Страница:
— Обратите внимание, земляк, — сказал как-то Карбышеву член Реввоенсовета, — вороны так и бродят у хлевов…
— Вижу. Но что это значит, не знаю.
— Как? К перемене погоды.
— Давно пора.
Карбышев уже начал привыкать к своеобразию некоторых ухваток своего младшего однокашника. И сейчас, взглянув в его веселое лицо и нарочно-хитрые глаза, понял: ухватка.
— А в чем иносказание? — спросил он.
Куйбышев расхохотался.
— Да, я о перемене военной погоды… Как бы и впрямь она на вашем «уре» не сломалась. Уж очень… здорово!
Штаб помещался в здании бывшей земской управы. Три ступеньки между двумя белыми колоннами вели в комнату дежурного адъютанта. Отсюда — дверь с надписью на стекле: «Председатель Самарской губернской земской управы», и за дверью — маленький кабинетик командующего Южной группой армий Восточного фронта.
Наступал час совещания у командующего. В комнате дежурного адъютанта собирались участники совещания — подходили Азанчеев, Карбышев и другие.
Стеклянная дверь кабинета сверкнула и выпустила двух человек, — один повыше, другой пониже, но оба худые, небритые и с такими истомленными лицами, будто, пролежав в земле по крайней мере сутки, только сегодня вылезли на свет. Однако они с увлечением толковали о чем-то. Это что-то возникло в разговоре с командующим и теперь уходило из его кабинета вместе с ними. Два человека были: новый начдив двадцать пятой Чапаев и комиссар его — Фурманов. Сегодня утром они приехали в Самару из станицы Сломихинской по экстренному вызову Фрунзе. Ехали четыреста верст через мороз, под огненным ветром, ехали четверо суток с горбухой черного хлеба в дорожном мешке, останавливаясь на станциях только для того, чтобы глотнуть горячего. Но горячее не было чаем: это была талая снеговая вода, перекипевшая в станционных самоварах, темная, пресная, с тяжелым земляным запахом. Теперь они собирались немедленно повертывать назад, в Сломихинскую. Зачем понадобились они здесь командующему? Чем грознее складывалось положение на фронте, тем упорнее искал и нащупывал Фрунзе возможность спасительных решений. Такие возможности были. Но не было… чего? Важнейших условий, без которых никакое решение не может стать делом. Некоторые замыслы Фрунзе не были для его помощников секретом; о других — даже шапка его не знала…
Фрунзе взглянул на часы. До совещания — минута-две. Но и это время не должно быть потеряно. Он перечитал и подписал уже заготовленное отношение в Самарский губисполком: «РВС Республики поручены 6-ому Полевому Строительству Вост. фронта срочные оборонительные работы, почему РВС фронта приказал оказывать Строительству самое энергичное и полное содействие. В исполнение означенного приказа РВС IV армии просит Самарский Губисполком:
1) срочно объявить в районе, который укажет Строительство, трудовую повинность;
2) предоставить всех рабочих и подводы указанного района в исключительное монопольное пользование Строительства;
3) освободить в означенном районе рабочих от мобилизации и всеобщего обучения;
4) предписать Губпродкому, Совнархозу и другим учреждениям выдавать Строительству мануфактуру, табак, чай, сахар, керосин, спички и др. предметы, в которых нуждается население, для расплаты натурой».
— Правильно? — спросил он Куйбышева, передавая бумагу.
Член Реввоенсовета тряхнул густыми волосами.
— Карбышеву будет полегче. Значит, решил его задержать?
— Решил.
Фрунзе позвонил, дверь распахнулась, и кабинетик наполнился людьми…
Азанчееву никак не удавалось вырваться из плена воспоминаний. Они вцеплялись в него, как в жертву, беспрерывно понуждая сравнивать настоящее с прошлым. «Comparaison n'est pas raison»[30], — рассудительно повторял он, но ничего не мог с собой поделать. Так и сейчас, сидя в маленьком кабинете Фрунзе, с его серенькой обстановкой (земская управа!), на облезлом штофном креслице, он с тоской вспоминал офицерское собрание Преображенского полка. Широкая арка отделяла гостиную от столовой. В гостиной — мебель ампир, огромные батальные картины и портреты командиров полка. Посредине стены — большой темный холст: Петр Великий в старинной полковой форме. У простенков — диваны. Повсюду — пышные золоченые кресла и гигантская люстра под неоглядным потолком…
А Фрунзе говорил о том, что на правом крыле фронта войска Южной группы прочно удерживают большой плацдарм, что для непосредственной обороны Волги устраиваются системы укреплений, главным образом кольцевых, у Казани, Симбирска, Самары и Саратова и что хотя наступление Ханжина опять активизировалось, но задержать его необходимо.
— Сегодня мы должны обсудить идею контрнаступления с реальной стороны…
Азанчеев слушал то, что говорил Фрунзе, как бы из офицерского собрания Преображенского полка. Да, это так; будущего может не быть; настоящее должно перемениться; одно прошедшее — твердо, ибо его бережет воспоминание. Между тем выступил начвосо[31] Южной группы, за ним — чусоснабарм[32] Четвертой и еще другие начальники второстепенных управлений. Все хвалили мысль о контрнаступлении, и сами чем-то похвалялись, но ни один не сказал ничего, практически помогавшего делу. Азанчееву было так тяжко, и вид у него был такой подавленный, что это обращало внимание. Да он и сам понимал, что дальнейшее молчание его невозможно. Он сделал над собой жестокое усилие и как будто выскочил из пышной и величественной гостиной старого Преображенского полка.
— Товарищи! Мне очень трудно начать… Когда хочешь сказать правду, а она противоречит убеждению, — это очень трудно. Я прошу одного: спокойно и объективно взвесить факты. Да, Ханжин опять наступает. Да, Пятая армия разбита наголову. Почему — «наголову?». Потому, что она бежит, увлекая за собой Первую и Туркестанскую армии. Потому, что она бежит на Бугульму и Белебей, имея в виду Самару и Симбирск. Потому, что полки ее при первом натиске противника откатываются, сразу очищая огромные пространства. В штарме Пятой — полная растерянность и падение духа. Кругом — враждебная страна…
— Что вы этим хотите сказать? — спросил Фрунзе.
— Мужики… то есть крестьяне, ничего не забыли и ничему не научились. Восстание подавлено, но…
Куйбышев так круто повертывался туда и сюда своим железным телом, что кресло под ним трещало на всех гвоздях. Наконец, он не выдержал.
— Дичь! Вы говорите, Азанчеев, о крестьянах вообще, когда надо говорить о кулаках. Крестьяне вообще не бунтовали. Заметьте это. Зарубите. Не бунтовали! «Ничего не забыли, ничему не научились». Это не о крестьянах сказано, товарищ Азанчеев, — не о них! Думать по-вашему — восстанавливать армию и крестьянство друг против друга, предсказывать наше поражение в гражданской войне, пророчить гибель Советской власти…
— Я ничего подобного не говорил, — сказал Азанчеев, отдуваясь.
— Будто? Фронт крепок лишь тогда, когда надежен его тыл. Армия непобедима, пока ее поддерживает народ. Не дадим обижать крестьянство, нет, не дадим! Надо, чтобы оно чувствовало свою живую связь с Красной Армией, а вы… Об этом надо думать, а не о…
Если бы Куйбышев возражал не Азанчееву, его горячность, может быть, и показалась бы Карбышеву неосновательной, чрезмерной. Но он знал Азанчеева и допускал, что умный Куйбышев тоже разгадал главное в этом человеке: «Мысль изреченная есть ложь»[33]. Азанчеев был кругом неправ и тактически — тоже. Нет ничего проще и безответственнее, как сказать, умывая руки, что дело проиграно. Но ведь требуется совсем другое. Надо говорить о том, что необходимо для выигрыша дела. И Карбышев знал кое-что из того, что можно было бы сегодня об этом сказать. Он попросил слова.
— Когда Пятая отходила из-под Уфы, мост через Белую не был взорван. Как вам кажется, Леонид Владимирович, — подобные факты имеют значение с точки зрения организации контрнаступления?
— Я не знаю, чего вы от меня хотите, — огрызнулся Азанчеев.
Карбышев посмотрел на него своим пронзительным, немигающим взглядом. «Нет, брат, не корчись, а прямо говори».
— Как вы думаете, почему мост не был взорван?
— Наверно, впопыхах забыли.
— Может быть, это правда. Но, может быть, и не вся правда, а только часть ее.
— Это почему же?
— А вот почему. Маневр на гражданской войне имеет размах огромный. Отход продолжается неделями, месяцами. Средний суточный переход — десять, пятнадцать верст. Спрашивается: чем при этих условиях можно задержать натиск наступающего противника?
— Ничем.
— Ошибаетесь, можно. Есть средства. Одно из них — полное разрушение путей сообщения. Не делая этого, мы совершаем преступление. И наоборот. Начни мы наступать, успех маневра будет прямо зависеть от того, как быстро сумеем мы восстановить разрушенные переправы и построить новые. Я говорю, что можно и при теперешнем тяжком положении действовать активно. Говорю, чтобы возразить вам в основном: положение ничуть не безнадежное, и практическая возможность контрнаступления в наших руках.
Совещание кончилось. В кабинете, кроме командующего и Куйбышева, оставался один Карбышев. Фрунзе стоял перед ним в своей обычной позе непрерывно думающего человека, с руками в карманах.
— Итак, начало положено, — говорил он, — первая бригада двадцать пятой стрелковой дивизии овладела Лбищенском. Теперь туда едет Чапаев. Но Лбищенск — только самое начало. Кризис еще не созрел. Вы находите, что сегодняшнее совещание ничего не дало? Очень много… Очень… Надо все знать. И в этакое-то время вы вдруг назначаетесь главным руководителем военно-строительных работ Восточного фронта. Нет, нам без вас не обойтись. Вот и Валерьян Владимирович согласен.
— Как прикажете, товарищ командующий! — сказал Карбышев.
— Дело не в том, как я прикажу, а в том, что бросить Самару и уехать в Симбирск, когда здесь, именно здесь, а вовсе не в Симбирске, все решается, — нельзя. И вам самому должно быть ясно, что — нельзя. Группа наша берет на себя переход в контрнаступление. А условия? Если хотите знать, вы — одно из этих условий…
— Благодарю, товарищ командующий!
Давно, очень давно не приходилось Карбышеву слышать о себе таких значительных и высоких слов.
— Благодарю!
— Тогда — по рукам! Я так и поставил вопрос, когда сегодня говорил по прямому со штафронта. Мое условие: Карбышев остается в Южной группе до разгрома колчаковщины.
Странно, очень странно! Величко поводил кругом мутноватыми глазами, и в глазах его была грусть, слезливая старческая грусть. Ему не хотелось разочаровываться в Карбышеве. Однако он взял красный карандаш и написал на жалобе: «Попросить тов. Карбышева укротиться, ибо нельзя распугивать людей. Величко». Дверь кабинета тихонько приоткрылась, и женщина с греческим лицом, доставившая письмо, осторожно просунула в щель свою изящную головку.
— Мне можно войти к вам, товарищ начальник?
Величко вскочил с такой легкостью, словно в нем вдруг развернулась какая-то очень тугая пружина. Привычке хорохориться при виде красивых женщин предстояло проводить его до могилы. Так старая лошадь-водовозка, ходившая когда-то под седлом в кавалерии, попав на парадное поле, где строятся и заходят эскадроны, слышит давно знакомые сигналы и скачет, вздыбив шею, чтобы пристроиться к шеренге первого взвода. Величко сбросил с носа пенсне, шаркнул, раскланялся и подставил кресло.
— Конечно, сударыня, конечно… Прошу вас, садитесь и рассказывайте. Вероятно, вы супруга одного из тех молодых людей, которые… Ох, уж эти молодые люди!
— Нет, — сказала женщина, — я жена Лабунского. Меня зовут Софья Борисовна. Я — артистка оперетты.
— Вот как, — озабоченно поднял Величко брови и слегка выпятил грудь, — вот как! Артистка… Оперетты… Это в высшей степени интересно. Может быть, вы даже и не знаете…
— Нет, я знаю. Мужчины всегда считают, что это очень интересно…
— Хм! А ваш муж? Он тоже — артист?..
— Нет, он не артист. Артисты — порядочные люди. А он…
Софья Борисовна вынула несвежий платочек и приложила к великолепным черным глазам.
— Что же он делает, ваш муж, сударыня?
— Он очень пьет… Он — бывший саперный офицер, его фамилия — Лабунский…
— Лабунский… Лабунский…
— Да. Очень пьет и до сих пор без службы… Вообще…
— Почему же вы от него не сбежите?
— А куда я побегу? Вот я приехала в Москву…
— Зачем?
— Я хочу устроиться в Московский театр. Помогите мне!
— О-о-о!
— Да, помогите! Я вас очень прошу! Мой муж отпустил меня с тем, чтобы я хорошенько ругала вам этого Кар… Карб… Но я не…
— Позвольте! А какое же дело вашему мужу до Карбышева?
— Понять не могу. Но он его не любит. Он никого не любит.
— А вас?
— Не шутите, я говорю серьезно. Помогите мне лучше устроиться в Московскую оперетту.
— А за что он не любит Карбышева?
— Он просил у него службы. А Карбышев отказал. Мой муж очень злопамятный. И, главное, он пьет…
— Я тоже пью…
— Боже мой! Я выпью вместе с вами. Только помогите мне устроиться…
Софья Борисовна была очень хороша в эту минуту. Ее нежные матовые щеки разрумянились. Полные розовые губы дрожали. А огненные глаза так смотрели на Величку, что у него мороз пробежал по спине. Но он не хотел пачкаться в этой истории. Он подошел к окну и взглянул на мокрую улицу, покрытую комьями снега и грязи, на сырые стены домов и обвисшее, как тряпка, сырое небо.
— Экая распутная… погода!
Затем вернулся к столу, взял красный карандаш и, зачеркнув свою первую резолюцию на жалобе волжских инженеров вместе с их подписями, написал вторую: «Отправить Карбышеву на усмотрение. Величко». После этого он обратился к посетительнице:
— Я решительно ничего не могу для вас сделать, сударыня. А муж ваш, как видно, чепухист, а может быть, и в самом деле негодный человек. До свиданья!
Глава семнадцатая
— Вижу. Но что это значит, не знаю.
— Как? К перемене погоды.
— Давно пора.
Карбышев уже начал привыкать к своеобразию некоторых ухваток своего младшего однокашника. И сейчас, взглянув в его веселое лицо и нарочно-хитрые глаза, понял: ухватка.
— А в чем иносказание? — спросил он.
Куйбышев расхохотался.
— Да, я о перемене военной погоды… Как бы и впрямь она на вашем «уре» не сломалась. Уж очень… здорово!
Штаб помещался в здании бывшей земской управы. Три ступеньки между двумя белыми колоннами вели в комнату дежурного адъютанта. Отсюда — дверь с надписью на стекле: «Председатель Самарской губернской земской управы», и за дверью — маленький кабинетик командующего Южной группой армий Восточного фронта.
Наступал час совещания у командующего. В комнате дежурного адъютанта собирались участники совещания — подходили Азанчеев, Карбышев и другие.
Стеклянная дверь кабинета сверкнула и выпустила двух человек, — один повыше, другой пониже, но оба худые, небритые и с такими истомленными лицами, будто, пролежав в земле по крайней мере сутки, только сегодня вылезли на свет. Однако они с увлечением толковали о чем-то. Это что-то возникло в разговоре с командующим и теперь уходило из его кабинета вместе с ними. Два человека были: новый начдив двадцать пятой Чапаев и комиссар его — Фурманов. Сегодня утром они приехали в Самару из станицы Сломихинской по экстренному вызову Фрунзе. Ехали четыреста верст через мороз, под огненным ветром, ехали четверо суток с горбухой черного хлеба в дорожном мешке, останавливаясь на станциях только для того, чтобы глотнуть горячего. Но горячее не было чаем: это была талая снеговая вода, перекипевшая в станционных самоварах, темная, пресная, с тяжелым земляным запахом. Теперь они собирались немедленно повертывать назад, в Сломихинскую. Зачем понадобились они здесь командующему? Чем грознее складывалось положение на фронте, тем упорнее искал и нащупывал Фрунзе возможность спасительных решений. Такие возможности были. Но не было… чего? Важнейших условий, без которых никакое решение не может стать делом. Некоторые замыслы Фрунзе не были для его помощников секретом; о других — даже шапка его не знала…
Фрунзе взглянул на часы. До совещания — минута-две. Но и это время не должно быть потеряно. Он перечитал и подписал уже заготовленное отношение в Самарский губисполком: «РВС Республики поручены 6-ому Полевому Строительству Вост. фронта срочные оборонительные работы, почему РВС фронта приказал оказывать Строительству самое энергичное и полное содействие. В исполнение означенного приказа РВС IV армии просит Самарский Губисполком:
1) срочно объявить в районе, который укажет Строительство, трудовую повинность;
2) предоставить всех рабочих и подводы указанного района в исключительное монопольное пользование Строительства;
3) освободить в означенном районе рабочих от мобилизации и всеобщего обучения;
4) предписать Губпродкому, Совнархозу и другим учреждениям выдавать Строительству мануфактуру, табак, чай, сахар, керосин, спички и др. предметы, в которых нуждается население, для расплаты натурой».
— Правильно? — спросил он Куйбышева, передавая бумагу.
Член Реввоенсовета тряхнул густыми волосами.
— Карбышеву будет полегче. Значит, решил его задержать?
— Решил.
Фрунзе позвонил, дверь распахнулась, и кабинетик наполнился людьми…
Азанчееву никак не удавалось вырваться из плена воспоминаний. Они вцеплялись в него, как в жертву, беспрерывно понуждая сравнивать настоящее с прошлым. «Comparaison n'est pas raison»[30], — рассудительно повторял он, но ничего не мог с собой поделать. Так и сейчас, сидя в маленьком кабинете Фрунзе, с его серенькой обстановкой (земская управа!), на облезлом штофном креслице, он с тоской вспоминал офицерское собрание Преображенского полка. Широкая арка отделяла гостиную от столовой. В гостиной — мебель ампир, огромные батальные картины и портреты командиров полка. Посредине стены — большой темный холст: Петр Великий в старинной полковой форме. У простенков — диваны. Повсюду — пышные золоченые кресла и гигантская люстра под неоглядным потолком…
А Фрунзе говорил о том, что на правом крыле фронта войска Южной группы прочно удерживают большой плацдарм, что для непосредственной обороны Волги устраиваются системы укреплений, главным образом кольцевых, у Казани, Симбирска, Самары и Саратова и что хотя наступление Ханжина опять активизировалось, но задержать его необходимо.
— Сегодня мы должны обсудить идею контрнаступления с реальной стороны…
Азанчеев слушал то, что говорил Фрунзе, как бы из офицерского собрания Преображенского полка. Да, это так; будущего может не быть; настоящее должно перемениться; одно прошедшее — твердо, ибо его бережет воспоминание. Между тем выступил начвосо[31] Южной группы, за ним — чусоснабарм[32] Четвертой и еще другие начальники второстепенных управлений. Все хвалили мысль о контрнаступлении, и сами чем-то похвалялись, но ни один не сказал ничего, практически помогавшего делу. Азанчееву было так тяжко, и вид у него был такой подавленный, что это обращало внимание. Да он и сам понимал, что дальнейшее молчание его невозможно. Он сделал над собой жестокое усилие и как будто выскочил из пышной и величественной гостиной старого Преображенского полка.
— Товарищи! Мне очень трудно начать… Когда хочешь сказать правду, а она противоречит убеждению, — это очень трудно. Я прошу одного: спокойно и объективно взвесить факты. Да, Ханжин опять наступает. Да, Пятая армия разбита наголову. Почему — «наголову?». Потому, что она бежит, увлекая за собой Первую и Туркестанскую армии. Потому, что она бежит на Бугульму и Белебей, имея в виду Самару и Симбирск. Потому, что полки ее при первом натиске противника откатываются, сразу очищая огромные пространства. В штарме Пятой — полная растерянность и падение духа. Кругом — враждебная страна…
— Что вы этим хотите сказать? — спросил Фрунзе.
— Мужики… то есть крестьяне, ничего не забыли и ничему не научились. Восстание подавлено, но…
Куйбышев так круто повертывался туда и сюда своим железным телом, что кресло под ним трещало на всех гвоздях. Наконец, он не выдержал.
— Дичь! Вы говорите, Азанчеев, о крестьянах вообще, когда надо говорить о кулаках. Крестьяне вообще не бунтовали. Заметьте это. Зарубите. Не бунтовали! «Ничего не забыли, ничему не научились». Это не о крестьянах сказано, товарищ Азанчеев, — не о них! Думать по-вашему — восстанавливать армию и крестьянство друг против друга, предсказывать наше поражение в гражданской войне, пророчить гибель Советской власти…
— Я ничего подобного не говорил, — сказал Азанчеев, отдуваясь.
— Будто? Фронт крепок лишь тогда, когда надежен его тыл. Армия непобедима, пока ее поддерживает народ. Не дадим обижать крестьянство, нет, не дадим! Надо, чтобы оно чувствовало свою живую связь с Красной Армией, а вы… Об этом надо думать, а не о…
Если бы Куйбышев возражал не Азанчееву, его горячность, может быть, и показалась бы Карбышеву неосновательной, чрезмерной. Но он знал Азанчеева и допускал, что умный Куйбышев тоже разгадал главное в этом человеке: «Мысль изреченная есть ложь»[33]. Азанчеев был кругом неправ и тактически — тоже. Нет ничего проще и безответственнее, как сказать, умывая руки, что дело проиграно. Но ведь требуется совсем другое. Надо говорить о том, что необходимо для выигрыша дела. И Карбышев знал кое-что из того, что можно было бы сегодня об этом сказать. Он попросил слова.
— Когда Пятая отходила из-под Уфы, мост через Белую не был взорван. Как вам кажется, Леонид Владимирович, — подобные факты имеют значение с точки зрения организации контрнаступления?
— Я не знаю, чего вы от меня хотите, — огрызнулся Азанчеев.
Карбышев посмотрел на него своим пронзительным, немигающим взглядом. «Нет, брат, не корчись, а прямо говори».
— Как вы думаете, почему мост не был взорван?
— Наверно, впопыхах забыли.
— Может быть, это правда. Но, может быть, и не вся правда, а только часть ее.
— Это почему же?
— А вот почему. Маневр на гражданской войне имеет размах огромный. Отход продолжается неделями, месяцами. Средний суточный переход — десять, пятнадцать верст. Спрашивается: чем при этих условиях можно задержать натиск наступающего противника?
— Ничем.
— Ошибаетесь, можно. Есть средства. Одно из них — полное разрушение путей сообщения. Не делая этого, мы совершаем преступление. И наоборот. Начни мы наступать, успех маневра будет прямо зависеть от того, как быстро сумеем мы восстановить разрушенные переправы и построить новые. Я говорю, что можно и при теперешнем тяжком положении действовать активно. Говорю, чтобы возразить вам в основном: положение ничуть не безнадежное, и практическая возможность контрнаступления в наших руках.
Совещание кончилось. В кабинете, кроме командующего и Куйбышева, оставался один Карбышев. Фрунзе стоял перед ним в своей обычной позе непрерывно думающего человека, с руками в карманах.
— Итак, начало положено, — говорил он, — первая бригада двадцать пятой стрелковой дивизии овладела Лбищенском. Теперь туда едет Чапаев. Но Лбищенск — только самое начало. Кризис еще не созрел. Вы находите, что сегодняшнее совещание ничего не дало? Очень много… Очень… Надо все знать. И в этакое-то время вы вдруг назначаетесь главным руководителем военно-строительных работ Восточного фронта. Нет, нам без вас не обойтись. Вот и Валерьян Владимирович согласен.
— Как прикажете, товарищ командующий! — сказал Карбышев.
— Дело не в том, как я прикажу, а в том, что бросить Самару и уехать в Симбирск, когда здесь, именно здесь, а вовсе не в Симбирске, все решается, — нельзя. И вам самому должно быть ясно, что — нельзя. Группа наша берет на себя переход в контрнаступление. А условия? Если хотите знать, вы — одно из этих условий…
— Благодарю, товарищ командующий!
Давно, очень давно не приходилось Карбышеву слышать о себе таких значительных и высоких слов.
— Благодарю!
— Тогда — по рукам! Я так и поставил вопрос, когда сегодня говорил по прямому со штафронта. Мое условие: Карбышев остается в Южной группе до разгрома колчаковщины.
* * *
От молодых военных инженеров с Волги пришло в Москву письмо. Оно было адресовано в Главное военно-инженерное управление на имя Велички. Привезла и доставила его в ГВИУ молодая красивая женщина, брюнетка с лицом разгневанной греческой богини. Письмо передали Величке, но женщина осталась в приемной ждать, когда ее позовут. Величко был в те дни чрезвычайно занят. С одной стороны, он заканчивал книгу: «Военно-инженерное дело. Укрепление позиций и инженерная подготовка их атаки». С другой, — на нем лежало множество забот по главному руководству военно-строительными работами в Московском районе. Однако он, не откладывая, прочитал письмо. Это была коллективная жалоба на Карбышева, на его высокомерие, заносчивость, грубость и упрямство. Письмо было подписано двумя инженерами изыскательских партий и тремя строителями. Первая подпись была отчетливо выведена: «Авк. Батуев». Величко задумался. Ему всегда казалось, что он очень хорошо понимает Карбышева, знает, что он такое. Прежде всего военно-рабочий человек, который никогда никуда не опаздывает, ибо привык видеть в форме способ выполнения служебного долга. Затем — принципиальный человек, способный, когда надо, практически поставить вопрос, решительно сбросить прочь со счета все свои и чужие выгоды. Но вот умеет ли он играть поводами: то ослабить, то подтянуть их, с тем, чтобы властная рука чувствовалась постоянно, но не казалась ни грубой, ни жесткой? Жалуются на высокомерие, на заносчивость, на упрямство… Особенно — при укреплении плацдармов на флангах Самарской Луки…Странно, очень странно! Величко поводил кругом мутноватыми глазами, и в глазах его была грусть, слезливая старческая грусть. Ему не хотелось разочаровываться в Карбышеве. Однако он взял красный карандаш и написал на жалобе: «Попросить тов. Карбышева укротиться, ибо нельзя распугивать людей. Величко». Дверь кабинета тихонько приоткрылась, и женщина с греческим лицом, доставившая письмо, осторожно просунула в щель свою изящную головку.
— Мне можно войти к вам, товарищ начальник?
Величко вскочил с такой легкостью, словно в нем вдруг развернулась какая-то очень тугая пружина. Привычке хорохориться при виде красивых женщин предстояло проводить его до могилы. Так старая лошадь-водовозка, ходившая когда-то под седлом в кавалерии, попав на парадное поле, где строятся и заходят эскадроны, слышит давно знакомые сигналы и скачет, вздыбив шею, чтобы пристроиться к шеренге первого взвода. Величко сбросил с носа пенсне, шаркнул, раскланялся и подставил кресло.
— Конечно, сударыня, конечно… Прошу вас, садитесь и рассказывайте. Вероятно, вы супруга одного из тех молодых людей, которые… Ох, уж эти молодые люди!
— Нет, — сказала женщина, — я жена Лабунского. Меня зовут Софья Борисовна. Я — артистка оперетты.
— Вот как, — озабоченно поднял Величко брови и слегка выпятил грудь, — вот как! Артистка… Оперетты… Это в высшей степени интересно. Может быть, вы даже и не знаете…
— Нет, я знаю. Мужчины всегда считают, что это очень интересно…
— Хм! А ваш муж? Он тоже — артист?..
— Нет, он не артист. Артисты — порядочные люди. А он…
Софья Борисовна вынула несвежий платочек и приложила к великолепным черным глазам.
— Что же он делает, ваш муж, сударыня?
— Он очень пьет… Он — бывший саперный офицер, его фамилия — Лабунский…
— Лабунский… Лабунский…
— Да. Очень пьет и до сих пор без службы… Вообще…
— Почему же вы от него не сбежите?
— А куда я побегу? Вот я приехала в Москву…
— Зачем?
— Я хочу устроиться в Московский театр. Помогите мне!
— О-о-о!
— Да, помогите! Я вас очень прошу! Мой муж отпустил меня с тем, чтобы я хорошенько ругала вам этого Кар… Карб… Но я не…
— Позвольте! А какое же дело вашему мужу до Карбышева?
— Понять не могу. Но он его не любит. Он никого не любит.
— А вас?
— Не шутите, я говорю серьезно. Помогите мне лучше устроиться в Московскую оперетту.
— А за что он не любит Карбышева?
— Он просил у него службы. А Карбышев отказал. Мой муж очень злопамятный. И, главное, он пьет…
— Я тоже пью…
— Боже мой! Я выпью вместе с вами. Только помогите мне устроиться…
Софья Борисовна была очень хороша в эту минуту. Ее нежные матовые щеки разрумянились. Полные розовые губы дрожали. А огненные глаза так смотрели на Величку, что у него мороз пробежал по спине. Но он не хотел пачкаться в этой истории. Он подошел к окну и взглянул на мокрую улицу, покрытую комьями снега и грязи, на сырые стены домов и обвисшее, как тряпка, сырое небо.
— Экая распутная… погода!
Затем вернулся к столу, взял красный карандаш и, зачеркнув свою первую резолюцию на жалобе волжских инженеров вместе с их подписями, написал вторую: «Отправить Карбышеву на усмотрение. Величко». После этого он обратился к посетительнице:
— Я решительно ничего не могу для вас сделать, сударыня. А муж ваш, как видно, чепухист, а может быть, и в самом деле негодный человек. До свиданья!
Глава семнадцатая
Накануне того дня, когда Фрунзе созвал совещание старших работников своего штаба, — то самое совещание, на котором крепко поспорили Азанчеев и Карбышев, — вопрос об объединении всех четырех армии Восточного фронта, действовавших южнее Камы (Пятая, Первая, Туркестанская и Четвертая), уже решился. По прямому указанию ЦК партии, эти четыре армии, вместе с укрепленными районами от Ставрополя до Сызрани, должны были объединиться в Южной группе большого состава под командованием Фрунзе. Открывая совещание, Фрунзе знал о решении, так как ночью разговаривал со штабом фронта. Он хотел разобраться во взглядах своих помощников на дальнейшее и сопоставить с их взглядами собственную точку зрения.
Армия колчаковского генерала Ханжина наступала на Бугуруслан и Самару. Ханжин вел наступление растянутым фронтом, безостановочно. На достигнутых рубежах не закреплялся и не затыкал резервами прорех. Такой способ действий белого генерала подсказывал мысль о возможности контрманевра. Для успеха надо было, во-первых, отказаться от наступательных действий в Уральской и Оренбургской областях, перейдя там и здесь к обороне; во-вторых, сократить фронт Южной группы; в-третьих, выделить крепкий резерв. Двадцать пятая дивизия Чапаева казалась наиболее подходящей для этой последней цели. Оперативная суть контрманевра была Фрунзе ясна: сосредоточить кулак под Бугурусланом, нанести отсюда решительный удар в общем направлении на север по левому флангу и тылу главной группировки белых (Ханжин) и этим сорвать их наступление. Идея контрманевра зрела. Командарм Первой поведет ударные войска из-под Бузулука в наступление. Сдерживать белых с фронта будет Пятая. Под Бузулуком соберется шесть дивизий и одна кавалерийская бригада. Но для этого от войск Южной группы потребуется множество очень смелых и сложных перегруппировок. Всем армиям, кроме Пятой, предстоит двинуть к Бузулуку отдельные дивизии и бригады, частью по железной дороге, частью походом. Идея зрела. Фрунзе проводил у юза часы. Лента бежала из аппарата. Телеграфист читал и потом отстукивал ответ:
— Задержите нажим на Пятую… Стремитесь разбить противника, который зарвался… Нужны активность и твердость… Распутица мешает нам, но она же мешает и противнику… Отход недопустим… Ожидаю исполнения долга и присяги…
Однако в штабе фронта никто не верил в удачу замысла Фрунзе. Мало того, что не верили. Фронтовое командование уже намеревалось перебрасывать оборону на Волгу, и штаб готовился к переезду из Симбирска в Муром. Да и у себя, в Южной группе, Фрунзе имел только одного единомышленника — Куйбышева. На совещании определился другой — Карбышев. Очень, очень немного…
Фрунзе отнюдь не был наивен, но почему-то странным образом ошибался, полагая, что все люди умны и талантливы, что все они — как он. «Если мне по плечу, — искренне думал он, — то и всякий другой может то же сделать». И хотя разочарования нередко постигали Фрунзе, он все-таки никак не мог понять, почему X не может сделать того-то, а Y — того-то. Он был неизмеримо умнее и талантливее X и Y, но заметить разницу между ними и собой не умел. А может быть, просто не хотел в ней признаться самому себе. В крупной штабной роли Азанчеев довольно быстро разочаровал Фрунзе. Теперь же выяснялось, что даже как живой справочник, он все чаще и чаще бывал бесполезен. Фрунзе задавал вопросы:
— Доложите, где сейчас Иргизская кавбригада?
Азанчеев повертывался к Порученцу.
— Иван Петрович, доложите командующему!
— Когда выступила Оренбургская дивизия к Бузулуку?
— Василий Григорьевич, прошу доложить!
— Противник продолжает группироваться южнее Белебея?
— Николай Павлович!
Порученцы докладывали, Фрунзе смотрел в потолок. Это значило, что он крайне недоволен. И вот он уже перестает спрашивать и начинает отдавать распоряжения. Порученцы принимаются записывать, а Леонид Владимирович — возражать.
— Как прикажете, Михаил Васильевич, — говорил он, отдуваясь, — ваше приказание — закон. Но Оренбург и Уральск мы потеряем. Вы не желаете обождать, пока подойдут новые соединения. А сбивать мощные ударные кулаки из собственных сил Южной группы, это, извините, то же, что тришкин кафтан латать. Впрочем, как… Но Оренбург и Уральск потеряем…
Фрунзе отвечал со скукой в голосе:
— Да, можем потерять. Но замедлить удар нельзя. Как вы не понимаете, что его надо нанести быстро, сразу, теперь же. Оренбург… Уральск… Жаль, если потеряем. Но грош цена командующему, который боится риска частных неудач на второстепенных направлениях. Жертвовать второстепенным для главного я уже научился…
Он оглянулся на порученцев.
— Кстати, Леонид Владимирович… Я вам давно хочу сказать. Кончим эти архиерейские выходы!
Азанчеев вздрогнул. Глаза его сыграли в невидимку. Кривая улыбка скользнула по губам.
— Очень остроумно! Архиерейские… Да, конечно… Впрочем, как прикажете, Михаил Васильевич!
Он встал, сделал знак порученцам и вышел, всячески стараясь, чтобы спина его выглядела как можно равнодушнее.
Фрунзе выехал под Бузулук. Он хотел сам, своей настойчивостью, своей находчивостью собрать кулак из рассыпающихся войск, сам организовать, подготовить спасительный удар. Все новые и новые мысли, одна нужней другой, приходили ему в голову. Едва прибыв в Бузулук, он тотчас вызвал туда из Самары Карбышева. Фрунзе был на вокзале и отдавал какие-то распоряжения высокому, худому и смуглому командиру Иваново-вознесенского полка. Карбышев вбежал в кабинет начальника станции и остановился у порога. Фрунзе вынул руки из карманов и протянул их обе вперед.
— Извините, что сорвал с места. Но дело того стоит.
Карбышев предполагал увидеть его взволнованным, раздраженным, зорко подозрительным. Но все это было не так. На самом решающем месте, в самую критическую минуту командующий оставался знакомо прост, приветлив и доверчив, такой же, как всегда. И вместе с тем что-то неожиданно значительное, никогда не бывавшее заметным раньше, прибавилось к привычным чертам и странно изменило их. Что это было? Карбышев не мог понять. Фрунзе говорил:
— В Самарском укрепленном районе формируется подвижная группа из броневых частей. Приказываю вам обеспечить быстрое выдвижение этих частей в Бузулукский район. Для этого немедленно восстановите и усильте мосты на дорогах к северо-востоку.
Армия колчаковского генерала Ханжина наступала на Бугуруслан и Самару. Ханжин вел наступление растянутым фронтом, безостановочно. На достигнутых рубежах не закреплялся и не затыкал резервами прорех. Такой способ действий белого генерала подсказывал мысль о возможности контрманевра. Для успеха надо было, во-первых, отказаться от наступательных действий в Уральской и Оренбургской областях, перейдя там и здесь к обороне; во-вторых, сократить фронт Южной группы; в-третьих, выделить крепкий резерв. Двадцать пятая дивизия Чапаева казалась наиболее подходящей для этой последней цели. Оперативная суть контрманевра была Фрунзе ясна: сосредоточить кулак под Бугурусланом, нанести отсюда решительный удар в общем направлении на север по левому флангу и тылу главной группировки белых (Ханжин) и этим сорвать их наступление. Идея контрманевра зрела. Командарм Первой поведет ударные войска из-под Бузулука в наступление. Сдерживать белых с фронта будет Пятая. Под Бузулуком соберется шесть дивизий и одна кавалерийская бригада. Но для этого от войск Южной группы потребуется множество очень смелых и сложных перегруппировок. Всем армиям, кроме Пятой, предстоит двинуть к Бузулуку отдельные дивизии и бригады, частью по железной дороге, частью походом. Идея зрела. Фрунзе проводил у юза часы. Лента бежала из аппарата. Телеграфист читал и потом отстукивал ответ:
— Задержите нажим на Пятую… Стремитесь разбить противника, который зарвался… Нужны активность и твердость… Распутица мешает нам, но она же мешает и противнику… Отход недопустим… Ожидаю исполнения долга и присяги…
Однако в штабе фронта никто не верил в удачу замысла Фрунзе. Мало того, что не верили. Фронтовое командование уже намеревалось перебрасывать оборону на Волгу, и штаб готовился к переезду из Симбирска в Муром. Да и у себя, в Южной группе, Фрунзе имел только одного единомышленника — Куйбышева. На совещании определился другой — Карбышев. Очень, очень немного…
* * *
Ежедневно, в десять часов утра, Фрунзе принимал доклад Азанчеева. Леониду Владимировичу нравилось придавать этим утренним докладам характер особой торжественности. Пятеро порученцев на цыпочках входили следом за ним в кабинет командующего с папками, блокнотами, свежеотточенными карандашами в руках и выстраивались у стены.Фрунзе отнюдь не был наивен, но почему-то странным образом ошибался, полагая, что все люди умны и талантливы, что все они — как он. «Если мне по плечу, — искренне думал он, — то и всякий другой может то же сделать». И хотя разочарования нередко постигали Фрунзе, он все-таки никак не мог понять, почему X не может сделать того-то, а Y — того-то. Он был неизмеримо умнее и талантливее X и Y, но заметить разницу между ними и собой не умел. А может быть, просто не хотел в ней признаться самому себе. В крупной штабной роли Азанчеев довольно быстро разочаровал Фрунзе. Теперь же выяснялось, что даже как живой справочник, он все чаще и чаще бывал бесполезен. Фрунзе задавал вопросы:
— Доложите, где сейчас Иргизская кавбригада?
Азанчеев повертывался к Порученцу.
— Иван Петрович, доложите командующему!
— Когда выступила Оренбургская дивизия к Бузулуку?
— Василий Григорьевич, прошу доложить!
— Противник продолжает группироваться южнее Белебея?
— Николай Павлович!
Порученцы докладывали, Фрунзе смотрел в потолок. Это значило, что он крайне недоволен. И вот он уже перестает спрашивать и начинает отдавать распоряжения. Порученцы принимаются записывать, а Леонид Владимирович — возражать.
— Как прикажете, Михаил Васильевич, — говорил он, отдуваясь, — ваше приказание — закон. Но Оренбург и Уральск мы потеряем. Вы не желаете обождать, пока подойдут новые соединения. А сбивать мощные ударные кулаки из собственных сил Южной группы, это, извините, то же, что тришкин кафтан латать. Впрочем, как… Но Оренбург и Уральск потеряем…
Фрунзе отвечал со скукой в голосе:
— Да, можем потерять. Но замедлить удар нельзя. Как вы не понимаете, что его надо нанести быстро, сразу, теперь же. Оренбург… Уральск… Жаль, если потеряем. Но грош цена командующему, который боится риска частных неудач на второстепенных направлениях. Жертвовать второстепенным для главного я уже научился…
Он оглянулся на порученцев.
— Кстати, Леонид Владимирович… Я вам давно хочу сказать. Кончим эти архиерейские выходы!
Азанчеев вздрогнул. Глаза его сыграли в невидимку. Кривая улыбка скользнула по губам.
— Очень остроумно! Архиерейские… Да, конечно… Впрочем, как прикажете, Михаил Васильевич!
Он встал, сделал знак порученцам и вышел, всячески стараясь, чтобы спина его выглядела как можно равнодушнее.
* * *
Ветер изредка проносил над землей теплые волны весеннего тумана, и солнце проливало на мир еще холодную, но уже многообещавшую ласку. Апрель был на середине, когда Пятая армия, отступив от Бугуруслана, как бы пригласила белых идти на Бузулук. Между тем сосредоточение частей ударной группы под Бузулуком было еще очень далеко от конца. Белые очень легко могли бы занять бузулукский район раньше, чем соберется ударная группа: кроме Чапаевской двадцать пятой дивизии, там не было покамест ничего. Кризис на Восточном фронте, подходил к тому высокому градусу, когда угроза катастрофы становится до ощутимости реальной. Между внутренними флангами Пятой и Второй армий обозначился разрыв (по прямой) в сто пятьдесят километров. Все пространство к северу от Бугульмы до Камы превратилось в совершенно доступный для свободного движения белых коридор. Теперь Ханжину почти ничего не стоило захватить волжские переправы и выйти на сообщение армий Южной группы. И хотя между передовыми частями Ханжина и Самарой еще лежало расстояние в сто километров, но, в сущности, Восточный фронт был прорван, и Азанчеев оказывался частично прав…Фрунзе выехал под Бузулук. Он хотел сам, своей настойчивостью, своей находчивостью собрать кулак из рассыпающихся войск, сам организовать, подготовить спасительный удар. Все новые и новые мысли, одна нужней другой, приходили ему в голову. Едва прибыв в Бузулук, он тотчас вызвал туда из Самары Карбышева. Фрунзе был на вокзале и отдавал какие-то распоряжения высокому, худому и смуглому командиру Иваново-вознесенского полка. Карбышев вбежал в кабинет начальника станции и остановился у порога. Фрунзе вынул руки из карманов и протянул их обе вперед.
— Извините, что сорвал с места. Но дело того стоит.
Карбышев предполагал увидеть его взволнованным, раздраженным, зорко подозрительным. Но все это было не так. На самом решающем месте, в самую критическую минуту командующий оставался знакомо прост, приветлив и доверчив, такой же, как всегда. И вместе с тем что-то неожиданно значительное, никогда не бывавшее заметным раньше, прибавилось к привычным чертам и странно изменило их. Что это было? Карбышев не мог понять. Фрунзе говорил:
— В Самарском укрепленном районе формируется подвижная группа из броневых частей. Приказываю вам обеспечить быстрое выдвижение этих частей в Бузулукский район. Для этого немедленно восстановите и усильте мосты на дорогах к северо-востоку.