Страница:
Белебейская операция продолжалась четверо суток. Она началась пятнадцатого мая; семнадцатого — красные башкирские части с боя заняли Белебей; а девятнадцатого — уже было ясно, что основной оперативный резерв белых — корпус Каппеля — разбит и отброшен на восток. Итак, противник опять понес поражение. Но, двигая на Белебей, кроме пехоты, еще и конницу, Фрунзе рассчитывал перехватить коммуникации Каппеля и не дать ему отойти к Уфе. А этого добиться не удалось[35]. И все, что уцелело у белых на фронте Южной группы после бугурусланского, бугульминского и белебейекого погромов, покатилось теперь на Уфу и Бирск.
Контрнаступление на Колчака требовало своего завершения. Фрунзе и раньше предвидел поход на Уфу. Но после Белебея необходимость такого похода окончательно определилась. Опять — папиросы вместо еды; сода вместо питья; темные пятна вокруг глаз; и почти не сходящее с языка адъютанта тревожное имя: Османьянц. Утром и вечером подавали Лидку. Она ржала, плясала, ласкалась; но хозяин не замечал ее преданности. В маленьком домике при даче на Просеках зеленый огонек настольной лампы упрямо не потухал до рассвета. В новом плане решительной победы рождался здесь для битвы на Востоке блистательный исход.
— Где я вас видел?
— Вы могли меня видеть, товарищ командующий, только в штабе фронта, где я получал направление в то самое время, когда вы там были.
Лабунский положил бумажку на стол. Фрунзе прочитал ее. «Жаль, что нет сейчас в Самаре Карбышева», — подумал он. Карбышев выехал вчера в Четвертую армию.
— Товарищ Азанчеев мне говорил, что вы — георгиевский кавалер. За что получили Георгия?
Много, очень много раз приходилось Лабунскому рассказывать эту историю. И не было среди его рассказов хотя бы двух совершенно похожих один на другой. И не было ни одного, который воспроизводил бы лишь то, что в действительности было. Привычка бахвалиться и фанфаронить подстегивала воображение Лабунского, и обилием выдуманных мелких подробностей постепенно заволакивалась, заслонялась в его памяти правда. Он ясно почувствовал, какой непонятной для него и чужой стала, наконец, эта правда, когда, отвечая на вопрос Фрунзе, стал рассказывать о взрыве подземной галерей на Бескидах. И на этот раз ему хотелось прихвастнуть. Но произошло странное: фантазия ни с того, ни с сего свернула крылья. Полузабытая быль вспоминалась с трудом, и получалось так, будто Лабунский говорил не о себе. Вместе с мелочами, отступавшими в тень, тускнел ореол фальшивого блеска, а то, что выходило, как главное, на передний план, никогда до сих пор не казалось Лабунскому главным. Заговорив о Елочкине, он отнес эпизод своего спасения этим солдатом не к мелочам, как прежде, а к главному, и вдруг понял, почему, точно слепой стены, держится правды: какой бы неудобно-голой ни была эта правда, говорить ее Фрунзе легче, чем лгать. Есть люди, к которым надо входить не большими воротами саморекламы, а потаенной, заветной калиточкой верного слова. Лабунский знавал таких людей. И знал, что Фрунзе таков. Вот он переспрашивает:
— Фамилия солдата — Елочкин?
— Да. Телеграфист. Осенью шестнадцатого уехал с фронта на Путиловский. Я был тогда в отборочной комиссии и отправил его, как слесаря, в Питер.
— Удивительно! — засмеялся Фрунзе. — Ведь я этого Елочкина знаю. История вашего подвига мне также известна. Все правильно. А где вы были и что делали в Октябре?
Лабунскому показалось, что он прыгает в пропасть. Следующий вопрос Фрунзе будет: «Эсер?» — И тогда — конец, потому что надо будет опять сказать правду.
— Я был членом армискома Восьмой на Юго-Западном фронте.
— В самом гнезде эсеровщины… — тихо усмехнулся Фрунзе, — но об этом я вас расспрашивать не стану. У меня другой вопрос. Можете дать мне слово честно служить в Красной Армии?
Взгляд Фрунзе сиял чистотой, лицо — приветливостью, рука готовилась к пожатию. Лабунский громко и продолжительно откашлялся, по привычке, выигрывая время, чтобы собраться с мыслями и изловчиться в ответе. Но чистота, истекавшая из ясных глаз Фрунзе, обессиливала его. Он чувствовал, как с головой погружается в эту чистоту, как смыкается над ним ее свежая и светлая волна. Так и не собравшись с мыслями и не изловчившись, он прогремел:
— Даю, товарищ Фрунзе, честное слово бывшего русского офицера, пережившего очистительные дни Октября, верно служить народу и его революции!
И с радостным безрассудством отдаваясь порыву небывалой искренности, — что за удивительный человек этот Фрунзе! — еще раз повторил:
— Честное слово!
Фрунзе написал несколько слов на бумажке из штафронта.
— Хорошо. Поедете в Туркестанскую армию. Начинж там стар и пассивен. А вы — молоды и энергичны. Армии предстоит большая работа. Сперва будете помогать старику, а потом… от вас зависит. Желаю успеха!
Туркармия наступала, тесня противника к реке Белой. Вдоль дороги, по которой ехал Лабунский, догоняя штаб армии, змеились окопы, чернели круглые воронки от снарядов и бесчисленные трупы, людские и конские, приникали к изрытой земле. Через сутки Лабунский был в штарме. Начинж, горбоносый старик с рачьими глазами, из прежних инженерных полковников, принял его с явной неприязнью. Вероятно, он уже различил длинную тень, которую бросало назначение Лабунского на его собственное будущее, и от этого нервничал. Знакомясь с Лабунским и просматривая его бумаги, он сердито ворчал: «Едут, едут… со всех. сторон едут… Саперов нет как нет, а начальства все прибывает… И зачем это, господи боже мой!» Он вздохнул.
— Ну, зачем вы ко мне приехали?
Лабунский вытянул голову из плеч, как бы отбивая ею удар мяча.
— От того, что вы мне это говорите, товарищ начинарм, я ведь никуда не исчезну. Следовательно…
— На ручки проситесь?
— Велик и тяжел, не удержите. Уж лучше пошлите в дивизию.
— Что? — удивился старик. — Не хотите оставаться в штарме?
— Не хочу.
— Странно! А я думал… Все за штарм цепляются… Гм! Что ж, превосходно! Тогда поезжайте в стрелковую. С богом!
А стрелковая дивизия шла да шла на подводах, быстро наступая от Бузулука на Уфу. Противник отходил без боев. Задерживалась дивизия только на реках, то и дело преграждавших ей путь: Боровка, Кинель, Ик… К счастью, в дивизии было много красноармейцев из Самарской и Оренбургской губерний. Почти все они были отличными лодочниками, так как до военной службы работали на Волге и Урале. Они превосходно выбирали места для форсирования рек, умели скрытно приготовить переправу из того, что оказывалось под рукой, — ни одна веревочка, ни один гвоздик не пропадали, — и вообще действовали находчиво и внезапно. Но восстанавливать пролеты взорванных мостов было для них трудной задачей. Кое-где еще торчат сваи, а кое-где от них уже и следа нет. Развороченные перекладины проваливались я висели вниз. Батуев стоял на берегу реки и в тихом отчаянии разводил руками.
— О чем задумался, детина?
Авк вздрогнул и оглянулся. В десяти шагах от него, на пригорке, подпирая плечами светлое дымчатое небо, как привидение на ходулях, высилась саженная фигура Лабунского. Не спрашивая, как и зачем очутился здесь Лабунский, Батуев бросился к нему.
— Ну, чем же я буду забивать сваи, когда у меня ни одного копра нет?..
— А голова? — насмешливо прохрипел Лабунский. — Забыли про голову, Авк! Работайте головой. Я сейчас от начдива — представлялся. И он тоже считает, что главное — голова…
— Чья голова?
— Чья-нибудь. Если не ваша, так моя. Словом, Я думаю, Авк, что никаких свай забивать не надо.
— А как же?
— Старого моста не восстанавливать. Навести новый, на козлах. Будет и проще и скорее. Видите?
Лабунский показал в ту сторону, где белели сараи лесопильного завода с запасом готовых досок у забора и грудами булыжного камня.
— Видите? Лесу — вдосталь. И даже камень для башмаков — тут как тут… А ну, товарищи, дел-лай!..
Гремучий голос Лабунского катился по берегу. Одни красноармейцы тесали ноги и схватки для козел, переводин и перил. Другие устанавливали козлы и настилали мост. Гукали людские голоса, визжали пилы, пели топоры. И мост вырастал на глазах изумленного Авка…
Итак, противник под нажимом Туркестанской армии отходил на Уфу, собираясь сопротивляться на реке Белой изо всех сил. Первая армия прикрывала левым флангом движение Туркестанской с востока. Пятая стремилась овладеть Бирском. Река Белая превращалась в рубеж, с которым прочно связывались расчеты обеих сторон. На этом рубеже завершался первый этап Уфимской операции. Но на нем же надлежало открыться и ее второму, последнему этапу. Колчаковцы старательно разрушали переправы. Железнодорожный мост близ Уфы, который при отходе от этого города в марте Пятая армия оставила целым, колчаковцы теперь взорвали. Наступление войск Южной группы развивалось медленно: за шестнадцать суток Туркестанская армия прошла всего сто двадцать километров. Третьего июня Фрунзе вместе со штабом Туркестанской приехал на станцию Чишма. Руководство действиями этой армии он брал непосредственно на себя. На следующий же день начались разведки и поиски на Белой. Противник широко растянулся вдоль реки, разместив свои береговые гарнизоны весьма и, весьма неплотно. Река была свободна для перехода во многих местах. И там, где она была свободна, красноармейцы вольно бродили по берегу, а некоторые даже и купались. Противник не шевелился. Почему? Он выжидал, когда точней определятся пункты переправы, чтобы именно у этих пунктов сосредоточить свои скудные резервы. Между тем мелкие партии пеших разведчиков не теряли времени. Началось у Красного Яра, где через реку переправилась разведка одной из стрелковых бригад. А затем пошло и пошло. Команды переправлялись, занимали участки на вражеском берегу, закреплялись на них, а к ночи уже и отбивали атаки…
Лабунский внимательно оглядывал Белую. Негладкая, светлая лента ровно и спокойно тянулась на север. Левый берег, с которого смотрел Лабунский, уходил в пойму, широкую, многоверстную, синюю под озерами, зеленую под болотами и кустарниками. Но еще больше леса и кустарников было на холмистом правом берегу, занятом колчаковцами. «Удобно, — подумал Лабунский, — для… тех». Солнце упало на Белую, и река сверкнула крутыми извилинами своего широкого русла. «Фланговый обстрел — дивный…» Лабунский взглянул на часы. Сегодня Фрунзе объезжал пункты и участки уже намеченных главных переправ. Утром его принимала двадцать четвертая стрелковая дивизия, — та самая дивизия, которой предстояло наносить основной удар в обход Уфы с юга; потом — вторая, в Аксакове; а теперь можно было с минуты на минуту ждать появления командующего и здесь. Лабунский еще раз взглянул на часы и быстро зашагал от реки…
Фрунзе беседовал с командирами и красноармейцами.
— Перед нами, товарищи, путь на Урал, — говорил он, — сперва возьмем Уфу, потом шагнем через горы, проберемся через степи, выйдем в Сибирь, в Туркестан и освободим от Колчака…
Он шагал через горы и степи, и те, «то его слушал, шагали вместе с ним. Их глаза открывались все шире и шире, чтобы видеть будущее.
— Так смелей же, товарищи, вперед!
Губы судорожно шевелились, шепотом повторяя нерушимой святости слово: «Вперед!» — и руки липли к винтовкам. Вперед… за вождем… через горы… «Это все так, — думал Лабунский, — но чтобы взять Уфу, надо переправиться через Белую. Горы — потом. А сейчас — Белая…» С переправой было скверно. Вчера начинарм прислал к Лабунскому каких-то гражданских инженеров. Они назначили для наводки моста срок до трех месяцев и уже засели было составлять сметы, но Лабунский выгнал их из дивизии. Затем явились техники и бывшие подрядчики. Один из подрядчиков, шустрый, разбитной малый, так и напирал на Лабунского, так и наскакивал: «Да никто тебе заменьше, как за три месяца, не возьмется… Никто… В сентябре сдадим!»
— Как тебя зовут? — спросил Лабунский.
— А тебе на что?
Кто-то из техников сказал:
— Не безобразь, Жмуркин!
Но Жмуркин отругивался:
— Сам не безобразь, мараказ! Суслон негодный!
Техник смеялся.
— Ему все можно! Самый у нас «тузовой» товарищ…
Ночью несколько человек из «технического персонала» наладили в кустах лодку для переправы на колчаковский берег и уже отплыли, но попали под огонь сторожевой партий, сидевшей на мыске под деревьями. Ночь была светлая. Изменников перестреляли в лодке, кроме одного, который выпрыгнул и поплыл. Этого поймали. Лабунский видел его сегодня утром и сразу признал в нем Жмуркина. Подрядчик ждал расстрела. Глаза его были покрыты мертвой пленкой, как бывает у людей в обмороке. Бывает это еще и тогда, когда люди столбенеют в пароксизме сокрушительной злости. Однако Жмуркин вовсе не впал в бесчувствие. Наоборот, самые живые ощущения владели его нервами и мускулами, туго обтянутыми горячей желтой кожей. Взглянув на него, Лабунский понял это. «А ведь не дастся… Уйдет». И почему-то пожелал Жмуркину удачи…
Абдул держал под уздцы лошадь командующего. Лидка еще не успокоилась после долгого бега. Абдул несколько раз провел ее шагом от места беседы до берега и назад, но она продолжала тяжко шевелить потными боками. Абдул был конюхом от природы и был глубоко убежден, что лошадь умнее человека и понимает многое гораздо лучше, чем человек. Попав на службу в конюшню командующего и состоя при Лидке, он то и дело умилялся, глядя на этого редкого коня. И сейчас Лидка круто косила выпуклый глаз влево, в ту сторону, где был Фрунзе. Живое и тонкое, левое ухо ее, вздрагивая, жадно ловило звук его голоса. «Ну, и лошадь, — умилялся Абдул, — лошадь!» Чья-то смуглая рука легла на горбатый нос Лидки. Она фыркнула и нервно огладила пушистым хвостом обе стороны своего гладкого крупа. Абдул удивился неожиданной смелости смуглой руки, и, еще не видя ее хозяина, уже догадался, кто он по давно и хорошо знакомым интонациям хриплого возгласа:
— Вот недаром говорится, что старый сапер везде пригодится. Здорово, Абдул!
— Здравия тебе желаи-им! — отвечал, радостно улыбаясь, Абдул.
Встреча с бывшим денщиком навела Лабунского на важную мысль: старый сапер везде пригодится. Лабунский не терял ни минуты. Помогали ему Батуев и еще какой-то красноармеец из прежних саперных унтер-офицеров. Вообще старых саперов удалось собрать около тридцати человек. В этом-то именно и заключалась важная мысль.
— Сколько времени на мост возьмете?
— Неделю!
— Рехнулись! Налечь, друзья, надо!
— Хорошо!
— Как?
— В трое суток сделаем!
— Опять — нельзя. Даю сутки!
Закипело! Старые саперы наводили мост. Три десятка людей ладили, ладили, и переправа действительно возникала. Но из чего они ладили? Из чего она возникала? Трудно, почти невозможно ответить! Впрочем, кое-что ясно. Колеса на мельнице шипели, медленно крутясь. И вдруг остановились. Мало того, вся мельница вдруг исчезла. Зато на переправе много прибавилось дерева, гвоздей, скоб и железа. Откуда-то гнали вдоль берега бочки, ящики, остатки разбитых белян. И опять пели топоры, звонко подтягивали им пилы. Свай не забивали, шипов не делали, гнезд — тоже, — где там! Зачем-то вернулись гражданские инженеры из штарма.
— Какой же это мост? Никакого моста нет!
Лабунский махнул рукой и хрипло засмеялся. Бревна с мельницы горкой лежали на берегу у спуска к будущему мосту. От только что обтесанного дерева щипко тянуло сладким и свежим духом. Проверив подготовку к переправе, командующий спросил Лабунского:
— Ручаетесь, что дивизия перейдет?
— Головой!
— Спасибо!
День восьмого июня был в половине. Яркое солнце висело под самым куполом неба, все больше и больше набираясь пламенной силы. Лучи его становились такими жестокими, что могли бы, казалось, разить наповал. Но они никого не разили. Сегодня этих нестерпимо жарких лучей не чуяли ни земля, ни люди на ней. Судьба боя ломалась. Подоспели резервы белых, и одна контратака за другой обрушивалась на передовые полки двадцать пятой. Было видно, как белые батареи выходили на рысях вперед, выскакивали на новые позиции, кое-как окапывались и сейчас же открывали огонь. Так было по всей линии от Нижних Изяк через Старые Турбаслы и Трампет до Степанова. Передовые полки двадцать пятой не выдерживали, отходили. Красноармейские цепи, дрогнув то там, то здесь, волнами откатывались к реке. Но и тут, на реке, к которой они пятились, было тяжко. Десятка полтора белых самолетов реяли над переправами, поливая их пулеметным огнем, посыпая осколками рвущихся бомб. Главные силы дивизии не шли под этот стальной ураган, — форсирование реки Белой остановилось. Судьба боя ломалась. Но судьба отходивших полков не была одинаковой.
Иваново-вознесенский просто пятился к реке. А Пугачевский, сверх того, очутился и под угрозой с тыла. И вот в это самое время, выгораживая пугачевцев, двинулся на деревню Александровку брошенный чьей-то невидимой рукой батальон, а в расстроенных цепях иваново-вознесенцев замаячила на высоком коне знакомая, влитая в седло, фигура.
— Фрунзе… Фрунзе… — летело по цепям. — Михаил Васильевич…
Это и в самом деле был командующий. Дрожа всем телом, Лидка взвивалась под ним на дыбы и круто повертывалась на задних ногах. Фрунзе размахивал маузером и звал за собой красноармейцев. Голос его был слышен только тем, кто был возле него. Но зато сам он явственно слышал, как поползла, гремя и ширясь по цепям, ослабевшая было ружейная пальба, будто огромные колеса с грохотом раскатились по мостовой…
Фрунзе присел на земле у куста и быстро вправил вывернувшуюся в коленке чашечку. Множество мыслей вихрилось в его голове. К двум часам положение восстановилось. Головные бригады двадцать пятой опять наступали на Степаново, Трампет и Старые Турбаслы. Но к четырем белые снова перешли в контратаку, ворвались в Александровку, насели на Пугачевский полк со спины, и положение сразу вернулось к прежней неопределенности. Фрунзе встал на ноги. Абдул подвел Лидку.
«Пули не убивают, — думал Абдул, — убивает судьба». Короткие, отчетливые звуки разрывов всколыхнули мутную даль и потонули в безбрежном просторе голого поля.
— Василий Иванович! — крикнул Фрунзе Чапаеву, который очутился поблизости, — аэропланы летят к переправам…
Он с досадой зарядил маузер, но выстрелить не успел: грохот разрыва ударил его в руку и в голову. Он шатнулся и на миг закрыл глаза. Однако устоял и даже сделал, несколько шагов. В голове клубился туман, густой и болезненно-жгучий. Перед глазами что-то прыгало, вертелось, сливалось и разливалось звездами лиловых цветов. Сквозь все это он разглядел бледное лицо Чапаева и кровь на его гимнастерке. Рядом лежала неподвижная Лидка, странно вскинув кверху заднюю ногу и в мертвой улыбке обнажив до десен две челюсти желтых зубов. К кровавому пятну на земле прилипла бритая голова Абдула с грозно нахмуренным, белым, как мел, лбом.
— С самолета, сволочи, брызнули, — сказал Чапаев, — «максим» да бомба…
— Вы можете идти? — быстро спросил Фрунзе.
— Стоять не могу, а идти…
— Тогда — пошли!
Они пошли, контуженный и раненый, стараясь тверже держаться на ногах, слегка наклоняясь вперед, как бы для разбега, оглядываясь и размахивая револьверами. Очень недолго, может быть, всего несколько мгновений, они шли в огонь и бурю боя одни, в рост, посреди мертво залегших красноармейских цепей. А затем цепи начали оживать. Что поднимало людей с земли? Что их толкало вперед, заставляя сперва догонять, а потом обгонять Фрунзе и Чапаева, с яростной неудержимостью рваться к врагу, прыгать на его голову в осыпавшиеся окопы, выбивать его из окопов, гнать, мять, брать на штыки и так, не давая ему ни отдыха, ни срока, отшвырнуть его, наконец, к вечеру за речку Шугуровку и только здесь остановиться?..
— Однако, — говорит он.
На топчане, под шинелью, что-то шевелятся. Из мрака выглядывает худое и тонкое, бледное лицо Чапаева. Фрунзе кажется, что он видит даже его недлинные солдатские усы. Но тьма накатывается волной, и лицо исчезает.
— Плохо? — спрашивает Чапаев.
— Нисколько, Василий Иванович. Наоборот, — прекрасно. Завтра ваша дивизия возьмет Уфу. А теперь — спать.
И он выходит из сарая…
…Но это была беспокойная ночь. Часа в два к Чапаеву ввели человека.
Контрнаступление на Колчака требовало своего завершения. Фрунзе и раньше предвидел поход на Уфу. Но после Белебея необходимость такого похода окончательно определилась. Опять — папиросы вместо еды; сода вместо питья; темные пятна вокруг глаз; и почти не сходящее с языка адъютанта тревожное имя: Османьянц. Утром и вечером подавали Лидку. Она ржала, плясала, ласкалась; но хозяин не замечал ее преданности. В маленьком домике при даче на Просеках зеленый огонек настольной лампы упрямо не потухал до рассвета. В новом плане решительной победы рождался здесь для битвы на Востоке блистательный исход.
* * *
Долгоногий, длиннорукий, сутуловатый, могучий, похожий на очень хорошо обученного военному строю орангутанга, Лабунский вытянулся перед Фрунзе. Еще в Симбирске он начисто сбрил остатки своей великолепной норвежской бороды, а сегодня, готовясь к представлению, еще и приоделся. Последнее посоветовал Азанчеев: командующий не любит нерях. Фрунзе внимательно смотрел на Лабунского. Умные, смелые до дерзости глаза… На лице — готовность немедленно куда-то пойти и что-то сделать. Такие люди бывают очень полезны. Но они же могут быть до крайности опасны и вредны. Надо уметь им приказывать.— Где я вас видел?
— Вы могли меня видеть, товарищ командующий, только в штабе фронта, где я получал направление в то самое время, когда вы там были.
Лабунский положил бумажку на стол. Фрунзе прочитал ее. «Жаль, что нет сейчас в Самаре Карбышева», — подумал он. Карбышев выехал вчера в Четвертую армию.
— Товарищ Азанчеев мне говорил, что вы — георгиевский кавалер. За что получили Георгия?
Много, очень много раз приходилось Лабунскому рассказывать эту историю. И не было среди его рассказов хотя бы двух совершенно похожих один на другой. И не было ни одного, который воспроизводил бы лишь то, что в действительности было. Привычка бахвалиться и фанфаронить подстегивала воображение Лабунского, и обилием выдуманных мелких подробностей постепенно заволакивалась, заслонялась в его памяти правда. Он ясно почувствовал, какой непонятной для него и чужой стала, наконец, эта правда, когда, отвечая на вопрос Фрунзе, стал рассказывать о взрыве подземной галерей на Бескидах. И на этот раз ему хотелось прихвастнуть. Но произошло странное: фантазия ни с того, ни с сего свернула крылья. Полузабытая быль вспоминалась с трудом, и получалось так, будто Лабунский говорил не о себе. Вместе с мелочами, отступавшими в тень, тускнел ореол фальшивого блеска, а то, что выходило, как главное, на передний план, никогда до сих пор не казалось Лабунскому главным. Заговорив о Елочкине, он отнес эпизод своего спасения этим солдатом не к мелочам, как прежде, а к главному, и вдруг понял, почему, точно слепой стены, держится правды: какой бы неудобно-голой ни была эта правда, говорить ее Фрунзе легче, чем лгать. Есть люди, к которым надо входить не большими воротами саморекламы, а потаенной, заветной калиточкой верного слова. Лабунский знавал таких людей. И знал, что Фрунзе таков. Вот он переспрашивает:
— Фамилия солдата — Елочкин?
— Да. Телеграфист. Осенью шестнадцатого уехал с фронта на Путиловский. Я был тогда в отборочной комиссии и отправил его, как слесаря, в Питер.
— Удивительно! — засмеялся Фрунзе. — Ведь я этого Елочкина знаю. История вашего подвига мне также известна. Все правильно. А где вы были и что делали в Октябре?
Лабунскому показалось, что он прыгает в пропасть. Следующий вопрос Фрунзе будет: «Эсер?» — И тогда — конец, потому что надо будет опять сказать правду.
— Я был членом армискома Восьмой на Юго-Западном фронте.
— В самом гнезде эсеровщины… — тихо усмехнулся Фрунзе, — но об этом я вас расспрашивать не стану. У меня другой вопрос. Можете дать мне слово честно служить в Красной Армии?
Взгляд Фрунзе сиял чистотой, лицо — приветливостью, рука готовилась к пожатию. Лабунский громко и продолжительно откашлялся, по привычке, выигрывая время, чтобы собраться с мыслями и изловчиться в ответе. Но чистота, истекавшая из ясных глаз Фрунзе, обессиливала его. Он чувствовал, как с головой погружается в эту чистоту, как смыкается над ним ее свежая и светлая волна. Так и не собравшись с мыслями и не изловчившись, он прогремел:
— Даю, товарищ Фрунзе, честное слово бывшего русского офицера, пережившего очистительные дни Октября, верно служить народу и его революции!
И с радостным безрассудством отдаваясь порыву небывалой искренности, — что за удивительный человек этот Фрунзе! — еще раз повторил:
— Честное слово!
Фрунзе написал несколько слов на бумажке из штафронта.
— Хорошо. Поедете в Туркестанскую армию. Начинж там стар и пассивен. А вы — молоды и энергичны. Армии предстоит большая работа. Сперва будете помогать старику, а потом… от вас зависит. Желаю успеха!
* * *
Двадцать первого мая началась деятельная подготовка Уфимской операции. Нанесение главного удара возлагалось приказом Фрунзе на правый фланг Туркестанской армии, который должен был обойти Уфу с юго-востока. При успехе маневра перед войсками Южной группы открывался путь на Урал. На фронте Туркармии уже начинали завязываться мелкие бои, когда Фрунзе с оперативной частью своего штаба, вечером двадцать третьего, выехал в Бугуруслан. Он хотел сам, лично и непосредственно, вывести свои войска на Урал. Но смотрел он много дальше Урала. Если на первом плане его перспективы лежала Уфа, то на последнем ясно виделась освобожденная Сибирь…Туркармия наступала, тесня противника к реке Белой. Вдоль дороги, по которой ехал Лабунский, догоняя штаб армии, змеились окопы, чернели круглые воронки от снарядов и бесчисленные трупы, людские и конские, приникали к изрытой земле. Через сутки Лабунский был в штарме. Начинж, горбоносый старик с рачьими глазами, из прежних инженерных полковников, принял его с явной неприязнью. Вероятно, он уже различил длинную тень, которую бросало назначение Лабунского на его собственное будущее, и от этого нервничал. Знакомясь с Лабунским и просматривая его бумаги, он сердито ворчал: «Едут, едут… со всех. сторон едут… Саперов нет как нет, а начальства все прибывает… И зачем это, господи боже мой!» Он вздохнул.
— Ну, зачем вы ко мне приехали?
Лабунский вытянул голову из плеч, как бы отбивая ею удар мяча.
— От того, что вы мне это говорите, товарищ начинарм, я ведь никуда не исчезну. Следовательно…
— На ручки проситесь?
— Велик и тяжел, не удержите. Уж лучше пошлите в дивизию.
— Что? — удивился старик. — Не хотите оставаться в штарме?
— Не хочу.
— Странно! А я думал… Все за штарм цепляются… Гм! Что ж, превосходно! Тогда поезжайте в стрелковую. С богом!
* * *
Посреди темной зелени сосновых рощ сверкали серебряные пруды. За прудами и сосновыми рощами — низкие болотистые лески. Озера — как чаши, полные чистых слез. Тростник качался. Неуемными хорами крякали утки. Все это бывало особенно хорошо на утренних зорях, под гаснущим месяцем…А стрелковая дивизия шла да шла на подводах, быстро наступая от Бузулука на Уфу. Противник отходил без боев. Задерживалась дивизия только на реках, то и дело преграждавших ей путь: Боровка, Кинель, Ик… К счастью, в дивизии было много красноармейцев из Самарской и Оренбургской губерний. Почти все они были отличными лодочниками, так как до военной службы работали на Волге и Урале. Они превосходно выбирали места для форсирования рек, умели скрытно приготовить переправу из того, что оказывалось под рукой, — ни одна веревочка, ни один гвоздик не пропадали, — и вообще действовали находчиво и внезапно. Но восстанавливать пролеты взорванных мостов было для них трудной задачей. Кое-где еще торчат сваи, а кое-где от них уже и следа нет. Развороченные перекладины проваливались я висели вниз. Батуев стоял на берегу реки и в тихом отчаянии разводил руками.
— О чем задумался, детина?
Авк вздрогнул и оглянулся. В десяти шагах от него, на пригорке, подпирая плечами светлое дымчатое небо, как привидение на ходулях, высилась саженная фигура Лабунского. Не спрашивая, как и зачем очутился здесь Лабунский, Батуев бросился к нему.
— Ну, чем же я буду забивать сваи, когда у меня ни одного копра нет?..
— А голова? — насмешливо прохрипел Лабунский. — Забыли про голову, Авк! Работайте головой. Я сейчас от начдива — представлялся. И он тоже считает, что главное — голова…
— Чья голова?
— Чья-нибудь. Если не ваша, так моя. Словом, Я думаю, Авк, что никаких свай забивать не надо.
— А как же?
— Старого моста не восстанавливать. Навести новый, на козлах. Будет и проще и скорее. Видите?
Лабунский показал в ту сторону, где белели сараи лесопильного завода с запасом готовых досок у забора и грудами булыжного камня.
— Видите? Лесу — вдосталь. И даже камень для башмаков — тут как тут… А ну, товарищи, дел-лай!..
Гремучий голос Лабунского катился по берегу. Одни красноармейцы тесали ноги и схватки для козел, переводин и перил. Другие устанавливали козлы и настилали мост. Гукали людские голоса, визжали пилы, пели топоры. И мост вырастал на глазах изумленного Авка…
* * *
Резервный корпус генерала Гайды, жестоко разбитый частями Пятой армии на реке Белой, у Азяк-Кулева, отскочил к Бироку. Части Первой армии ворвались в Стерлитамак. В этот день — двадцать девятого мая — Реввоенсовет Восточного фронта получил телеграмму Ленина: «Если мы до зимы не завоюем Урала, то я считаю гибель революции неизбежной; напрягите все силы; следите внимательно за подкреплениями; мобилизуйте поголовно прифронтовое население; следите за политработой; еженедельно шифром телеграфируйте мне итоги». Этот день Фрунзе мог считать «своим» днем. После ленинской телеграммы никто уже не посмел бы в Симбирске говорить о районе действий Южной группы как о районе второстепенном. Да и говорить было некому, потому что командующий фронтом, так много мешавший до сих пор Фрунзе, был отстранен от командования в этот же самый день.Итак, противник под нажимом Туркестанской армии отходил на Уфу, собираясь сопротивляться на реке Белой изо всех сил. Первая армия прикрывала левым флангом движение Туркестанской с востока. Пятая стремилась овладеть Бирском. Река Белая превращалась в рубеж, с которым прочно связывались расчеты обеих сторон. На этом рубеже завершался первый этап Уфимской операции. Но на нем же надлежало открыться и ее второму, последнему этапу. Колчаковцы старательно разрушали переправы. Железнодорожный мост близ Уфы, который при отходе от этого города в марте Пятая армия оставила целым, колчаковцы теперь взорвали. Наступление войск Южной группы развивалось медленно: за шестнадцать суток Туркестанская армия прошла всего сто двадцать километров. Третьего июня Фрунзе вместе со штабом Туркестанской приехал на станцию Чишма. Руководство действиями этой армии он брал непосредственно на себя. На следующий же день начались разведки и поиски на Белой. Противник широко растянулся вдоль реки, разместив свои береговые гарнизоны весьма и, весьма неплотно. Река была свободна для перехода во многих местах. И там, где она была свободна, красноармейцы вольно бродили по берегу, а некоторые даже и купались. Противник не шевелился. Почему? Он выжидал, когда точней определятся пункты переправы, чтобы именно у этих пунктов сосредоточить свои скудные резервы. Между тем мелкие партии пеших разведчиков не теряли времени. Началось у Красного Яра, где через реку переправилась разведка одной из стрелковых бригад. А затем пошло и пошло. Команды переправлялись, занимали участки на вражеском берегу, закреплялись на них, а к ночи уже и отбивали атаки…
Лабунский внимательно оглядывал Белую. Негладкая, светлая лента ровно и спокойно тянулась на север. Левый берег, с которого смотрел Лабунский, уходил в пойму, широкую, многоверстную, синюю под озерами, зеленую под болотами и кустарниками. Но еще больше леса и кустарников было на холмистом правом берегу, занятом колчаковцами. «Удобно, — подумал Лабунский, — для… тех». Солнце упало на Белую, и река сверкнула крутыми извилинами своего широкого русла. «Фланговый обстрел — дивный…» Лабунский взглянул на часы. Сегодня Фрунзе объезжал пункты и участки уже намеченных главных переправ. Утром его принимала двадцать четвертая стрелковая дивизия, — та самая дивизия, которой предстояло наносить основной удар в обход Уфы с юга; потом — вторая, в Аксакове; а теперь можно было с минуты на минуту ждать появления командующего и здесь. Лабунский еще раз взглянул на часы и быстро зашагал от реки…
Фрунзе беседовал с командирами и красноармейцами.
— Перед нами, товарищи, путь на Урал, — говорил он, — сперва возьмем Уфу, потом шагнем через горы, проберемся через степи, выйдем в Сибирь, в Туркестан и освободим от Колчака…
Он шагал через горы и степи, и те, «то его слушал, шагали вместе с ним. Их глаза открывались все шире и шире, чтобы видеть будущее.
— Так смелей же, товарищи, вперед!
Губы судорожно шевелились, шепотом повторяя нерушимой святости слово: «Вперед!» — и руки липли к винтовкам. Вперед… за вождем… через горы… «Это все так, — думал Лабунский, — но чтобы взять Уфу, надо переправиться через Белую. Горы — потом. А сейчас — Белая…» С переправой было скверно. Вчера начинарм прислал к Лабунскому каких-то гражданских инженеров. Они назначили для наводки моста срок до трех месяцев и уже засели было составлять сметы, но Лабунский выгнал их из дивизии. Затем явились техники и бывшие подрядчики. Один из подрядчиков, шустрый, разбитной малый, так и напирал на Лабунского, так и наскакивал: «Да никто тебе заменьше, как за три месяца, не возьмется… Никто… В сентябре сдадим!»
— Как тебя зовут? — спросил Лабунский.
— А тебе на что?
Кто-то из техников сказал:
— Не безобразь, Жмуркин!
Но Жмуркин отругивался:
— Сам не безобразь, мараказ! Суслон негодный!
Техник смеялся.
— Ему все можно! Самый у нас «тузовой» товарищ…
Ночью несколько человек из «технического персонала» наладили в кустах лодку для переправы на колчаковский берег и уже отплыли, но попали под огонь сторожевой партий, сидевшей на мыске под деревьями. Ночь была светлая. Изменников перестреляли в лодке, кроме одного, который выпрыгнул и поплыл. Этого поймали. Лабунский видел его сегодня утром и сразу признал в нем Жмуркина. Подрядчик ждал расстрела. Глаза его были покрыты мертвой пленкой, как бывает у людей в обмороке. Бывает это еще и тогда, когда люди столбенеют в пароксизме сокрушительной злости. Однако Жмуркин вовсе не впал в бесчувствие. Наоборот, самые живые ощущения владели его нервами и мускулами, туго обтянутыми горячей желтой кожей. Взглянув на него, Лабунский понял это. «А ведь не дастся… Уйдет». И почему-то пожелал Жмуркину удачи…
Абдул держал под уздцы лошадь командующего. Лидка еще не успокоилась после долгого бега. Абдул несколько раз провел ее шагом от места беседы до берега и назад, но она продолжала тяжко шевелить потными боками. Абдул был конюхом от природы и был глубоко убежден, что лошадь умнее человека и понимает многое гораздо лучше, чем человек. Попав на службу в конюшню командующего и состоя при Лидке, он то и дело умилялся, глядя на этого редкого коня. И сейчас Лидка круто косила выпуклый глаз влево, в ту сторону, где был Фрунзе. Живое и тонкое, левое ухо ее, вздрагивая, жадно ловило звук его голоса. «Ну, и лошадь, — умилялся Абдул, — лошадь!» Чья-то смуглая рука легла на горбатый нос Лидки. Она фыркнула и нервно огладила пушистым хвостом обе стороны своего гладкого крупа. Абдул удивился неожиданной смелости смуглой руки, и, еще не видя ее хозяина, уже догадался, кто он по давно и хорошо знакомым интонациям хриплого возгласа:
— Вот недаром говорится, что старый сапер везде пригодится. Здорово, Абдул!
— Здравия тебе желаи-им! — отвечал, радостно улыбаясь, Абдул.
Встреча с бывшим денщиком навела Лабунского на важную мысль: старый сапер везде пригодится. Лабунский не терял ни минуты. Помогали ему Батуев и еще какой-то красноармеец из прежних саперных унтер-офицеров. Вообще старых саперов удалось собрать около тридцати человек. В этом-то именно и заключалась важная мысль.
— Сколько времени на мост возьмете?
— Неделю!
— Рехнулись! Налечь, друзья, надо!
— Хорошо!
— Как?
— В трое суток сделаем!
— Опять — нельзя. Даю сутки!
Закипело! Старые саперы наводили мост. Три десятка людей ладили, ладили, и переправа действительно возникала. Но из чего они ладили? Из чего она возникала? Трудно, почти невозможно ответить! Впрочем, кое-что ясно. Колеса на мельнице шипели, медленно крутясь. И вдруг остановились. Мало того, вся мельница вдруг исчезла. Зато на переправе много прибавилось дерева, гвоздей, скоб и железа. Откуда-то гнали вдоль берега бочки, ящики, остатки разбитых белян. И опять пели топоры, звонко подтягивали им пилы. Свай не забивали, шипов не делали, гнезд — тоже, — где там! Зачем-то вернулись гражданские инженеры из штарма.
— Какой же это мост? Никакого моста нет!
Лабунский махнул рукой и хрипло засмеялся. Бревна с мельницы горкой лежали на берегу у спуска к будущему мосту. От только что обтесанного дерева щипко тянуло сладким и свежим духом. Проверив подготовку к переправе, командующий спросил Лабунского:
— Ручаетесь, что дивизия перейдет?
— Головой!
— Спасибо!
* * *
Переправа двадцать пятой стрелковой дивизии началась в полночь на восьмое июня. Первыми вышли на правый берег Пугачевский и Иваново-вознесенский полки. Часа через два они занимали рубеж, уже раньше закрепленный разведкой, а еще через два двинулись в наступление. Окопы белых чернели людьми, но были голы, открыты для атаки, слабы по профилю и удивительно бездарны по разбивке. Поэтому и бой оказался короток. Белая пехота живо очистила свои щели и кинулась наутек. Между тем главные силы двадцать пятой уже переправлялись. Из Красного Яра дошло, что и сам командующий переправился. К утру головные батальоны главных сил двадцать пятой, свежие, веселые, уже шли на смену Пугачевского и Иваново-вознесенского полков. А эти полки вели атаку на Степаново и Новые Турбаслы, всячески стараясь расширить — углубить по фронту — занятый на правом берегу плацдарм…День восьмого июня был в половине. Яркое солнце висело под самым куполом неба, все больше и больше набираясь пламенной силы. Лучи его становились такими жестокими, что могли бы, казалось, разить наповал. Но они никого не разили. Сегодня этих нестерпимо жарких лучей не чуяли ни земля, ни люди на ней. Судьба боя ломалась. Подоспели резервы белых, и одна контратака за другой обрушивалась на передовые полки двадцать пятой. Было видно, как белые батареи выходили на рысях вперед, выскакивали на новые позиции, кое-как окапывались и сейчас же открывали огонь. Так было по всей линии от Нижних Изяк через Старые Турбаслы и Трампет до Степанова. Передовые полки двадцать пятой не выдерживали, отходили. Красноармейские цепи, дрогнув то там, то здесь, волнами откатывались к реке. Но и тут, на реке, к которой они пятились, было тяжко. Десятка полтора белых самолетов реяли над переправами, поливая их пулеметным огнем, посыпая осколками рвущихся бомб. Главные силы дивизии не шли под этот стальной ураган, — форсирование реки Белой остановилось. Судьба боя ломалась. Но судьба отходивших полков не была одинаковой.
Иваново-вознесенский просто пятился к реке. А Пугачевский, сверх того, очутился и под угрозой с тыла. И вот в это самое время, выгораживая пугачевцев, двинулся на деревню Александровку брошенный чьей-то невидимой рукой батальон, а в расстроенных цепях иваново-вознесенцев замаячила на высоком коне знакомая, влитая в седло, фигура.
— Фрунзе… Фрунзе… — летело по цепям. — Михаил Васильевич…
Это и в самом деле был командующий. Дрожа всем телом, Лидка взвивалась под ним на дыбы и круто повертывалась на задних ногах. Фрунзе размахивал маузером и звал за собой красноармейцев. Голос его был слышен только тем, кто был возле него. Но зато сам он явственно слышал, как поползла, гремя и ширясь по цепям, ослабевшая было ружейная пальба, будто огромные колеса с грохотом раскатились по мостовой…
Фрунзе присел на земле у куста и быстро вправил вывернувшуюся в коленке чашечку. Множество мыслей вихрилось в его голове. К двум часам положение восстановилось. Головные бригады двадцать пятой опять наступали на Степаново, Трампет и Старые Турбаслы. Но к четырем белые снова перешли в контратаку, ворвались в Александровку, насели на Пугачевский полк со спины, и положение сразу вернулось к прежней неопределенности. Фрунзе встал на ноги. Абдул подвел Лидку.
«Пули не убивают, — думал Абдул, — убивает судьба». Короткие, отчетливые звуки разрывов всколыхнули мутную даль и потонули в безбрежном просторе голого поля.
— Василий Иванович! — крикнул Фрунзе Чапаеву, который очутился поблизости, — аэропланы летят к переправам…
Он с досадой зарядил маузер, но выстрелить не успел: грохот разрыва ударил его в руку и в голову. Он шатнулся и на миг закрыл глаза. Однако устоял и даже сделал, несколько шагов. В голове клубился туман, густой и болезненно-жгучий. Перед глазами что-то прыгало, вертелось, сливалось и разливалось звездами лиловых цветов. Сквозь все это он разглядел бледное лицо Чапаева и кровь на его гимнастерке. Рядом лежала неподвижная Лидка, странно вскинув кверху заднюю ногу и в мертвой улыбке обнажив до десен две челюсти желтых зубов. К кровавому пятну на земле прилипла бритая голова Абдула с грозно нахмуренным, белым, как мел, лбом.
— С самолета, сволочи, брызнули, — сказал Чапаев, — «максим» да бомба…
— Вы можете идти? — быстро спросил Фрунзе.
— Стоять не могу, а идти…
— Тогда — пошли!
Они пошли, контуженный и раненый, стараясь тверже держаться на ногах, слегка наклоняясь вперед, как бы для разбега, оглядываясь и размахивая револьверами. Очень недолго, может быть, всего несколько мгновений, они шли в огонь и бурю боя одни, в рост, посреди мертво залегших красноармейских цепей. А затем цепи начали оживать. Что поднимало людей с земли? Что их толкало вперед, заставляя сперва догонять, а потом обгонять Фрунзе и Чапаева, с яростной неудержимостью рваться к врагу, прыгать на его голову в осыпавшиеся окопы, выбивать его из окопов, гнать, мять, брать на штыки и так, не давая ему ни отдыха, ни срока, отшвырнуть его, наконец, к вечеру за речку Шугуровку и только здесь остановиться?..
* * *
Ночью Фрунзе объяснял Чапаеву, как важен и полезен урок форсирования Белой. Во-первых, правильный выбор участков. Во-вторых, активная боевая разведка. В-третьих, широкое и находчивое использование местных средств. В-четвертых, захват и закрепление плацдармов, отражение контратак, непрерывность переправ и ввод вторых эшелонов… В сарае почти совершенно темно. Фрунзе встает и потягивается. От резкого движения в его голове повертывается жесткий комок огненной боли, и в глазах пляшут лиловые цветы.— Однако, — говорит он.
На топчане, под шинелью, что-то шевелятся. Из мрака выглядывает худое и тонкое, бледное лицо Чапаева. Фрунзе кажется, что он видит даже его недлинные солдатские усы. Но тьма накатывается волной, и лицо исчезает.
— Плохо? — спрашивает Чапаев.
— Нисколько, Василий Иванович. Наоборот, — прекрасно. Завтра ваша дивизия возьмет Уфу. А теперь — спать.
И он выходит из сарая…
…Но это была беспокойная ночь. Часа в два к Чапаеву ввели человека.