив влюбленности к этому человеку. И все-таки сдержал себя.
— Здравия желаю, господин капитан. Я еще вчера знал, что вы приехали. Живы и здоровы…
— А что мне делается? — весело ответил Карбышев. — Кстати, Наркевич, помните по брестской телефонной роте рядового Елочкина? Крепыш, грамотей…
— Убит? — быстро спросил Наркевич.
— Ничего подобного. Отыскался на Карпатах. При взрыве минной галереи спас офицера, подпоручика Лабунского. Будет с Георгием…
— Спас? — переспросил Наркевич. — Офицера? Лабунского?
— Молодец солдат!..
«Лабунский, Лабунский… — мысленно повторял Наркевич, — Лабунский… Кто же это Лабунский?..» И вдруг — вспомнил. Года четыре назад, когда Наркевич еще учился в реальном училище, а отец его, инженер Путиловского завода, читал лекции в Петербургском электротехническом институте, случилось в этом учебном заведении происшествие, о котором отец рассказывал с величайшим возмущением: студент второго курса Лабунский растратил деньги земляческой кассы и был исключен из института. Да, да, несомненно, фамилия его была — Лабунский.
Но, вспомнив, Наркевич тут же и забыл об этом. Мало ли Лабунских на свете…
— Мне еще в Бресте думалось, — сказал он, — что Елочкин из таких солдат, за которыми дело не станет…
Через минуту Карбышев хлопотал у паровичка с платформами, а Наркевич чинил станционный телефонный аппарат. Но от их короткого разговора осталось нечто такое длинное, о чем ни тот, ни другой не помышляли…
* * *
Вылазок не было. Крепостная артиллерия обстреливала русские траншеи тяжелыми снарядами. В ночь на тринадцатое марта австрийцы были выбиты из передовой позиции у деревни Малковице, и в двух верстах от фортового пояса заложена с севера первая параллель. При каждой такой атаке солдаты славяне сдавались в плен целыми толпами, словно не замечая, как их расстреливают со спины. Гарнизон неукоснительно усиливал огонь. На каких-то штабных счетах было подсчитано: тысяча тяжелых бомб ежедневно. Вот с крепостного форта вырвался огромный снаряд двенадцатидюймового орудия. Свистя, с воем рассекая воздух, он несется через деревни… Вот он донесся. Черный удушливый дым ударил в глаза, и глаза заслезились. Ударил в нос, и целые взводы зачихали. Они чихали час или два, пока у людей не разболелись головы.— Сила божья…
— Путай бога, дурак!
Во временную батарею ударило шесть таких снарядов. Они разрушили ее траверзы, козырьки, вывели три орудия, задавили стрельбу, разбросали прислугу, и все это за какие-нибудь пятнадцать минут. Весь день восемнадцатого марта крепость вела ураганный огонь, и только к вечеру канонада начала стихать. Но чуть ли не самым последним чемоданом в соседней с Заусайловым роте все-таки завалило землей и похоронило целое отделение… Вскоре к окопам потянулись из тылов походные кухни. Почти уже смерклось, когда они добрались до назначения, — генерал Селиванов требовал, чтобы обед доходил до солдат в горячем виде, — и сейчас же началась раздача. Заиграли австрийские прожекторы. Заусайлов давно пригляделся к их игре. Все яркое кажется под лучом прожектора близким и рельефным. А темные предметы — деревья, кусты, свежевскопанная земля — представляются гораздо более отдаленными, чем на самом деле. Желтое светлеет, светлое желтеет. Серые солдатские шинели почти не видны, а защитные гимнастерки бросаются в глаза. Заусайлов с интересом наблюдал эту причудливую смену неверных освещений. Особенно неправдоподобно выглядела узкоколейка. Если бы не знать, что на маленьких, словно игрушечных, платформах катятся за линию окопов мешки с мукой и тюки прессованного сена, можно было бы представить себе все, что угодно, а всего проще — разноцветные переливы чешуи на теле стремительно несущегося вперед дракона, — театральная фантасмагория сказочной красоты. Вдруг между Заусайловым и узкоколейкой на невидимом под солдатской шинелью туловище возникло круглое, яркое, белое, кажущееся близким-близким человеческое лицо.
— Как вы есть, ваше высокоблагородие, присяжный командир и сроду настоящий господин офицер, — лепетало это лицо на каком-то полупонятном языке, — а я тоже бога чту и с вольнонаемными работаю при батальоне, то и пришел к…
— Что тебе надо? — с недоумением спросил Заусайлов.
— На мне греха, ваше высокоблагородие, нет никакого. Я услыхал, я сполняю, как велено по закону. А уж там…
— Эх, чтоб тебе пусто было! Да говори: что надо? И тогда войт подробно рассказал о тонконогом Наркевиче, который считает, что царю в России делать нечего, и что лестницу полагается мести сверху, и о дружбе между Наркевичем и капитаном Карбышевым, и что Карбышев с Наркевичем в политике заодно, и что есть у них еще на Карпатах такой, «за которым дело не станет»…