Страница:
Фрунзе быстро отошел от окна и сел в кресло.
— Но ведь командую я, — тихо проговорил он, — а не Лабунский.
И вдруг развязался широкий разговор — один из тех разговоров, когда талантливая человеческая мысль выходит на простор и свободно проявляются наступательные порывы творческого ума собеседников. Фрунзе умел и любил развязывать такие разговоры Он с удовольствием следил за Карбышевым, за тем, как менялся у него на глазах этот интересный человек. Всегда сдержанный, осторожный в словах, аккуратный даже в улыбках, всегда в узде, он точно снял сейчас с себя все эти сдержки и, упразднив контролирующее чувство такта, спорил и доказывал.
— Вышло «Наставление по полевому военно-инженерному делу», — говорил он, — в этом наставлении найдутся и каталоги чуть ли не всех автомобильных фирм, и детали всевозможных фортификационных посгроек. Но о том, что такое позиция, для чего и как она строится, — обо всем этом нет ни звука. Как же это назвать на языке войскового командира, которому азбука военно-инженерного дела необходима до зарезу?
— А вы думаете, что необходима? — поддразнил Карбышева Фрунзе, — я читал вашу статью. Все очень интересно и важно, почти все правильно. Никто никогда не ставил так военно-инженерных вопросов, как это сделали вы. Однако… нет ли у вас пересола в том, что относится к пехоте?
— В чем вы видите пересол, товарищ командующий? — энергично заспорил Карбышев. — Недосол, пожалуй… Побоялся шагнуть как бы надо. Плевна, Шипка, Шахе, все укрепленные позиции первой мировой войны, Царицын, Уральск и Каховка времен гражданской войны — все подтверждает мою правоту. Коли необходимо, пехота всегда сумеет быстро и легко укрепить для обороны слабые позиции. Надо только пехоте материально и технически помочь. Надо кое-чему обучить ее… Чему?
— Я вам скажу чему, — улыбнулся Фрунзе, — наступательности. Именно она — основа воспитания бойца. Ее целям служит фортификация. Потому и надо бойцам знать фортификацию. Красноармеец должен уметь окапываться при всякой обстановке…
— Но останавливаться только для того, чтобы окопаться, — упаси бог, — вставил свое слово Юханцев.
— Верно. Маскировка должна стать привычкой бойца во всех случаях боя. Боец должен уметь обороняться. Но наступает он или обороняется, фортификация помогает ему усилить свой огонь. Все это так. Но ведь вы хотите гораздо большего. Судя по статье, вы не прочь превратить пехоту в саперов…
— Нет, товарищ командующий, —.горячо проговорил Карбышев, — я не этого хочу.
Разговор сверкал, уходя все вперед и вперед. Он не был спором, — расхождения падали, как только к ним прикасались. Но вместе с тем он и походил на спор тем, что общность взглядов возникала не иначе, как из их расхождения. И от этого разговор казался, да и в действительности был очень интересен для собеседников. Говорили о том, что инженерное укрепление позиции бывает необходимо всегда, когда одна или обе стороны стремятся по каким-либо причинам оттянуть решительное столкновение, как это, например, было при той же Каховке. А если так, то изучать устройство укрепленных позиций полевым войскам необходимо. Карбышев утверждал:
— Они должны уметь воевать на позициях не хуже, чем на маневре…
Фрунзе говорил:
— В статье у вас написано, что главное на войне — не танки, не бронемашины, не авиация, а человек. Это верно, так как техника не заменяет человека в военной борьбе, а лишь усиливает его. Но сказано это с пересолом, как и многое другое. Успех современного боя решается соединенными усилиями всех родов войск. Только действуют они все в интересах пехоты, ибо она всегда была и остается основным родом войск. Между тем сомнению не подлежит, что без авиации, пушек, бронемашин и танков пехота бессильна.
Карбышев нервно шевельнулся в кресле.
— Мне надо было написать, что новые борцы и лучшая техника — два фактора победы. Если бы речь шла о будущей войне, а не о Каховке, где техники вовсе не было, я бы так и написал.
— Золотые слова, — ласково усмехнулся Фрунзе, — а в том, что приоритет перед техникой за духом армии и народа, — в этом вы правы, конечно.
Он обернулся к Юханцеву.
— Опираемся на моральный дух войск. Твердо знаем, что обеспечивается он отличной постановкой политической работы. В этом, как и во всем, идем за учителем, полагающим начало нашей школе военного искусства. Вот вам мой совет, товарищ комиссар. Во-первых, будьте самоотверженны и стойки; во-вторых, храните живую, жизненную связь с красноармейской массой; в-третьих, старайтесь так руководить этой массой, чтобы она видела правильность вашего руководства на практике, на деле. А уж все остальное сделают советский строй и классовое единство ваше и ваших солдат…
Карбышев встал. Ему показалось, что при новом повороте разговора он становится лишним. Может быть, и Фрунзе думал так же, потому что не задержал.. его. «Разрешите идти, товарищ командующий?» — «Пожалуйста. До свиданья…» Но как только Карбышев вышел, Фрунзе заговорил именно о нем.
— Человек с будущим.
— Похоже, — согласился Юханиев.
— На таких лепят ярлык: «крупная фигура». В глаза бьет. Я спорил с ним и невольно сравнивал его о Лабунским. Все-таки между военным инженером и саперным офицером большая разница. Примерно как между офицером генштаба и строевым. Разница не только в круге знаний, но еще и в горизонте понимания боевых требований, военных событий, — в том, собственно, что дается лишь высшим военным образованием…
Юханцев молчал, но не потому, что сказать было нечего. Случалось и ему иной раз уплачивать словесную дань необходимости. Зато в конкретных обстоятельствах он действовал, как дровосек в чаще дремучего леса. И сегодня он с нетерпением ждал удобной минуты, чтобы сделать главное. Пришло-таки время, когда надо было прямо обрушиться на Лабунского, — выложить все и освободить от него УНИ, штаб округа, и самого Фрунзе. Было много причин и поводов для того, чтобы сделать что именно сегодня. Да и казалось Юхаицеву, будто Фрунзе подбивает его на прямоту.
— Не выношу вранья, — говорил Фрунзе, — недавно спрашиваю Лабунского: «Сколько у вас кабеля?» Отвечает без запинки: «Двадцать три тысячи верст». Утром — служебная записка: «По уточненным данным оказалось пятнадцать тысяч верст». Я долго относился к его справкам серьезно, а потом понял, что все они — вранье. Однако… я же, черт возьми, не в бирюльки играю!
— Лабунский — шарлатан, — с убеждением сказал Юханцев, — политический проходимец и шарлатан. Перед отъездом в Севастополь делал доклад о маскировке. От хлопков чуть потолок не упал. Я был, слушал. Доклад и впрямь замечательный. Тут и способы окрашивания предметов, и обманные цели, и звукомаскировка, и дымовые завесы… «Что же, думаю, за фокус?» Ведь это самому, как его?.. «Отец»-то русской маскировки…
— Величко.
— Вот-вот. Самому Величке впору. А Лабунскому — откуда? Кругом хлопают, благодарят. «Фокус, — думаю, — не я буду, если не разоблачу». Ну, и поусердствовал, разъяснил-таки…
— Что же оказалось? — с любопытством спросил Фрунзе.
— Оказалось, Михаил Васильевич, что еще за три недели до доклада приспособил к себе Лабунский секретным образом специалиста-маскировщика Для натаски. Тот и взялся. Да ведь как! Лабунский доклад произносит в одной комнате, а маскировщик слушает в другой и…
Фрунзе откинулся на спинку своего кресла и залился по-детски веселым, почти счастливым смехом.
— Что же смешного? — угрюмо пробормотал Юханцев. — Врет на каждом шагу, шарлатанит…
Фрунзе смеялся все веселее, отирая платком покрасневшее довольное лицо.
— Да ведь он талантливый шарлатан, — поймите!
Юханцев понял, но качнул головой осуждающе.
— Врет…
— Однако и слово держит.
— Как сказать! Я вот руку готов в огонь, — Юханцев вынул из кармана перебитую под Юшунем левую руку, — что… хотя, конечно, нет у меня…
— Рука ваша уже была в огне, — серьезно проговорил Фрунзе, — хватит. Говорите-ка лучше, что же у вас есть.
Теперь Юханцеву предстояло выложить главный козырь. Но был ли он действительно козырем, а не пустой доглядкой практически ровно ничем не подтвержденного внутреннего убеждения?
— Словом: с тех самых пор, как Дрейлинг по вине моей сквозь землю ушел, всячески я вникаю в Лабунского. И могу, наконец, твердо вам доложить, что один он у нас только и знает, куда пропал Дрейлинг.
— Нападений на лесорубов больше нет? — живо спросил Фрунзе.
— Не было…
— Однако, извините меня, товарищ Юханцев… Конечно, надо быть начеку. И я начеку. Но догадки ваши, повидимому, относятся к области психологической чепухи. Ведь прямых доказательств никаких?
— Никаких.
— Значит, хотя и не абсолютная, но все-таки… чепуха!
— Слушаю, товарищ командующий!
Юханцев замолчал. И Фрунзе тоже молчал, глядя в потолок и обхватив коленку пальцами крепко сцепленных рук. Так прошло несколько минут. Юханцев удивился, когда посмотрел на командующего. Что с ним случилось за эти минуты? Фрунзе был бледен той сероватой бледностью не вполне здоровых людей, которая с особенной резкостью бросается иногда в глаза. И во всей его крепкой и бодрой фигуре чувствовались усталость и еще что-то — совсем больное…
— Лабунский просился на Высшие академические курсы в Москву, — сказал Фрунзе, — ему хотелось доучиться. Однако он не поедет на эти курсы.
— Почему? — спросил Юханцев.
— Отчасти потому, что вы мне о нем говорили. А отчасти, — и это главное, — совсем по другой причине. Лабунский — прошлое. А на ВАК[49] надо быть людям будущего. Вообще надо больше думать о будущем…
Фрунзе оживился, встал и подошел к окну.
— Сидим мы с вами, Юханцев, здесь. Армию еле кормим, наготу ее чуть прикрываем. Повозок у нас нет, дров нет. Бандиты на нас лезут. Ну как же не мечтать о таком времени, когда все будет, чего сейчас нет? И вспомним мы тогда о том, как сидели сегодня, взглянем друг на друга и засмеемся. Ведь будет же это, товарищ Юханцев!
К вечеру Лабунский знал все. Его кандидатура на ВАК не прошла. А как он хотел этой поездки, как ее добивался, как был уверен в удаче, как часто говорил своей новой жене: «Собирайся!» И она вешала мокрое полотенце сушить над плитой, постепенно отвыкая от скверной привычки. Выйдя вечером из УНИ, Лабунский медленно шагал по улицам города, далеко обходя свою квартиру и постепенно выдвигаясь к тому месту, где уже светился огнями и гремел музыкой ресторанчик «Не рыдай». Когда он вошел в зал, настоящие безобразия еще не начались, но дым уже волнами перекатывался через столики, кулаки мелькали над головами, глотки ревели, посуда прыгала, звякала, женщины визжали, и дождь разноцветных конфетти сыпался на пирующих. Ловко брошенная кем-то серпантинная ленточка повисла на ухе Лабунского: сигнал. Он огляделся, но не увидел ничего примечательного. За ресторанчиком был заплеванный, лысый сад с ютившимися в кустах акации парами. Странные вздохи и многозначительно-сладкие слова раздавались то в одном углу этого убежища, то в другом…
Как только Лабунский очутился здесь, к нему быстро подошла высокая, худая женщина в шляпе с цветами и лорнеткой у больших, близоруких глаз.
— Кажется, я не ошиблась? Да? Аркадий Васильевич?
— Не ошиблись, — сказал Лабунский, — что нового?
— Много.
— Например?
— О чем вы хотели бы услышать?
— Не прикидывайтесь дурой.
— Фу… Как не хорошо!
— Я вас спрашиваю: что нового?
— Мы никуда не пойдем отсюда?
— Нет.
— Тогда…
— Ну?
— Оскар Адольфович уехал.
— Что? Дрейлинг уехал? Куда? В Москву?
— В Германию.
— Брешешь?
Женщина пожала худыми плечами.
— Читай. Вот его записка.
Лабунский схватил листок. «Проиграть возможно каждую минуту, выиграть — нельзя. Что за смысл в такой игре?..»
— А тот, другой? — хрипло спросил Лабунский.
— «Пруссак»?
— Да. Он тоже уехал?
— Оба. Собственно, «пруссак»-то и увез Дрейлинга. У него в Германии близкая родня.
Женщина взбросила лорнетку к глазам, оглядела Лабунского с головы до желтых краг и вдруг так дернула за козырек его фуражки, что закрыла тульей все лицо.
— Эх ты, дурень! — сказала она — Туда же!..
Когда Лабунский высвободил глаза, женщины около него уже не было. Он стоял посреди сада один, широко расставив ноги, и чувствовал себя совершенным дураком. Человек головокружительный, вечно идущий на штурм и пролом, он мысленно оглядывался, выбирая направление атаки и нахрапа. Но штурмовать было нечего и ломиться некуда… Удушливая злость наполняла грудь, вползала в мозг. Лабунский вышел из сада и двинулся, не замечая дороги, куда глаза глядят…
Луна поднялась красная и тяжелая. Мутные пятна света разливались по пыльным улицам. Скверная ночь! Заголубело небо. Туман густел и клубился. Город делался призрачным. Сквозь серую пустоту раннего утра в тихую до того улицу с преувеличенным грохотом ворвались две серые машины. Всхрапывая, они запрыгали на колдобинах мостовой, догоняя одна другую, задрыгали задними половинами разбитых туловищ, дохнули нафтализоловой вонью и скрылись. «Больничные», — догадался Лабунский. Он уже подходил к дому. Сверху посыпался меленький холодноватый дождик. И Лабунский с отчаянием вспомнил про мокрое полотенце…
— Хорошо! — одобрял Юханцев.
— Хуже быть не может! — говорил Карбышев. — Разве это называется «ходить»?
— Офицерский дух в тебе…
Карбышев слегка менялся в лице, как будто застигнутый врасплох на чем-то неладном. Но тут же спохватывался и сам переходил в наступление.
— Есть во мне офицерский дух, не спорю. Но служит он Красной Армии. И пора бы тебе, комиссар…
— Неужто пора? А я и не ведал. Коли пройдут саперы по-твоему, лишнюю рюмку ставлю!
Лабунский после Севастополя был нездоров: пил. Но перед самым парадом выяснилось, что командовать инженерными частями все-таки будет он. Юханцев сердился: «Орел… С зубами родился… Мы еще только собираемся по лишней рюмке, а он уже почем зря хлещет». Однако на параде Лабунский выглядел действительно орлом. Команды подавал оглушительно ревучим голосом и ел Фрунзе вытаращенными мутными глазами. Он не готовил войск к параду. А ставку между тем делал на парад. Именно здесь собирался он убедить Фрунзе в своей незаменимости. И пошатнувшееся положение свое именно здесь укрепить. План был разработан. Это был очень хитроумный и в то же время чрезвычайно простой в исполнении план. Для успеха требовалось только заранее кое в чем условиться с одним-двумя командирами из назначенных к выводу на парад специальных рот. Лабунский не сомневался в удаче. Юханцев ровно ничего не знал, но что-то предчувствовал. «Печень у него черная, подлец он. Конечно, и Михаил Васильевич его насквозь видит. Но за один лишь печеночный цвет гнать не хочет. Фактов, фактов мало… Эх!»
Когда Фрунзе шел по фронту телефонной роты, Лабунский просипел:
— Добился, товарищ командующий, от командиров рот, — знают сполна имя и фамилию каждого своего бойца… Да еще и семьи точный адрес… Прикажете проверить?
Фрунзе посмотрел на него с удивлением.
— Неужели? Очень хорошо!
Лабунский рявкнул:
— Товарищ комроты! Фамилия вот этого бойца?
— Иванов!
— А имя?
— Семен Григорьевич!
— Где семья его проживает?
— В Вышнем Волочке!
— Благодарю, товарищ комроты!
— Рад стараться, товарищ…
Фрунзе стоял бледный. Глаза его не искрились и не сияли, как обычно, бодрым светом благожелательности, — они сверкали темным гневом.
— Аркадий Васильевич, командир роты вас обманул!
— Почему, товарищ командующий?
— Я знаю этого красноармейца. Он не Иванов…
Обойдя инженерные части, Фрунзе вернулся к телефонной роте и, войдя в строй, остановился перед румяным, круглолицым бойцом. В голове бойца ураганом крутились мысли. Главную из них он обращал к Лабунскому: «Вдругорядь не хвастай, коноплястый! Счастье не батрак — за. вихор не притянешь!»
— Как вас зовут? — спросил Фрунзе. — Я забыл.
— Якимах, товарищ командующий!
— А имя?
— Петр Филиппович! Я из…
— Знаю. Вы из села Строгановки.
— Так точно, товарищ командующий! — радостно крикнул Якимах, — из Строгановки, Таврической губернии…
— Отец жив?
— Живой. Мама померла.
— Когда?
— В сентябре год будет.
— Жаль!
Якимах молчал, грустный. Но радость превозмогала.
— Теперь вы видите, что командир роты вас обманул? — обратился Фрунзе к Лабунскому.
— Вижу.
— Что же это такое?
Лабунский смотрел прямо в лицо своему крушению. Спасти его могла только наглость. И он попробовал.
— Командир телефонной роты Елочкин откомандирован в окружную школу. Его замещает новый человек…
— Елочкин… Я знаю и Елочкина. Да, он не пошел бы на такой… обман, А этот…
Фрунзе взглянул на командира роты. Тот стоял с убитым видом и опущенной головой.
— Этот…
— Разрешите, товарищ командующий, объявить командиру роты благодарность в приказе? — неожиданно сказал Лабунский.
— За что?
— За находчивость! Мол-лодец!!!
— Не сметь! — крикнул Фрунзе, отвернулся и пошел от роты.
Вот теперь уже все пропало. Лабунский хорошо знал: Фрунзе мог извинить любую ошибку, но обмана не прощал никогда. Много раз приходилось наблюдать Лабунскому, как Фрунзе старался победить в себе неприязненное чувство к обманщику, замять память об обмане, затушевать след лжи; но простить он не мог. И в конце концов это становилось ясно как самому Фрунзе, так и обманщику, и даже посторонним наблюдателям, — настолько ясно, что для виновного оставался лишь один выход — уйти. Вероятно, и для Лабунского теперь не было иного пути.
Однако незадачи смотрового дня на этом не кончились…
Бледный солнечный свет все скупее и скупее проливался сквозь матовое небо. На снегу кое-где густовато ложились отблески ртутного цвета. Через площадь тянулись парки и обозы. Фрунзе обратил внимание на ездового в удивительно грязной шинели, не только без хлястика на спине, но даже и без пуговиц, на которых должен был бы держаться хлястик. Капот, а не шинель…
Фрунзе остановил повозку.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте! — отвечал ездовой.
— Вы меня знаете?
— Говорили нам…
— Значит, знаете, что я командующий?
— Знаю.
— А почему же вы в таком виде? Ведь если у вас дома оторвется от полушубка пуговица, вы ее пришьете?
— Жена, мать пришьет.
— А здесь, на службе, почему не так?
— Да здесь-то зачем? Сносил шинель — другую дадут!
— Вон оно что!
— Дур-рак! — в ярости прохрипел Лабунский.
— Молчать! — крикнул Фрунзе.
— Завтра в десять собирается постоянное совещание при мне. Не забудьте.
В состав постоянного совещания при командующем входили начальник штаба войск Украины, начальник воздушного флота, инспектора артиллерии, кавалерии и пехоты, начальник инженеров. Не ошибся ли Фрунзе?
— Я не член совещания, товарищ командующий, — сказал Карбышев.
— Вы еще не знаете? Лабунского я отпустил на четыре стороны. И подписал приказ о вашем назначении…
Глава двадцать шестая
— Но ведь командую я, — тихо проговорил он, — а не Лабунский.
И вдруг развязался широкий разговор — один из тех разговоров, когда талантливая человеческая мысль выходит на простор и свободно проявляются наступательные порывы творческого ума собеседников. Фрунзе умел и любил развязывать такие разговоры Он с удовольствием следил за Карбышевым, за тем, как менялся у него на глазах этот интересный человек. Всегда сдержанный, осторожный в словах, аккуратный даже в улыбках, всегда в узде, он точно снял сейчас с себя все эти сдержки и, упразднив контролирующее чувство такта, спорил и доказывал.
— Вышло «Наставление по полевому военно-инженерному делу», — говорил он, — в этом наставлении найдутся и каталоги чуть ли не всех автомобильных фирм, и детали всевозможных фортификационных посгроек. Но о том, что такое позиция, для чего и как она строится, — обо всем этом нет ни звука. Как же это назвать на языке войскового командира, которому азбука военно-инженерного дела необходима до зарезу?
— А вы думаете, что необходима? — поддразнил Карбышева Фрунзе, — я читал вашу статью. Все очень интересно и важно, почти все правильно. Никто никогда не ставил так военно-инженерных вопросов, как это сделали вы. Однако… нет ли у вас пересола в том, что относится к пехоте?
— В чем вы видите пересол, товарищ командующий? — энергично заспорил Карбышев. — Недосол, пожалуй… Побоялся шагнуть как бы надо. Плевна, Шипка, Шахе, все укрепленные позиции первой мировой войны, Царицын, Уральск и Каховка времен гражданской войны — все подтверждает мою правоту. Коли необходимо, пехота всегда сумеет быстро и легко укрепить для обороны слабые позиции. Надо только пехоте материально и технически помочь. Надо кое-чему обучить ее… Чему?
— Я вам скажу чему, — улыбнулся Фрунзе, — наступательности. Именно она — основа воспитания бойца. Ее целям служит фортификация. Потому и надо бойцам знать фортификацию. Красноармеец должен уметь окапываться при всякой обстановке…
— Но останавливаться только для того, чтобы окопаться, — упаси бог, — вставил свое слово Юханцев.
— Верно. Маскировка должна стать привычкой бойца во всех случаях боя. Боец должен уметь обороняться. Но наступает он или обороняется, фортификация помогает ему усилить свой огонь. Все это так. Но ведь вы хотите гораздо большего. Судя по статье, вы не прочь превратить пехоту в саперов…
— Нет, товарищ командующий, —.горячо проговорил Карбышев, — я не этого хочу.
Разговор сверкал, уходя все вперед и вперед. Он не был спором, — расхождения падали, как только к ним прикасались. Но вместе с тем он и походил на спор тем, что общность взглядов возникала не иначе, как из их расхождения. И от этого разговор казался, да и в действительности был очень интересен для собеседников. Говорили о том, что инженерное укрепление позиции бывает необходимо всегда, когда одна или обе стороны стремятся по каким-либо причинам оттянуть решительное столкновение, как это, например, было при той же Каховке. А если так, то изучать устройство укрепленных позиций полевым войскам необходимо. Карбышев утверждал:
— Они должны уметь воевать на позициях не хуже, чем на маневре…
Фрунзе говорил:
— В статье у вас написано, что главное на войне — не танки, не бронемашины, не авиация, а человек. Это верно, так как техника не заменяет человека в военной борьбе, а лишь усиливает его. Но сказано это с пересолом, как и многое другое. Успех современного боя решается соединенными усилиями всех родов войск. Только действуют они все в интересах пехоты, ибо она всегда была и остается основным родом войск. Между тем сомнению не подлежит, что без авиации, пушек, бронемашин и танков пехота бессильна.
Карбышев нервно шевельнулся в кресле.
— Мне надо было написать, что новые борцы и лучшая техника — два фактора победы. Если бы речь шла о будущей войне, а не о Каховке, где техники вовсе не было, я бы так и написал.
— Золотые слова, — ласково усмехнулся Фрунзе, — а в том, что приоритет перед техникой за духом армии и народа, — в этом вы правы, конечно.
Он обернулся к Юханцеву.
— Опираемся на моральный дух войск. Твердо знаем, что обеспечивается он отличной постановкой политической работы. В этом, как и во всем, идем за учителем, полагающим начало нашей школе военного искусства. Вот вам мой совет, товарищ комиссар. Во-первых, будьте самоотверженны и стойки; во-вторых, храните живую, жизненную связь с красноармейской массой; в-третьих, старайтесь так руководить этой массой, чтобы она видела правильность вашего руководства на практике, на деле. А уж все остальное сделают советский строй и классовое единство ваше и ваших солдат…
Карбышев встал. Ему показалось, что при новом повороте разговора он становится лишним. Может быть, и Фрунзе думал так же, потому что не задержал.. его. «Разрешите идти, товарищ командующий?» — «Пожалуйста. До свиданья…» Но как только Карбышев вышел, Фрунзе заговорил именно о нем.
— Человек с будущим.
— Похоже, — согласился Юханиев.
— На таких лепят ярлык: «крупная фигура». В глаза бьет. Я спорил с ним и невольно сравнивал его о Лабунским. Все-таки между военным инженером и саперным офицером большая разница. Примерно как между офицером генштаба и строевым. Разница не только в круге знаний, но еще и в горизонте понимания боевых требований, военных событий, — в том, собственно, что дается лишь высшим военным образованием…
Юханцев молчал, но не потому, что сказать было нечего. Случалось и ему иной раз уплачивать словесную дань необходимости. Зато в конкретных обстоятельствах он действовал, как дровосек в чаще дремучего леса. И сегодня он с нетерпением ждал удобной минуты, чтобы сделать главное. Пришло-таки время, когда надо было прямо обрушиться на Лабунского, — выложить все и освободить от него УНИ, штаб округа, и самого Фрунзе. Было много причин и поводов для того, чтобы сделать что именно сегодня. Да и казалось Юхаицеву, будто Фрунзе подбивает его на прямоту.
— Не выношу вранья, — говорил Фрунзе, — недавно спрашиваю Лабунского: «Сколько у вас кабеля?» Отвечает без запинки: «Двадцать три тысячи верст». Утром — служебная записка: «По уточненным данным оказалось пятнадцать тысяч верст». Я долго относился к его справкам серьезно, а потом понял, что все они — вранье. Однако… я же, черт возьми, не в бирюльки играю!
— Лабунский — шарлатан, — с убеждением сказал Юханцев, — политический проходимец и шарлатан. Перед отъездом в Севастополь делал доклад о маскировке. От хлопков чуть потолок не упал. Я был, слушал. Доклад и впрямь замечательный. Тут и способы окрашивания предметов, и обманные цели, и звукомаскировка, и дымовые завесы… «Что же, думаю, за фокус?» Ведь это самому, как его?.. «Отец»-то русской маскировки…
— Величко.
— Вот-вот. Самому Величке впору. А Лабунскому — откуда? Кругом хлопают, благодарят. «Фокус, — думаю, — не я буду, если не разоблачу». Ну, и поусердствовал, разъяснил-таки…
— Что же оказалось? — с любопытством спросил Фрунзе.
— Оказалось, Михаил Васильевич, что еще за три недели до доклада приспособил к себе Лабунский секретным образом специалиста-маскировщика Для натаски. Тот и взялся. Да ведь как! Лабунский доклад произносит в одной комнате, а маскировщик слушает в другой и…
Фрунзе откинулся на спинку своего кресла и залился по-детски веселым, почти счастливым смехом.
— Что же смешного? — угрюмо пробормотал Юханцев. — Врет на каждом шагу, шарлатанит…
Фрунзе смеялся все веселее, отирая платком покрасневшее довольное лицо.
— Да ведь он талантливый шарлатан, — поймите!
Юханцев понял, но качнул головой осуждающе.
— Врет…
— Однако и слово держит.
— Как сказать! Я вот руку готов в огонь, — Юханцев вынул из кармана перебитую под Юшунем левую руку, — что… хотя, конечно, нет у меня…
— Рука ваша уже была в огне, — серьезно проговорил Фрунзе, — хватит. Говорите-ка лучше, что же у вас есть.
Теперь Юханцеву предстояло выложить главный козырь. Но был ли он действительно козырем, а не пустой доглядкой практически ровно ничем не подтвержденного внутреннего убеждения?
— Словом: с тех самых пор, как Дрейлинг по вине моей сквозь землю ушел, всячески я вникаю в Лабунского. И могу, наконец, твердо вам доложить, что один он у нас только и знает, куда пропал Дрейлинг.
— Нападений на лесорубов больше нет? — живо спросил Фрунзе.
— Не было…
— Однако, извините меня, товарищ Юханцев… Конечно, надо быть начеку. И я начеку. Но догадки ваши, повидимому, относятся к области психологической чепухи. Ведь прямых доказательств никаких?
— Никаких.
— Значит, хотя и не абсолютная, но все-таки… чепуха!
— Слушаю, товарищ командующий!
Юханцев замолчал. И Фрунзе тоже молчал, глядя в потолок и обхватив коленку пальцами крепко сцепленных рук. Так прошло несколько минут. Юханцев удивился, когда посмотрел на командующего. Что с ним случилось за эти минуты? Фрунзе был бледен той сероватой бледностью не вполне здоровых людей, которая с особенной резкостью бросается иногда в глаза. И во всей его крепкой и бодрой фигуре чувствовались усталость и еще что-то — совсем больное…
— Лабунский просился на Высшие академические курсы в Москву, — сказал Фрунзе, — ему хотелось доучиться. Однако он не поедет на эти курсы.
— Почему? — спросил Юханцев.
— Отчасти потому, что вы мне о нем говорили. А отчасти, — и это главное, — совсем по другой причине. Лабунский — прошлое. А на ВАК[49] надо быть людям будущего. Вообще надо больше думать о будущем…
Фрунзе оживился, встал и подошел к окну.
— Сидим мы с вами, Юханцев, здесь. Армию еле кормим, наготу ее чуть прикрываем. Повозок у нас нет, дров нет. Бандиты на нас лезут. Ну как же не мечтать о таком времени, когда все будет, чего сейчас нет? И вспомним мы тогда о том, как сидели сегодня, взглянем друг на друга и засмеемся. Ведь будет же это, товарищ Юханцев!
* * *
Лабунский вернулся из Севастополя в живом и веселом настроении. Промкомбинат «Стекло и гвозди» развертывал деятельность и начинал приносить дивиденды. Впереди открывалась заманчивая перспектива длительной командировки в Москву для прохождения ВАК. Все устраивалось на редкость ладно. Некоторую оторопелость Лабунский почувствовал, являясь к Фрунзе. Командующий почему-то был холоден, невнимателен и как бы несколько сторонился. Но могло всего этого и не быть на деле, а лишь почудиться Лабунскому. Принимая его, Фрунзе был чрезвычайно занят. Однако первое ощущение неблагополучия подтвердилось и в УНИ. В коридоре на стене висела большая стенгазета. Лабунский сразу приметил бойкую руку художника. Карикатуры для стенгазет всегда очень остроумно и с известным техническим совершенством изготовлял Карбышев. И этот рисунок тоже, конечно, вышел из его рук. Рисунок изображал три спины, выписанные так выразительно, что узнать, кому именно каждая из них принадлежала, не представляло ни малейшей трудности. Внизу — подпись: «Дети, в школу собирайтесь!» Карикатура посвящалась отъезжавшим из Харькова на ВАК работникам УНИ. На карикатуре было трое отъезжающих. А где же четвертый? Где Лабунский?..К вечеру Лабунский знал все. Его кандидатура на ВАК не прошла. А как он хотел этой поездки, как ее добивался, как был уверен в удаче, как часто говорил своей новой жене: «Собирайся!» И она вешала мокрое полотенце сушить над плитой, постепенно отвыкая от скверной привычки. Выйдя вечером из УНИ, Лабунский медленно шагал по улицам города, далеко обходя свою квартиру и постепенно выдвигаясь к тому месту, где уже светился огнями и гремел музыкой ресторанчик «Не рыдай». Когда он вошел в зал, настоящие безобразия еще не начались, но дым уже волнами перекатывался через столики, кулаки мелькали над головами, глотки ревели, посуда прыгала, звякала, женщины визжали, и дождь разноцветных конфетти сыпался на пирующих. Ловко брошенная кем-то серпантинная ленточка повисла на ухе Лабунского: сигнал. Он огляделся, но не увидел ничего примечательного. За ресторанчиком был заплеванный, лысый сад с ютившимися в кустах акации парами. Странные вздохи и многозначительно-сладкие слова раздавались то в одном углу этого убежища, то в другом…
Как только Лабунский очутился здесь, к нему быстро подошла высокая, худая женщина в шляпе с цветами и лорнеткой у больших, близоруких глаз.
— Кажется, я не ошиблась? Да? Аркадий Васильевич?
— Не ошиблись, — сказал Лабунский, — что нового?
— Много.
— Например?
— О чем вы хотели бы услышать?
— Не прикидывайтесь дурой.
— Фу… Как не хорошо!
— Я вас спрашиваю: что нового?
— Мы никуда не пойдем отсюда?
— Нет.
— Тогда…
— Ну?
— Оскар Адольфович уехал.
— Что? Дрейлинг уехал? Куда? В Москву?
— В Германию.
— Брешешь?
Женщина пожала худыми плечами.
— Читай. Вот его записка.
Лабунский схватил листок. «Проиграть возможно каждую минуту, выиграть — нельзя. Что за смысл в такой игре?..»
— А тот, другой? — хрипло спросил Лабунский.
— «Пруссак»?
— Да. Он тоже уехал?
— Оба. Собственно, «пруссак»-то и увез Дрейлинга. У него в Германии близкая родня.
Женщина взбросила лорнетку к глазам, оглядела Лабунского с головы до желтых краг и вдруг так дернула за козырек его фуражки, что закрыла тульей все лицо.
— Эх ты, дурень! — сказала она — Туда же!..
Когда Лабунский высвободил глаза, женщины около него уже не было. Он стоял посреди сада один, широко расставив ноги, и чувствовал себя совершенным дураком. Человек головокружительный, вечно идущий на штурм и пролом, он мысленно оглядывался, выбирая направление атаки и нахрапа. Но штурмовать было нечего и ломиться некуда… Удушливая злость наполняла грудь, вползала в мозг. Лабунский вышел из сада и двинулся, не замечая дороги, куда глаза глядят…
Луна поднялась красная и тяжелая. Мутные пятна света разливались по пыльным улицам. Скверная ночь! Заголубело небо. Туман густел и клубился. Город делался призрачным. Сквозь серую пустоту раннего утра в тихую до того улицу с преувеличенным грохотом ворвались две серые машины. Всхрапывая, они запрыгали на колдобинах мостовой, догоняя одна другую, задрыгали задними половинами разбитых туловищ, дохнули нафтализоловой вонью и скрылись. «Больничные», — догадался Лабунский. Он уже подходил к дому. Сверху посыпался меленький холодноватый дождик. И Лабунский с отчаянием вспомнил про мокрое полотенце…
* * *
Инженерные части квартировали в конце Сумской, за ветеринарным институтом, там, где старый казарменный городок. А парады происходили на площади, против здания УЦИК. Как пройдут на Октябрьском параде саперы? Карбышев и Юханцев то и дело ездили за казармы, на инженерный плац. Там шла «подготовочка» — отбивался шаг, равнялись шеренги, подтягивались шинели и пояса.— Хорошо! — одобрял Юханцев.
— Хуже быть не может! — говорил Карбышев. — Разве это называется «ходить»?
— Офицерский дух в тебе…
Карбышев слегка менялся в лице, как будто застигнутый врасплох на чем-то неладном. Но тут же спохватывался и сам переходил в наступление.
— Есть во мне офицерский дух, не спорю. Но служит он Красной Армии. И пора бы тебе, комиссар…
— Неужто пора? А я и не ведал. Коли пройдут саперы по-твоему, лишнюю рюмку ставлю!
Лабунский после Севастополя был нездоров: пил. Но перед самым парадом выяснилось, что командовать инженерными частями все-таки будет он. Юханцев сердился: «Орел… С зубами родился… Мы еще только собираемся по лишней рюмке, а он уже почем зря хлещет». Однако на параде Лабунский выглядел действительно орлом. Команды подавал оглушительно ревучим голосом и ел Фрунзе вытаращенными мутными глазами. Он не готовил войск к параду. А ставку между тем делал на парад. Именно здесь собирался он убедить Фрунзе в своей незаменимости. И пошатнувшееся положение свое именно здесь укрепить. План был разработан. Это был очень хитроумный и в то же время чрезвычайно простой в исполнении план. Для успеха требовалось только заранее кое в чем условиться с одним-двумя командирами из назначенных к выводу на парад специальных рот. Лабунский не сомневался в удаче. Юханцев ровно ничего не знал, но что-то предчувствовал. «Печень у него черная, подлец он. Конечно, и Михаил Васильевич его насквозь видит. Но за один лишь печеночный цвет гнать не хочет. Фактов, фактов мало… Эх!»
Когда Фрунзе шел по фронту телефонной роты, Лабунский просипел:
— Добился, товарищ командующий, от командиров рот, — знают сполна имя и фамилию каждого своего бойца… Да еще и семьи точный адрес… Прикажете проверить?
Фрунзе посмотрел на него с удивлением.
— Неужели? Очень хорошо!
Лабунский рявкнул:
— Товарищ комроты! Фамилия вот этого бойца?
— Иванов!
— А имя?
— Семен Григорьевич!
— Где семья его проживает?
— В Вышнем Волочке!
— Благодарю, товарищ комроты!
— Рад стараться, товарищ…
Фрунзе стоял бледный. Глаза его не искрились и не сияли, как обычно, бодрым светом благожелательности, — они сверкали темным гневом.
— Аркадий Васильевич, командир роты вас обманул!
— Почему, товарищ командующий?
— Я знаю этого красноармейца. Он не Иванов…
Обойдя инженерные части, Фрунзе вернулся к телефонной роте и, войдя в строй, остановился перед румяным, круглолицым бойцом. В голове бойца ураганом крутились мысли. Главную из них он обращал к Лабунскому: «Вдругорядь не хвастай, коноплястый! Счастье не батрак — за. вихор не притянешь!»
— Как вас зовут? — спросил Фрунзе. — Я забыл.
— Якимах, товарищ командующий!
— А имя?
— Петр Филиппович! Я из…
— Знаю. Вы из села Строгановки.
— Так точно, товарищ командующий! — радостно крикнул Якимах, — из Строгановки, Таврической губернии…
— Отец жив?
— Живой. Мама померла.
— Когда?
— В сентябре год будет.
— Жаль!
Якимах молчал, грустный. Но радость превозмогала.
— Теперь вы видите, что командир роты вас обманул? — обратился Фрунзе к Лабунскому.
— Вижу.
— Что же это такое?
Лабунский смотрел прямо в лицо своему крушению. Спасти его могла только наглость. И он попробовал.
— Командир телефонной роты Елочкин откомандирован в окружную школу. Его замещает новый человек…
— Елочкин… Я знаю и Елочкина. Да, он не пошел бы на такой… обман, А этот…
Фрунзе взглянул на командира роты. Тот стоял с убитым видом и опущенной головой.
— Этот…
— Разрешите, товарищ командующий, объявить командиру роты благодарность в приказе? — неожиданно сказал Лабунский.
— За что?
— За находчивость! Мол-лодец!!!
— Не сметь! — крикнул Фрунзе, отвернулся и пошел от роты.
Вот теперь уже все пропало. Лабунский хорошо знал: Фрунзе мог извинить любую ошибку, но обмана не прощал никогда. Много раз приходилось наблюдать Лабунскому, как Фрунзе старался победить в себе неприязненное чувство к обманщику, замять память об обмане, затушевать след лжи; но простить он не мог. И в конце концов это становилось ясно как самому Фрунзе, так и обманщику, и даже посторонним наблюдателям, — настолько ясно, что для виновного оставался лишь один выход — уйти. Вероятно, и для Лабунского теперь не было иного пути.
Однако незадачи смотрового дня на этом не кончились…
Бледный солнечный свет все скупее и скупее проливался сквозь матовое небо. На снегу кое-где густовато ложились отблески ртутного цвета. Через площадь тянулись парки и обозы. Фрунзе обратил внимание на ездового в удивительно грязной шинели, не только без хлястика на спине, но даже и без пуговиц, на которых должен был бы держаться хлястик. Капот, а не шинель…
Фрунзе остановил повозку.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте! — отвечал ездовой.
— Вы меня знаете?
— Говорили нам…
— Значит, знаете, что я командующий?
— Знаю.
— А почему же вы в таком виде? Ведь если у вас дома оторвется от полушубка пуговица, вы ее пришьете?
— Жена, мать пришьет.
— А здесь, на службе, почему не так?
— Да здесь-то зачем? Сносил шинель — другую дадут!
— Вон оно что!
— Дур-рак! — в ярости прохрипел Лабунский.
— Молчать! — крикнул Фрунзе.
* * *
Осенью в Харькове происходил съезд высшего комсостава военно-учебных заведений Украины и Крыма. В день закрытия съезда Фрунзе сказал Карбышеву:— Завтра в десять собирается постоянное совещание при мне. Не забудьте.
В состав постоянного совещания при командующем входили начальник штаба войск Украины, начальник воздушного флота, инспектора артиллерии, кавалерии и пехоты, начальник инженеров. Не ошибся ли Фрунзе?
— Я не член совещания, товарищ командующий, — сказал Карбышев.
— Вы еще не знаете? Лабунского я отпустил на четыре стороны. И подписал приказ о вашем назначении…
Глава двадцать шестая
Живя в Харькове, Фрунзе бывал чрезвычайно занят. Штаб, Совнарком, постоянное совещание при командующем, редакционный совет, общество ревнителей военных знаний, военно-научные кружки, съезды командного и комиссарского состава, смотры и парады — все это сплеталось в густой хоровод сплошной занятости, в то, что называется — «ни отдыха, ни срока». И только во время изредка предпринимавшихся Фрунзе объездов округа доводилось ему несколько передохнуть между делом. В таких поездках командующего всегда сопровождали начальники и комиссары управлений. Поздней осенью двадцать второго года и Карбышев с Юханцевым оказались в числе сопровождавших. Незадолго до того Фрунзе подписал приказ о назначении Котовского комкором второго кавалерийского. Корпус состоял из двух дивизий — девятой Крымской и третьей Бессарабской. Части корпуса размещались в Бердичеве, Гайсине, Тульчине; штаб — в Умани, О втором кавкорпусе и о его командире рассказывали чудеса. Фрунзе хотел видеть эти чудеса своими глазами. Ехали на Полтаву, Лубны, по разваливающемуся днепровскому мосту на Черкассы и через Христиновку на Умань. Гвоздем путешествия считалась Умань…
Было почти светло, но вагон еще спал, — так по крайней мере показалось Юханцеву, когда он открыл глаза. За окном струились потоки бледной утренней мути, с которой обычно начинаются поздние ноябрьские дни. Вагон подпрыгивал и трясся. Юханцев встал, расправил пятерней спутавшиеся волосы и, распахнув дверь купе, вышел в коридор. Э, нет, он проснулся не первый… Посредине коридора, без гимнастерки, с полотенцем на плечах, стоял Карбышев, широко расставив на живом, как корабельная палуба, полу свои тонкие, мускулистые ноги в черных галифе. В первую минуту Юханцев разглядел лишь напряженную позу Карбышева, — он видел его со спины, — и ужасно удивился. Но как только удивился, тут же все и понял. Карбышев необыкновенно ловко и быстро проходил длинной острой бритвой по своим густо намыленным щекам. Зеркала у него не было, он брился «наизусть».
— Да как же это ты?
Карбышев усмехнулся, роняя мыльную пену с лица на пол и притирая ее ногой.
— Не мешай. Еще на германской в окопах привык.
На станции Христиновка в вагоне появился Котовский и своими гигантскими объемами сразу заполнил узенький коридор. На широкой, как поле, груди его блестели три ордена Красного Знамени; четвертый сверкал на золотом эфесе шашки. После рапорта и представлений быстро выяснились всякие детали. Штаб второго кавкорпуса стоял за пятнадцать километров от станции, в лесу, близ кирпичного завода. Котовский и его начальник штаба привели за собой в Христиновку дюжину отборных коней. Свита Фрунзе состояла из одиннадцати человек.
— Точка в точку, — говорил Котовский, — доедем — не заметим, одно удовольствие…
Фрунзе подошел к окну и, улыбаясь, смотрел на красавцев-коней, короткошерстных, гладких, с аккуратно подстриженными гривами и хвостами, с горячими тонкими ногами, благородными горбатыми мордами. Фрунзе любил животных, особенно собак и лошадей. И хорошую лошадь предпочитал самой хорошей машине.
— Одно удовольствие, — говорил Котовский, оглядывая харьковских штабников просительно-ласковыми, черно-сладкими глазами, — а? Товарищи?
Фрунзе спросил:
— Все ездят верхом?
— Все, все…
Но выражение лиц у многих изменилось. Карбышев прикинул. Из двенадцати человек едва ли нашлось бы и пятеро настоящих ездоков. Он подумал о Юханцеве: «А этот?»
— Сейчас Котовский покажет прыть, — тихонько сказал он Юханцеву, — выйдет у тебя, комиссар?
— Выйдет, — неуверенно отвечал Юханцев.
— Смотри!
И он пристально оглядел комиссара, словно взвешивая и оценивая в его прочной фигуре что-то видимое только ему одному. Фрунзе вышел из вагона. Красноармейцы подводили лошадей. Командующий, Котовский и начальник штаба корпуса выехали вперед. Сзади потянулись остальные. Котовский оглянулся.
— Ну, товарищи, теперь держитесь!
Золотистый конь Фрунзе набирал ходу. Его рысь становилась все размашистее и шире, все вольнее, все сходнее с легким птичьим летом и попытки перейти на галоп все настойчивее и чаще. Кавалькада шла переменным аллюром. Промелькнул километр, два… Под Карбышевым была невысокая красивая лошадка, игрунья, а может быть, и злючка, — она уже несколько раз норовила так изогнуть на скаку свою шелковую шею, чтобы ухватить зубами носок его сапога. Но Карбышев был и впрямь недурным ездоком. Повод и шенкеля служили ему без отказа, и лошадь скоро перестала дурить. Вдруг голова кавалькады перешла на карьер. Ветер засвистел в ушах Карбышева, замелькали деревья по сторонам шоссе, и сзади, постепенно заглухая, раздались какие-то неясные восклицания. Карбышев оглянулся. Юханцев скакал, сильно отстав, пригнувшись к гриве своего коня и взмахивая локтями, как петух крыльями. Выпущенный из рук его повод на свободе вился по ветру. «Дрянь дело… дрянь!»
Было почти светло, но вагон еще спал, — так по крайней мере показалось Юханцеву, когда он открыл глаза. За окном струились потоки бледной утренней мути, с которой обычно начинаются поздние ноябрьские дни. Вагон подпрыгивал и трясся. Юханцев встал, расправил пятерней спутавшиеся волосы и, распахнув дверь купе, вышел в коридор. Э, нет, он проснулся не первый… Посредине коридора, без гимнастерки, с полотенцем на плечах, стоял Карбышев, широко расставив на живом, как корабельная палуба, полу свои тонкие, мускулистые ноги в черных галифе. В первую минуту Юханцев разглядел лишь напряженную позу Карбышева, — он видел его со спины, — и ужасно удивился. Но как только удивился, тут же все и понял. Карбышев необыкновенно ловко и быстро проходил длинной острой бритвой по своим густо намыленным щекам. Зеркала у него не было, он брился «наизусть».
— Да как же это ты?
Карбышев усмехнулся, роняя мыльную пену с лица на пол и притирая ее ногой.
— Не мешай. Еще на германской в окопах привык.
На станции Христиновка в вагоне появился Котовский и своими гигантскими объемами сразу заполнил узенький коридор. На широкой, как поле, груди его блестели три ордена Красного Знамени; четвертый сверкал на золотом эфесе шашки. После рапорта и представлений быстро выяснились всякие детали. Штаб второго кавкорпуса стоял за пятнадцать километров от станции, в лесу, близ кирпичного завода. Котовский и его начальник штаба привели за собой в Христиновку дюжину отборных коней. Свита Фрунзе состояла из одиннадцати человек.
— Точка в точку, — говорил Котовский, — доедем — не заметим, одно удовольствие…
Фрунзе подошел к окну и, улыбаясь, смотрел на красавцев-коней, короткошерстных, гладких, с аккуратно подстриженными гривами и хвостами, с горячими тонкими ногами, благородными горбатыми мордами. Фрунзе любил животных, особенно собак и лошадей. И хорошую лошадь предпочитал самой хорошей машине.
— Одно удовольствие, — говорил Котовский, оглядывая харьковских штабников просительно-ласковыми, черно-сладкими глазами, — а? Товарищи?
Фрунзе спросил:
— Все ездят верхом?
— Все, все…
Но выражение лиц у многих изменилось. Карбышев прикинул. Из двенадцати человек едва ли нашлось бы и пятеро настоящих ездоков. Он подумал о Юханцеве: «А этот?»
— Сейчас Котовский покажет прыть, — тихонько сказал он Юханцеву, — выйдет у тебя, комиссар?
— Выйдет, — неуверенно отвечал Юханцев.
— Смотри!
И он пристально оглядел комиссара, словно взвешивая и оценивая в его прочной фигуре что-то видимое только ему одному. Фрунзе вышел из вагона. Красноармейцы подводили лошадей. Командующий, Котовский и начальник штаба корпуса выехали вперед. Сзади потянулись остальные. Котовский оглянулся.
— Ну, товарищи, теперь держитесь!
Золотистый конь Фрунзе набирал ходу. Его рысь становилась все размашистее и шире, все вольнее, все сходнее с легким птичьим летом и попытки перейти на галоп все настойчивее и чаще. Кавалькада шла переменным аллюром. Промелькнул километр, два… Под Карбышевым была невысокая красивая лошадка, игрунья, а может быть, и злючка, — она уже несколько раз норовила так изогнуть на скаку свою шелковую шею, чтобы ухватить зубами носок его сапога. Но Карбышев был и впрямь недурным ездоком. Повод и шенкеля служили ему без отказа, и лошадь скоро перестала дурить. Вдруг голова кавалькады перешла на карьер. Ветер засвистел в ушах Карбышева, замелькали деревья по сторонам шоссе, и сзади, постепенно заглухая, раздались какие-то неясные восклицания. Карбышев оглянулся. Юханцев скакал, сильно отстав, пригнувшись к гриве своего коня и взмахивая локтями, как петух крыльями. Выпущенный из рук его повод на свободе вился по ветру. «Дрянь дело… дрянь!»