Страница:
В номер вбежал какой-то генерал.
— О чем вы думаете? Шоссейный мост через Неман разбит. Придется объезжать по деревянному, южнее Гродно…
— Объезжать? Зачем?
— Командующий переводит штаб в лес. В городе оставаться больше нельзя…
— Да ведь фашисты бомбят уже, наверно, и тылы, и резервы.
— И по второй оборонительной полосе бьют, и по штабам, которые за ней…
Однако решение командующего было правильно: лучшее из возможных. Уже смеркалось, когда по деревянному мосту, что на пятнадцать километров выше Гродно, прямо под ливень красных трассирующих пуль проскочил броневик, увлекая за собой целую колонну легковых и грузовых автомашин…
— Товарищ военный инженер третьего ранга, вас немедля в штаб участка требуют!..
Елочкин распахнул окно. Но посыльного уже и след простыл. Удивляясь и все еще поглядывая на белые листики неоконченного письма, Елочкин живо натянул сапоги и вышел из дома. Странный, двойной гул наполнял воздух. Было в этом гуле что-то похожее на далекую артиллерийскую пальбу — рывки могучих звуков, то сливающихся вместе, то распадающихся на отдельные удары. Но было и другое, — такое тесное сцепление множества летучих свистов, что выделить из него хотя бы один самостоятельный звук было невозможно. Оба гула шли с границы. Первый не двигался с места, а второй несся поверху, с неимоверной быстротой нарастая в силе. «Фашистская авиация, — вдруг понял Елочкин, — летит бомбить наши города…» И, спотыкаясь обо что-то в предрассветном сумраке, натыкаясь на что-то, через что-то прыгая, он стремглав помчался в штаб участка…
В штабе был сам начальник УНС'а Батуев. Он только что приехал с границы. Лицо его было бледно, губы дрожали.
— Товарищи, — говорил он, — гитлеровцы перешли нашу границу. Надо сниматься и отходить… Это — война…
Елочкина будто по голове ударило; он вспомнил о «свадьбе» на доте, до завершения которой остается, вероятно, всего лишь несколько часов.
— А работа? — с отчаянием в голосе крикнул он, — ведь с бетоном работаем, остановить нельзя…
Но никто не ответил на его вопрос. Да и сам он тут же понял, что прокричал глупость.
— А… семьи? — трепещущим голосом спросил Батуева начальник участка, — как прикажете с семьями?
Батуев вздрогнул и отвернулся. Несколько мгновений он молчал, как бы о чем-то думая. Потом медленно выговорил среди общей тишины:
— Я потерял свою семью. Пионерский лагерь разбомблен. И там… Спасайте, товарищи, детей и жен… Сколько на участке зисов?
— Четыре.
— Это — под семьи. Отправлять — прямо в Москву…
Геройское самообладание несчастного начальника УНС'а, только что потерявшего самое близкое и дорогое, что есть у человека, и в то же время отлично помнящего свой долг, произвело на всех громадное, резко поднимающее дух впечатление. Даже два инженера, — один постарше, другой помоложе, — жены и дети их тоже были в пионерском лагере на границе и, следовательно, погибли, как и батуевская семья, — нашли в себе достаточно воли, чтобы принять жестокий удар без звука и, незаметно смахивая с глаз огненные слезы, слушать и молчать. И Елочкин, застыв в немом изумленьи, глядел на Батуева и думал: «Ну, и человечина… Д-да… Выходит, что дядя Степан вовсе напрасно его поругивал!»
Батуев примчался на границу, когда все кончилось. Он не был очевидцем происшедшего, но слышал о нем от очевидцев. Следовательно, мог не сомневаться в спасении своей семьи. Но мог и сомневаться. Пресная простота элементарной истины казалась ему чем-то, не стоящим настоящего доверия. Другое дело — законное право говорить трагическую полуправду, выделяясь на ее мрачном фоне блеском собственной доблести. В натуре Батуева не было ничего героического. Может быть, именно поэтому, когда его спросили, как быть с семьями, он и почувствовал привлекательную остроту дешевой возможности сыграть в героя. Как и обычно, он думал в этот момент только о себе, а о тех, кому причинил своей игрой подлинное горе, даже и не вспомнил. Но так или иначе Елочкин все еще смотрел на него, не отрываясь, и думал с восторгом: «Вот настоящий человечина! Эх, дядя Степан…»
Ночь подходила к концу. Солнце встало, и весь восточный край неба заполыхал в огне. Розовые облачка не то убегали куда-то, не то просто таяли. Разгоралось утро — светлое, чистое, веселое. На сверкающе-синем небе появился горбатый разведочный «Хейнкель-126», покружился над «точками», над траншейными работами, брызнул пулеметной очередью, швырнул несколько маленьких бомбочек и ушел в синеву. Елочкин был на самой передней «точке». «Хейнкель» ушел, а к маскировочному забору, окружавшему дот, храпя и лязгая, уже подступали танки. Дула их орудий смотрели на «точку». Не эти ли машины прорвали несколько часов тому назад нитку нашей дивизии на границе? Елочкин сбежал с купола «точки». Надо было сейчас же снимать и уводить строительный батальон. Надо было… Он не успел додумать, что еще надо, потому что грохот орудийного огня заглушил его мысль. С этой минуты ему казалось, что он уже ни о чем больше не думает, а только действует…
В десять часов утра участок сдвинулся с места. Строительные батальоны ехали на грузовиках, а начальники — на пикапе. Шофер дал газ, и машина, на которую попал Елочкин, рванулась вперед. За машиной бежал вприпрыжку квартирный хозяин Елочкина и, размахивая в воздухе новыми синими галифе своего постояльца, кричал:
— Сто тысенц дьяблов! Цо еще забыли?
Хозяин отстал. Навстречу бежали глина, пески, валуны пустынных дорог и стены хвойных лесов по сторонам. Еще немного, и машина наскочила с хвоста на кричащую толпу ополоумевших людей. Они тащили на себе странные, неожиданные предметы: корыта, гладильные доски, хомуты, ведра, лампы. У этих людей были потные, грязные, изуродованные страданием и ужасом лица. Из глаз их глядело отчаяние. Длинная колонна человеческого горя медленно вилась По дороге. Машина обогнала ее. Путь шел на подъем — все круче да круче. Был полдень. Солнце припекало. Горячая пыль забивалась в носы и в легкие — люди чихали и кашляли. Вдруг пронзительные вопли и грохот автоматного огня донеслись сзади, оттуда, где ползла, извиваясь по пыльной дороге, лента гибнущих людей. «Что такое?» — Эсэсовские мотоциклы насели на хвост колонны, расстреливая ее, безоружную, в упор. Мотоциклистов было немного. Елочкин и еще несколько офицеров с задних машин живо ссадили двух-трех из пистолетов. Прочие исчезли. Но дело было не в них. Появились мотоциклисты, появятся и танки. С высоты, на которой стоял обоз эвакуирующегося участка, в бинокль, сквозь пыль и блеск солнца, уже нетрудно было разглядеть грозную погоню. Задача была теперь в том, чтобы, уходя перекатами, оторваться от противника и во что бы то ни стало прийти на место встречи, — в Лиду.
— Опять — отход? — спросил Елочкин.
— А вы что думали? — отвечал комендант. — Непременно. Время нужно, чтобы по-настоящему изготовиться для отпора…
Елочкину это было очень понятно. Но он был молод и горяч. Нетерпение в нем кипело. Он смотрел на печальный городок, куда занесла его кривая судьбы, на полусъеденные веками развалины гедиминовского замка, на циклопические камни обвитой зеленью решетчатой башни, на величественные и грустные остатки прошлой славы, и мечтал о славе настоящего. Борьбы и победы страстно хотел он…
В лесу под Лидой собрался почти весь личный состав батуевского УНС'а, несколько строительных батальонов, начальники участков, инженеры. И здесь тоже никто не сомневался в необходимости дальнейшего отхода. Начальник УНС'а указывал маршруты. Было часов пять дня. К этому времени Батуев уже не только твердо знал, что его семья действительно спаслась, но даже и видел жену и сына, когда они в полдень проезжали через Лиду на Минск. От жены ему стали известны подробности спасения, и он был совершенно спокоен за будущее близких. Волновало его теперь другое: он хотел во что бы то ни стало сохранить за собой внезапно приобретенную репутацию подвижника долга. Из потребности отстоять репутацию возникало в нем активное чувство предприимчивости. Возможно, что Батуев никогда и не слыхал поговорки: «Честь ума прибавит», но поступал в точном соответствии с этим старым примечанием. Он видел, что его строительные батальоны одеты скверно, замызганы и ничем не похожи на регулярные войсковые части; что молодые инженерные офицеры, вроде Елочкина, только и думают, как бы вырваться из этих батальонов и ринуться в настоящее боевое дело. И, подогретая самолюбием, предприимчивость Батуева работала. Под вечер он созвал начальников участков, сменных инженеров, командиров батальонов и рот.
— Товарищи! — начал он свою короткого речь, — через Лиду отходит стрелковый корпус. Я только что договорился с его командиром. Он согласен дать нам оружие. А шанцевый инструмент…
— Ура! — в восторге крикнул Елочкин.
— Ур-ра! — понеслось по лесу.
Через город отходили линейные части. И, хоть шли они с непрерывными боями, то и дело занимая оборону, но были бодры и в порядке. За городом, на дорогах, действовали с полной исправностью регулировочные посты. Но грозные огневые всплески прорезали ночь. Гитлеровцы бомбили шоссе не только по колоннам, но и по одиночным машинам. К утру открылась горькая картина. И на полотне дороги, и по обочинам, в канавах, и далеко в стороны от канав, — везде, куда глаз хватал, — во множестве виднелись трупы людей, чемоданы с разинутой пастью, детские распашонки и бесчисленные предметы домашнего, теплого, уютного обихода. Казалось, будто кто-то незримый взял да и высыпал все это сверху на землю, и, как оно упало, так легло и лежит. А на самом деле это был только след, который оставили потоки беженцев, пролившиеся по этому пути под огнем самолетов.
Машины остановились у бензоколонки — заправиться. Шоссе тянулось по насыпи. На запад шагала дивизия из превосходно экипированных казахов.
— С этими не сговориться, — радовался шофер трехтонки, на которой ехал Елочкин со своими людьми, — эти разговоров не любят…
Шофер был худенький, поворотливый, с нахальным шишковатым носом, любитель «отбрить» и «отпеть» и, главное, — не «валандаться» ни при каких обстоятельствах. Он был из тех сорока шоферов, которые отбились от гитлеровцев в гараже и вывезли с границы третьевошней ночью пионерский лагерь. Звали его Федя Чирков.
— Наши! Наши! — закричали кругом.
Восемнадцать бомбардировщиков с красными звездами вились вдоль шоссе.
— Держи карман — наши, — сказал Федя, — сейчас поздоровкаются.
И только что сказал, как бомбардировщики сбросили груз на шоссе, и в грохоте разрывов, в огне и дыму исчезла земля…
— Хромовые сапоги, — кричал человек, — хромовые, товарищи! Хромовые…
Э, да не завскладом ли?.. Елочкин никогда не видел, как плачут заведующие складами. А этот кричал, и плакал, и показывал в сторону от шоссе — туда, где за версту, не больше, было расположено подведомственное ему вещевое имущество. Действительно, командир корпуса приказал ему без имущества не уходить, хотя бы до смерти.
— До смерти… Я и не уйду… Да что ж? Берите, товарищи, что есть. Сапоги хромовые, шинели, белье, шанцевый инструмент, свежий, масляный, — все берите… Под простую расписку, товарищи… Моя фамилия — Линтварев. А? Один возьмет, другой, глядишь… Берите!
Шофер Федя Чирков быстро ковырнул Елочкина острыми глазами.
— Ей-ей, товарищ военный инженер, — сказал он, — дело подходящее. Никому вреда, кроме пользы. Забирать надо, ей-ей…
И, заметив, что Елочкин склоняется к такому же решению, поддал жару:
— Главное, чтобы не валандаться… А то бывает, что… И не смотрел бы!
— Под простую расписку, товарищ военный инженер, — хлопотал Линтварев, — людей своих оденете, хоть на смотр выводи… А с меня — камень прочь!..
Батальон уже поспрыгивал с машин и строился. Дело представляло самый живой интерес. Линтварев радостно ухмылялся.
— Э-эх, товарищ военный инженер, — сказал Федя Чирков, — и до чего же надоело!..
В Минск въехали утром, прямо под бомбежку вокзала. Милиционеры кричали: «На бульвары! На бульвары!» — жители толпами бежали по улицам. Но магазины, несмотря на ранний час и на бомбежку, торговали. Елочкин зашел в гастрономический. Девушки спокойно взвешивали товар. Кассы щелкали, отбивая чеки.
— Полкило помидоров, — сказал Елочкин.
Белокурые волосы продавщиц напомнили ему золото Олиной головки, и сердце его захолонуло: «Что с ней? Как будет?» — Девушки кричали из-за прилавков:
— Платите, товарищ капитан! Платите!
Он не заметил, как уплатил, как получил сверток и как вышел из магазина на ревущую и грохочущую улицу. И только здесь очнулся, наскочив на шофера Федю Чиркова.
— Товарищ военный инженер, — кричал Федя, стараясь переорать бомбежку, — они вам товару наотпускали не хуже Линтварева… Я ведь рядом был… Валят, валят, что, думаю, за…
Елочкин посмотрел на сверток, дивясь его объему, и теперь только ощутил тяжесть своей покупки. Странно! Он и Федя вышли на бульвар и остановились. Елочкин открыл сверток.
— Видали? — в восторге крикнул Федя.
Между красными боками будто ниткой перетянутых и оттого готовых брызнуть зернами помидоров блестела свинцовая оболочка ноздреватого сыра и, обложенный прозрачным целлофаном, благоухал свежий круг знаменитой «минской» колбасы.
— На бульвары! На бульвары!
Елочкин протянул сверток Феде.
— Держите! Будем делиться…
Тр-р-рах! Тр-р-рах!
— С-сволочи, что делают, — сказал Федя, принимая сверток, — покорнейше вами благодарен, товарищ военный инженер. Теперь одно: пронеси подоле, не на наше поле!
Федя спал в товарном пакгаузе, когда Елочкин разбудил его и сообщил новости.
— А я-то куда же, товарищ военный инженер? — испуганно спросил он.
И очень обрадовался, услыхав, что поступает в елочкинскую команду на полуторатонку с пулеметом.
— Вот это — дело, а то… валандаться!
Вечером Елочкин уже получил задание. С поста, стоявшего у Кайданова, сообщили о появлении гитлеровских танков. И вслед за тем пост исчез. Надо было разведать на месте заставы, что там случилось. Елочкин и Федя выехали вдвоем на грузовике. До заставы добрались, не заметив ничего тревожного, но заставу нашли пустой: ни пограничников, ни фашистов. Спрятали машину, подползли к шоссе и — замерли. По дороге, со скрежетом и лязгом, катились головные машины фашистского танкового отряда. Разведчики лежали у самой дороги и считали: «Восемьдесят шесть… восемьдесят семь». Гитлеровцы шли без охранения, без всяких предосторожностей, — наглая беспечность их была поразительна. Немилосердно жгли фары у танков. Одна машина застряла, — развели костер. Солдаты орали, кричали, — хорошо одетые, сытые, горластые. Европа научила их орать. Скоро завоют… Итак, восемьдесят семь машин, — Т-3 и Т-4.
Как ни удачна была первая разведка Елочкина и Феди, но она могла бы стать и последней, так как в Минск, занятый гитлеровцами, они не вернулись и прорваться на восток за своими уже не смогли…
Глава сороковая
— О чем вы думаете? Шоссейный мост через Неман разбит. Придется объезжать по деревянному, южнее Гродно…
— Объезжать? Зачем?
— Командующий переводит штаб в лес. В городе оставаться больше нельзя…
— Да ведь фашисты бомбят уже, наверно, и тылы, и резервы.
— И по второй оборонительной полосе бьют, и по штабам, которые за ней…
Однако решение командующего было правильно: лучшее из возможных. Уже смеркалось, когда по деревянному мосту, что на пятнадцать километров выше Гродно, прямо под ливень красных трассирующих пуль проскочил броневик, увлекая за собой целую колонну легковых и грузовых автомашин…
* * *
Елочкин дописывал письмо в Брест, когда быстрый и громкий стук в окно заставил его оторваться и поднять голову.— Товарищ военный инженер третьего ранга, вас немедля в штаб участка требуют!..
Елочкин распахнул окно. Но посыльного уже и след простыл. Удивляясь и все еще поглядывая на белые листики неоконченного письма, Елочкин живо натянул сапоги и вышел из дома. Странный, двойной гул наполнял воздух. Было в этом гуле что-то похожее на далекую артиллерийскую пальбу — рывки могучих звуков, то сливающихся вместе, то распадающихся на отдельные удары. Но было и другое, — такое тесное сцепление множества летучих свистов, что выделить из него хотя бы один самостоятельный звук было невозможно. Оба гула шли с границы. Первый не двигался с места, а второй несся поверху, с неимоверной быстротой нарастая в силе. «Фашистская авиация, — вдруг понял Елочкин, — летит бомбить наши города…» И, спотыкаясь обо что-то в предрассветном сумраке, натыкаясь на что-то, через что-то прыгая, он стремглав помчался в штаб участка…
В штабе был сам начальник УНС'а Батуев. Он только что приехал с границы. Лицо его было бледно, губы дрожали.
— Товарищи, — говорил он, — гитлеровцы перешли нашу границу. Надо сниматься и отходить… Это — война…
Елочкина будто по голове ударило; он вспомнил о «свадьбе» на доте, до завершения которой остается, вероятно, всего лишь несколько часов.
— А работа? — с отчаянием в голосе крикнул он, — ведь с бетоном работаем, остановить нельзя…
Но никто не ответил на его вопрос. Да и сам он тут же понял, что прокричал глупость.
— А… семьи? — трепещущим голосом спросил Батуева начальник участка, — как прикажете с семьями?
Батуев вздрогнул и отвернулся. Несколько мгновений он молчал, как бы о чем-то думая. Потом медленно выговорил среди общей тишины:
— Я потерял свою семью. Пионерский лагерь разбомблен. И там… Спасайте, товарищи, детей и жен… Сколько на участке зисов?
— Четыре.
— Это — под семьи. Отправлять — прямо в Москву…
Геройское самообладание несчастного начальника УНС'а, только что потерявшего самое близкое и дорогое, что есть у человека, и в то же время отлично помнящего свой долг, произвело на всех громадное, резко поднимающее дух впечатление. Даже два инженера, — один постарше, другой помоложе, — жены и дети их тоже были в пионерском лагере на границе и, следовательно, погибли, как и батуевская семья, — нашли в себе достаточно воли, чтобы принять жестокий удар без звука и, незаметно смахивая с глаз огненные слезы, слушать и молчать. И Елочкин, застыв в немом изумленьи, глядел на Батуева и думал: «Ну, и человечина… Д-да… Выходит, что дядя Степан вовсе напрасно его поругивал!»
* * *
Дивизия, проследовавшая сутки назад к границе через местечко, где стоял штаб участка, вышла на указанный ей рубеж и развернулась на фронте в сорок километров, образовав очень тонкую линию сторожевого заслона. В ночь на двадцать второе июня, — было около трех часов, — пробойные колонны танков и гитлеровской мотопехоты внезапно врезались в редкое расположение советских войск, укрепленное почти исключительно лесными завалами, смяли его, прорвали и, выйдя на большие дороги, понеслись вперед. В гараже строительного участка, почти рядом с пионерским лагерем, этой ночью стояло множество машин, переделанных на бункера для развозки бензина, щебня и песка. С полсотни шоферов мирно спали в машинах, когда рота пьяных гитлеровцев ворвалась в гараж и, захватив сонных, поволокла их к озеру. В это самое время советская батарея получила с границы просьбу о поддержке и открыла по пьяным фашистским солдатам огонь. Роли переменились. Шоферы мгновенно оправились под огнем, а гитлеровцы, наоборот, растерялись. Шоферы перешли в нападение; гитлеровцы пустились наутек. Раздумывать не приходилось. Население лагеря мигом повскакало на грузовики, шоферы кинулись к рулям, и длинная вереница машин с женщинами и детьми, тяжко дрыгая кузовами, покатилась по песчаным проселкам, старательно избегая близости большаков. За ними никто не гнался. Наверно, пьяная фашистская сволочь приняла случайный огонь советской батареи за подготовку к атаке. Но на лагерь налетел отряд фашистских бомбардировщиков и обрушил на его пустые бараки груз смертей…Батуев примчался на границу, когда все кончилось. Он не был очевидцем происшедшего, но слышал о нем от очевидцев. Следовательно, мог не сомневаться в спасении своей семьи. Но мог и сомневаться. Пресная простота элементарной истины казалась ему чем-то, не стоящим настоящего доверия. Другое дело — законное право говорить трагическую полуправду, выделяясь на ее мрачном фоне блеском собственной доблести. В натуре Батуева не было ничего героического. Может быть, именно поэтому, когда его спросили, как быть с семьями, он и почувствовал привлекательную остроту дешевой возможности сыграть в героя. Как и обычно, он думал в этот момент только о себе, а о тех, кому причинил своей игрой подлинное горе, даже и не вспомнил. Но так или иначе Елочкин все еще смотрел на него, не отрываясь, и думал с восторгом: «Вот настоящий человечина! Эх, дядя Степан…»
* * *
Начальник УНС'а приказал выдвинуть вперед строительный батальон и немедленно приступить к рытью траншей. С батальоном ушел Елочкин. Затем велел подготовить к вывозке негромоздкие материальные ценности, механизмы и продукты. И, наконец, составил и подписал общий приказ об эвакуации с назначением места встречи эвакуируемым со всех участков в Лиде. Приказ начали было передавать на соседние участки по телефону, но связь почти тут же оборвалась. Тогда Батуев сел в машину и двинулся по соседям сам.Ночь подходила к концу. Солнце встало, и весь восточный край неба заполыхал в огне. Розовые облачка не то убегали куда-то, не то просто таяли. Разгоралось утро — светлое, чистое, веселое. На сверкающе-синем небе появился горбатый разведочный «Хейнкель-126», покружился над «точками», над траншейными работами, брызнул пулеметной очередью, швырнул несколько маленьких бомбочек и ушел в синеву. Елочкин был на самой передней «точке». «Хейнкель» ушел, а к маскировочному забору, окружавшему дот, храпя и лязгая, уже подступали танки. Дула их орудий смотрели на «точку». Не эти ли машины прорвали несколько часов тому назад нитку нашей дивизии на границе? Елочкин сбежал с купола «точки». Надо было сейчас же снимать и уводить строительный батальон. Надо было… Он не успел додумать, что еще надо, потому что грохот орудийного огня заглушил его мысль. С этой минуты ему казалось, что он уже ни о чем больше не думает, а только действует…
В десять часов утра участок сдвинулся с места. Строительные батальоны ехали на грузовиках, а начальники — на пикапе. Шофер дал газ, и машина, на которую попал Елочкин, рванулась вперед. За машиной бежал вприпрыжку квартирный хозяин Елочкина и, размахивая в воздухе новыми синими галифе своего постояльца, кричал:
— Сто тысенц дьяблов! Цо еще забыли?
Хозяин отстал. Навстречу бежали глина, пески, валуны пустынных дорог и стены хвойных лесов по сторонам. Еще немного, и машина наскочила с хвоста на кричащую толпу ополоумевших людей. Они тащили на себе странные, неожиданные предметы: корыта, гладильные доски, хомуты, ведра, лампы. У этих людей были потные, грязные, изуродованные страданием и ужасом лица. Из глаз их глядело отчаяние. Длинная колонна человеческого горя медленно вилась По дороге. Машина обогнала ее. Путь шел на подъем — все круче да круче. Был полдень. Солнце припекало. Горячая пыль забивалась в носы и в легкие — люди чихали и кашляли. Вдруг пронзительные вопли и грохот автоматного огня донеслись сзади, оттуда, где ползла, извиваясь по пыльной дороге, лента гибнущих людей. «Что такое?» — Эсэсовские мотоциклы насели на хвост колонны, расстреливая ее, безоружную, в упор. Мотоциклистов было немного. Елочкин и еще несколько офицеров с задних машин живо ссадили двух-трех из пистолетов. Прочие исчезли. Но дело было не в них. Появились мотоциклисты, появятся и танки. С высоты, на которой стоял обоз эвакуирующегося участка, в бинокль, сквозь пыль и блеск солнца, уже нетрудно было разглядеть грозную погоню. Задача была теперь в том, чтобы, уходя перекатами, оторваться от противника и во что бы то ни стало прийти на место встречи, — в Лиду.
* * *
Город только что встряхнулся и вздохнул после первой бомбежки, когда в него вкатилась автоколонна строителей. У коменданта узнали, что место сбора — в лесу под городом. Комендант советовал отходить на Минск.— Опять — отход? — спросил Елочкин.
— А вы что думали? — отвечал комендант. — Непременно. Время нужно, чтобы по-настоящему изготовиться для отпора…
Елочкину это было очень понятно. Но он был молод и горяч. Нетерпение в нем кипело. Он смотрел на печальный городок, куда занесла его кривая судьбы, на полусъеденные веками развалины гедиминовского замка, на циклопические камни обвитой зеленью решетчатой башни, на величественные и грустные остатки прошлой славы, и мечтал о славе настоящего. Борьбы и победы страстно хотел он…
В лесу под Лидой собрался почти весь личный состав батуевского УНС'а, несколько строительных батальонов, начальники участков, инженеры. И здесь тоже никто не сомневался в необходимости дальнейшего отхода. Начальник УНС'а указывал маршруты. Было часов пять дня. К этому времени Батуев уже не только твердо знал, что его семья действительно спаслась, но даже и видел жену и сына, когда они в полдень проезжали через Лиду на Минск. От жены ему стали известны подробности спасения, и он был совершенно спокоен за будущее близких. Волновало его теперь другое: он хотел во что бы то ни стало сохранить за собой внезапно приобретенную репутацию подвижника долга. Из потребности отстоять репутацию возникало в нем активное чувство предприимчивости. Возможно, что Батуев никогда и не слыхал поговорки: «Честь ума прибавит», но поступал в точном соответствии с этим старым примечанием. Он видел, что его строительные батальоны одеты скверно, замызганы и ничем не похожи на регулярные войсковые части; что молодые инженерные офицеры, вроде Елочкина, только и думают, как бы вырваться из этих батальонов и ринуться в настоящее боевое дело. И, подогретая самолюбием, предприимчивость Батуева работала. Под вечер он созвал начальников участков, сменных инженеров, командиров батальонов и рот.
— Товарищи! — начал он свою короткого речь, — через Лиду отходит стрелковый корпус. Я только что договорился с его командиром. Он согласен дать нам оружие. А шанцевый инструмент…
— Ура! — в восторге крикнул Елочкин.
— Ур-ра! — понеслось по лесу.
Через город отходили линейные части. И, хоть шли они с непрерывными боями, то и дело занимая оборону, но были бодры и в порядке. За городом, на дорогах, действовали с полной исправностью регулировочные посты. Но грозные огневые всплески прорезали ночь. Гитлеровцы бомбили шоссе не только по колоннам, но и по одиночным машинам. К утру открылась горькая картина. И на полотне дороги, и по обочинам, в канавах, и далеко в стороны от канав, — везде, куда глаз хватал, — во множестве виднелись трупы людей, чемоданы с разинутой пастью, детские распашонки и бесчисленные предметы домашнего, теплого, уютного обихода. Казалось, будто кто-то незримый взял да и высыпал все это сверху на землю, и, как оно упало, так легло и лежит. А на самом деле это был только след, который оставили потоки беженцев, пролившиеся по этому пути под огнем самолетов.
Машины остановились у бензоколонки — заправиться. Шоссе тянулось по насыпи. На запад шагала дивизия из превосходно экипированных казахов.
— С этими не сговориться, — радовался шофер трехтонки, на которой ехал Елочкин со своими людьми, — эти разговоров не любят…
Шофер был худенький, поворотливый, с нахальным шишковатым носом, любитель «отбрить» и «отпеть» и, главное, — не «валандаться» ни при каких обстоятельствах. Он был из тех сорока шоферов, которые отбились от гитлеровцев в гараже и вывезли с границы третьевошней ночью пионерский лагерь. Звали его Федя Чирков.
— Наши! Наши! — закричали кругом.
Восемнадцать бомбардировщиков с красными звездами вились вдоль шоссе.
— Держи карман — наши, — сказал Федя, — сейчас поздоровкаются.
И только что сказал, как бомбардировщики сбросили груз на шоссе, и в грохоте разрывов, в огне и дыму исчезла земля…
* * *
Между широкими полями пшеницы, ржи, ячменя, овса, гречихи и проса, через песок и нескончаемые болота, бежала гладкая лента белого, словно мелом посыпанного шоссе. Сквозь облако пыли, густой и жаркой, как дым под огнем, мчались машины к Минску. Вдруг шофер рывком отдал машину назад и соскочил наземь. Перед радиатором стоял высокий, грузный человек и что-то кричал, размахивая руками. Несколько секунд Елочкин никак не мог сообразить, о чем он кричит. Щеки этого человека своей бледностью походили на сырое тесто. И что-то вроде мутной плесени покрывало его осовелые глаза. Очевидно, он бросился под машину, чтобы остановить ее.— Хромовые сапоги, — кричал человек, — хромовые, товарищи! Хромовые…
Э, да не завскладом ли?.. Елочкин никогда не видел, как плачут заведующие складами. А этот кричал, и плакал, и показывал в сторону от шоссе — туда, где за версту, не больше, было расположено подведомственное ему вещевое имущество. Действительно, командир корпуса приказал ему без имущества не уходить, хотя бы до смерти.
— До смерти… Я и не уйду… Да что ж? Берите, товарищи, что есть. Сапоги хромовые, шинели, белье, шанцевый инструмент, свежий, масляный, — все берите… Под простую расписку, товарищи… Моя фамилия — Линтварев. А? Один возьмет, другой, глядишь… Берите!
Шофер Федя Чирков быстро ковырнул Елочкина острыми глазами.
— Ей-ей, товарищ военный инженер, — сказал он, — дело подходящее. Никому вреда, кроме пользы. Забирать надо, ей-ей…
И, заметив, что Елочкин склоняется к такому же решению, поддал жару:
— Главное, чтобы не валандаться… А то бывает, что… И не смотрел бы!
— Под простую расписку, товарищ военный инженер, — хлопотал Линтварев, — людей своих оденете, хоть на смотр выводи… А с меня — камень прочь!..
Батальон уже поспрыгивал с машин и строился. Дело представляло самый живой интерес. Линтварев радостно ухмылялся.
* * *
Ночь… На перекрестке Минского шоссе еще с каким-то, где поворот, тысячью стальных голосов взревела тьма. Это шли к границе советские танки — тысяча танков. Они шли, оглушительно гремя и неся в своем грохоте смертную гибель разбойникам. Радость надежды светилась на лицах строителей. «Эка силища! Да рази…» Елочкин ничего не говорил. И ему радостно было видеть мощь Родины. Но тоска от невозможности приключиться к ней мускулами, телом становилась невыносимой. Вероятно, не он один это чувствовал. Плывут грозные боевые машины, танкисты идут в бой.— Э-эх, товарищ военный инженер, — сказал Федя Чирков, — и до чего же надоело!..
В Минск въехали утром, прямо под бомбежку вокзала. Милиционеры кричали: «На бульвары! На бульвары!» — жители толпами бежали по улицам. Но магазины, несмотря на ранний час и на бомбежку, торговали. Елочкин зашел в гастрономический. Девушки спокойно взвешивали товар. Кассы щелкали, отбивая чеки.
— Полкило помидоров, — сказал Елочкин.
Белокурые волосы продавщиц напомнили ему золото Олиной головки, и сердце его захолонуло: «Что с ней? Как будет?» — Девушки кричали из-за прилавков:
— Платите, товарищ капитан! Платите!
Он не заметил, как уплатил, как получил сверток и как вышел из магазина на ревущую и грохочущую улицу. И только здесь очнулся, наскочив на шофера Федю Чиркова.
— Товарищ военный инженер, — кричал Федя, стараясь переорать бомбежку, — они вам товару наотпускали не хуже Линтварева… Я ведь рядом был… Валят, валят, что, думаю, за…
Елочкин посмотрел на сверток, дивясь его объему, и теперь только ощутил тяжесть своей покупки. Странно! Он и Федя вышли на бульвар и остановились. Елочкин открыл сверток.
— Видали? — в восторге крикнул Федя.
Между красными боками будто ниткой перетянутых и оттого готовых брызнуть зернами помидоров блестела свинцовая оболочка ноздреватого сыра и, обложенный прозрачным целлофаном, благоухал свежий круг знаменитой «минской» колбасы.
— На бульвары! На бульвары!
Елочкин протянул сверток Феде.
— Держите! Будем делиться…
Тр-р-рах! Тр-р-рах!
— С-сволочи, что делают, — сказал Федя, принимая сверток, — покорнейше вами благодарен, товарищ военный инженер. Теперь одно: пронеси подоле, не на наше поле!
* * *
Строительный батальон, с которым отходили Елочкин и Федя, был вполне готов к тому, что с ним произошло в Минске: стараниями интенданта Линтварева он был отлично обмундирован, предприимчивостью Батуева хорошо вооружен и, главное, — хотел драться. Еще не кончилась бомбежка, как батальон уже был переформирован в специальный отряд, и Елочкин назначен командовать в нем отдельной группой. Задача ясная: производить разрушения за спиной отходящих войск, всячески мешая противнику наступать. Взрывать — или по приказанию командира отходящих войск, или при появлении противника. Елочкин получил на свою группу два грузовика, взрывчатку, мины и пол-отделения кадровых саперов, Все это совершилось с необыкновенной быстротой.Федя спал в товарном пакгаузе, когда Елочкин разбудил его и сообщил новости.
— А я-то куда же, товарищ военный инженер? — испуганно спросил он.
И очень обрадовался, услыхав, что поступает в елочкинскую команду на полуторатонку с пулеметом.
— Вот это — дело, а то… валандаться!
Вечером Елочкин уже получил задание. С поста, стоявшего у Кайданова, сообщили о появлении гитлеровских танков. И вслед за тем пост исчез. Надо было разведать на месте заставы, что там случилось. Елочкин и Федя выехали вдвоем на грузовике. До заставы добрались, не заметив ничего тревожного, но заставу нашли пустой: ни пограничников, ни фашистов. Спрятали машину, подползли к шоссе и — замерли. По дороге, со скрежетом и лязгом, катились головные машины фашистского танкового отряда. Разведчики лежали у самой дороги и считали: «Восемьдесят шесть… восемьдесят семь». Гитлеровцы шли без охранения, без всяких предосторожностей, — наглая беспечность их была поразительна. Немилосердно жгли фары у танков. Одна машина застряла, — развели костер. Солдаты орали, кричали, — хорошо одетые, сытые, горластые. Европа научила их орать. Скоро завоют… Итак, восемьдесят семь машин, — Т-3 и Т-4.
Как ни удачна была первая разведка Елочкина и Феди, но она могла бы стать и последней, так как в Минск, занятый гитлеровцами, они не вернулись и прорваться на восток за своими уже не смогли…
Глава сороковая
Май для брестского гарнизона был месяцем учебно-боевых стрельб. Стреляли изо дня в день и выполняли упражнения, как правило, на «отлично» и лишь отчасти на «хорошо». «Посредственных» результатов почти не бывало. В половине июня стрелковая дивизия, где Юханцев служил начальником политотдела, оставив в крепости по одному батальону от каждого го своих полков, вышла из Бреста в район Кобрин — Жабинка на большие тактические ученья. За ней двинулись инженерные войска и выехало много всякого командного и начальствующего состава. А так как часть гарнизона с весны стояла в лагерях, то крепость осталась занятой всего лишь полком пехоты, школой да танковым батальоном.
Из пограничных частей, развернутых по Бугу, до Юханиева постоянно доходили сведения о какой то подозрительной возне на левой стороне реки. Юханцев несколько раз выезжал на берег. Действительно что-то как бы тянулось к руслу Буга, усиленно копошась в его зарослях и на поймах. «Неужели сосредоточение?» Эта мысль не давала покоя Юханцеву. Он не раз толковал о ней с командиром дивизии; адресовался и к высшему начальству. Но передвижения гитлеровских войск наблюдались по всей границе. Действовал договор с Германией о ненападении. Правда, знали, что этот договор — вовсе не мир между добрыми соседями. Знали, что его практический смысл — в выигрыше времени; что нападение фашистской Германии на СССР неизбежно; и ждали этого нападения. Но, случись оно сегодня, вдруг, без объявления войны, оно все-таки было бы внезапным. И поверить в возможность такого недопустимо-позорного вероломства было как-то не легко. А между тем против Бреста уже был сосредоточен целый корпус четвертой гитлеровской армии в составе трех пехотных дивизий с танковыми, саперными и другими специальными частями, с множеством легких и тяжелых артиллерийских батарей, с мортирными дивизионами и минометными ротами. Если бы Юханцев, вдруг узнав об этом, смог подсчитать и сопоставить числовые данные обеих сторон, он увидел бы, что у гитлеровцев, собранных под Брестом, в десять раз больше людей, чем в крепости, а техники, танков и артиллерии больше раз в пятнадцать. Но он об этом не знал. И так, радостно привыкая к новой близости с женой и дочерью, еще не окончательно обжившимися около него в Бресте, в странной полутревоге дожил до двадцать второго июня…
— Яша… Это — война!
Столбняк соскочил с Юханцева. Он молча принялся одеваться, бешено торопясь, словно спешил обогнать самого себя.
— Папа… — сказала Ольга, стуча зубами, — папа…
Он взглянул на нее. Она ахнула. У ее отца никогда не было таких глаз.
— Война, дочурка… Началась война!
— Папа! А как же… Костя?
Она тихонько опустилась на стул, неслышно ломая тонкие пальцы и с отчаянием переводя изумленный взгляд с отца на мать. Звонко запел телефон. Надежда Александровна схватила трубку.
— Алло!
Кроме хрипа и бульканья, в трубке не было ничего.
— Алло! Алло!
Что-то далекое, похожее на человеческий голос, вырвалось из бульканья и пропало.
— К черту телефон! — крикнул Юханцев.
Трубка жестко стукнулась, падая на рычажок.
— Надя! Сейчас будут раненые… Ты всегда была…
— И буду…
— Сказать Османьянцу и другим?
— Конечно!
— Спасибо!
— Мама, я с тобой!
Юханцев выбежал из квартиры, звонко хлопнув дверью…
…По башням, фортам и казармам неслось:
— Война! Война!
Люди с хода становились к окнам и амбразурам. Они видели рядом седую голову Юханцева, слышали знакомые голоса командиров и политруков. Крепость принимала бой.
Противник вел огонь главным образом по цитадели и лишь отчасти — по городу, перенося его с места на место. Так продолжалось около часа. Затем атака двинулась к переправам, — к железнодорожному мосту и на только что наведенный понтонный. Здесь, у понтонного, близ деревни, ее встретила пограничная застава. Внезапных нападений для пограничников не существует, — служба их в вечном ожидании и на постоянном чеку. Правда, к шести часам утра ружья и пулеметы заставы примолкли, — мертвые руки не владеют огнем, — но зато и гитлеровцы до утра проплясали на своих понтонах. Лишь теперь их первые штурмовые отряды высадились на западный остров крепости и затоптались под ружейно-пулеметным огнем цитадели. Крепость отбивала атаку, стреляя не только из окон и амбразур, но и с крыш, и из подвалов, и с чердаков, и из-за каждой двери или водосточной трубы, — отовсюду, где может укрыться человек. Трудно сказать, где было жарче, — здесь, или у Муховецкого моста, куда группы гитлеровских автоматчиков прорвались через земляной вал и ворота. И там тоже стреляла всякая щель, да еще и курсанты полковой школы то и дело переходили в контратаку, опрокидывая пробившуюся вперед неприятельскую пехоту на огонь бронемашин, сгрудившихся в воротах, и на штыки пограничников.
Но всего удивительнее складывались дела на южном острове крепости, где находились госпитали и был расквартирован медсанбат. Первые снаряды ночного огня упали именно сюда, на госпитальные здания. Старинные толстостенные корпуса запылали.
— Выноси раненых и больных! — закричал маленький человек в медицинской форме, подтверждая свое приказание таким энергичным движением руки, как будто сразмаху разваливал что-то громадное пополам.
— Куда прикажете, товарищ военврач первого ранга?
— В цитадель! — крикнул начсандив Османьянц, — а там — по указанию товарища Юханцевой.
Из пограничных частей, развернутых по Бугу, до Юханиева постоянно доходили сведения о какой то подозрительной возне на левой стороне реки. Юханцев несколько раз выезжал на берег. Действительно что-то как бы тянулось к руслу Буга, усиленно копошась в его зарослях и на поймах. «Неужели сосредоточение?» Эта мысль не давала покоя Юханцеву. Он не раз толковал о ней с командиром дивизии; адресовался и к высшему начальству. Но передвижения гитлеровских войск наблюдались по всей границе. Действовал договор с Германией о ненападении. Правда, знали, что этот договор — вовсе не мир между добрыми соседями. Знали, что его практический смысл — в выигрыше времени; что нападение фашистской Германии на СССР неизбежно; и ждали этого нападения. Но, случись оно сегодня, вдруг, без объявления войны, оно все-таки было бы внезапным. И поверить в возможность такого недопустимо-позорного вероломства было как-то не легко. А между тем против Бреста уже был сосредоточен целый корпус четвертой гитлеровской армии в составе трех пехотных дивизий с танковыми, саперными и другими специальными частями, с множеством легких и тяжелых артиллерийских батарей, с мортирными дивизионами и минометными ротами. Если бы Юханцев, вдруг узнав об этом, смог подсчитать и сопоставить числовые данные обеих сторон, он увидел бы, что у гитлеровцев, собранных под Брестом, в десять раз больше людей, чем в крепости, а техники, танков и артиллерии больше раз в пятнадцать. Но он об этом не знал. И так, радостно привыкая к новой близости с женой и дочерью, еще не окончательно обжившимися около него в Бресте, в странной полутревоге дожил до двадцать второго июня…
* * *
Весь день накануне Юханцев провел в крепости и заночевал дома. Было четыре утра, когда он вскочим, растрепанный, с постели и несколько мгновений стоял неподвижно, с белым облаком волос над круглой, большой головой. Грохот рос и рос, достигая невыносимой силы. Где-то со звоном сыпались стекла. С треском рухнули вниз перекрытия какой-то крыши. Ольга слушала, застыв в дверях с раскрытым ртом и полными слез огромными глазами. За окном взметнулось пламя. Багровая туча пыли и дыма быстро заволакивала небо. Надежда Александровна подошла к мужу и взяла его за руку.— Яша… Это — война!
Столбняк соскочил с Юханцева. Он молча принялся одеваться, бешено торопясь, словно спешил обогнать самого себя.
— Папа… — сказала Ольга, стуча зубами, — папа…
Он взглянул на нее. Она ахнула. У ее отца никогда не было таких глаз.
— Война, дочурка… Началась война!
— Папа! А как же… Костя?
Она тихонько опустилась на стул, неслышно ломая тонкие пальцы и с отчаянием переводя изумленный взгляд с отца на мать. Звонко запел телефон. Надежда Александровна схватила трубку.
— Алло!
Кроме хрипа и бульканья, в трубке не было ничего.
— Алло! Алло!
Что-то далекое, похожее на человеческий голос, вырвалось из бульканья и пропало.
— К черту телефон! — крикнул Юханцев.
Трубка жестко стукнулась, падая на рычажок.
— Надя! Сейчас будут раненые… Ты всегда была…
— И буду…
— Сказать Османьянцу и другим?
— Конечно!
— Спасибо!
— Мама, я с тобой!
Юханцев выбежал из квартиры, звонко хлопнув дверью…
…По башням, фортам и казармам неслось:
— Война! Война!
Люди с хода становились к окнам и амбразурам. Они видели рядом седую голову Юханцева, слышали знакомые голоса командиров и политруков. Крепость принимала бой.
Противник вел огонь главным образом по цитадели и лишь отчасти — по городу, перенося его с места на место. Так продолжалось около часа. Затем атака двинулась к переправам, — к железнодорожному мосту и на только что наведенный понтонный. Здесь, у понтонного, близ деревни, ее встретила пограничная застава. Внезапных нападений для пограничников не существует, — служба их в вечном ожидании и на постоянном чеку. Правда, к шести часам утра ружья и пулеметы заставы примолкли, — мертвые руки не владеют огнем, — но зато и гитлеровцы до утра проплясали на своих понтонах. Лишь теперь их первые штурмовые отряды высадились на западный остров крепости и затоптались под ружейно-пулеметным огнем цитадели. Крепость отбивала атаку, стреляя не только из окон и амбразур, но и с крыш, и из подвалов, и с чердаков, и из-за каждой двери или водосточной трубы, — отовсюду, где может укрыться человек. Трудно сказать, где было жарче, — здесь, или у Муховецкого моста, куда группы гитлеровских автоматчиков прорвались через земляной вал и ворота. И там тоже стреляла всякая щель, да еще и курсанты полковой школы то и дело переходили в контратаку, опрокидывая пробившуюся вперед неприятельскую пехоту на огонь бронемашин, сгрудившихся в воротах, и на штыки пограничников.
Но всего удивительнее складывались дела на южном острове крепости, где находились госпитали и был расквартирован медсанбат. Первые снаряды ночного огня упали именно сюда, на госпитальные здания. Старинные толстостенные корпуса запылали.
— Выноси раненых и больных! — закричал маленький человек в медицинской форме, подтверждая свое приказание таким энергичным движением руки, как будто сразмаху разваливал что-то громадное пополам.
— Куда прикажете, товарищ военврач первого ранга?
— В цитадель! — крикнул начсандив Османьянц, — а там — по указанию товарища Юханцевой.